Erhalten Sie Zugang zu diesem und mehr als 300000 Büchern ab EUR 5,99 monatlich.
Осень 1940 года. На севере оккупированной Норвегии, недалеко от города Будё, гибнет рейсовое судно "Принцесса Рангхильд". Среди сотен утонувших — судовладелец Тур Фалк. Но его жена, Вера Линн, и новорожденный сын Улав выживают. Спустя 75 лет Вера кончает жизнь самоубийством, и эта трагедия явно связана с тем давним кораблекрушением. Полвека назад Верина блистательная писательская карьера оборвалась, когда она попыталась рассказать правду о том роковом дне, и теперь дочь Улава, Саша, начинает распутывать историю своей бабушки. "Морское кладбище" — настоящий норвежский большой роман о семейной династии, о борьбе за власть и капиталы, о лояльности государству в свете морали, о любви и предательстве. Это романтическое и вместе с тем трагическое путешествие вдоль норвежского побережья в прошлом и настоящем, история, в которой истина сталкивается с верностью семье и даже может разрушить семейную империю. Роман переведен на 17 языков, номинирован во Франции на GRAND PRIX журнала ELLE.
Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:
Veröffentlichungsjahr: 2024
Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:
© Aslak Nore. Havets kirkegård. Published by H. Aschehoug & Co. (W. Nygaard), Oslo 2021
© Н. Федорова, перевод на русский язык, 2024
© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2024
© ООО «Издательство АСТ», 2024
® Издательство CORPUS
Перед вами роман. Места, события и персонажи вымышлены. За немногими важными исключениями, о которых подробнее говорится в «Благодарностях». Все, что касается внешних обстоятельств гибели парохода «хуртигрутен»[1] «Принцесса Рагнхильд» 23 октября 1940 года, основано на документальных источниках.
Сюда относятся чертежи судна, попавшие мне в руки благодаря любезному помощнику из музея «Хуртигрутен» в Стокмаркнесе. Кроме того, описание базируется на показаниях свидетелей в Салтенском уездном суде, в частности на показаниях шкипера Кнута Иннергорда из Батнфьордсёры, до сих пор неизвестных общественности. Его рассказ мне предоставило Норвежское общество истории мореплавания в Нурмёре, и повествует он о случившемся совершенно по-новому.
Вместе со своей командой – штурманом Петтером Сёхолтом из Молде, машинистом Юханом Бревиком со Смёлы, помощником машиниста Хансом Ли из Кристиансунна и стюардом Оскаром Мортенсеном – Иннергорд провел одну из крупнейших спасательных операций в Норвегии в ходе Второй мировой войны, не получив за это никакой награды.
Эта книга посвящается героическому экипажу грузового судна «Батн-фьорд», который в тот день спас из ледяного моря более 140 норвежцев и немецких солдат, и всем тем, кого им спасти не удалось, тем, кто упокоился тогда на морском кладбище.
«Дагенс нарингслив», 4 августа 2006 г.
Ханс Фалк спас тысячи человеческих жизней. Ценой того, что часто забывал дни рождения своих детей.
ЛИВАН, СЕНТЯБРЬ 1982 г. Молодой врач быстрым шагом идет через погруженный во тьму лагерь беженцев Шатила в Бейруте. В одной руке у него вместительная санитарная сумка. На другой руке он несет закутанного в плед младенца.
Ханс Фалк чует смрад порохового нагара и нечистот, в следующие десятилетия он еще не раз столкнется с этой вонью, и всегда она будет напоминать ему этот вечер в Шатиле. Вечер, когда в лагерь ворвалась милиция, христиане-фалангисты. Под тем предлогом, что здесь прячутся палестинские боевики. Сейчас резня в разгаре, фалангисты не щадят никого. Отовсюду доносятся крики и стрельба.
В небо взлетает ракета, постройки заливает нереальный серебристо-серый свет. Ханс замирает. Среди куч мусора, армейских пайков и бутылок спиртного лежат мертвецы: молодые мужчины с отрезанными гениталиями, беременные женщины с распоротыми животами, дети, грудные младенцы. Слева, метрах в двадцати, он краем глаза видит еще одну груду тел – крепко обнявшиеся мужчины, женщины, закрывающие собой детей, у всех на лбу маленькое входное отверстие. Люди расстреляны в упор.
Ракета сгорает, свет гаснет, словно повернули выключатель. У южного выхода из лагеря он различает очертания взорванных низких построек, за остатками стен караулит железное кольцо милиционеров.
Младенец заплакал, тихо и жалобно. Ханс прячется за мусорным баком, опускается на колени, пытается укачать новорожденного.
Кто-нибудь заметил его? Нет, он в укрытии.
Надо что-то делать, иначе ребенка отнимут. Он расстегивает молнию санитарной сумки. Выкидывает пластиковые бутылки с физраствором и спиртом, выкидывает складные носилки, они занимают слишком много места, выкидывает катетеры, стетоскопы и тонометры. Их острые края могут поранить малыша.
В боковом кармане лежит бутылка виски – «Джонни Уокер», черная этикетка. Подарок палестинских руководителей, с которыми он встречался. Он знает, еще не узнав: никого из них теперь нет в живых.
Ханс откупоривает бутылку, смачивает кончик пальца. Дает младенцу вдохнуть запах виски, потом сует палец ему в ротик. Малыш сосет палец с непостижимой силой новорожденного. Тихонько хнычет – и затихает. На дне сумки Ханс осторожно устраивает из пледа и пеленок постельку, кладет туда младенца, прикрывает ушными компрессами и тонкими марлевыми салфетками. Снова застегивает молнию.
Ханс Фалк берет сумку и направляется к милиционерам. Уже в то время Ханс славился своим обаянием, по словам одного из коллег, он способен был «очаровать кого угодно, от налоговых чиновников до политиков высшего уровня и женщин в никабах[2]». В этот страшный вечер 1982 года доктору Фалку предстоит главное испытание его жизни. В разгар бойни он должен вынести из лагеря новорожденного младенца.
ЛИВАН, ЛЕТО 2006 г. Почти четверть века минуло после потрясшей весь мир кровавой резни в лагерях палестинских беженцев. Много воды утекло с тех пор. Но кое-что осталось по-прежнему: Ливан воюет; Ханс Фалк такой же загорелый, с гладкой кожей, легкой походкой и «по-мальчишески» чертовски обаятельный, как и в суровые семидесятые годы, когда этот сын бергенского судовладельца, в соответствии с духом «коммунистической пролетаризациии», одевался как работяга, кружил голову женщинам и твердил, что после революции непременно реквизирует отцовские верфи.
– Но суд о разделе имущества снял этот вопрос с повестки дня, – говорит Фалк, раскланиваясь со знаменитой палестинской актрисой на пути к стойке бара в «Мейфлауэре», легендарном отеле, где Фалк обычно останавливается в Бейруте.
– Мы зовем его просто – Ханс Сакр. – Молодая палестинка заливается краской. – По-арабски Сакр значит Сокол, то же самое, что Фалк по-норвежски.
Ханс, естественно, заказывает два «Джонни Уокера» без льда и добавляет, что «надо потрафить вкусам ООП[3]».
– Давайте, – продолжает он, поднимая хрустальный стакан, – выпьем за живых, за погибших и за угнетенных.
Причислить к угнетенным самого Ханса ни у кого язык не повернется. Он родом из могущественного семейства Фалк, которое на протяжении всего двадцатого века играло центральную роль в общественной жизни Норвегии, – как судовладельцы, благотворители и политики. Его дед, «Большой Тур» Фалк, известный пароходчик, погиб в войну при крушении «Принцессы Рагнхильд» и посмертно был награжден Боевым крестом с мечами как организатор Сопротивления на побережье.
С тех пор семейство Фалк разделилось на две ветви. Бергенцы, в том числе Ханс, живут в усадьбе на юге района Фана. Злые языки твердят, будто при разделе наследства с бергенской ветвью обошлись несправедливо. Можно ли в будущем ожидать тяжбы на этот счет между ословскими и бергенскими Фалками?
– О нет, такого никогда не случится, даю слово, – восклицает Ханс. – Я коммунист и потому принципиально против института наследования. Ничто так не обостряет неравенство, как наследство. – Вдобавок, – с улыбкой говорит он, – то, что мы всё потеряли, на самом деле наше преимущество. Нам повезло. Проблема богачей в том, что они идут по жизни в страхе, что когда-нибудь у них все отнимут. Человек свободен, только когда все потерял.
С другой ветвью семьи, с так называемой ословской фалангой империи Фалков, дело обстоит иначе. Дядя Ханса, Улав Фалк, в прошлом военный министр, возглавляет влиятельную промышленную группу САГА, со штаб-квартирой в Редерхёугене недалеко от столицы. Он закулисный заправила, чурающийся СМИ, и «стоит» якобы 10 миллиардов, а оценить в деньгах его влияние вообще невозможно.
Здесь что же, угадывается раскол, классический для норвежской истории, меж культурой грюндерского побережья и правящей ословской элитой?
– Нас, бергенцев, столица не слишком интересует, – смеется Ханс. – Скажем так: на континент или на Ближний Восток я никогда не лечу через Осло, разве только при крайней необходимости.
Патриот Бергена, идеалист-радикал, этакий «икорный левак», который проповедует пролетарские идеи, а сам как сыр в масле катается. Ханса Фалка можно называть по-разному. И о чем бы ни шел разговор, у него почти всегда наготове меткий ответ и плутовская улыбка. Впрочем, как говорят те, кто хорошо его знает, Ханс похож на русскую матрешку: он многослоен, и каждый слой – новая его версия. Он знаком с половиной Ближнего Востока – от ведущих политиков до таксистов на Хамра-стрит, – но загадка для своих близких. Этот человек, чей заразительный смех разносится по всему холлу, видел больше страдания, чем любой норвежец его поколения, но внешне оно как будто бы его не затронуло. Врач, который далеко за пределами сугубо медицинских кругов известен тем, что спас тысячи беззащитных в самых горячих точках мира, не раз забывал дни рождения собственных детей. Феминист, который всегда в первых рядах демонстрации на 8 Марта, ничтоже сумняшеся обманул всех своих женщин. Но и на это у Ханса Фалка есть ответ:
– Перефразирую Хемингуэя: мне нравятся коммунисты-врачи, но ненавистны коммунисты-пасторы. Я всего лишь человек и ошибаюсь, как все.
Неужели ничто не способно вывести его из себя?
Да нет, кое-что есть.
А именно вопрос, любил ли Ханс Фалк кого-нибудь, кроме угнетенных и собственного отражения в зеркале. Впервые он отводит взгляд и ерзает на стуле. Отвечает уклончиво, но, пожалуй, это и есть ответ.
ЛИВАН, СЕНТЯБРЬ 1982 г. От милиционеров за несколько метров несет алкоголем. Лучше уж это, чем запах смерти, думает Ханс. Взгляд у молодых парней мутный, лица до глаз закрыты носовыми платками, оружие направлено на него. За спиной Ханса громыхают автоматные очереди, раздаются крики… потом тишина.
– Мы проводим операцию против палестинских террористов, – говорит лейтенант. – Как иностранец вы имели возможность покинуть лагерь до начала операции. – Он закуривает сигарету. – Вы этой возможностью не воспользовались, а значит, сами принадлежите к вооруженным боевикам.
Несколько самых молодых милиционеров, которым, пожалуй, нет и двадцати, передергивают затвор, угрожающе делают шаг вперед.
– Я ассистировал во время родов, – говорит Ханс.
– Сегодняшний младенец – завтрашний террорист, – говорит лейтенант, словно выплевывая слова. – Где ребенок?
Ханс чувствует, что ладони вспотели, он вот-вот выронит сумку из рук. Писк младенца или обыск сумки – и всё, обоим конец.
– Не знаю, – отвечает он. – Последнее, что я видел, это штурм роддома.
– Из какой вы страны?
– Из Норвегии… Страна христианская… дружественная Израилю… тесные узы.
Лейтенант кривится, бросает соседу несколько слов. Потом кивает Хансу:
– Можете идти.
Ханс сдерживает облегченный вздох.
– Но сперва мы проверим вашу сумку.
Что же теперь делать? Ханс осторожно ставит сумку наземь. Осторожно расстегивает молнию. Боевики глядят ему через плечо. Лицо младенца спрятано, но Ханс замечает, что салфетка чуть-чуть шевелится, ребенок дышит.
Другие тоже это видят?
Он достает бутылку «Джонни Уокера», протягивает лейтенанту.
– Вам выпивка нужна больше, чем мне, – говорит он.
Ливанец рассматривает этикетку. К счастью, сумка подозрений не вызывает. Офицер хватает бутылку.
– Get lost[4], – говорит он.
Руки у Ханса так трясутся, что ему не удается задернуть молнию, он невесом и бесчувствен, когда идет сквозь строй ливанских фалангистов к свободе, утешаясь тем, что если они начнут стрелять, то перебьют друг друга. Ханс Фалк возвращается в отель, тот самый, где он теперь, спустя четверть века, сидит на темно-коричневом честерфилдовском диване, а по его самоуверенному лицу скользит темная тень.
– Что произошло с ребенком?
– Я оставил его под опекой других людей. Обещал матери никогда не раскрывать, чей он, и нарушать обещание не стану. Но надеюсь, его жизнь сложилась лучше, чем ее.
Бабушка издавна пророчила, что семейная усадьба сгинет прежде, чем она сама. Что она имела в виду – объявляла ли себя бессмертной или насылала на потомков проклятие, – никто толком не понимал. Недаром Вера Линн была писательницей, но из рассказанных ею историй ни одна не пугала Сашу так, как эта.
Вообще-то ее крестили Александрой Фалк, но, еще когда она была маленькая, бабушка настояла, чтобы ее звали Сашей или Сашенькой, в честь русского деда, которого никто даже на фотографиях не видел.
Мучаясь бессонницей, Саша встала рано, надела темно-синюю водолазку и твидовый блейзер. Когда ждут неприятные дела, надо одеться построже. Накануне она обнаружила, что один из стипендиатов архива, который она возглавляла, просматривал файлы с отчетом фонда за 1970 год. Тем самым он нарушил условия подписанного им обязательства хранить тайну, а вероломство она терпеть не намерена.
Стипендиатово вынюхиванье мало того что само по себе неприятно – в первую очередь это симптом. Она прямо-таки чуяла его, точно дуновение ветра на рубеже времен года: истории, которые долго утаивались, вот-вот выйдут наружу.
Что бабушка имела в виду, говоря, что правда и семейная лояльность друг с другом не в ладах?
Саша вышла из привратницкого флигеля, где жила с семьей. Он временно опустел: девочки на даче у друзей, Мадс в командировке, в Азии. На заре их семейной жизни он намекнул, что они, пожалуй, будут чувствовать себя стесненно в усадьбе, где расположен офис семейного предприятия и обитает целая куча родственников. Саша жутко разозлилась, как бывает, когда тебе выкладывают очевидную правду о любимом доме.
О переезде даже речи быть не могло.
Редерхёуген находится к западу от столицы: морем до нее ходу всего ничего. Сейчас Саша шла по кленовой аллее к развороту. За ночь пейзаж окрасился в блеклые морозные оттенки. Ледяной ветер ударил ей в лицо, пробрал насквозь через куртку. Она невольно поежилась.
Она жила здесь всю жизнь, и все равно подчас ее переполняла огромная любовь к этому месту. Здесь был ее мир. Усадьба и семья были одним целым, продолжением ее существа – пологие камни «бараньих лбов»[5] на западной стороне, где она в детстве купалась, причалы и лодочные сараи на южном мысу, ровные лужайки, летом изумрудно-зеленые, а за ними густой, гудящий хвойный лес, который с востока, где стояла Верина «контора», круто обрывался в море.
От выключенного фонтана на развороте она по засыпанной гравием дорожке направилась к трехэтажному белому кирпичному дому; украшенный портиками, эркерами, коваными ажурными балконами и круглой, похожей на крепостную башней с амбразурами поверху, он господствовал над всей усадьбой, возвышаясь на заросшем травой гребне.
По натуре Саша была консервативна. Перемены вызывали у нее страх и неприязнь. Однажды во время ссоры Мадс бросил, что человек вроде нее – а в один прекрасный день Саша, ее брат и сестра унаследуют самую, пожалуй, роскошную частную недвижимость в стране, миллиардный концерн и гуманитарный фонд – от революционных преобразований ничего не выиграет. Что верно, то верно, но ее консерватизм коренился глубже: в конечном счете значение для нее имела только семья.
Лояльность к семье Саша ставила превыше всего, и когда самые главные члены семьи конфликтовали – бабушка и властный Сашин отец, например, полвека жили бок о бок, почти не разговаривая друг с другом, – именно она старалась уравновесить крайности.
В дом она вошла через заднюю дверь цокольного этажа. И направилась в библиотеку, где располагался ее кабинет. В почтовой корзине лежала открытка с пометкой «Финсе 1222»[6]: «Помнишь поход на Хардангерский ледник? Люблю тебя. М.»
Такие вот маленькие сюрпризы вполне в духе Мадса. Надо же, раздобыл открытку с видом Финсе и не поленился отослать ее перед отъездом, с нежностью подумала Саша. Раньше, когда была моложе, она бы наверняка отмахнулась от открытки как от циничной попытки понравиться. А сейчас решила, что это любовь.
Она села в коричневое эймсовское кресло.
Как директор музея фонда САГА Саша несла личную ответственность за постоянных и прикомандированных стипендиатов-докторантов. Открыла ежедневник. «Встреча: 08.00–08.10». Глянула на часы. Еще пятнадцать минут. Ей стало не по себе.
Последний год она занималась подготовкой амбициозного проекта в сотрудничестве с немецким Федеральным архивом во Фрайбурге, Abteilung Militärarchiv[7]. Когда она рассказывала о проекте людям, далеким от этой темы, они нередко начинали прятать глаза. Архивы вообще-то штука занудная, но Сашу это ничуть не беспокоило. Через письма и короткие телеграммы с ней говорила сама история. И подобные археологические раскопки были ей очень по душе. Бабушка, правда, твердила, что история как наука объективна не больше, чем роман, но она частенько преувеличивает.
Сотрудничество с немецкими архивами предусматривало сбор информации о многих сотнях немецких солдат, размещенных в годы войны на норвежской земле. Чтобы родственники, историки и другие интересующиеся, введя в электронную систему имена, номера смертных медальонов и проч., могли получить доступ к имеющейся информации. Логистически задачи весьма сложные, но, по задумке отца, фонду необходимо получить широкую известность в Германии.
В дверь постучали, раз и другой, но ответила Саша, только когда на ее собственных часах было ровно восемь:
– Да?
Стипендиат Синдре Толлефсен осторожно вошел в кабинет. Одежда потрепанная, голова с длинными залысинами, которые соединялись у макушки, окружая взъерошенный пучок волос. Он неуверенно смотрел на нее мягким, слегка уклончивым взглядом. По возрасту, пожалуй, ее ровесник.
– Садитесь, – сказала она.
Он покорно сел. А она думала о том, скольких людей довелось уволить отцу, и устно, и письмом на серой бумаге.
Как он с этим справлялся, ей-то все это ужасно неприятно?
– Как вам известно, – кашлянув, нерешительно сказала она, – фонд САГА уже долгое время сотрудничает с университетом, стипендиатам которого предоставлена возможность использовать наши архивы при подготовке докторской диссертации. Наше сотрудничество зиждется на взаимном доверии. Вы внесли существенный вклад в военную историю и были важным участником в проекте сотрудничества с немцами.
Он сглотнул, острый кадык поднялся и опустился. Докторская работа Толлефсена привела Сашу в восторг. Он занимался историей антинацистского Сопротивления в вооруженных силах Третьего рейха на норвежской территории. В частности, совершенно неизученными событиями, связанными с двумя немецкими унтер-офицерами, которых казнили в Кристиансанне в конце войны. Результаты проекта могли изрядно продвинуть фронт исследований вперед.
– Но, получая доступ к нашим архивам, – продолжала Саша, – вы письменно обязались не разглашать сведения как о немецких солдатах, так и о фактах, касающихся САГА и нашей семьи.
Казалось, стипендиат только теперь понял серьезность ситуации:
– Откуда вам известно…
– Я не могу раскрывать, как действует внутренняя схема безопасности, – ответила она.
Фактически схему разработал начальник службы безопасности Редерхёугена по образцу журнальной системы в здравоохранении, она позволяла сразу увидеть, кто заходил в архивы и куда именно. Накануне, после неприятного разговора с Верой, Саша заглянула в оцифрованные документы и в файле регистрации обнаружила толлефсеновский логин. А ей не нравится, когда кто-нибудь норовит подобраться поближе к семье. Тут они с отцом были солидарны.
– Вы просматривали отчеты руководства САГА за шестьдесят девятый и семидесятый год, – сказала она. – Это внутренние дела, они не имеют значения ни для ваших исследований, ни для общественности.
– Не имеют значения для общественности?! – Стипендиат повысил голос.
– Совершенно верно. Думаю, вам известно, что в общении с прессой наша семья чрезвычайно сдержанна. Вы ведь никогда не читали светских репортажей из нашего дома – их не было и не будет. Лояльность и тактичность – вот что мы ценим превыше всего. – Саша стукнула шариковой ручкой по кожаной крышке письменного стола. – Вы злоупотребили нашим доверием, а потому прямо с этой минуты уволены и лишены доступа к архивам.
Нижняя губа у него задрожала:
– Вышвыриваете меня?
Она кивнула:
– К сожалению.
Она думала, он уйдет, но нет, он не встал, молча сидел, с кривой усмешкой на губах.
– Знаете, зачем я читал эти отчеты?
– Нет, и мне это неинтересно.
– Затем что история Веры Линн напрямую связана с темой моего исследования. Я имею в виду выдуманную историю, которую вы всегда рассказывали о самих себе.
Саша глубоко вздохнула, подавляя желание ответить тем же тоном.
– Разговор окончен, – коротко сказала она и кивком указала на дверь.
Стипендиат пошел к выходу, но на пороге остановился, обернулся к ней:
– Мне казалось, вы не такая, как другие, Саша Фалк. Но, вижу, вы такая же трусиха. А может, еще хуже. Я не хочу работать для фонда, который взял себе девизом правду, а на самом деле лжет. Спросите свою бабушку, что в действительности произошло в фонде САГА в семидесятом году.
Дверь за ним захлопнулась.
Саша так и сидела, глядя в потолок. Вера, опять Вера. Правда и лояльность? 1970-й? В согласии со своей натурой – чуткой и дипломатичной, как считала она сама, самоотверженной и соглашательской, как считали брат и сестра, – Саша обыкновенно каждую неделю проведывала бабушку в ее домике на Обрыве.
Вчера она тоже там побывала.
И, как всегда, принесла с собой свежие пирожные, а бабушка, как всегда, угостила ее бокалом красного вина и сигаретой, пока Саша читала вслух главу одного из любимых Вериных романов. Поначалу все было как обычно, но затем разговор принял новый оборот.
– Скоро семьдесят пять лет со дня кораблекрушения, – осторожно сказала Саша. – Мы зафрахтовали пароходную поездку на то место, где все произошло.
Бабушка медленно повернулась к ней.
– Мне нужна еще одна сигарета, Сашенька.
– По-моему, тебе тоже хорошо бы поехать, – продолжала Саша. – А может, и рассказать, как все случилось.
– Рассказать?
– Ты же никогда ничего не рассказывала.
Бабушкино поколение, пожалуй, вообще не привыкло говорить о душевных травмах. А она в той катастрофе потеряла мужа и едва не потеряла маленького сына.
– Я-то бы с удовольствием, – сказала Вера. – Только не уверена, что мой рассказ доставит удовольствие вам.
– Но мы хотим его услышать. Война давно кончилась, мы стерпим правду.
Бабушка долго смотрела на нее сквозь завесу дыма.
– Мы, – повторила она, качая головой. – Ты всегда была лояльна к семье, Сашенька. Это хорошо. Однако лояльность и поиски правды иной раз противоречат друг другу. Я с вами не поеду, точно не поеду. Но ты хочешь услышать мой рассказ?
Саша кивнула.
– В таком случае будь готова: все может рухнуть.
– Тогда и мне нужна сигарета.
Вера умолкла, но, когда Саша собралась уходить, бабушка попросила заказать такси и проводить ее через лес до разворота.
– Ты ведь уже не выходишь из дома, бабушка, – сказала Саша.
– А теперь вот выйду, дорогая Сашенька, – сердито ответила бабушка. – Я, черт побери, не под опекой!
Саша обиделась, она не привыкла, чтобы Вера так резко ставила ее на место. Обида грызла ее по дороге через лес и весь остаток дня.
Куда Вера отправилась после вчерашнего разговора, она до сих пор не знала, но пора это выяснить.
Возле цокольного этажа стоял Джаз, сторожевой пес. Увидев Сашу, он ткнулся в нее мордой и стал на задние лапы.
– Что такое? – пробормотала она и почесала собаку за ухом. Джаз нетерпеливо тявкнул. Это была бельгийская овчарка породы малинуа, с длинной мордой в черной маске, кофейно-коричневая, только шерсть у нее короче, тело легче и спина прямее, чем у немецких родичей. Джаз был ласковый, как щенок, храбрый, как волк, и поддавался любой дрессировке. Умел карабкаться по деревьям, словно кошка. И вообще, в охране президентов и при ловле террористов вперед всегда пускают малинуа.
Саша поспешила за собакой сквозь заросли. Каждый корень и каждый камень на тропинке были ей знакомы, вся география усадьбы накрепко отпечаталась в мозгу и в теле: сперва темная, мягкая, усыпанная хвоей тропинка через ельник, потом через «бараний лоб», где в дождь было скользко, потом по голым, выбеленным корням вокруг озерца с водяными лилиями, между двух скал, похожих на лезвия топора и разделенных щелью. В детстве им, понятно, запрещали заходить в Дьявольский лес.
Дальше ландшафт неожиданно раскрывался, лес заканчивался крутым обрывом, этаким естественным защитным укреплением, а несколькими метрами левее стоял бабушкин домик.
Она ощутила легкий порыв ветра, от высоты аж дух захватило. Джаз выбежал на выложенную плитками площадку у входа, стал на задние лапы и тявкнул.
Саша взялась за подкову на двери, осторожно постучала.
Безрезультатно.
– Бабушка?
Она открыла дверь, та тихонько скрипнула.
– Вера, ты дома?
В лицо пахнуло спертым воздухом. Саша обвела взглядом переполненные стеллажи, не задерживаясь на книжных корешках. Паркет слегка пружинил под ногами, когда она шла к спальне. Отворила дверь. Кровать аккуратно застелена, поверх одеяла наброшено белое кружевное покрывало. Над кроватью – сделанная на пароходе фотография бабушки и отца, совсем крошечного младенца. Этот снимок всегда трогал ее, дарил ощущение, что мир и время взаимосвязаны.
Когда Саша была моложе, старики при виде ее порой умилялись до слез: мол, больно похожа на бабушку, прямо одно лицо. Она и сама замечала сходство. Уголки губ у обеих чуть-чуть опущены, что придает лицу совершенно естественное аристократично-меланхолическое выражение, которое многие считали надменностью. Жемчужно-бледная, безупречная кожа контрастировала с волосами, темными, с оттенком красного дерева, как и у бабушки. Глаза тоже бабушкины – чуть раскосые, в рамке острых скул и густых темных бровей. С лазурно-синей радужкой. Саше было сейчас тридцать с небольшим, а, по словам доктора Ханса Фалка, «в этом возрасте женщины краше всего». О бергенском дядюшке, ловеласе и сексисте, можно говорить что угодно, но в этой теме он дока.
Она осторожно закрыла дверь спальни, прошла в кухонный уголок. Чистота, посуда перемыта. В холодильнике – продукты, которые она сама купила накануне. Саша открыла один из шкафчиков над рабочим столом.
И уже собиралась закрыть дверцу, когда солнце осветило шеренгу бокалов, расставленных на верхней полке. Три из них запотели. Саша взяла один, потрогала кончиком пальца. На стекле несколько капель, край влажный, словно бокал недавно вымыли. Джаз заскулил, прижался холкой к ее бедру.
Она вышла из домика. Собака метнулась к обрыву, резко замерла, сделала шажок вперед по краю, опустив морду, словно на что-то показывала.
Поскольку обрыв выступом нависал над морем и местами оброс можжевельником и всяким кустарником, внизу ничего толком не разглядишь. Метрах в десяти там была мелководная бухточка, полная ракушек, тины и ила, с каменным островком, связанным с сушей узкой полоской песка, гальки и камыша, поэтому в отлив туда можно добраться, не замочив ног.
Саша решила глянуть под обрыв. Опустилась на корточки, обняв Джаза за шею. Низкое солнце слепило глаза, она стала на колени, нащупала руками неровный край скального выступа, хвоинки кололи ладони, на воде виднелись легкие круги.
Бабушка лежала головой в воде, тело чуть покачивалось на поверхности, словно буй, словно забытая надувная пластиковая игрушка… одежда промокла, потемнела. Низкий луч света упал на нее, вода заискрилась. Тело облепили жгучие красные медузы. Рвота утопленников, так их называла бабушка. На спине зеленого вязаного жилета – логотип САГА: готовый взлететь сокол и семейный девиз внизу; поверхность воды была покрыта рябью, и оттого казалось, будто распростертые крылья шевелятся.
Улав Фалк бросил купальный халат на лавку и нагишом вышел на пристань. Холодновато для этого времени года. Заиндевелый настил липнул к подошвам. Температура воздуха – минус семь, воды – градуса два или три. Пристань располагалась в бухточке, с обеих сторон укрытой невысокими, похожими на лезвия топора скалами, рядом с красным лодочным сараем. Как обычно, Улав удостоверился, что поблизости нет медуз. И прыгнул в воду.
Кровеносные сосуды мгновенно сузились, чтобы защитить жизненно важные органы. Улав лег на спину, съежившийся от холода член плавал на поверхности; наконец Улав, совладав с дыханием, смог устремить взгляд в чистое синее небо. Сколько себя помнил, он купался круглый год, еще задолго до того, как это вошло в моду. Вдобавок всем известный факт, что младенцы под водой автоматически задерживают дыхание, хорошо вписывался в историю, которую Улав любил рассказывать о себе, вносил в нее героические нотки. Для Улава Фалка жизнь была единоборством. Он и начал жизнь в борьбе за нее.
Жизнь к нему благоволила. В свои без малого семьдесят пять он по-прежнему обходился без постоянных медикаментов. Кардиолог, правда, решительно не советовал ему купаться в холодной воде без присмотра.
Но он плевать хотел на подобные советы: коли умирать, то уж лучше в воде.
Зимние купания – единственная зависимость, которой он страдал. Конечно, сложных проблем хватало, например, кому передать бразды правления, когда он уйдет в отставку. Но в общем и целом с семейным бизнесом все обстояло так же, как со страной, где они жили. Главная задача уже не строительство, а управление.
Спустя довольно много времени он выбрался на пристань и тотчас ощутил легкие покалывания, когда кровь опять устремилась к кончикам пальцев, – вот так же тепло камина распространяется в по-зимнему холодной комнате.
На пристани Улав проделал несколько энергичных упражнений, имитируя боксерские удары. Он любил классические виды спорта. Во время Олимпийских игр или чемпионатов мира по легкой атлетике он вполне мог отменить встречи, чтобы посмотреть важнейшие соревнования. И больше всего любил бокс. Ему было девятнадцать, когда в 1959-м Ингемар Юханссон победил Флойда Паттерсона, а в 1960-е и 1970-е, золотые годы бокса, он, точно аргус, следил за всеми матчами и отсидел на приступке возле ринга десятки боев на чемпионатах в Лас-Вегасе.
Мало что раздражало его сильнее, чем запрет профессионального бокса и прочие мелочные норвежские регламентации. Да, определенный риск, безусловно, есть, но что останется от жизни, если убрать из нее риск? Жизнь тем и хороша, что опасна. Без боли нет радости.
Он поспешил обратно по тропинке через замерзший лесок, отделявший бухточку от сада, и дальше по траве, к бюсту отца, выполненному из сплава меди и олова одним из лучших норвежских скульпторов и установленному на цоколе из необработанного гранита. Яркие блики солнца освещали лоб и гравированную надпись на цоколе: «Продолжая жить в сердцах потомков, человек не умирает. Тур С. Фалк 03.11.1903-23.10.1940». Хотя Улав потерял отца вскоре после рождения и помнить его не мог, принадлежность к династии Фалков наполняла его почтительной благодарностью.
В дом он вошел через цокольный этаж, через заднюю дверь в башне. После обязательного душа в раздевалке поднялся по винтовой лестнице на башню, отпер кабинет, проверил ежедневник. Никаких встреч до конца дня, ну и хорошо, можно написать доклад, который он задумал давным-давно. Речь пойдет об отце, рабочее название доклада – «Пионер Сопротивления». Большой Тур, директор крупного бергенского пароходства, обеспечивавшего несколько каботажных маршрутов, организовал шпионаж за немцами, послал рыболовные суда через Северное море и получил оттуда радиопередатчики.
В докладе Улав остановится и на том, как британцы заминировали норвежское побережье. Что отец погиб от взрыва английской подводной мины, а не от немецкого оружия, являло собой некоторый парадокс.
Улав успел сформулировать несколько фраз, когда в дверь постучали.
– Сверре? – отозвался Улав. – Что ты здесь делаешь?
Старшему сыну Улава было уже под сорок, и отрицать, что Сверре внешне начал походить на него, с годами становилось все труднее. Как и он, сын был рослый, атлетичный, а на длинном, бронзовом от загара лице с небольшими сверлящими глазами выдавался крупный нос с легкой горбинкой, который злые языки называли соколиным клювом.
На сей раз сын оставил в шкафу свой обычный строгий твидовый пиджак с лондонской Савил-Роу[8], надев великолепную черную рубашку, расшитую цветочным узором. К покорности на лице сына сейчас примешивалась бодрость.
– Я хотел поговорить с тобой, – сказал Сверре.
– Обойдемся без walk-ins[9]: я рассчитывал до конца дня любоваться фьордом, наслаждаться отсутствием встреч и писать доклад об отце.
– Дело касается погружения к затонувшему судну, запланированного на время конференции, – продолжал Сверре. – Тут находится один человек, и мне бы хотелось, чтобы ты с ним встретился.
Сверре возглавил проект SAGA Arctic Challenge, который будет осуществлен позднее в этом году. Сын проделал серьезную работу по организации конференции. Фонд САГА пригласит интеллектуалов из разных стран, зафрахтует «хуртигрутен», и судно пройдет мимо места катастрофы 1940 года, меж Лофотенскими островами и островами Вестеролен. Предприятие чисто норвежское и одновременно весьма привлекательное для иностранцев.
– Ага, – вздохнул Улав. – Ладно, заходите.
Спутник Сверре был в двубортном вишневом бархатном блейзере, который подействовал на Улава, точно красная тряпка на быка.
– Собрался на детский праздник к Стурдаленам[10]? – сказал он. – Еще вроде не время?
Разумеется, он прекрасно видел, кто перед ним. Улав не презирал выскочек-нуворишей, которые в последние годы запестрели в списках самых богатых людей страны, наоборот, в глубине души ему нравилось наблюдать, как неуютно чувствовали себя от их бесцеремонности собратья из денежной знати. И превосходил всех вульгарностью именно Ралф Рафаэльсен.
Улав распорядился подать кофе, пытаясь тем временем прикинуть соотношение сил между сыном и Рафаэльсеном. В последние годы СМИ часто писали о Рафаэльсене как о человеке предприимчивом и рисковом. В родных местах он создал огромное рыбоводческое предприятие и с тех пор только расширял поле деятельности.
– Итак, вы хотите обсудить погружение? – Улав обвел их взглядом. – И гидрокостюм принадлежит вам?
По плану, когда судно подойдет к месту крушения, дайвер в специальном костюме погрузится на три сотни метров, причем погружение будет демонстрироваться участникам конференции в прямом эфире.
– Совершенно верно. – Рафаэльсен смотрел прямо на него. – Только называть это снаряжение гидрокостюмом все равно что приравнивать рейсовый самолет к космическому шаттлу.
– Или все равно что выпускать на рынок ваши рыбопродукты, именуя их атлантическим лососем, а? – отпарировал Улав. – У ваших хилых рыбешек сходства с гордым атлантическим лососем не больше, чем у пуделя с волком.
Рафаэльсен хохотнул.
– Экзокостюм – это революция. Внутри него обеспечивается нормальное атмосферное давление, так что проблем с кессонной болезнью не будет. По сути, это одноместная подводная лодка, и ее пилоту резкая перемена давления не грозит. В Норвегии только один такой костюм, и он мой. Погружение очень украсит конференцию.
Рафаэльсен продолжал рассуждения о технической оснастке этого чуда, но Улав особо не прислушивался. Ему было достаточно общих сведений. И он совершенно не понимал зануд-специалистов с их маниакальной одержимостью подробностями.
К его большой досаде, Сверре, который был лет на десять старше Рафаэльсена, вел себя, будто его подчиненный, смеялся шуткам северянина и не в меру энергично кивал, поддакивая каждому его слову.
Проблемы со Сверре были главной причиной того, что Улав в свои семьдесят пять по-прежнему возглавлял группу САГА, активы которой «Капитал» оценивал в 12 миллиардов крон. Хотя благосостояние семьи обеспечивали доходы от компании по недвижимости и от инвестиционного траста, Улав весьма пренебрежительно относился к торговцам, лавочникам и мелким коммерсантам. Зато всегда норовил завести речь о фонде САГА, где был председателем правления. Разумеется, деньги должны капать, однако у САГА иное кредо. САГА должен поведать историю страны. У одних миллиарды на банковском счету, у других – культурный капитал. Только САГА владеет и тем и другим.
Однако Улав едва ли захотел бы и на пенсии оставаться председателем правления, если бы САГА, подобно большинству общественно полезных фондов такого типа, занималась лишь конференциями и распределением стипендий. Уже в первые послевоенные годы компании семейства Фалк оказались вовлечены в деятельность секретных служб страны – сперва в проект, который обеспечивал обороноспособность на случай коммунистического вторжения, под названием Stay Behind[11], а затем… нет, история была длинная и запутанная. Денег сотрудничество с разведкой не приносило, да и общественного признания тоже. Наоборот, могло поставить весь бизнес под угрозу. Но Улав получал от этого нечто куда более важное – ощущение собственной значимости. И прежде чем думать об уходе, он должен посвятить в эти дела преемника, то есть, по уставу, одного из детей.
Вот почему он до сих пор стоял у кормила.
– Звучит неплохо. – Улав оборвал Рафаэльсена посреди рассуждений о специальной подводной видеокамере. – Скажем так.
– Есть еще кое-что, – сказал Сверре, словно готовясь к прыжку.
– Слушаю, – улыбнулся Улав.
– Как тебе известно… – начал Сверре, и Улав заметил, что он нерешительно мнется. – Как тебе известно, в конференции будет участвовать множество именитых специалистов. Все они приняли приглашение, все хотят побывать на Лофотенах. Мы по-прежнему притягательны для людей. У одних миллиарды в банке, у других культурный капи…
– Давай к делу, – перебил Улав.
– Вот только что я получил подтверждение, что будет представлена королевская семья Саудовской Аравии, – сказал Сверре, – возможно, прибудет наследный принц на личном самолете.
– Самая длинная посадочная полоса в стране – в Будё[12], – вставил Рафаэльсен. – В шестидесятом там садился У2, так что и для частного самолета отлично подойдет.
Сверре взглянул на него и продолжил:
– Мы с Ралфом обсуждали, не предложить ли молодым ВИП-персонам дополнительную программу. У Ралфа хорошие связи с вертолетчиками, и он может организовать несколько машин. После обеда сядем на вертолеты, слетаем к Лофотенам и в имение Ралфа на Вестеролене, а на следующее утро вернемся на судно.
– Так сказать, добавка, – ввернул Рафаэльсен.
«Королевская семья Саудовской Аравии… организует вертолеты… имение Рафаэльсена…» – обрывки фраз сливались в мозгу Улава в путаный кошмар вроде тех, что порой мучили его в детстве.
Он долго молчал, склонив голову набок, потом наконец обронил:
– Можно мне сказать?
– Для того мы и здесь, – отозвался Сверре.
Улав кашлянул.
– Когда я последний раз был в Лондоне, в отеле «Дорчестер», я разговорился с тамошним портье. Он спросил, не хочу ли я остановиться в апартаментах, как обычно поступают Фалки.
Он заметил, что при упоминании отеля сын прикусил нижнюю губу, словно догадываясь, что будет дальше. Улав улыбнулся и продолжил:
«Ну что вы, – сказал я портье, – лично я предпочитаю обычные номера, лишь бы с хорошим видом из окна, хоть я… – Он выдержал паузу, словно подбирая слова. – …Хоть я и богатый человек. – Но ваш сын всегда живет в апартаментах, – ответил портье. – Да, – сказал я, – но он сын богатого человека».
Он долго смотрел на Сверре; тот сидел с открытым ртом и пристыженным взглядом. Ралф Рафаэльсен осторожно засмеялся.
– В Норвегии хорошо сколотить капитал и быть состоятельным. Обычно норвежцы не имеют ничего против людей с деньгами, наоборот, восхищаются как людьми рисковыми и ловкими. И здешние законы прекрасно защищают наши интересы. Но баланс этот хрупок. Точно так же, как мы восхищаемся дельностью и старанием, мы ненавидим декаданс и упадок. Со знатью мы почти не сталкивались, тем паче что по закону о дворянстве от тысяча восемьсот двадцать первого года титулы и привилегии были упразднены. Управлять в Норвегии состоянием – во всяком случае, если имеешь бóльшие амбиции, чем финансовый инвестор, если хочешь стать созидателем общества, – означает не бороться с профсоюзами и не нанимать за гроши поляков, чтобы нелегально строить себе дома.
Улав посмотрел на Ралфа, который выглядел как школяр, пойманный на краже сластей в магазине. Газеты много писали об условиях труда рабочих, когда он строил на Вестеролене свою огромную виллу.
– В Норвегии управлять состоянием означает понимать норвежскую модель, – продолжал Улав. – Понимать трехстороннее сотрудничество – работник, работодатель и государство, понимать преимущества минимального разрыва в оплате труда, а вдобавок крепко выпивать с доверенными лицами и руководством Объединения профсоюзов. Ведь, собственно говоря, это и есть норвежская модель. Мы заботимся о том, чтобы рядовые, честные люди жили хорошо, платим им деньги, чтобы они могли съездить на курорт, купить новый автомобиль, взять ипотеку и купить жилье. Взамен мы получаем народ, который относится к нам с уважением, не голосует за подстрекателей и не штурмует наши владения. А все, что вы тут говорили об идеях, связанных с поездкой, об этих чертовых саудовских арабах, вертолетах и вечеринке в вашем имении, идет вразрез с таким общественным договором.
– Не учи отца своего… – воскликнул Рафаэльсен.
Он не договорил, потому что в дверь постучали.
– Я занят, – сказал Улав.
Тем не менее секретарша заглянула в дверь.
– Плохо со слухом? – раздраженно спросил Улав.
– Простите, но дело очень важное.
– Подождет.
Он потянулся к чашке с кофе, но взгляд вошедшей секретарши – одновременно изумленный и какой-то мертвый – заставил его передумать.
– Разговор окончен, – сказал он Сверре и Рафаэльсену; те недоуменно переглянулись, поскольку разговор прервался так внезапно, однако встали и вышли из кабинета.
– В чем дело? – спросил Улав, когда они с секретаршей остались вдвоем. Но в глубине души он уже знал ответ.
Американский центр радиоперехвата, где-то на Ближнем Востоке
Когда конвоиры ввели Джонни Берга в освещенную комнату, он вспомнил, что когда-то говорил ему наставник, старый офицер, которого все звали инициалами, Х.К.: «Пытка – это в первую очередь не сама боль, а ожидание, какой она будет».
Берг понятия не имел, где находится. Недели и месяцы после того, как его схватили курдские ополченцы, виделись словно сквозь пелену, так бывает в пургу на горном плато, когда не знаешь, где кончается земля и начинается небо, когда минуты, будто часы, и наоборот.
Его перевозили из одного лагеря военнопленных в другой, а в итоге он оказался в тюрьме у американцев.
Прежде чем втолкнуть в комнату, конвоиры сняли с Джонни балаклаву: пусть, мол, видит, что его ждет. Лампа дневного света под потолком слепила глаза. Из динамиков оглушительно гремел тяжелый рок.
Посередине стояла слегка наклонная лавка, с кожаными ремнями по бокам, черной шерстяной балаклавой и аккуратно сложенным полотенцем. В комнате ждали двое мужчин в балаклавах, серых флисовых куртках и камуфляжных армейских берцах. У стены стояли две канистры с водой.
Музыка умолкла.
Сердце у Джонни стучало молотом. Да, думал он, смотреть на это – уже испытание, страшный сон, что угодно, дайте мне уйти, это хуже смерти.
– Яхья Сайид Аль-Джабаль? – сказал один с сильным американским акцентом. – Так тебя зовут?
Джонни не ответил.
– Я задал вопрос, – сказал мужчина, чуть громче.
– Нет, сэр, – ответил Джонни, – меня зовут Джон Омар Берг.
– Национальность?
– Норвежец.
– О’кей, – сказал мужчина сквозь балаклаву, по-прежнему без агрессии в голосе, – у нас есть несколько вопросов, на которые ты должен ответить.
В разговор вступил второй мужчина, тоже в балаклаве, но телосложением покрупнее. Тон был будничный, будто речь шла о ремонте стиральной машины, певучий говор выдавал уроженца южных штатов:
– Есть два способа получить ответ. Ты предпочтешь первый.
Джонни не сводил глаз с шершавой серой стены.
– Ты ездил в Ирак и в Сирию под именем Аль-Джабаль, – сказал здоровяк. – Пересечение границы, по данным органов курдского самоуправления, зарегистрировано в Эрбиле[13] двенадцатого сентября прошлого года. А теперь ты говоришь, что Аль-Джабаль имя не настоящее?
Джонни зажмурился, откинул голову назад, закрыл лицо руками.
– Я не могу вдаваться в детали задания, – сказал он. – Но мое начальство может подтвердить.
– Чем ты здесь занимался? – наседали американцы.
Что стоит здесь и сейчас подписка о неразглашении? Да ничего.
– Я должен был… хм… ликвидировать норвежского добровольца.
– Его имя?
– Абу Феллах. Норвежские инстанции могут подтвердить мои слова.
В последний год европейские мусульмане толпами хлынули в этот регион строить новопровозглашенный «халифат». Западные службы безопасности всполошились. Опасались, что эти люди, обладающие боевым опытом и воинственные, решат вернуться в свои родные страны.
Американец медленно покачал головой, под балаклавой слегка обозначились черты лица.
– Мы навели справки. Ни Норвегия, ни другие союзники не могут подтвердить твою складную историю.
Джонни почувствовал, как перехватило горло, дышать стало нечем. Всему приходит конец, в том числе и удаче, которая до сих пор была на его стороне. Десять лет он работал на разведку, в самых горячих точках, в Афганистане, Ливии и Ираке. Удостоился многих наград. Не раз был на волосок от гибели, но бог любит норвежцев, так вроде говорят?
Дело дрянь.
– Повторяю, – продолжал допросчик. – Чем ты занимался?
За долгие годы службы все в нем выгорело, иллюзии пропали. Ближний Восток так или иначе катится в тартарары, хоть вмешивайся Запад, хоть не вмешивайся. Вмешательство либо бессмысленно, либо только ухудшает положение.
Примерно год назад с ним связался некий офицер, предложил задание вне официальных каналов. Задание величайшей национальной важности, для выполнения которого мирной Норвегии недостало политической воли. Нужно было выехать в Курдистан, забрать американское оружие, купленное на оружейном рынке в столице, связаться с бывшим американским спецназовцем, который сражался там против Исламского государства[14], и перейти через ничейную землю, то есть фактически через линию фронта, в подконтрольный ИГ поселок, где находился норвежец Феллах. О том, что посылают его без ведома государства, никто словом не обмолвился.
На миг вспомнилось случившееся – пот, сердцебиение и обрывки зрительных образов. Низкий дом, зеленая картинка в приборе ночного видения. Прохладные комнаты, пыльные ковры, выстрелы через глушитель, взгляд мальчугана в коридоре.
Думать об этом не было сил, и Джонни оттолкнул воспоминания.
Их засекли прямо перед тем, как они добрались до зарослей высокой травы на ничейной земле. Задание было выполнено, только вот американец погиб. Джонни сумел сбежать, однако когда вернулся на курдскую сторону, курдские ополченцы задержали его. Почему его сцапали, он не знал, но предполагал, что ИГ пустило слух насчет исчезновения одного из их собственных людей. Отомстило ему за содеянное и за то, что он сумел от них сбежать. На фронте все знали, что воюющие стороны доверяли депешам друг друга.
Курды отвезли его в лагерь интернированных террористов, а затем передали американцам. Вот почему он здесь, в комнате без окон, у людей, которые не верят его рассказу.
До него дошло, насколько безнадежна ситуация. Задание было неофициальное, deniable, а те, кто с норвежской стороны мог бы сказать свое слово в его поддержку, палец о палец не ударили. Вдобавок он был смуглым черноволосым норвежцем с арабскими корнями, который очевидным образом утратил доверие к западной военной стратегии.
Норвежские власти награждали его медалями за отвагу. Ему жали руки генералы, министры и члены королевской семьи. Но в глубине души он знал, что всегда останется в их глазах чужаком. И все смуглокожие норвежцы это знали. Когда проявляешь храбрость в бою или успешно выступаешь в национальной команде, ты стопроцентный норвежец. Но когда все летит к чертовой матери, ты всего-навсего паршивый марокканец, черномазый, даго, мусульманин, иностранец, четырнадцатилетний мальчишка, которому пришлось удирать от нацистов и, стиснув зубы, прятаться в кустах. Норвежцы любят онорвежившихся, угодливых иностранцев, которые зимой ходят на лыжах, 17 мая[15] наряжаются в бюнады[16], а на Рождество едят ребрышки, но вдобавок им нравилось, когда подтверждались их предрассудки: «Ясное дело, нельзя было ему доверять».
Он, Джонни, был превосходным козлом отпущения.
Американцы натянули ему на голову плотную черную балаклаву, уложили на косую лавку. Уложили на спину, и один затянул ремни прямо поперек трех диагональных шрамов у него на груди, так что пошевелиться он не мог.
Кроме бульканья воды в канистрах, которые подняли с полу, царила полная тишина. Все черным-черно. Он почувствовал, как в лицо плеснули затхлой водой, она потекла в черную балаклаву, медленно залилась в ноздри. Мокро, вода хлюпает.
Он задержал дыхание, надолго, пока легкие не закричали и боль не свела все нутро. В конце концов все почернело.
Джонни думал об Ингрид. С тех пор как он стал отцом, мечты о дочке всегда поддерживали его, когда приходилось совсем туго. Иной раз она была так близко, что Джонни мог погладить ее по длинным, до плеч, темным волосам. Она сидела рядом с ним среди узников в оранжевых робах на краю железной койки, болтала короткими ножками со ссадинами на коленках и грязными ногтями или хитро рассаживала кукол, прислонив к стене камеры, и играла с ними или наказывала. Была близко-близко, когда легкими детскими шагами шла к умывальнику почистить зубы розовой пастой, а потом исчезала, как исчезает мираж на длинной дороге через пустыню. Она была его кровь и плоть, с его чертами, смесь норвежского и чего-то чужого, он и сам не знал чего.
Страх вдохнуть воду у людей настолько силен, что превосходит страх остаться без кислорода.
В конце концов он сдался, уже не зная, вдохнул или выдохнул, дыхательные пути просто наполнились водой, а сам он тонул, беспомощный, как человек, оказавшийся взаперти, глубоко в недрах тонущего корабля. Инстинкт, не позволяющий дышать под водой, был тоже настолько силен, что он мог признаться в чем угодно, совершенно в чем угодно, лишь бы этого избежать.
Сопротивляться невозможно.
Кто в ответе за то, что он здесь мучается? Да, задание пошло наперекосяк, бывает, но что заказчики пальцем не пошевелили, этого простить нельзя. Если он когда-нибудь отыщет виновных, то не пожалеет оставшейся жизни, все сделает, чтобы с ними случилось то же самое, чтобы они лежали тут, на деревянной лавке в темном подвале, и чувствовали, как вода заливает дыхательные пути.
– Я… я…
Мужчины подняли его, усадили. Джонни набрал воздуху и в страхе и боли выкрикнул:
– Меня зовут Джон Омар Берг, раньше я был «морским охотником»[17] и разведчиком! Под… именем… Яхья Аль-Джабаль… я приехал сюда, чтобы примкнуть к Исламскому государству.
– Отлично. Отведи его обратно к курдам, – сказал американец.
Сын вошел, когда Улав голышом стоял в раздевалке, поставив одну ногу на скамейку, и натирал «спенолом» внутреннюю поверхность бедра.
Тем утром, когда ему сообщили о смерти, он сразу понял, что случилось. В глубине души он всегда знал, что мать сведет счеты с жизнью. Знал все семьдесят пять лет. Ожидал этого. В детстве по ночам слышал, как она кричала. Надеялся, что это прекратится. Мать закончила свои дни в воде, в точности как отец.
До похорон осталось четыре дня, дел по горло. Необходимо держать все под контролем, сохранять статус-кво. Ведь именно Вера создала нынешний Редерхёуген и заложила основы САГА. Ее смерть может породить новые вопросы, ведущие вспять, в темные годы, что в свою очередь разверзнет бездну внутрисемейного разлада.
Нет. Он перевел дух.
Не спеши, не вали все в кучу, подумал Улав, проблемы вокруг смерти матери надо решать, как всегда, спокойно и систематично.
Он уполномочил Сири Греве, семейного адвоката, забрать у городского судьи[18] Верино завещание.
С минуты на минуту Сири вернется, и Улав со страхом думал: что же там, в завещании?
Он давно уже разговаривал с матерью разве что раз в год, в свой день рождения в конце июля, и она всегда плакала. Как считал Улав, его конфликт с матерью имел совершенно очевидную причину. Для него самым важным были интересы клана, мать же всегда ставила себя выше семьи.
Звук открывающейся за спиной двери резко вырвал его из размышлений. В запотевшем зеркале он узнал Сверре. Чем старше становился сын, тем больше походил на давние фотографии самого Улава, только вот в Сверре сквозило что-то бессильное и уклончивое, хотя по фотографиям этого не видно, как не видно, скажем, различий между настоящим «Ролексом» и хорошей копией.
– Ты? – сказал Улав, продолжая втирать крем. Раньше он думал, что уж где-где, а в армии сына наверняка научат уму-разуму, подготовят к задачам, какие ждут его в САГА. Но нет, сын отслужил срок за границей и вернулся домой бледный и дрожащий.
Сверре кивнул, его вроде как смутила отцовская нагота.
– Вчера вечером священница прислала мейлом проект своей речи. Я сделал распечатку.
Улав обернул бедра полотенцем, взял распечатку, начал читать: «Вера Линн покинула земную юдоль».
– Сверре? – сказал он, взмахнув распечаткой. – Что это за хреновина?
Сын не отрывал глаз от мокрого пола.
– «Оставила свой дорожный посох…» Что это за писанина? Ерунда какая-то, Сверре! Мама была писательницей. Язык – орудие ее труда. Да она бы скорее дала руку на отсечение, чем написала такое.
– Писательница. Ну и что? Последний раз ее печатали чуть не пять десятков лет назад. И это вот написал не я, а священница.
– Плевать я хотел на норвежских священниц, на всю эту шайку безбожных лесбиянок-социалисток. Надо было дать ей несколько тезисов про Веру, которые даже священница не могла бы истолковать превратно. Это никуда не годится. – Улав скомкал листки, швырнул в мусорную корзинку. – Попрошу Александру еще раз поговорить с этой священницей. Если она опять не справится, мы ее заменим. В крайнем случае пусть Александра сама напишет речь.
– Ты просил меня, а не Сашу, – хмуро сказал Сверре.
Улав брызнул одеколоном в ямку на шее.
– Датчане экспортируют свинину, французы – вино, Норвегия – нефть и лосося. Понимаешь, о чем я? Если б мы воевали и хотели ликвидировать лидера Талибана из дальнобойной снайперской винтовки, я бы, конечно, попросил тебя. Я очень ценю твою работу в Афганистане, Сверре.
Сын не ответил.
– У нас, у людей, разные природные задатки. Покойный Адам Смит назвал бы это разделением труда. Зря я сначала попросил тебя. – Улав улыбнулся. – Моя ошибка.
Сверре мрачно смотрел на отца. Улава бесконечно раздражало, что сын даже не пытается возражать. Сейчас он явно обижен, хотя Улав всего-навсего сказал правду. Но рано или поздно ему придется этому научиться.
С ранних лет Улав воспитывал Сверре как будущего наследника. Часто бросал перепуганного мальчонку в холодную воду, тот кричал и трепыхался, как рыбка. Лишь через год-другой он свыкся с суровым воспитанием, но Улав рассчитывал, что сын оценит «приучение к воде», когда станет старше. Увы, этого не произошло.
В молодости Улав всегда думал, что уйдет с поста директора САГА и председателя правления фонда в обычном пенсионном возрасте. Но время шло, а он все не находил ни подходящего времени, ни достойного преемника. И поднял пенсионный возраст до семидесяти, о чем и сообщил детям и коллегам. Однако во время пышного торжества по случаю своего семидесятилетия, на котором присутствовали король и премьер-министр, постучал по бокалу и объявил, что после долгих размышлений решил «продлить свой срок».
Формально и юридически закон был на его стороне. Как основателю фонда САГА устав давал ему право оставаться у руля сколь угодно долго, без каких-либо ограничений. Ведь без него семья станет еще одной сворой наследников старых денег, вечно сидящих в долгах, с огромной недвижимостью и нулевыми активами.
– Это была попытка что-то сказать о человеке, который много для нас значил, – сказал Сверре. – А вовсе не новогодняя речь премьер-министра.
Улав обнял сына за плечи.
– Новогодние речи гроша ломаного не стоят, чувства в речах норвежских политиков не больше, чем в их публичных отчетах.
– Я в политики не собираюсь.
– Вот и хорошо, – сказал Улав. – Политики избираются на несколько лет и, отведав чуток афродизиака власти, уходят в забвение. Глянь на список тех, с кем вместе я заседал в правительстве. Все забыты, за редким исключением. А has been[19] политик – зрелище почти столь же печальное, как неудачливая телезнаменитость или спортсмен, ставший наркоманом. Ты, Сверре, из уцелевших, боксер с гранитной челюстью. Станешь руководителем, придется терпеть комментарии и похуже. Когда я был министром обороны, стервятники охотились за мной круглые сутки. Жизнь – это борьба, Сверре, ледяная купель, из которой ты либо выберешься на сушу, либо утонешь. Ладно, идем.
Они вышли из раздевалки в коридор. В одном его конце винтовая лестница вела наверх, в башню, где располагался кабинет Улава. В противоположном конце была двустворчатая дверь в библиотеку, где в полном составе соберется семья, чтобы всесторонне обсудить задачи, связанные с кончиной Веры.
Сири Греве стояла, прислонясь к шершавой каменной стене. Как всегда, на ней был костюм с юбкой в обтяжку, подчеркивающей длинные ноги, темно-синий цвет красиво контрастировал с волнистыми белокурыми волосами.
По ее взгляду Улав мгновенно понял, что есть важные новости.
– Сверре, ты иди, а я быстро поговорю с Греве, – сказал он, жестом отсылая сына.
Тот, не говоря ни слова, исчез, а Улав по гранитному полу направился к адвокату. Что-то явно не так, как надо.
– У тебя плохие новости?
– Боюсь, могут возникнуть сложности, – ответила Греве.
– Переход наследства легким не бывает, – сказал он, словно пытаясь отсрочить неприятности.
Греве отбросила волосы со лба и сказала как отрезала:
– Завещание пропало.
Улав замер, руки в карманах. Мерзкий вкус во рту, ощущение, что он потерял контроль.
Он был готов к тому, что завещание преподнесет неприятные сюрпризы, но никак не ожидал, что оно исчезло.
– Завещание так просто не пропадает, – сказал он. – Я полагал, у судьи оно в надежной сохранности?
– После семидесятого года Вера Линн действительно хранила свое завещание у судьи, – отвечала Греве.
– В таком случае нам надо только получить к нему доступ?
– Судья письменно подтверждает, что твоя мать под расписку забрала завещание. – Греве помахала бумагой. – Забрала в тот день, когда совершила самоубийство.
Улав потер пальцами кончик носа, потом рот, потом подбородок.
– Мама забирает завещание, чтобы затем прыгнуть с Обрыва?
– В голове укладывается с трудом, – сказала Греве, – но выходит так.
Он засунул руки в карманы, прошелся по лестничной площадке.
– Каков здесь worst case[20], Греве?
Таков был его всегдашний принцип, его деловой секрет: когда эксперты по атомному оружию или климатологи выступали в САГА с докладами, Улав непременно спрашивал, до чего все может дойти в худшем случае, и соответственно выстраивал стратегии.
– Возможно, Вера хотела избавиться от завещания. Но worst case: она составила новое, юридически неоспоримое завещание, учитывающее интересы других ветвей семьи.
– Ханса и этих чертовых бергенцев, – проворчал Улав.
Ословская ветвь в Редерхёугене, сперва под богемным присмотром Веры, а позднее под его собственным надзором, очень разбогатела благодаря доходам группы САГА. А одноименный фонд вдобавок обеспечил их кое-чем еще более ценным – влиянием. Но надолго ли?
– Такие вот дела. – Греве кивнула на библиотеку. – Пора. Идем.
Итак, вопрос в том, где похоронить усопшую, – сказал похоронщик, упитанный краснощекий мужчина средних лет в темном костюме.
На сей счет Саша составила себе вполне обоснованное мнение и послушно подняла руку.
Четыре дня минуло с тех пор, как она нашла бабушку, и все время, днем и ночью, перед глазами у нее стояла эта картина: тело под обрывом, лежащее ничком, промокший вязаный жилет с гербом, темно-зеленый от воды. Никогда раньше Саша не находила покойников, видела и то очень-очень редко.
С собственными травмами она как-нибудь справится. Куда хуже было навалившееся на нее чувство вины. Вера повела себя странно, уже когда Саша задала наивный, дурацкий вопрос, может ли бабушка рассказать о кораблекрушении. И тем же вечером Вера положила конец всему.
– В Мемориале на Кладбище Спасителя? – предложил Сверре.
– Он уже потерял былой блеск, – буркнул Улав. – Либо переполнен, либо просто вышел у покойников из моды.
– Папа, – резко сказала Саша. – Нельзя так говорить.
– Отец похоронен на Западном кладбище, – продолжал Улав. – Западное вполне подойдет. Родственное захоронение, никаких вопросов не возникнет.
– Я против, – сказала Саша.
Все взгляды обратились на нее. Совещание происходило в библиотечном атриуме, светлом, круглом помещении радиусом примерно пять метров. Солнце светило в узкое окно, кольцом опоясывающее помещение, и слепило Сашу. На круглом плафоне – сюжеты библейских Книг Царств. Под окном, до пола из светлого полированного гранита, тянулись стеллажи с книгами, посредине стоял стол и глубокие кресла для читателей, где теперь и расположилась семья.
– И с чем же ты не согласна? – спросил Улав.
– Я предлагаю устроить мемориал у Обрыва, – ответила Саша. – А ее прах развеять над фьордом.
Похоронщик неуверенно глянул по сторонам и записал.
– Над фьордом, ну что ж.
Улав не удостоил его взглядом, посмотрел на адвоката:
– Греве, что на сей счет говорит закон?
– Чисто формально это возможно, коль скоро развеивание праха происходит не над плотной застройкой и не над акваторией с интенсивным движением прогулочных судов.
Далее похоронщик заговорил о практической стороне церемонии – устроит ли их мореный гроб из вишневого дерева, какую фотографию Веры они предложат для программы прощания, какие музыканты будут играть в церкви и на поминках.
– Как насчет «Серебряных мальчиков»? – спросил Улав. – Я хочу, чтобы в церкви пели именно они.
Похоронщик замялся:
– На хор мальчиков всегда много запросов, и, мне кажется, заполучить их будет трудновато, срок слишком короткий.
– Ладно, – с досадой сказал Улав, глянув на «Ролекс-Дейтону» с ремешком цветов норвежского флага. – Я сам позвоню дирижеру. И если у нас возникнут еще вопросы, мой сын позвонит вам.
Похоронщик кивнул и поспешил к выходу.
Вполне в духе отца – вот так унижать людей, но, долгие годы наблюдая подобные сцены, Саша об этом почти не задумывалась. Несмотря на десятилетнюю разницу в возрасте, Сири вовлекла ее в свой круг: формально – любительниц женской бани под Редерхёугеном, а по сути, женщин, настроенных противостоять мужскому засилью в семье.
Что бы им и бабушку туда пригласить, она была вполне себе стихийной феминисткой, однако это никому в голову не пришло. Да и сама бабушка при всей ее буйной фантазии вряд ли бы согласилась, а теперь уже поздно.
Улав откашлялся.
– Цель нашего небольшого совещания – довести до вашего сведения, во-первых, практическую информацию о похоронах, а во-вторых, юридические вопросы, связанные с наследованием. Андреа по-прежнему в Швеции, но постарается приехать как можно скорее.
Сверре бросил красноречивый взгляд в сторону Саши, оба они единодушно считали младшую сестру человеком безответственным. Андреа была результатом случившегося в 90-е годы недолгого романа отца со спившейся дамочкой из мелкопоместных шведских дворян.
– Александра, Мадс летит домой? – спросил Улав.
Саша покачала головой.
Когда она рассказала о смерти бабушки, муж ответил, что бронирует билет на первый же рейс домой, но она его отговорила. Хотя обыкновенно именно Мадс был ей наперсником, смерть Веры сблизила ее с семьей. Веру он знал более чем поверхностно, а самоубийство – дело семейное, внутреннее и в общем-то его не касается.
– Я его отговорила, он прилетит в день похорон.
– И хорошо. У него в Азии важные деловые встречи. – Улав поочередно обвел взглядом собравшихся. – На всякий случай сообщаю: мы тесно сотрудничали с полицией. Они действовали по стандартной процедуре: провели осмотр места происшествия, изучили ее телефонные звонки, опросили всех, кто был здесь, а в итоге исключили возможность преступления и закрыли дознание. Вполне естественно, но все ж таки облегчение.
Он тускло улыбнулся и посмотрел на Сири Греве так, будто у них есть общий секрет. Неужто Вера разнесла свое завещание гранатами, например?
– Я хочу точно знать, что содержится в завещании, – сказал Сверре.
Иной раз брату удавалось блеснуть точностью мысли, однако, к Сашиному удивлению, и отец, и Греве почему-то пришли в замешательство.
– С маминым завещанием возникли некоторые сложности, – сказал Улав.
– Сложности? – в один голос проговорили Саша и Сверре.
– Да, – кивнула Сири Греве.
– Завещание не обнаружено, – сказал Улав. – Мне только что сообщили, что мама забрала его у судьи в тот день, когда покончила с собой.
В атриуме надолго воцарилась тишина.
Сашу будто огрели молотком по затылку. Голова пошла кругом.
Черт побери, думала она, с какой стати из-за этого известия я чувствую себя виноватой? Ну, то есть виноватой не в юридическом смысле слова, а в моральном. Уму непостижимо. Просто очень странно. Включить кого-то в завещание или, наоборот, обойти наследством – это хотя бы логическое следствие ненависти или любви.
Но забрать завещание и покончить с собой?
Что-то здесь не так. И она не могла отделаться от ощущения, будто это связано с неким высказыванием, которое она обронила в разговоре с бабушкой.
– Но почему? – спросил Сверре.
– Не знаю. Может быть, она вообще не хотела наследования по завещанию, – сказал Улав. – Иначе зачем было его изымать?
– Что это означает юридически? – продолжил сын.
Сири встала. На протяжении нескольких поколений ее семья была юридическим представителем Фалков. Улав не очень-то доверял посторонним. А у Сири с родословной все в порядке, к тому же она замечательный юрист и, прежде чем Улав переманил ее в САГА, успела стать компаньоном в одной из ведущих фирм.
– Если наследодатель не составил заверенного завещания, право наследовать переходит к наследникам по прямой, в данном случае к Улаву. Покуда мы исходим из предположения, что Вера составила завещание, но оно не найдено. Чтобы понять, насколько высоки здесь ставки, нам необходимо четко представлять себе, чем Вера фактически владела, а к чему не имела касательства.
– Как насчет предприятий САГА? – спросил Сверре.
– В САГА Вера доли не имела. Там своя система наследования, по нисходящей линии. Детали вам известны. Улав контролирует компанию, каждый из троих детей владеет меньшей долей. То же касается бергенцев. Как вы знаете, в случае возможной продажи акционеры-члены семьи имеют преимущественное право на покупку. Так что судьба группы САГА не должна вас заботить.
– Отец понимал, насколько важно, чтобы семья всегда сохраняла контроль над САГА, – кивнул Улав.
Подобно всем своим предшественникам, патриархам семейства Фалк, он был буквально одержим мыслью о смене поколений. Навещая Сашу в роддоме, когда родилась Камилла, он, новоявленный дед, подхватил малышку на руки и сказал: «Бесконечность поколений. Что может быть прекраснее?»
Сири обвела взглядом собравшихся.
– Таким образом, оставленное Верой наследство, чем бы оно ни регулировалось – законом о наследовании или завещанием, – это в первую очередь недвижимость. Важнейшая семейная недвижимость: Хорднес в Бергене, охотничий домик в Устаусете и, разумеется, Редерхёуген. Стало быть, значительные ценности.
«Значительные ценности» – вот так нынче говорят, вдобавок еще и «охотничий домик», а фактически – целый хутор.
– Просто из интереса, – сказал Сверре, – сколько стоит эта недвижимость?
Сири натянуто улыбнулась. Саша заметила, до какой степени брат ее раздражает.
– Н-да. Нетрудно прикинуть цену трехкомнатной квартиры или обычной виллы, поскольку рынок велик и такая недвижимость все время продается и покупается. Но охотничий домик, Хорднес и Редерхёуген? Все три и каждый по отдельности уникальны для страны и стоят столько, сколько вероятный покупатель готов заплатить. А таких покупателей немного.
– Вы говорили с бергенцами? – Сверре подался вперед.
– Они наверняка клянчили у нее деньги, – сказал Улав.
Дела у бергенцев шли до того скверно, что роскошную старинную усадьбу на Хорднесе возле Фана-фьорда даже пытались принудительно продать с молотка. Вера купила ее и позволила им жить там, за грошовую аренду, но, по словам отца, доходы бергенцев были так скудны, что им едва хватало средств на оплату счетов за электричество.
– Вы опасаетесь, что Вера могла завещать бергенцам один или несколько объектов недвижимости? – спросила Саша.
– Вполне возможно, – ответила Сири.
Улав встал и беспокойно прошелся по атриуму.