Вальс деревьев и неба - Жан-Мишель Генассия - E-Book

Вальс деревьев и неба E-Book

Жан-Мишель Генассия

0,0
5,99 €

Beschreibung

Русские читатели познакомились с этим автором, когда Ж.-М. Генассия опубликовал свою первую книгу "Клуб неисправимых оптимистов", которой французские лицеисты присудили свою Гонкуровскую премию. За Клубом последовали "Удивительная жизнь Эрнесто Че" и "Обмани-Смерть", укрепившие его репутацию великолепного рассказчика. Новый роман писателя "Вальс деревьев и неба" посвящен последним дням жизни Винсента Ван Гога, когда были созданы потрясающие, взрывающие пространство и сознание картины. Что на самом деле произошло жарким летом в Овере? Действительно ли художник - "широкоплечий цветущий мужчина с улыбкой на лице" (так описывает его жена Тео Ван Гога Йоханна) покончил с собой? Жан-Мишель Генассия дает свою версию событий, где легкой тенью скользит застенчивая девятнадцатилетняя девушка по имени Маргарита. Впервые на русском!

Das E-Book können Sie in Legimi-Apps oder einer beliebigen App lesen, die das folgende Format unterstützen:

EPUB
MOBI

Seitenzahl: 299

Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0



Содержание

Вальс деревьев и неба
Выходные сведения
Посвящение
Эпиграф
Примечание автора
Благодарности

Jean-Michel Guenassia

LA VALSE DES ARBRES ET DU CIEL

Copyright © Editions Albin Michel — Paris 2016

Перевод с французского Риммы Генкиной

Серийное оформление Вадима Пожидаева

Оформление обложкиВалерия Гореликова

Генассия Ж.-М.

Вальс деревьев и неба : роман / Жан-Мишель Генассия ; пер. с фр. Р. Генкиной. — СПб. : Азбука, Азбука-Аттикус, 2018. (Азбука Premium).

ISBN 978-5-389-13161-3

Русские читатели познакомились с этим автором, когда Ж.-М. Генассия опубликовал свою первую книгу «Клуб неисправимых оптимистов», которой французские лицеисты присудили свою Гонкуровскую премию. За «Клубом...» последовали «Удивительная жизнь Эрнесто Че» и «Обмани-Смерть», укрепившие его репутацию великолепного рассказчика. Новый роман писателя «Вальс деревьев и неба» посвящен последним дням жизни Винсента Ван Гога, когда были созданы потрясающие, взрывающие пространство и сознание картины. Что на самом деле произошло жарким летом в Овере? Действительно ли художник — «широкоплечий цветущий мужчина сулыбкой на лице» (так его описывает жена Тео Ван Гога Йоханна) — покончил с собой? Жан-Мишель Генассия дает свою версию событий, где легкой тенью скользит застенчивая девятнадцатилетняя девушка по имени Маргарита.

Впервые на русском!

© Р. Генкина, перевод, 2017

©Издание на русском языке, оформление.ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2017 Издательство АЗБУКА®

Эдди, Катрин, Алену

Чем больше я над этим задумываюсь, тем глубже убеждаюсь, что нетничего более подлинно художественного, чем любить людей.

Письмо Винсента к Тео

Я стараюсь быть честной с теми, кто будет меня читать, но главное — с самой собой. Эти счастливые воспоминания — все, что у меня осталось, и я не хочу их искажать. Однажды этот дневник обнаружат, и вся история всплывет наружу. Чтобы сохранить ее в тайне, как оно и было до сегодняшнего дня, мне следовало бы сжечь эти записи, но я никак не могу решиться, потому что они остаются единственной ниточкой, связывающей меня с ним, и на этих страницах я могу перечитать нашу историю и вернуться в свою молодость. И у меня не хватает духу стереть ее. Что будет потом... невелика важность. Я не всегда была свидетелем тех событий, о которых сейчас собираюсь рассказать. Я терпеливо собирала факты где придется и в некоторых случаях — спустя сорок или пятьдесят лет после происшедшего. Я воссоздавала их как детектив, используя дедукцию и логику или же нащупывая недостающую деталь пазла — единственную, которая идеально соединяется с другими, образуя нечто цельное. Но могу вас заверить, что я совершенно искренна в изложении событий, пусть они и касались меня лично, я не позволяю ослеплению овладеть мною и ни в коей мере непытаюсь приукрасить свою роль или преуменьшить свою ответственность. И для этого есть серьезное основание. Время прошло. Время, стирающее все.Я пишу эти строки не сгоряча, не под влиянием гнева или волнения.Прошли десятки лет. Две огромные войныопустошили мир. И в этом, 1949 году сколько еще осталось в живых нас, хорошо его знавших? Четверо, едва ли пятеро. Люди так категорично высказывались о его характере, делали такие скоропалительные выводы о его поведении и столько пытались описать его личность, что меня часто выводило из себя их самодовольство и возмущала их глупость, но мне не хотелось выставлять напоказ их ничтожество, они того не стоили. Почему посредственность считает себя вправе говорить, что в голову взбредет, о гениях? Что они вообще понимают в гениальности? Почему им недостаточно смотреть на его картины? Просто смотреть. Я была единственной, кто его любил, и единственной на всей земле, кого когда-либо любил он. Сегодня я старая женщина, не имеющая ничего общего с той пустой балаболкой, какой я была. Я смотрю на свои тогдашние поступки с почти клиническойотстраненностью, как если б речь шла о ком-то другом. Мое дело — свидетельствовать. Приблизиться, насколько возможно, к той правде,о которой теперь знаю я одна. Ничего не скрывая и не опуская. И даже напротив: я хочу посвятить немногое время и силы, что мне остались, борьбе с ложью, которая накапливалась годами, наслаиваясь одна на другую, пока не превратилась в официальныйпостулат, устраивающий всех и каждого. Слишкоммногие предпочитают поддерживать слухи и мифы, конечно красивые и душераздирающие, но ни на чем не основанные. Моя единственная цель — восстановить истину, а вовсе не искажать ее в попытках оправдаться или смягчить свою вину, и уж тем более не способствовать распространению легенд. Я ни перед кем не должна отчитываться, разве что перед Богом; однако когда-то давно я отреклась и прокляла Его. Но пришел и мой черед, скоро я предстану перед Его судом, и я ни о чем не жалею.

*

Приняв более тридцати миллионов посетителей, Всемирная выставка 1889 года прошла с огромным успехом. Она была организована не только в честь столетнего юбилея Французской революции, но и во славу экономического процветания Франции, расцвета ее колониальной империи, пришествия эры электричества и технического прогресса. Эйфелева башня стала гвоздем выставки1.

*

Я родилась от загадочной женщины, которой рано лишилась. Мне было три года, когда болезнь унесла мою мать, и я долгое время была уверена, что не сохранилось ни одного портрета, который мог бы рассказать мне, каким было ее лицо. В те времена фотография еще не была так распространена, как сегодня. Отец сожалел, что не подумал заказать дагеротип во время их супружеской жизни. Это было не модно. Мне так бы хотелось, чтобы у него осталось воспоминание. Он смотрит на меня и уверяет, что ее черты исчезают из его памяти и ему приходится делать невыносимое усилие, чтобы увидеть ее такой, какой он ее любил. Но он не говорит правды: в первый раз он действительно не подумал, а во второй — пожалел денег. Он все время вздыхает. Вперив глаза в пустоту, почти изнемогая. Нарочитые вздохи, которые вырываются у него непроизвольно, зато постоянно. Удручен ли он до конца своих дней тем, что потерял ее? Он уверяет, что она была лучшей супругой в мире, и что он останется вовек безутешен, и что я ничем на нее не похожа — разве что вьющимися волосами. Он заявляет, что не бывало еще существ столь несхожих, — поневоле засомневаешься, его ли я дочь. Он понять не может, откуда я взяла свою дерзость и отвратительный характер, резкий и мятежный, который доставляет ему столько огорчений. Он утверждает, что еще ни один отец не получал от дочери так мало удовлетворения. Я ничего не отвечаю, когда он отпускает свои колкости, потому что я такая, какой он меня сделал. Просто поворачиваюсь к нему спиной. Большего он и не достоин.

Этой матери, от которой у меня не осталось ни единого воспоминания, словно она никогда и не существовала, мне с каждым днем недостает все больше. Не проходит недели, чтобы я не побывала на кладбище, и в дождь, и в грозу. Ни разу в жизни я не пропустила этого свидания, которым так дорожу. Я подолгу стою у ее могилы, как если бы она могла прислать мне послание из иного мира, дать совет и помочь следовать своей судьбе. Я обращаюсь к ней и знаю, что она меня слушает. Когда я была маленькой, говорят, что после похорон я все время требовала ее и по сто раз на день спрашивала отца, когда она вернется; мое упорство было ему невыносимо, и требовалось бесконечное терпение Луизы, чтобы уложить меня спать. Я часто просила ее рассказать мне о матери. Вот она знала ее хорошо. Именно мать и наняла ее, когда отец купил этот дом — он тогда получил наследство от своего отца и захотел поселиться в деревне, но недалеко от Парижа. Луиза не болтлива. Всякий раз, когда я задаю вопрос, мне кажется, что он ее смущает; она пожимает плечами, роется в памяти и выдает две-три банальности. Твоя мать была милая. Все ее любили. Как печально, что она ушла так рано. Потом она возвращается к своим хлопотам, оставляя меня наедине с призраком.

Луиза — наша экономка, она нас вырастила, меня и брата, и по-матерински сердечно заботилась о нас. Не знаю, что бы с нами без нее стало, потому что отец держится в отдалении, поглощенный черными мыслями, своими парижскими занятиями и бесчисленными друзьями. Я очень люблю Луизу, она женщина мягкая и сдержанная, на ней держится весь дом, и я не злюсь на нее за то, что она заменила мать. Все произошло так естественно, что мне всегда казалось: даже лучше, что место в постели отца заняла именно она, а не какая-нибудь другая, которая захотела бы всем командовать и заставляла бы нас жить по ее правилам. Они с отцом тщательно соблюдают правила приличия. Ни единого жеста нежности или привязанности. Он хозяин, она прислуга. Никто и заподозрить не может, каковы в действительности их отношения; даже в деревне, где полно злых языков, никто ни очем не догадывается, во всяком случае, ни один сосед или торговец не позволил себе и случайного намека. Даже мой младший брат не в курсе. Он спит, как сурок, и не слышит, как они ходят туда-сюда. А вот у меня сон чуткий, и я слышу осторожные шаги, скрип дверных петель, потрескивание половиц, да и другие шумы. Однако я ничего не говорю. Луиза остается на своем месте, мы на нашем, и все хорошо. Но по тишине, уже давно воцарившейся в доме, я поняла, что между ними пробежала кошка, и он больше никогда не заходит к ней в комнату.

Часто зимними вечерами, сидя у огня, мы погружаемся в туманы прошлого; брат к тому моменту уже поднялся к себе и лег спать, а я начинаю расспрашивать отца, что моя мать пела и какой у нее был голос; какие музыкальные пьесы она играла на фортепиано, какие книги читала... и еще тысяча разных вопросов приходят мне на ум. Он сидит молча, потом давнишняя улыбка, взявшаяся неизвестно откуда, появляется у него на губах, но ответа так и нет. Горло у него сжимается, глазазатуманиваются. Он вздыхает, губы начинаютшевелиться. Кажется, сейчас он наконец раскроетмне тайну и облегчит свою скорбь. «Что толку?» —бормочет он. Напрасно я повышаю голос, упрекаю его в эгоизме и холодности, он хватаетподсвечник и, загородив пламя рукой, даже не пожелав мне доброй ночи, исчезает на лестнице, и только слышно, как закрывается дверь его спальни. Я остаюсь одна и представляю мать в этой комнате, она гладит меня по голове и наигрываетмелодию на пианино, чтобы меня успокоить. Отцуплевать, что я страдаю. Он не любит меня, я знаю. А я, я его ненавижу.

*

В 1890 году домработница получала 1,50 франка в день, работница на производстве — 2,46 франка, работник — 4,85 франка, наемный продавец на рынке — 5 франков. Работали от пятнадцати до шестнадцати часов в день, шесть дней в неделю. В 1892 году закон ограничил продолжительность работы для взрослых двенадцатью часами в сутки.

*

Я, Маргарита Гаше, сегодня, в среду 19 марта 1890 года, в одиночестве отмечаю свое девятнадцатилетие и даю себе торжественное обещание покинуть эту землю скорби, чтобы отправиться в сияющую Америку; я клянусь памятью матери, что никто и ничто не помешает мне в этом. Осталось потерпеть два долгих года, пока меня не освободитсовершеннолетие; за это время я успею подготовиться к рискованному предприятию, отложитьденег на переезд и на то, чтобы прожить, пока не подыщу себе место гувернантки в каком-нибудь порядочном нью-йоркском доме, а потом, надеюсь, я смогу прожить своим талантом. Я стану американской художницей. К счастью, я хорошо говорю по-английски, только придется еще поработать над произношением и разузнать о нравах на моей новой родине. Я хорошо знаю наших классиков, могу давать уроки французского, латыни и истории. Когда устроюсь, смогу рассчитывать на более достойное положение и оплатить себе занятия живописью. В той новой стране удача улыбается мужественным и смелым. Я решительно настроена уехать окончательно и бесповоротно. Разорвать все связи с семьей, которая ею для меня не является. Что бы ни случилось, я никогда не вернусь обратно. Даже если меня будут умолять или звать на помощь. Кстати, это будет невозможно. Я никомуне собираюсь ничего о себе сообщать. Никто не будет знать, где я нахожусь, жива я или мертва. Я исчезну с поверхности этой злосчастной земли, где не существует иной надежды, кроме как закончить свои дни старой девой или домохозяйкой. О чем я могла бы сожалеть? О ком? Я живу в самом сердце пустыни.

Ни отец, ни брат не поздравили меня с днем рождения. С уходом матери я потеряла единственное живое существо, для которого я хоть что-то значила. Я чувствую себя чужой в родном доме, где на меня обращают меньше внимания, чем на ковер или буфет. Ни отец, ни брат — сейчас они оба в Париже — даже не подумали обо мне. Вернувшись в субботу, они и не вспомнят, что мне стало на год больше. А сами оскорбились бы, если быя забыла об их празднике и не проявила к ним внимания, не приготовив маленький подарок. Их привязанность ограничивается ими самими. Другим они ничего давать не желают. С того момента, как я поняла эту очевидную истину, для меня их поведение — открытая книга. Они настолько предсказуемы, их эгоцентризм настолько неистов, что все это было бы смешно, если б не вгоняло меня в такую печаль. Каждый год я стараюсь ни намеком не напомнить о грядущем событии и оказываюсь права: они про меня забывают.

Как всегда, помнит одна Луиза. Сегодня утром, когда я зашла на кухню, она обняла меня и прижала к себе — она, которая обычно так сдержанна в малейших проявлениях чувств, улыбнулась мне с бесконечной нежностью и пожелала всего самого хорошего и еще лучшего в будущем. И ее улыбка стоила всех подарков в мире. Она согрела меня, как луч солнца. В день моего совершеннолетия я оставлю отцу с братом записку, уведомляющую, что я уезжаю на некоторое время, и окажусь в Америке прежде, чем их обеспокоит мой отъезд. Я поклялась памятью матери, от которой у меня не осталось ничего, кроме крови, текущей в моих жилах, и она единственная, кто будет оберегать и поддерживать меня из того далека, где она теперь пребывает.

*

«Мы, писатели, художники, скульпторы, архитекторы, страстные поклонники первозданной красоты Парижа, во имя французского вкуса, которым решили пренебречь, во имя искусства и французской истории, поставленных под угрозу, со всем негодованием протестуем против возведения в самом сердце нашей столицы бесполезной и чудовищной Эйфелевой башни...»

Ги де Мопассан, Александр Дюма-сын, Эмиль Золя,Гуно, Шарль Гарнье были в числе трехсот деятелей искусства, подписавших эту петицию, а многие другие, среди них Гоген, Верлен, братья Гонкур, Альфонс Алле, всячески башню критиковали.

*

С отцом у меня связан самый сильный испуг в жизни. При одном лишь воспоминании о том случае у меня мурашки бегут по телу. Зайдя к нему в мастерскую, я увидела, как он стоит перед офортным станком в одной рубашке и целится из своегоармейского револьвера прямо себе в глаз; я решила, что он сейчас застрелится, и закричала, он подскочил, побелел и начал корить меня за то, что я такужасно рисковала: он мог нажать на курок, и револьвер бы выстрелил, хотя он просто рассматривал ствол, потому что оружие заклинивало. Эта история как нельзя лучше его характеризует: ни на мгновение его не порадовало, что дочь так дрожит за его жизнь, он увидел тольконесвоевременную и неуместную реакцию, обозвалменя глупой девчонкой, да еще посмел добавить, что «дочь» и «глупость» для него синонимы!

— Не знаю, что с ним случилось, но мне кажется,что барахлит барабан. А может, что-то с внутренним механизмом? Отдай его в починку оружейнику в Понтуазе2. И спроси, сколько это будет стоить. В наши дни лучше иметь дома исправное оружие, а я не собираюсь лишний раз тратиться, покупая новое. И захвати с собой коробку с боеприпасами, они у меня уже лет двадцать, патроны с черным порохом: пусть проверит, все ли с ними в порядке.

Он протянул мне револьвер и коробку с патронами. Не сказав ни «пожалуйста», ни «спасибо». И тут же вернулся к станку работать, как будто я вообще не существовала. Я убрала револьвер и коробку в ящик комода в своей спальне и прикрыла сверху платком. Не к спеху; если он желает, чтобы его оружие починили, пусть сам отправляется к оружейнику; у меня нет ни малейшего желания оказывать пусть даже пустячные услуги этому неблагодарному эгоисту, да еще и грубияну.

*

«Лантерн»3, 21 марта 1890 г.

«Если бы это произошло лет пятнадцать назад... падение г-на Бисмарка приветствовалось бы во Франции как подлинное освобождение, и по эту сторону Вогезов4уход истинного виновника драмы 1870–1871 годов5был бы воспринят с радостью.

Сегодня же все обстоит по-другому, и любопытно видеть, что отставка грозного канцлера не только не встречает у нас энтузиазма, но и вызывает неопределенное чувство опасения, которое хоть ине доходит до сожаления, но очень его напоминает... Уход г-на Бисмарка отдает поддержание мира на откуп неуравновешенному уму, поэтому неудивительно, что наша трудолюбивая и мирная демократия относится к этому событию не без опаски. Впрочем, таково настроение всей Европы...»

*

Я проделала все подсчеты еще раз, полагая, что ошиблась в конечной цифре, но вновь пришла к тому же итогу и впала в ужас. Чтобы оплатить билет третьим классом в поезде до Гавра, путешествие через океан первым классом, включая суточные расходы во время плавания, шесть месяцев в пансионе в Нью-Йорке и прожиточный минимум на месте, пока я не найду работу, позволяющую вести хоть самый скромный образ жизни, по всем моим прикидкам понадобится чудовищная сумма в семьсот пятьдесят франков, не считая непредвиденного. Луиза зарабатывает триста франков в год, отец твердит, что она разоряет его своим жалованьем и рано или поздно ему придется с ней расстаться. Я как-то ответила ему: пусть не рассчитывает на меня, чтобы вести его хозяйство и готовить, так что если проголодается, придется ему отправляться в харчевню. Мои сбережения, с трудом отложенные благодаря всяческим самоограничениям, сводятся к пугающей сумме в шестьдесят два франка. Хватит, чтобы добраться до Гавра и... вернуться. Не вижу, каким чудом они могут увеличиться, чтобы позволить мне осуществить мечту. Я должна решиться и плыть третьим классом, какие бы неудобства и испытания ни пришлось терпеть, и тогда мои потребности сведутся к четыремстам франкам или чуть больше. В конце концов, тысячи людей так и путешествуют, а если многие умирают во время плавания, то, возможно, они просто не были так здоровы, как я. Внезапно мой план обрел реальные черты.

Когда я намекнула, что могла бы давать уроки французского сыну мэра, у которого трудности в лицее, отец возвел глаза к небу, как будто я изрекла невероятную глупость. Я сразу поняла, что таким путем мне ничего не добиться. Если я не найду способа увеличить мои накопления, останется один выход: продать часть драгоценностей матери, которые отец давным-давно мне вручил и вроде бы забыл об их существовании. Несомненно, я смогу найти ювелира, который даст мне за них хорошую цену. Я решительно не вижу иного решения. Эти украшения уже стали антикварными и довольно ценными, так что мне придется расстаться только с парой серег, двумя кольцами и, возможно, гарнитуром. Единственное, что меня удерживает, — это уверенность, что таким поступком я предам мать; в противовес этому чувству я говорю себе, что мать была бы счастлива, если бы ее украшения помогли мне осуществить мечту. Я никогда не буду их носить, у меня было бы ощущение, что я присваиваю ее место, пользуюсь ее отсутствием. Что толку им лежать в футлярах. Конечно, придется поехать в Париж и тайком поискать ювелира.

Я осознаю, что в моих расчетах скрыт еще один риск: мне неизвестна стоимость жизни в Нью-Йорке, я только предполагаю, что она приблизительно такая же, как здесь. А что будет, если она куда выше? Как разузнать? Живи я в Париже, то, проявивупорство, я отыскала бы друга, который бы мог меня просветить, но, сидя в этой дыре, я обречена на вечные предположения. Хотя дело терпит, у меня еще есть время, но я не должна растрачивать эту драгоценную отсрочку, пребывая в бездействии. Напротив, мне нужно готовиться, используя любую возможность, чтобы лучше организовать мое путешествие в один конец. Нужно наконец решиться и поговорить с Элен, может, она что-то придумает или у нее есть знакомства, которые окажутся мне полезны. В конце концов, она моя лучшая подруга, я могу ей доверять, она меня не предаст.

*

Тридцать четыре миллиона европейцев эмигрируют в Соединенные Штаты на протяженииXIXвека. Условия, в которых они совершают переезд, ужасающие, смертность среди путешествующих третьим классом превышает два процента; билет на корабль из Гавра стоит около 300 франков.

*

Дружба — вещь, безусловно, загадочная, и я не пытаюсь понять, почему Элен Либерж и я стали лучшими подругами с самого раннего детства, хотя не существует на свете двух более разных существ. Мы не только не сходимся во мнениях, но и реагируем всегда прямо противоположным образом. У нас нет никаких общих интересов, мы не читаем одни и те же книги, не восхищаемся одними и теми же людьми, и я могу часами перечислять все, что нас разделяет, столько же времени ломая себе голову, что же у нас общего. Но, как она сама очень верно говорит, день следует за ночью, они никогда не сталкиваются, а прекрасно дополняют друг друга. Когда я говорю, она слушает меня, не противореча, а когда чуть покачивает головой, я знаю, что она не одобряет услышанное. Она не чувствует потребности высказать свое мнение, и не из расчета, а просто не ощущая такой необходимости; когда я бранюсь и со всей категоричностью требую, чтобы она прервала свое столь удобное молчание, то слышу в ответ: «А что ты хочешь, чтобы я сказала? Ты, конечно же, права, я-то что могу об этом знать?» По общему единодушному мнению, у нее золотой характер, она видит во всем только хорошее, никогда не возмущается, у нее всегда приветливое лицо, ровное и рассудительное расположение духа, и в какие бы ранние годы ни возвращалась моя память, я ни разу не видела, чтобы она закричала, вспылила, отозвалась о ком-то дурно или возразила против чего бы то ни было. Именно ее мягкость и постоянство, так меня раздражающие, ценю я в ней больше всего, и именно они заставляют меня искать ее общества. Они читаются на ее спокойном лице, и при каждой нашей встрече я обязательно рисую сангиной ее в своем альбоме, в одной и той же позе, сидящей в глубоком кресле в своей гостиной, как Давид писал когда-то мадам Рекамье, хоть у меня нет и сотой доли его таланта, но какая разница, никто меня не судит, а когда рисунок кажется мне ужасным, она находит его очаровательным и побуждает меня не сдаваться и продолжать.

По средам я стараюсь сделать рисунок целиком. В уголках листа я разрабатываю детали или набрасываю те части, которые труднее всего уловить. У сангины то преимущество, что исправленияне представляют трудности и не оставляют следов, жесткость моего штриха может сойти за сознательный прием, и я могу смягчить ее кончиком пальца, затенив линию. Элен эти портреты приводят в восторг, она показывает их сестрам, которые в свою очередь разражаются похвалами и просят нарисовать их тоже. Мне удается увильнуть под предлогом, что я еще не готова, но я с трудом выношу их болтовню.

Если б Элен захотела, с ее умом, она могла бы прекрасно учиться. В какой-то период ее интересовали звезды и созвездия, и она вроде бы склонялась к изучению позитивных наук6, но это увлечение быстро иссякло. Я призывала ее воспользоваться разрешением, которое наконец-то было нам дано, и записаться на факультет естественных наук, но это был глас вопиющего в пустыне: она остановилась после получения школьного аттестата и не видела смысла в приобретении дополнительных знаний, считая для себя достаточным владение искусством шить и вести домашнее хозяйство — ей представлялось неподобающим бороться, чтобы заявить о себе, и совершенно бесполезным продвигаться в собственном образовании, будь то для совершенствования своей личности или для дальнейших стремлений.

«К чему? — говорила она. — Это целая наука — вести дом, следить, чтобы он был в порядке и все стояло на своих местах. Какой мужчина захочет иметь жену, которая уходит на рассвете и возвращается поздно вечером, усталая, как и он сам, после долгого дня? И кто в ее отсутствие с любовью разбудит детей, встретит их после школы и займется их воспитанием?»

Элен — и в этом самое большое наше различие — довольна своей судьбой и не помышляет о том, чтобы изменить порядок вещей. У нее нет никаких проблем с отцом, прекрасные отношения с матерью и сестрами, при этом за ее спиной — огромное состояние семьи и положение в обществе, на которое я претендовать не могу, потому что у меня нет приданого, способного перетянуть чашу весов. Элен — друг, каких не бывает. Я часто сожалею о своем саркастическом хмыканье и презрительном виде, который напускаю на себя всякий раз, когда она заверяет, что для нее самая сладкая участь — это быть хозяйкой своего очага; она самый лучший человек в мире.

Когда я решилась рассказать ей о своем намерении уехать в Америку, как только это сделается возможным, она не начала читать мне наставления, к чему я была готова, не стала убеждать, что это безумие или что мне грозят тысячи опасностей, от которых лучше держаться подальше, она только тихо проговорила: «Как грустно, мы больше не увидимся». И когда я поделилась с ней главной своей заботой — нехваткой денег на путешествие и рассказала, что собираюсь продать драгоценности, которые остались мне от матери, она ответила, что это было бы дурным поступком и я должна всегда хранить их, а она меня выручит, потому что располагает достаточными средствами на своем личном счете и для нее это не представит сложности, она это сделает из любви ко мне и чтобы помочь мне исполнить свою мечту, пусть ей самой и кажется, что я выбрала не лучший путь к этой мечте. Я жарко запротестовала, заверяя, что никак не могу принять подобный подарок, потому что не смогу ответить ей тем же, а главное, у меня есть своя гордость, и я не прошу ничьей помощи и никаких подачек и никогда не соглашусь быть обязанной кому бы то ни было, пусть даже лучшей подруге. Она помолчала, по своему обыкновению покачивая головой, и сказала: «Понимаю, ты права».

*

Правила внутреннего распорядка уксусного завода «Дессо», 1890:

1. Набожность, чистота и аккуратность — основа хорошей работы.

2. Наша фирма значительно сократила число рабочих часов, и теперь работники должны находиться на рабочих местах только с семи часов утра до шести часов вечера и только по будням.

3.Молитвы читаются каждое утро в большомцеху. Присутствие всех работников обязательно.

〈...〉

8. Категорически запрещается разговаривать в рабочие часы.

〈...〉

10. Принятие пищи по-прежнему разрешается с 11:30 до полудня, но в течение этого времени работа не должна прерываться.

*

Через сто лет после революции7в нашем французском обществе равенство граждан является чистейшей ложью, и девиз, высеченный на фронтоне наших памятников, — обман: женщины остаются гражданами второго сорта. И так будет еще долго. Когда я захотела войти в число экзаменующихся на степень бакалавра, ни один из преподавателей не понял моих намерений. «Зачем? — говорили они вполне любезно. — Вам посчастливилось получить прекрасное образование. Чего вы еще хотите? Школьного аттестата вполне достаточно». Должна признать, что на этот раз отец повел себя замечательно. Без него, без его связей мне не разрешили бы пройти экзамен.

Стоило ли так настаивать и надеяться на какое-то будущее, для чего мне теперь этот с трудом полученный бесценный диплом, если я не могу его нигде применить? Мы повесили его на стену. Он красуется в прекрасной золотой рамке в нашей гостиной, рядом с буфетом, и отец никогда не преминет продемонстрировать его редким гостям, которые разражаются восклицаниями и поздравляют меня, восторгаясь прогрессом, достигнутым в образовании девушек, но получение мною степени ни к чему конкретному не привело. Я была убеждена, что диплом послужит неким «Сезам, откройся», началом странствия, которое увлечет меня очень далеко и позволит поступить в университет: но он оказался конечной станцией. Мое учение закончилось, не начавшись.

Тема, предложенная на экзамене по литературе, была довольно рискованной: «Опровергните следующую максиму Ларошфуко: Наше раскаяние является не столько сожалением о том зле, что мыпричинили, сколько боязнью того зла, которое могут причинить нам». На какое-то мгновение меня потянуло встать на противоположную точку зрения, настолько эта мысль казалась мне глубокой и прозорливой. Но я поступила как прилежная ученица. И опровергла максиму. В трех частях. Я получила лучшую оценку. Но чем послушно соглашаться, лучше бы я оспорила тему, поддержала правоту другой точки зрения: господин герцог знал такое о человеческой душе, что наши менторы отказывались видеть и принимать. Сегодня я в полной мере наказана за отсутствие мужества. Если бы я действительно высказала свое мнение, то была бы наказана неудовлетворительной оценкой, не получила бы диплом и чувствовала бы себя от этого только лучше. На самом деле наши поступки продиктованы не стремлением к добродетели или справедливости, а единственно выгодой, которую мы надеемся из них извлечь, — и наши сожаления тоже.

Мой отец полагает, что я добилась исключительного результата и должна этим довольствоваться: ни одна из дочерей его друзей или знакомых не достигла такого уровня образования. Я поняла, хотя и с опозданием, признаю это, что отец поддерживал мое стремление сдать экзамен на бакалавра не для того, чтобы я могла получить высшее образование и приобрести профессию или положение, но исключительно чтобы поважничать перед людьми своего круга, показать, что его потомство куда качественней, чем у прочих, что в нашей семейной крови есть нечто, чего остальные лишены. Пусть я так старалась, работая как сумасшедшая, сегодня я осознаю, что целью было не подготовить меня к дальнейшей жизни и обеспечить мое будущее, а только удовлетворить его нарциссизм. Теперь он мог кичиться, демонстрируя свои современные взгляды, дабы пристыдить знакомых, которые низводили жен и дочерей до уровня роскошных, выставленных напоказ кукол, невежественных и всем довольных, покорных игрушек в руках своего мужа и господина, и показать, что он, доктор Гаше, человек прогрессивный, передовой и оставил далеко позади предвзятые суждения своего окружения. Мой диплом явился его победой.

Я получила свою степень бакалавра вместе с поздравлениями членов комиссии, а теперь умираю от скуки. Каждый день еще однообразнее предыдущего. Нет ничего, что могло бы внести оживление в мои дни, никакой надежды — разве что заделаться в конце концов настоящей буржуазной дамой, которая только тем и занята, что следит, отполировала ли как следует прислуга мебель в гостиной или приготовила ли трапезу, способную удовлетворить того индивидуума, которого отец предложит мне в мужья. В моих же интересах, разумеется. Но, по странному совпадению, тот, на кого падет его выбор, будет идеально соответствовать собственным интересам отца.

Существует лишь одна лазейка: сбежать, как воровке, и я догадываюсь, как трудно сложится моя судьба, если я пойду на это безумие. Если я останусь, то умру, это точно. Мысль об отъезде в Америку зарождалась медленно и была как якорь спасения. Несмотря на бесчисленные препятствия, которые я предчувствую, эта затея кажется исполненной надежд, хотя и опасностей тоже. Достанет ли у меня сил, чтобы преодолеть их, или они заставят меня отступиться? У меня нет иной возможности, кроме как идти дальше по этому пути, или же мне придется смириться и принять свою судьбу. Эти два года будут тянуться бесконечно долго. Хватит ли у меня сил выдержать их? Да еще с довольным видом? Или же мое сопротивление иссякнет? Я не представляю, что могу проиграть, а значит, отказаться от всего, возможно, выйти замуж за Жоржа или за другого или же остаться старой девой и сгнить заживо.

*

«Лантерн», 24 июля 1890 г.

«Возможно, что сам институт бакалавров, три четверти которых обязаны своей степенью удаче, а остальные — собственным усилиям, в скором времени исчезнет. Министр... предложил упразднить его... Но поскольку наличие некоего свидетельства о школьном образовании все же необходимо... ученики будут сдавать похожий экзамен...»

В 1890 году во Франции степень бакалавра получили 6765 человек, из которых 93 женщины, стоимость заявки доходила до 120 франков. Немногочисленные женские лицеи не готовили к экзаменам на степень бакалавра, и только наиболее упорные (и обеспеченные) могли предстать как индивидуальные кандидаты; эта ситуация оставалась неизменной до 1924 года.

«В 1887 году, — вспоминает Жанна Крузе-Бенабен, — на письменном экзамене среди сотни кандидатов можно было заметить пару платьев: и топри ближайшем рассмотрении второе платье оказывалось сутаной...»

*

Дом оказывается в моем распоряжении, едва мой брат покидает его, уезжая воскресным поездом в 17:27, с тяжелым сердцем возвращаясь в лицей Кондорсе, где он учится, будучи в пансионе, и где молча страдает от железной дисциплины и постоянных наказаний. Он — натура тонкая и ветреная,с высоты своих пятнадцати лет интересуется только поэзией, совершенно не способен запомнить дажесамую простенькую теорему, путает историческиедаты и абсолютно невосприимчив к латинским склонениям. Он приводит в отчаяние нашего отца, который упорно возлагает на него большие надежды и верит, что передаст сыну свой кабинет, а потому даже лично следит за тем, как он выполняет домашние задания, и выступает в роли наставника, заставляя без устали повторять уроки. Я слышу, как он испускает тяжкие вздохи, дерет брата за уши и бранит всякий раз, когда пытается добиться от него правильного ответа. Что до меня, то я толькоподтверждаю свою репутацию недостойной дочери, категорически отказываясь заняться, хоть на минуту, образованием младшего брата. Долгое время идеальной отговоркой мне служила необходимость посвящать все свое время подготовке к экзамену.Теперь же, когда я могла бы уделить несколькочасов, чтобы вытащить его из той бездонной пропасти, в которой он пребывает, на все просьбы отца у меня остался один ответ: не хочу. И нет значит нет! Его это приводит в ярость. А его раздражение приводит меня в восторг. Я заявляю, что не буду репетитором, а раз таковой нужен, пусть наймет, ведь я-то разобралась сама и без его помощи, неплохо при этом преуспев. Хоть мы и не богаты, у отца достаточно средств, чтобы нанять какого-нибудь студента, но мысль о расходах внушает ему такое отвращение, что он предпочитает тратить собственное время в воскресенье, пытаясь заставить брата немного продвинуться в учении.

На самом деле я отказываюсь помогать своему брату Полю только потому, что не желаю принимать участие в великой нелепице его образования. Брат признателен мне за то, что я не заставляю его превращаться в ученую обезьяну, а, напротив, поддерживаю в его стремлении продолжить трудный путь в поэзии, потому что у него есть талант, это точно. Может, он и не Рембо. Пока что. Но он одарен, это очевидно, и он сознает свой дар, как и то, что недостаточно возвести затуманенный слезами взор к луне, чтобы стихи полились как по волшебству. Он работает, тайком исписывая маленькие блокнотики неуверенными рифмами, но, как он сам подчеркивает: главное — не механика александрийского стиха, а красота образов и сила чувств, которые его рождают. Несмотря на свой юный возраст, он удивительно развит и мечтает все сделать, чтобы избавить поэзию от академических уз. Я обещала ему поддержку на том пути, который он избрал, обещала, что буду его союзником.

На свой лад брат пережил те же злоключения, что и я. Он был игрушкой нашего отца. Тот очень рано обнаружил склонность Поля к поэзии, и ему льстило, что сын внимает музе, боготворит поэтов, заучивает, как по волшебству, целые строфы г-на Гюго и читает их нам вечерами напролет или не может оторваться от последнего сборника г-на Верлена. Отец не упускает случая рассказать, что именно брат настоял, даже умолил его отвести нас на грандиозные похороны национального поэта8 — сам отец воздержался бы от похода, он боится скопления людей и движения толпы, но не сожалеет о том, что в тот день отеческие чувства взяли верх и он поддался на уговоры, желая доставить удовольствие своему отпрыску. Никогда еще он не видел такого народного благоговения, такой страсти, разделяемой столь большим количеством людей, и никогда больше не увидит. В те времена, когда друзья или родственники приходили к нам в гости, он просил брата почитать нам стихи в гостиной, и мы слушали его, чинно рассевшись, как настоящего артиста, а потом горячо аплодировали; иногда отец просил и меня сыграть отрывок из г-на Шопена, и я охотно подчинялась. На самом деле отец выставлял напоказ прежде всего самого себя и через нас привлекал внимание к себе; его дочь достигла успехов в учении, как ничья другая, его сын выказывал необычную для его возраста чувствительность, дети были его законной гордостью и реваншем за скромную жизнь.

Но все переменилось однажды вечером, когда отец спросил брата, едва поступившего в лицей, чем он собирается заняться в будущем. В его представлении, дело было ясное: сын тоже поступит на медицинский и станет известным врачом, каким не удалось стать ему самому. Как же он был ошеломлен, когда брат ответил, что хочет быть поэтом. Вначале он только посмеялся, приняв это за подростковое кокетство, но очень быстро понял, что медлить нельзя, такую убежденность выказывал брат. Напрасно отец возражал, что это не профессия, что стихами не проживешь, что это не удавалось даже самым великим и знаменитым, что тут нужно или иметь состояние, как г-н Мюссе или де Эредиа, или же быть чиновником и получать пенсию, как г-н де Виньи или Малларме, отдаваясь этому занятию лишь на досуге единственно из желания потешить собственное тщеславие. Все было без толку. Брат стоял на своем. Он станет поэтом, и никем другим. Отец, который вечно тянет и раздумывает до бесконечности, в тот день принял решение своей жизни: он лишил брата поэзии. Просто-напросто. Он выбросил из библиотеки все, что хоть отдаленно напоминало поэтическое произведение, и запретил ему заучивать любое стихотворение под угрозой еще более суровых наказаний, не пожелавуточнить, каких именно. Он надеялся, что брат, лишенный материальной поддержки, рано или поздно утомится и найдет себе другое увлечение, но его постигло глубокое разочарование, когда он получил поздравления от преподавателя литературы в лицее, ибо Поль знал наизусть «Беренику»9и «Полиевкта»10и потрясал свой класс и старика-преподавателя, читая их с большим воодушевлением, чем актер «Комеди Франсез». Г-н Расин и Корнель были немедленно изгнаны из семейной библиотеки. Отец пребывал в уверенности, что победил, поскольку брат больше и намеком не упоминал о своей страсти, не читал стихов на семейных собраниях, так что это увлечение юности, казалось, осталось в прошлом; но он жестоко ошибался. Брат прибег к оружию слабых, он научился хитрить; молчание и ложь — непреодолимая защита. Я всячески поддерживала брата на этом пути, под полой передавала ему книжки поэтов, прятала их в своей комнате, точно так же, как укрыла в тайнике в своем шкафу блокноты, которые брат исписывал своими лихорадочными стихами, я убаюкивала отца песенкой, которую он хотел слышать, — и он успокоился и заснул. Должна заметить, что в искусстве утаивания и мошенничества брат стал непревзойденным мастером.

Обычно отец уезжает на том же поезде, что и брат.При желании он мог бы остаться до утра среды, ведь он консультирует три дня в неделю в своем кабинете на улице Фобур-Сен-Дени до вечера пятницы, когда он снова садится на поезд на вокзале Сен-Лазар и возвращается домой. Отец влачит повсюду за собой свое уныние, из комнаты в комнату, будто ищет забытую вещь, или садится в саду передохнуть, но испускает глубокие вздохи и не может больше двух минут оставаться на месте, или же хватается за альбом для рисования, нервно набрасывает что-то секунд тридцать, потом — к черту! — потом уж не знаю что еще, и отправляется прогуляться по деревне. Я больше не предлагаю пойти с ним, он систематически отказывается, так как любит ходить один. Оживляется он, только когда начинает собирать свой саквояж, бросив брату, что поедет с ним поездом в 17:27. Его всегда ждут в Париже неотложные дела, которыми он вынужден заняться, — он утверждает это, словно оправдываясь за свое отсутствие. Вид у него, как будто ему предстоит выполнить нелегкий долг, а ведь он собирается просто встретиться с приятелями в кафе и поболтать о последних новостях, пройтись по салонам и выставкам, короче, воспользоваться всеми столичными развлечениями. Я его понимаю, жизнь здесь монотонная, приятная, конечно, но можно сдохнуть от скуки, если не нужно обрабатывать поле или доить коров. В лучшее время года в Овере так хорошо и так все цветет, что отец иногда остается до утра среды. А с другой стороны, вокруг нет никого, с кем можно было бы поддержать человеческий разговор, единственное занятие местного мужичья — это с огромной серьезностью разглядывать небо и облака в попытке предугадать, не собирается ли дождь.

*

С апреля 1888 года по февраль 1891-го одиннадцать женщин были убиты с невероятной жестокостью в лондонском квартале Уайтчепел, пять других преступлений будут ошибочно приписаны пресловутому Джеку-потрошителю. Пресса, как в Англии, так и во всем мире, придала этому делу небывалую огласку. Огромное количество статей с клиническими описаниями ран, нанесенных жертвам, были опубликованы во французской прессе, которая приходила вэкстаз от преступлений самого известного серийного убийцы своего времени.

*

Моя кисть тяжеловесна и лишена изящества, это просто палка, которая дергается по холсту, и сколько бы я ни вкладывала труда и времени, моикомпозиции чопорны, словно я вымочила свой талант в крахмале. Мне удается выкручиваться, потому что я хитрю, выбирая только напыщенные исторические сюжеты — античные развалины, заброшенные замки, внутреннее убранство церкви, — где важен единственно дар перспективы, но это ближе к геометрии, чем к живописи; в моих картинах нет никакой игры воображения, никакой легкости, словно с кисти стекает свинец. Я ненавижу то, что у меня выходит, но не могу без этого обойтись. Мне так хотелось бы обладать свободой Делакруа или Тинторетто, но я ничего не понимаю в смягчении тонов и контрастности оттенков, я не способна придумать и создать нечтопрекрасное. Я отлично копирую, делаю такого Рафаэля, что его можно принять за подлинник, а Фрагонара — как на конвейере. Я с легкостью воспроизвожу то, что вижу. Я прирожденный подражатель, но сама я не существую. В этом моя проблема, я способна оценить красоту, но не могу ничего создать сама. Не так давно я нашла выход, хоть и сомнительный: решила больше не подражать классикам, отставить в сторону бесконечные рисунки мраморных статуй и барельефов, которыми забиты музеи, и обратиться к современной живописи.

Я пристрастилась к г-ну Сезанну, который когда-то написал наш дом и у которого отец купил немало картин. Одна из них, с белыми и синими пионами, которые так искусно выделяются на черном фоне кресла, и чуть деформированным делфтским фарфором, глубоко волнует меня своей искренностью и простотой. Я спросила себя, что именно меня так трогает, и не нашла ответа. У него особая манера писать цветы — спонтанно, небрежными мазками, без тени и контура, без единой лишней детали,и она придает им живость, которой они лишаются, если их тщательно выписывают, желая добиться достоверности; он заставляет нас почувствовать их запах. Я сказала себе, что если пойду за ним след в след, то рано или поздно овладею его палитрой, хоть отчасти проникнусь его искусством, приближусь к нему. И я писала Сезанна весь день, вживаясь