Белый квадрат. Захват судьбы - Олег Рой - E-Book

Белый квадрат. Захват судьбы E-Book

Олег Рой

0,0
2,99 €

oder
-100%
Sammeln Sie Punkte in unserem Gutscheinprogramm und kaufen Sie E-Books und Hörbücher mit bis zu 100% Rabatt.
Mehr erfahren.
Beschreibung

Два человека подошли к белому квадрату татами с разных сторон – Виктор Спиридонов, благородный офицер, постигший дзюдоицу в японском плену, и Василий Ощепков, сын ссыльных родителей, получивший дан в святая святых дзюдо Кодокане. Два человека, увлеченные общим делом, но разделенные политикой и личными взглядами. И все же они могли бы поладить, если бы не предательство. Именно против него им обоим приходится вести непримиримую борьбу, но что делать, если в нем замешен самый близкий для тебя человек, если в твою последнюю в жизни любовь вплелся горьковатый вкус яда?.. Судьба, как и судья на поединке, не знает жалости.

Das E-Book können Sie in Legimi-Apps oder einer beliebigen App lesen, die das folgende Format unterstützen:

EPUB

Veröffentlichungsjahr: 2024

Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.



Олег Рой Белый квадрат. Захват судьбы

© Резепкин О., 2017

© Оформление. ООО «Издательство «Э», 2017

* * *

Спасибо моим друзьям – продюсерам фильма «Начало. Легенда о самбо», а также лично Георгию Шенгелия и Сергею Торчилину, чьи идеи вдохновили меня на создание этого романа, и моему консультанту по политико-экономическим, военным и социально-бытовым аспектам сюжета Битанову Алексею Евгеньевичу.

Памяти моего сына Женечки посвящается.

События, описанные в романе, не претендуют на полную историческую достоверность и являются художественным вымыслом.

Глава 1 Сердце из кремня

Новосибирск встречал Спиридонова переменной облачностью; судя по всему, не так давно прошел дождь, краски вокруг были яркими, сочными, воздух все еще был насыщен влагой.

Ступив на перрон, Виктор Афанасьевич достал папиросы и закурил последнюю, спрятав пустую пачку в карман кителя, чтобы при случае выбросить в урну. И тут он увидел Ощепкова.

Виктор Афанасьевич сразу узнал его, хоть и представлял себе по-другому. Василий Сергеевич оказался крупнее и старше (последнее, впрочем, легко объяснить – фотографии в деле были нескольких лет давности). Одет он был в простой костюм, какие носят советские служащие летом, – светлая блуза с накладными карманами и чуть более темные просторные брюки. На ногах – ботинки армейского образца, в каких ходила тогда вся страна независимо от пола и возраста. На голове – светлая шляпа с широкими полями, довольно-таки несерьезная. Через руку переброшен светлый же плащик – их на юге России почему-то зовут макинтошами.

Виктор Афанасьевич нарочно зашел не с той стороны, куда Ощепков смотрел, выглядывая его, и бодро проговорил:

– Василий Сергеевич, не меня ли высматриваете? Я Спиридонов.

И протянул ему руку, с ноткой злорадства глядя на мгновенное замешательство. Впрочем, Ощепков совладал с собой моментально.

– Как я вас упустил? – патетически воскликнул он, крепко пожимая протянутую ему руку. – Рад познакомиться, Виктор Афанасьевич, весьма наслышан.

– Как и я про вас, – с готовностью отвечал Спиридонов. – Но, конечно, хотелось бы познакомиться ближе, коллега. Должен сказать, вашими успехами я впечатлен.

Ощепков смутился, натурально, как институтка. Высший дан по дзюудзюцу, вынужден был напомнить себе Спиридонов. В поведении, да и во всем облике Ощепкова было что-то детское, невинное, незамутненное. Это как-то не вязалось ни с его шпионской биографией, ни с тем, что было известно о нем как о дзюудоку.

– Непременно! – ответил Ощепков с энтузиазмом. – Нас с вами объединяет дзюудзюцу, а это, как вы знаете, намного больше, чем «схватил-подсек-повалил».

Виктор Афанасьевич кивнул. На его вкус, Ощепков был простоват, как инженерный карандаш.

– Несомненно, – улыбнулся он. – Сгораю от нетерпения узнать вашу историю. Вы видели места, где я только мечтал побывать, Кодокан…

– В свою очередь хотел бы познакомиться с вашей историей, – ответил Ощепков. – Как я слышал, вы учились у японского мастера. Я многих среди них знаю. Хотелось бы провести с вами хотя бы один поединок. Вы ведь тренируете московскую милицию; о вас говорят как о большом мастере…

– И вам не терпится узнать, насколько это соответствует действительности? – улыбнулся Виктор Афанасьевич. – Как я могу вам отказать? Мне только надо найти какую-нибудь гостиницу, а потом…

– Я отвезу вас, – живо вызвался Ощепков, – у меня извозчик заложен. А для вас заказан номер в «Метрополе»… простите, в «Октябрьской», просто все ее «Метрополем» здесь называют, как раньше.

И он улыбнулся какой-то бесхитростной, совершенно детской улыбкой. Улыбка ему удивительно шла.

– В «Метрополе»? – удивился Виктор Афанасьевич. – Но зачем? Я же не нэпман какой-то, меня бы вполне устроила чистая койка в какой-нибудь гостинице попроще.

Ощепков опять смутился. Но не так, как можно было бы ждать от провинциального чиновника, раболепствующего перед столичным и начинающим метать перед ним бисер (вспомним отечественных сатириков от Гоголя до Ильфа и Петрова). Нет, Василий Сергеевич смущался не от того, что чувствовал себя «на скользкой почве». Его смущение шло от души, от чистого сердца:

– Вы здесь из-за меня… Проделали долгий путь, оторвались от своих дел, оставили учеников…

Виктор Афанасьевич остановился и сказал почти строго:

– Но ведь и вы собираетесь оставить своих… И не просто надолго. Если все сложится так, как надо, вас переведут в Москву.

Василий Сергеевич посмотрел Спиридонову прямо в глаза и со вздохом ответил:

– Видит бог, мне бы этого не хотелось! Я привязчивый. Очень привыкаю к людям, к местам… Я любил Сахалин, хотя там нечего было особо любить, любил Токио, хотя он совершенно чужой нам, любил Владивосток… Теперь вот люблю Новосибирск. Но судьба не интересуется нашими предпочтениями. Я не виноват, что Машенька расхворалась. – Его глаза подозрительно заблестели, но Ощепков быстро взял себя в руки: – В свое оправдание скажу, что мне есть на кого оставить секцию. Другим тоже следует расти, а мне – обживаться на новом месте. Такова жизнь…

Спиридонов машинально кивнул, и они продолжили путь.

* * *

Оставив вещи в гостинице, Виктор Афанасьевич и его спутник сразу же отправились в спортклуб Осоавиахима, где Ощепков проводил занятия. Машин в городе почти не было, да и гужевой транспорт не запрудил улицы, и в целом, если сравнить с Москвой, Новосибирск казался тихим и патриархальным, о чем Виктор Афанасьевич опрометчиво не преминул сообщить Василию Сергеевичу.

Тот отреагировал, видимо, с легкой обидой, потому как пустился в пространные объяснения:

– Во-первых, мы с вами едем по периферийным кварталам, вдали от, так сказать, делового центра. А во-вторых, сегодня же пятница. Все домой спешат, отдохнуть после трудовой недели.

– А с преступностью у вас как? – поинтересовался Спиридонов, не подав виду, что заметил обиду.

– Бог миловал, – с удовлетворением ответил Ощепков. – Во Владивостоке похуже было, и то справлялись. А в Москве что?

Виктор Афанасьевич вздохнул:

– Да уж не то что раньше, но могло быть получше. Сознательность в народе растет медленно. Но мы над этим работаем, так сказать, не покладая рук и не жалея ног.

Василий Сергеевич каламбура, скорее всего, не понял:

– Здорово! Я вот занимаюсь с рабочей молодежью, и, доложу я вам, сколько в этой среде талантов! Золотое дно. Хорошо, что советская власть дает им возможность прорасти, не как встарь: упало зерние в терние… – Виктор Афанасьевич молчал, и Василий Сергеевич продолжил: – Дзюудзюцу меняет человека, меняет к лучшему. Я заметил, ко мне многие приходили, чтобы «научиться драться». Сейчас они совсем другие люди.

– Научились драться? – ровным голосом уточнил Спиридонов.

Ощепков выражением лица дал понять, что речь о другом:

– Научились жить! Думать научились, и все благодаря дзюудзюцу. Вы, кстати, как, не проголодались с дороги? Можем в столовую заехать, ресторана, правда, не могу предложить.

– Спасибо, не голоден, – ответил Виктор Афанасьевич. При его обычно скудном пайке и после вчерашней обильной трапезы в вокзальном общепите он мог не испытывать чувства голода еще дня три. – А вот курево мне купить стоило бы. У меня кончилось, а на вокзале я разносчиц что-то не заметил. Брал с собой в дорогу, но все выкурил… В поезде, знаете ли, чем еще заниматься?..

– Тогда остановимся у табачной лавки, – решил Ощепков и спросил у извозчика: – Дружок, здесь где-нибудь махоркой торгуют?

– На перекрестке есть лабаз Потребсоюза, Василь Степаныч, – степенно ответил тот, – да товар там негодный, одно название, что табак, а так солома сухая. Заехать, что ли, к Дешевкиным? У них есть любое курево, хошь «Кино», хошь буржуйское зелье. Правда, цены дерут, буржуи недобитые…

– Заедь, дружок, будь добр, – попросил Ощепков, поудобнее усаживаясь на сиденье. – А уж вы меня, Виктор Афанасьевич, великодушно простите, курить, по-моему, дело дурное.

– Извозчик-то ваш, что ли? – Виктор Афанасьевич пропустил замечание о вреде табака мимо ушей. Только морализаторства ему тут не хватало!

– Чей это «наш»? Новосибирский? – удивился Ощепков.

– А откуда же он вас знает? – в свою очередь был удивлен Спиридонов.

Ощепков разулыбался:

– А меня тут каждая собака знает, не то что рабочий люд. Как там у Есенина? «В переулках каждая собака знает мою легкую походку». Вот только, к счастью, по другому поводу.

Будь на месте Ощепкова кто-то другой, Виктор Афанасьевич давно бы решил, что тот задается, кичится своим показательным образом жизни – с Ощепковым представить себе такое было решительно невозможно. Казалось, Василий Сергеевич был напрочь лишен и малейшего намека на то, чтоб лукавить и играть роль. Говорят, сильные от природы люди добры. Действительно, очень часто, если не всегда, злыми человеконенавистниками люди становятся оттого, что несчастны и не видят ничего лучше, чем делиться своим несчастьем с окружающими. Впрочем, и сильных людей не обходят несчастья…

– Вот и лавка, – сообщил Ощепков, локтем дружелюбно подпихнув Спиридонова в бок. – Идите покупайте свою милую вашему сердцу отраву, а мы подождем.

Виктор Афанасьевич проворно выскочил из коляски и поспешил под сень вывески бедного провинциального сородича московских нэпманских «универсальных магазинов». Здесь, как и в Москве, можно было отовариться чем угодно – с поправкой на провинциальность заведения, разумеется. Виктор Афанасьевич, впрочем, купил только две пачки папирос «Кино», дешевых и дурно пахнувших. Выйдя на крыльцо, с наслаждением закурил. И как это он выдержал час без курева? Обычно он закуривал каждые полчаса…

«Надо будет перед отъездом сюда еще разок заскочить, – отметил он про себя. – Две пачки – этого мне не хватит…»

Он все думал об Ощепкове. Образ прожженного афериста-двурушника рассеялся, но осадок сомнений все же оставил. Доверять Ощепкову Виктор Афанасьевич не мог, но и воспринимать его как прохиндея тоже уже был не в состоянии. Больше всего Василий Сергеевич напоминал добродушного увальня, но…

Но как тогда он сумел так успешно сотрудничать с разведкой ДВР, скажите на милость? Откуда в этом бесхитростном человеке столько нашлось… (он поискал слово) изворотливости? Ведь иначе как он мог уцелеть, когда все подполье оказалось проваленным? Вот в чем загвоздка… Ну да ладно. Посмотрим, что он сам скажет на это.

Докурив, Виктор Афанасьевич вернулся в коляску.

– Простите, задержался, – пробормотал он, забираясь на сиденье. – Не хотел травить вас дымом.

– Да курите, товарищ, – великодушно разрешил извозчик, – не стесняйтесь. Иные пассажиры как сядут, да как пойдут дымить вчетвером…

Свое извинительное замечание Спиридонов адресовал не извозчику, конечно же, а Ощепкову с его правильным образом жизни, но вносить ясность было бы глупо.

До спортзала, оборудованного в старом угольном складе, добрались быстро. Здание напоминало саманный китайский овин ровно настолько, насколько океанский лайнер напоминает озерную плоскодонку, однако Виктор Афанасьевич поймал себя на каком-то смутном чувстве узнавания. Окна под крышей, сквозь которые льется в зал серый свет пасмурного дня, обширное пространство с белым квадратом татами на полу… точнее, квадратами – татами в зале было несколько, а главное – символ инь-ян на стене – вот что служило поводом к спиридоновскому дежавю.

– Вот здесь мы и тренируемся, – прокомментировал Ощепков, пропуская Спиридонова вперед. – Не бог весть что, конечно, но и того довольно.

– По-моему, совсем неплохо, – откликнулся Виктор Афанасьевич. – Как будете в Москве, я вам свой зал покажу. Условия примерно те же, только и того, что паровое отопление имеется. Зимой-то вы как?

– Мерзнем, что уж тут говорить, ну и тренируемся в ватниках с валенками, – улыбнулся Василий Степанович. – Здесь температура ниже четырех не падает даже в самые лютые морозы.

Фразу про Москву он, похоже, пропустил мимо ушей, а Виктор Афанасьевич ее запустил как пробный шар. И что он узнал? Да ровным счетом ничего. Ощепков был весь округлый, ухватиться не за что. Может быть, в этом и секрет его конспиративных успехов?

– Вот тут у нас раздевалки, – Василий Степанович указал на воздвигнутые в конце зала деревянные выгородки. – Это ребята сами сообразили, есть среди них рукастые, из рабочей молодежи. А мой кабинет наверху. По лестнице надо подняться.

Он остановился у лестницы и сказал со смущением:

– Вы уж простите, Виктор Афанасьевич, но домой к себе я вас пригласить не могу. У Машеньки открытая форма, дом превращен, можно сказать, в лазарет. Меня-то хворь не берет, бог знает почему, а за вас я в ответе: вдруг заразитесь? Да и Маша слаба, не до гостей ей…

Виктор Афанасьевич кивнул:

– Заразиться я не боюсь, а вот больную тревожить и впрямь ни к чему. Побеседуем у вас в кабинете. У нас время-то есть?

Василий Сергеевич посмотрел на часы (какие-то дешевенькие, с тонкими стрелочками и картонным циферблатом в металлическом корпусе):

– Тренировка через два часа с половиной. Вы же останетесь на тренировку? Вы мне еще и поединок обещали.

Виктор Афанасьевич улыбнулся. В словах Ощепкова опять проступило что-то детское; так дети напоминают родителям, что те обещали сводить их в зоосад:

– Я не из тех, кто нарушает обещания. Посмотрим, чему вы учите своих бойцов. Может, что-то и почерпну… Как говорится, век живи, век учись, да все одно помрешь дураком.

– Тогда идемте ко мне, – с детским воодушевлением пригласил Василий Сергеевич и стал подниматься по лестнице. Виктор Афанасьевич следовал за ним.

* * *

Кабинет Ощепкова оказался небольшим и чем-то напомнил Спиридонову недавно приходившее ему на память купе Сашки Егорова. В углу стоял японский манекен, на котором отрабатывают удары и захваты, остальной интерьер составляли старый овальный стол простой работы и три разнокалиберных стула. В кабинете царил дух запустения.

– Я тут почти не бываю, – пояснил Василий Сергеевич, словно прочитав его мысли. – Так, только чтобы переодеться. Раньше больше времени проводил здесь, да теперь не до того: каждую свободную минуту возле жены, сами понимаете…

У Спиридонова кольнуло сердце. О да, он понимал! По коже пополз неприятный холодок. Он мысленно пожелал собеседнику никогда не пережить того, что пережил он в ту ночь. Это понимание приблизило его к Ощепкову, породило в душе некое сочувствие. Он выбрал стул, рефлекторно смахнул с него пыль и сел. Ощепков сел напротив.

– Итак, Виктор Афанасьевич, давайте начистоту. Полагаю, не ошибусь, если скажу, что в вашем лице я имею честь беседовать с ОГэПэУ, верно?

– Можно и так сказать, – ответил ему Спиридонов и улыбнулся. Прямота собеседника ему импонировала. – Как вы знаете, мы с вами коллеги, вы, насколько я понимаю, тренируете милиционеров с восемнадцатого года…

– С семнадцатого, но с перерывами, – ответил Ощепков. – А вообще, я и с подпольщиками работал.

– Ну вот, а я тренирую московскую милицию, – продолжал Спиридонов. – Выходит, одним делом занимаемся. К тому же и вы, и я – дзюудоку, хотя у меня и нет таких регалий, как у вас.

– Будем откровенны, Виктор Афанасьевич, – предложил Ощепков. – Вы человек известный. Полагаю, вы бы с легкостью сдали на высший дан.

– Не слишком ли поспешно вы судите? – возразил Спиридонов. – Вы еще не видели меня… хм… на татами.

– Зато встречался с некоторыми из ваших учеников и весьма впечатлен, – парировал Ощепков. – Не скрою, меня очень интересует ваша система, и я очень надеюсь, что еще смогу детально с ней ознакомиться. Вы ведь не станете отрицать, что шагнули гораздо дальше того, чему научились в плену?

– Не стану, – подтвердил Спиридонов, задаваясь вопросом, являются ли слова Ощепкова все же попыткой подольститься к нему или же он говорит искренне. В глубине души Виктор Афанасьевич полагал, что разбирается в людях, но тут был поставлен в тупик: по всему выходило, что Ощепков и впрямь высоко его ценит. – Раз уж мы с вами начистоту… Вы сказали, что в моем лице видите ОГэПэУ… А вот я в вашем Кодокан вижу…

– Вряд ли почтенный Дзигоро Кано одобрил бы ваши экзерсисы, – улыбнулся Ощепков. – Он глубже всех погружен в дзюудо, он фактически сам есть дзюудо, но в этом не только его сила, а и слабость: дальше канонов своей школы он не видит.

«Он говорит то же, что и Фудзиюки», – подумал Спиридонов, а вслух повторил:

– Вы интересуетесь моей системой, а я, в свою очередь, хочу узнать, что такое Кодокан. И очень надеюсь, что вы мне это расскажете. Вы все это видели, трогали руками…

Ощепков прищурился, очень как-то по-детски:

– Вот я и подумал, что самым правильным с моей стороны будет рассказать вам мою историю, от корки до корки. Этим мы и ваше любопытство удовлетворим, и, надеюсь, снимем возможные вопросы, какие возникнут у вашего начальства. Я догадываюсь, как выглядит моя биография со стороны. Откровенно говоря, меня можно было бы даже пристрелить чисто из осторожности, на всякий случай, так сказать. Увы, это судьба всех разведчиков – постоянно быть под подозрением, даже у своих. Оттого-то я легко отказался от этой карьеры. Довольно. Я и без этого могу принести пользу рабоче-крестьянскому государству.

– Хорошее решение, – заметил Виктор Афанасьевич относительно предложения Ощепкова изложить его биографию в виде монолога от первого лица. – Вы не будете возражать, если я буду какие-то моменты уточнять?

– И записывать, вы хотели сказать, – улыбнулся Ощепков. – Я видел у вас в кармане блокнот и автоматическую ручку. Думаю, вы неспроста их захватили.

Спиридонов ничуть не смутился. Да, все так. А как же иначе? Это его работа.

– Человека нельзя судить по бумагам, даже по самым документально точным, – сказал дальше Ощепков. – Я, например, верю только личному впечатлению. Терпеть не могу анкеты, личные дела и прочую канцелярщину. Жаль, что люди так неискренни друг с другом, бумаге доверяют больше, чем живому слову…

Виктор Афанасьевич вспомнил отца Клавушки, ее невесть где сгинувшего дядю, своих родителей… Их честному слову верили больше, чем векселю, заверенному крючкотворами-нотариусами. Но не рассказывать же об этом Ощепкову, право слово!

Потому он только кивнул и достал блокнот.

– Я буду с вами искренен, как на исповеди, – пообещал Василий Сергеевич. – Есть вещи, о которых мне говорить неприятно, но я расскажу и об этом. Мне нужно, чтобы вы составили обо мне как можно более точное впечатление. Знаете, я очень обрадовался, узнав, что именно вы вышли пояти мою душу. Потом, что у нас есть одно несомненно общее – дзюудзюцу с его древней мудростью. Эту мудрость ценил и уважал даже столь высокодуховный человек, как отец Николай, а это дорогого стоит. Кстати, из постыдных тайн укажу, что я, несмотря на политику партии в этом вопросе, человек верующий. Думаю, со временем отношения Церкви и государства установятся. Можете и это внести в протокол, если хотите.

Виктор Афанасьевич отрицательно покачал головой:

– Во-первых, протоколов я не веду, а во-вторых… Это не важно, но я не советую вам признаваться в чем-то подобном кому-то еще. Кому-то стороннему. В особенности в Москве.

– А вы? – спросил Ощепков. – Вы не считаете, значит, себя сторонним? Так оно и есть: ни вы мне не сторонний, ни я вам. Черт его знает, куда эта кривая вывезет, но мне бы хотелось, чтобы вы стали мне другом.

Он как-то странно повел плечом, словно сбрасывая воображаемый гусарский ментик.

– Я, говорят, болтлив; давайте пустим это в конструктивное русло. Итак, история Василия Сергеевича Ощепкова, рассказанная им самим.

* * *

– Вы можете решить, что я пытаюсь вызывать у вас жалость, – начал Ощепков, опершись локтями на стол и подавшись вперед, навстречу Спиридонову, – но я лишь говорю то, что есть. Я стал сиротой задолго до того, как умерли мои родители. Пожалуй, с рождения на свет, а то и раньше. Чужие мне по крови люди в моей судьбе принимали намного большее участие, чем те, кого считают родными. Свой среди чужих, чужой среди своих… звучит мелодраматично, но, по сути, очень верно. Прежде чем я расскажу о тех, кто сделал меня тем, кем я есть сейчас, я расскажу о тех, кто произвел меня на этот свет. В конце концов, считается, что все мы – совокупность наших родителей, не так ли?

Могу биться об заклад: первое, что неприятно вас поразило в моей биографии, это то, что я – сын каторжницы от ссыльнопоселенца. – Ощепков горько улыбнулся: – Это вы еще и половины правды не знаете. Давайте начнем с моей покойной матушки. Вы любите свою мать?

– Какой же человек не любит мать? – пожал плечами Спиридонов. – Кем надо быть, чтобы маму-то не любить?

– Извергом, – кивнул Ощепков. – Я видел таких немало. Напомню, я рос на острове извергов. Потому то, что я любил свою мать, посторонним казалось как минимум странным. В моем детском окружении родителей не любил никто. Ребенок на Сахалине не благословение, а проклятие. Нигде не делают столько абортов, нигде не убивают столько младенцев, как там. За этим никто не следит, ребенок на Сахалине появляется не в родильной палате – настоящее «рождение» происходит в церкви, во время крестин. Дожить до этого – уже огромная удача, если в таких условиях можно вообще говорить о какой-то удаче.

Мне повезло, но отнюдь не благодаря той женщине, которая произвела меня на свет. Если бы не отец (который, кстати, сам вовсе не рад был моему появлению), она с легкостью выскребла бы меня из своего лона, а если бы это по каким-то причинам не удалось – размозжила бы мне камнем голову в одной из бухточек острова, замотала бы вместе с этим камушком в пеленку и швырнула с сопки в океан.

Ощепков вздохнул. Спиридонов смотрел ему в глаза – они были отстраненными, словно он видел далекий, канувший в прошлое, довоенный Сахалин…

– Иногда я представляю себе Конец света, – продолжал Ощепков. – Когда море отдаст своих мертвецов – боже, сколько тогда младенцев восстанут из сахалинского прибоя! Наверно, армия мальчиков и девочек, родители, матери которых решили, что жить им незачем. Причем некоторые из них поступали, как им казалось, из любви – дескать, зачем ребенку жить да мучиться на каторге? Странное милосердие, вы не находите? Но они были убеждены, что поступают так из любви к своим отпрыскам, когда клещами абортмахера или подходящим булыжником уничтожали будущее своих крошек. Но мою мать в этом обвинить нельзя: если бы она убила меня в утробе или после рождения, она сделала бы это вовсе не из любви ко мне.

Спиридонов остановил Ощепкова жестом руки:

– Погодите, Василий Сергеевич, – сказал он почти умоляюще. – Я верю, что вы говорите то, что считаете истиной, но не сгущаете ли вы краски? Мне, простите, сложно поверить в то, что на свете может существовать чудовище, способное ненавидеть своего ребенка. Я, конечно, по роду службы – порой я участвую, знаете ли, в оперативных мероприятиях московского ОГПУ) – сталкивался с женщинами, убивавшими своих детей – в помутнении рассудка от нищеты или по другой какой причине, но чтобы в здравом уме, в трезвом рассудке…

– Именно что в здравом уме и трезвом рассудке, – твердо сказал Ощепков. – Но о ненависти я не говорил. Для того чтобы ненавидеть, Виктор Афанасьевич, для начала нужно любить. А она меня никогда не любила, оттого и ненависти ко мне у нее не было. Я был лишь досадной помехой. А уж как она умела устранять помехи…

Я ношу фамилию Ощепков, и это фамилия моей матери. Родилась она тридцатого ноября тысяча восемьсот пятьдесят первого года в деревне Ощепково Воробьевской волости Оханского уезда Пермского края, в семье купца второй гильдии Семена Никаноровича Ощепкова. Дед мой был из тех крепостных крестьян, которые, получив вольную, словно сжатая дотоле пружина, распрямились и устремились от крепостного бесправия к преуспеянию. Неуемная энергия, стальная воля, природная сметливость и хватка волчьего капкана – вот что такое характер моего деда. К чести его могу сказать, что он никогда не «шел по головам» и поступал с людьми как минимум справедливо, хоть и порой сурово. Довольно быстро он добился успеха на торговом поприще, став купцом сначала второй гильдии, а затем и первой. Возможно, вам мой рассказ покажется маловероятным, но…

– Отчего же, – перебил его Спиридонов, – мне такие люди хорошо знакомы.

– Дайте угадаю… Вы и сами из купеческого сословия? – ребячливо улыбнулся Ощепков. – Не переживайте, дальше меня это не пойдет. Все это в прошлом, пусть там и остается. Ох… право, мне не хочется все это рассказывать, я словно раздеваюсь перед вами, чтобы показать свои многочисленные язвы и струпья. Но эти язвы давно зажили. Просто вам следует все это знать, чтобы лучше меня понимать. Я не слишком обязываю вас, предлагая свою историю?

– Бросьте, – отмахнулся Спиридонов, – мне ваш подход по душе. Чем больше я буду знать, тем справедливее будет мое мнение…

Про себя же Спиридонов подумал, что подобная откровенность сработала бы против Ощепкова, разоткровенничайся он вот так же в Москве. Не слишком ли легко он доверился сейчас постороннему человеку? И это бывший разведчик? Да еще такой, который сохранил свое положение во время крушения подполья? Не мало ли для такой откровенности их совпадения на почве занятий японской борьбой?

Спиридонов ни за что б не поверил в такое, если бы не Ощепков. Прикусив кончик ручки, он посмотрел на собеседника. То, как человек смотрит, может сказать о многом.

Ощепков смотрел на него прямо, не пряча взгляда, но и без вызова, честно. Одно из двух – или он лжец, каких свет не видывал… или не от мира сего. Не от мира сего…

Значит, от мира дзюудзюцу?

– …так что рассказывайте дальше, будьте добры, – мягко попросил он. – Даю вам честное пролетарское, что не стану никому пересказывать все, что здесь услышу. Ничего, кроме своих выводов, которые сделаю после. Идет?

– Тогда продолжу, – кивнул Ощепков. – Жена моего деда, бабка моя, была дивно красивой. Женихов у нее было не счесть, и всем им она предпочла моего деда, хотя тогда он не был богат и успешен, да и внешне был вполне зауряден. Моя бабушка оценила его волевые качества; она была уверена, что Семен Никанорович многого добьется в жизни, и не ошиблась… вот только ей это не помогло. Через несколько месяцев после рождения дочери моя бабушка заболела и, несмотря на все старания мужа, умерла, оставив его с грудной дочерью на руках.

Какой это было трагедией для моего деда, можно было судить по тому, что он так и не женился во второй раз, хотя, пожелай он, ему было бы из чего выбирать, и выбор был бы непрост. Не знаю, знакомы ли вам такие чувства – когда человека невозможно заменить кем-то другим, когда в мире становится пусто, холодно и темно после его ухода… Это мало кто пережил…

«Вот я пережил», – подумал про себя Спиридонов. Однако его мысль, должно быть, как-то отразилась у него на лице: Ощепков запнулся и внимательно посмотрел на него. Потом продолжил:

– …но мне кажется, что вы понимаете, о чем я. Так вот, всю свою любовь дед перенес на мою мать. Он растил ее, по его же словам, «как маленькую барыню». Мать моя ни в чем не знала отказа. Никакой работы ей не поручали, хотя дед, даже нанимая на работу сотни батраков ежегодно, сам не гнушался любого труда. Вы, наверно, решите, что он просто избаловал мою матушку. Отчасти да, но лишь отчасти. Внешностью моя матушка пошла в бабку, характером – скорее в отца, если бы не одно «но».

О Семене Никаноровиче по сей день говорят, что он был справедливым человеком, и это при том, что его уже тридцать с лишним лет нет на белом свете; моя матушка же знала лишь один незыблемый принцип: «я хочу». Дед долго закрывал глаза на ее своеволие, но конфликт между его принципиальной справедливостью и ее твердокаменной беспринципностью был им словно на роду написан.

Когда моя матушка подросла, отец решил позаботиться о ее будущем. Как истый домостроевец, он не доверял деловым качествам женщины и не собирался оставлять ей свое состояние. Но и оставить ее без гроша, конечно, тоже не собирался. Подбирать ей мужа он начал очень давно и нашел, как ему казалось, идеального. Юноша энергичный, сметливый, но бедный казался ему наилучшим претендентом в мужья для своей дочери. К будущему зятю Семен Никанорович относился как к родному сыну – он научил его всему, поставил на ноги, вывел в люди и, в конце, сделал своим торговым товарищем[1].

Дед, в общем, хорошо разбирался в людях, и в Герасиме Фомиче не ошибся: тот не только искренне полюбил своего благодетеля, но и оказался наделенным деловой хваткой. В ранге товарища он стабильно приносил предприятию деда немалые барыши и в конце концов стал бы не менее успешным, чем дед, если не более. Когда подошло время, дед объявил любимой дочке, что решил выдать ее замуж за Герасима…

* * *

Ощепков откинулся назад и хрустнул пальцами:

– Однако зря мы не взяли чего-то выпить, хотя бы нарзану, что ли. Никогда еще так много не говорил, а ведь история только начинается.

– Можно прерваться и поискать чего-нибудь… – неуверенно предложил Спиридонов. – Но вы так складно рассказываете… Даже не хочется отвлекаться. Вы выдержите без нарзана?

– Мне и самому не хочется прерываться, – согласился Ощепков. – Продолжим, пожалуй… Да, мой дед хорошо разбирался в людях. Это не сработало только в отношении моей матери. Она словно находилась в «слепом пятне» у него – он в упор не видел, какая она растет, на какой дорожке стоит. Он был уверен, что ее обрадует его выбор. Герасим Фомич был хорош собой, его родного брата, например, забрали по жребию в драгуны, и сам Герасим Фомич ему ни в чем не уступал ни статью, ни этакой мужественной красотой.

– Постойте! – Спиридонов подался вперед, утвердив на столешницу локти, как до этого сидел напротив него Ощепков. – Почему Герасим Фомич? Разве это не ваш отец? Тогда почему вы не Герасимович, а Сергеевич?

Уже задавая вопрос, Спиридонов вспомнил, что отец Ощепкова ему своей фамилии не дал и что фамилия его была Плисак. Но скорректировать вопрос не успел.

– Он не мой отец, – улыбнулся Василий Сергеевич. – Мой отец совсем другой человек, о нем я еще расскажу вам позже. Герасим Фомич – первый и единственный законный муж моей матушки, как видите, дед своего добился. Но для этого ему пришлось постараться изрядно. Вскоре сыграли свадьбу.

Но я не зря говорил, что характером матушка была вся в отца своего: дед мой не без усилий согнул ее, но долго согнутой оставаться она не могла. А распрямившись, способна была… Трудно и вымолвить, на что способна была моя мать.

В ночь со второго на третье сентября тысяча восемьсот восемьдесят третьего года в Оханске Пермского края случился пожар. Горел дом купца Герасима Ощепкова-Выдрина (муж моей матери взял фамилию тестя из уважения к тому и с полного его благоволения). Пожар потушили всем миром, но хозяина дома спасти не удалось: он угорел. Та же судьба едва не постигла и его дочь, Агафью Герасимовну, девочку спасли только чудом. Мать мою обнаружили лишь к вечеру следующего дня; она бродила в окрестностях городка, накинув на ночную сорочку зипун, и казалась совершенно убитой. Из ее сбивчивых объяснений выяснили, что, увидев огонь, она перепугалась и бросилась вон из дома куда глаза глядят. Пришла в себя поутру и поняла, что близкие ее погибли. От этого-де едва не помутилась рассудком.

Бедную вдову жалели, жалели вдвойне оттого, что ее муж в городке имел репутацию самую добрую. Она же весьма убедительно продолжала разыгрывать из себя убитую горем. Все закончилось по весне, когда в городок из Санкт-Петербурга, где зимовал, устраивая торговые дела, вернулся мой дед.

Я не знаю всех подробностей той истории. Что заставило деда подозревать свою дочь в столь ужасном преступлении, как покушение на жизнь собственных мужа и дочери, но он ее заподозрил и в конечном счете вывел на чистую воду. Вроде бы даже сам свидетельствовал против нее в суде, хотя тут я не уверен. Матушка до последнего разыгрывала из себя невинную жертву. Вину свою она так и не признала, и процесс над ней едва не развалился, да одно неопровержимое свидетельство положило край этому трагифарсу. Дед нашел где-то любовника моей матушки, афериста-разночинца, который, собственно, и толкнул ее на преступление, да и к тому соучаствовал. Под угрозой понести наказание единолично тот запел соловьем, потому отделался легко, чего не скажешь о моей матушке. Общество Оханска чувствовало себя словно оплеванным, и естественно, что его мнение развернулось на сто восемьдесят градусов…

– Простите, – прервал его Спиридонов. – Я, конечно, злоупотребляю вашим гостеприимством…

– Да ради бога, – спохватился Ощепков. – Я на вас как ушаты воды выливаю… Представляю себе, как это выглядит со стороны, так что спрашивайте, не стесняйтесь.

– Нет, я о другом… – Спиридонов прокашлялся. – Э-э-э… могу я закурить? Простите великодушно…

– Вот еще проблема! – улыбнулся, в свою очередь, Ощепков. – Да курите, курите. Могли бы не спрашивать. Я ж понимаю…

– Но вы-то не курите… – Спиридонов с облегчением полез достать пачку. – Я вам неудобства создаю своим дымом, чего там.

– Ну, я ж не в футляре живу, – пожал плечами Ощепков. – Нельзя навязывать свои правила, даже если они нам самим кажутся справедливыми и благородными. Впредь, пожалуйста, не спрашивайте о таком, лады?

– Лады, – кивнул Спиридонов, закуривая.

* * *

– В марте восемьдесят четвертого моей матери вынесли приговор, – продолжил Ощепков. – Он был суров, но судей можно понять: они сочувствовали «бедной вдове», а та водила их за нос, играя на человеческих чувствах. Лишение всех прав состояния и семнадцать с половиной лет каторжных работ на пермских заводах. Поняв, что отпираться больше нет смысла, мать спокойно выслушала приговор. Она и всегда была хладнокровна, даже тогда, когда поняла, что сама жизнь вынесла ей свой вердикт… и в процессе приведения оного в исполнение тоже лишь сильно кусала губы. Она ведь от рака умерла… чувствовала страшные боли, но я лишь несколько раз слышал от нее стон, а плачущей ее не видал вовсе. Словно она была высечена из кремня, ей-богу.

Но, возможно, ее спокойствие зиждилось не только на этом – дело в том, что она вовсе не собиралась капитулировать, о нет! Между пермскими заводами и Оханском пара сотен верст, которые ей предстояло преодолеть частью на перекладных под конвоем, частью по чугунке. Она никогда не говорила мне о том, когда именно она, как сама выражалась, сорвалась с крючка, где и с кем провела следующие два года, как и чем жила как беглянка. Думаю, без ее женских чар не обошлось. Но ровно на годовщину оханского пожара ее вольница закончилась – в Камышлове Пермской губернии ее и еще нескольких подозрительных элементов, оказавшихся такими же жиганами, как она, но мастью пожиже, обложили в брошенном доме у кладбища. У банды было оружие, и они отстреливались, пока патроны не кончились, но таковое помогает только в бульварных романах. Жандармы выждали, пока фрондеры расстреляют патроны, после чего всех повязали. У матушки и тут оказался любовник, какой-то фертик из благородных с полной головой декаданса и амбициями Желябова, ну а матушка была при нем вроде Софьи Перовской. Впрочем, судопроизводство по всем вели раздельно. На сей раз приговор был предельным – шестьдесят ударов плетью и пятнадцать лет к тем семнадцати с половиной. Да не на пермских заводах, а на Сахалине. И ей еще повезло: уж не знаю, что там на них «висело», но фертика приговорили к повешению, потом, правда, из нечеловеческой жестокости царских сатрапов, помиловали и заменили на пожизненное в одиночном содержании.

Спиридонов задумчиво затушил докуренную папиросу в импровизированной пепельнице, под которую приспособил жестяной коробок, вытряхнув из него спички.

Ощепков помолчал, затем спросил:

– Вы представляете себе, что такое шестьдесят плетей? – Спиридонов кивнул. – Я думаю, судьи просто хотели убить ее, но женщинам в Российской империи практически никогда не выносили смертных приговоров. Они плохо знали мою матушку! Возможно, кремню бывает больно, но плетью его не убьешь. Она выжила и, кстати, потом сама не гнушалась пускать в ход плетку. Что мне довелось опробовать на себе, слава богу, хоть сил у нее было не так чтобы очень. А когда она пришла в себя, то под строжайшим конвоем была препровождена в Одессу, откуда ходили пароходные рейсы, возившие каторжан к острову, населенному извергами и отребьем.

Глава 2 Оборотень

Ощепков еще помолчал. Видимо, вспоминать все это было для него не так-то просто. Виктор Афанасьевич хотел достать еще папиросу, но передумал. Не стоит эксплуатировать законы гостеприимства – гостю позволено все. Но от хозяина не укрылось его желание.

– Виктор Афанасьевич, я же сказал: курите, не стесняйтесь, – улыбнулся Ощепков. – История моя долгая и тяжелая, неудивительно, что вам хочется ее разрядить.

– Надо бы повременить, конечно, – отвечал Спиридонов, но стал доставать папиросу.

– Не считаю нужным ограничивать чью-то свободу, – прокомментировал Ощепков. – Для меня это не пустые рассуждения. Я попал на каторгу не за какие-то преступления, я родился в тюрьме и цену свободы знаю. Конечно, каторга – это не то чтобы тюрьма, но и до свободы ей – как от Перми до Корсаковского поста. – Он посмотрел в глаза прикуривающему Спиридонову и продолжил: – Итак, про матушку свою я вам уже рассказал, теперь немного расскажу об отце и других людях, принимавших участие в моей судьбе. Мой отец родом из малороссийских мещан, и, как его отец, дед и прадед столярничали, вот и он был обучен на столяра. Обыватель часто путает столяров с плотниками; это все равно что путать солдат с офицерами. Плотник выполняет куда более простую и грубую работу; столяр же – маэстро деревообработки. Мой отец в этом отношении был по-настоящему талантливым человеком. Я бы сказал, что в некотором роде его можно было бы назвать «художником по дереву». Если будете в Александровске, не приведи господь, конечно, просто пройдитесь по улицам, особенно по Большой, Малой, Гаванной и Кирпичной, а главное – обязательно зайдите в церковь Покрова Богородицы. Увидите там иконостас… он будто возносится к небу, как пламя свечи, а из дерева. Этот иконостас – как деревянная молитва Богу, и его от пола до креста с ангелами сделал мой отец. И сделал не из ливанского кедра, не из мореного дуба или красного дерева, а из тех досок, что были под рукой, – от ящиков, от бочек, от старых рыбачьих лодок…

В его доме всегда пахло смолой, креозотом и еще какой-то гадостью, а в большой комнате у печки в ночвах – это род корыта, только побольше, сшитого из досок, а не долбленого – отмокало от пропитки несколько собранных им досок, которые кому-то другому показались непригодными. Но какие из них потом получались вещи!

Отец был слегка «не от мира сего», и это-то привело его на каторгу. С детства он дружил с белоцерковским поповичем, Емельяном Владко. Сами знаете, как у нас до революции было: если твой отец поп, то и тебе прямая дорога в священники, не по закону, так по обычаю. Емельян Евдокимович Владко учился в семинарии в Киеве, где, на свою и моего отца голову, вступил в некое «Братство тарасовцев». Вы, наверно, слыхали об украинском национализме? Вот весь он вышел из этого «Братства», которое, однако, уже в девяностом году вынуждено было прекратить существование. Русская охранка свое дело знала: среди тарасовцев, конечно же, были ее агенты, быстро выяснившие, что за «Братством» стоит галицкая «Украинская радикальная партия», которую, в свою очередь, организовала австро-венгерская разведка. Лоскутная монархия была не прочь пришить себе еще один славянский лоскуток, а заодно ослабить Россию, на которую угнетаемые австрийцами славянские подданные Габсбургов возлагали надежды на свое освобождение. С этой целью и был придуман украинский миф, но царские слуги быстро поняли, что к чему, и шайку-лейку разогнали; наиболее одиозных скрутили, иных выслали, иных припугнули…

В один прекрасный вечер в дом Владко, у которого как раз гостил мой отец, пришел один из членов «Братства», некто Свирчевский, родом из Винницы. Ни мой отец, ни его приятель подвоха не ожидали, но приход Свирчевского оказался для них переломом в судьбе. Их однопартиец оказался поручиком контрразведки Российской империи. Впрочем, пришел он не за тем, чтобы арестовать двоих горе-фрондеров.

Ипполит Викторович Свирчевский в двух словах объяснил молодым людям, на чью мельницу те со своим юношеским энтузиазмом лили воду. Я сам хорошо был знаком со Свирчевским, конечно, значительно позже. Человек предельно ясного рассудка, с умением убеждать. Вероятно, таким он был с того еще времени, во всяком случае, моего отца и его товарища он переубедил.

Увы, оба горячих молодых человека успели вляпаться в непотребное дело малороссийского сепаратизма по уши; а может, Свирчевский сознательно сгущал краски. Мой отец и Емельян Владко сами сдались охранке, признали себя виноватыми в участии в антиправительственном заговоре и получили довольно мягкие приговоры – не каторгу, а всего лишь высылку на Сахалин. Сами понимаете: высылка от каторги отличается примерно так, как насморк от туберкулеза. На месте оба устроились хорошо – Владко, будучи лишенным прав состояния (и к тому же не доучившийся в семинарии), стал церковным старостой, а мой отец… на Сахалине и так мастеровые на вес золота, а уж столяры так и подавно. Вообще говоря, устроился он просто замечательно во всех отношениях – был «своим» и для «угрей»[2], и для политических, при этом был вхож в дома, если можно так выразиться, сахалинской «белой кости», конечно, с подачи Свирчевского. Всем было хорошо – «вольняшка»[3] колоднику лепший друг, а уж такой, как мой батя, с которым губернатор за одним столом куру ел, – так и подавно. А Свирчевский через папку и его приятеля Владко получал исчерпывающе точную информацию о настроениях и планах колодников. Благодать…

Свирчевский перевелся на Дальний Восток после разгрома тарасовцев, да там и остался; здесь можно было быстро подниматься по карьерной лестнице, да и не только. Насколько я знаю, для Свирчевского разведка была делом всей его жизни. Надвигалась война с Японией, и если среди обывателей царили шапкозакидательские настроения, то профессионалы прекрасно понимали, что Россия, как говорят шахматисты, попала в цугцванг[4]. Для разведки отнюдь не было секретом то, что к войне Японию подталкивает Англия, и не просто подталкивает, но буквально фарширует военными займами, на которые снабжает английского же производства техническими новинками. Очень в духе англосаксонской политики – загребать жар чужими руками, попутно подсаживая сателлита на долговой крючок, да еще и имея за это барыши в виде военных заказов… да что я вам рассказываю!

Ощепков слегка потянулся и хрустнул костяшками пальцев, потом сказал весело:

– Виктор Афанасьевич, у вас папироска истлела, а вы и тяги не сделали!

– Просто вы замечательный рассказчик, – отвечал Спиридонов, доставая еще папироску.

– Noblesse oblige, – пожал плечами Ощепков, – сейчас поймете почему. Так вот, у России, Виктор Афанасьевич, в этой ситуации было два варианта – плохой и очень плохой. Плохой состоял в том, что Россия могла проиграть Японии. Порт-Артур, как вам известно наверняка получше, чем мне, был крепостью только на бумаге, первая тихоокеанская эскадра была объективно слабее японского флота, и усилить ее не было ровно никакой возможности. Но, можно сказать, нам повезло.

– Почему? – удивился Спиридонов и подумал при этом, что Ощепков говорил точь-в-точь как Фудзиюки.

– Потому что, если бы мы победили, Англия совершенно определенно начала бы войну против нас, а все остальные не преминули бы к ней присоединиться. Назревала вторая Крымская война, но тут уж одним Севастополем дело бы не ограничилось – это была бы Первая мировая на десять лет раньше, но с одним отличием: все страны и Антанты, и Тройственного союза единым фронтом выступили бы против нас. Представляете?

Спиридонов кивнул, вспомнив новониколаевского чиновника, некогда бывшего его попутчиком до Москвы, и его фантасмагорию об англо-французской эскадре, бившей Рожественского. Кстати, когда он пересказал этот анекдот Сашке Егорову, тот отнесся к нему со странной серьезностью, сказав, что если поискать, то можно даже найти несколько фактов, подобную версию подтверждающих. Например, то, что как раз в году Цусимы английский Дальневосточный флот, по странному стечению обстоятельств, потерял целых два броненосца, как сообщалось, в навигационных авариях.

– Чтобы не допустить усиления России, – продолжал между тем Ощепков, – а если получится – и себе что-нибудь урвать от бескрайних наших просторов. Вот так, в каждой победе есть начаток будущего поражения, в каждом поражении – семя грядущей победы.

И опять Спиридонов подметил, что Ощепков цитирует Фудзиюки.

– Но и в том, и в другом случае выходило, – вел речь Ощепков, – что Япония становилась для нас врагом – всерьез и надолго. Можно сколько угодно благодушничать, будучи политиком, но армейская профессия такой роскоши, как благодушие, не допускает. Военный человек обязан быть параноиком, обязан готовиться к войне и видеть врага в каждом государстве, даже том, с которым отношения складываются самым наилучшим образом. Да что я вам объясняю… Вы ж сами кадровый офицер и, по идее, так же относитесь и ко мне. Симпатичен я вам или неприятен, не суть важно, все равно вы вынесете свое суждение именно как профессионал.

– Вы явно переоцениваете мою злонамеренность, – пробурчал Спиридонов. – Вам не кажется, что мы отклоняемся от темы?

Ощепков мгновенно переключился:

– Так вот. Ипполит Викторович Свирчевский нашел в Забайкальском округе единомышленников; свою работу они начали еще задолго до начала войны, однако их труд долгое время прозябал втуне – Генштаб относился к их теоретическим построениям несерьезно и прислушиваться начал только после падения Артура. Печально: начни они раньше, итог войны мог бы быть совершенно иным… а мог и не быть. Но другой наверняка была бы моя судьба.

К моменту прибытия моего отца на Сахалин у Ипполита Свирчевского столь далеко идущих планов еще не было, но какие-то наметки, вероятно, уже были. Во всяком случае, он очень грамотно выткал свою агентурную сеть, с минимумом ресурсов и максимальной эффективностью, и мой отец играл в этом не последнюю роль. За это он имел ангела-хранителя в погонах штабс-капитана – Свирчевский перевелся с экстренным повышением в чине, – а в его лице – всего Российского государства. Я думаю, мой отец на Сахалине обрел свое счастье – достаток, уважение и даже любовь женщины, о которой он мог бы только мечтать в той, прежней жизни.

Хотя любовь – это, должно быть, слишком сильно сказано. Не сомневаюсь, что мать не любила его ни минуты. Я иногда задумываюсь: а любила ли она хоть кого-то? От этих мыслей мне становится страшно: я не могу утвердительно ответить на этот вопрос, а ведь что такое человек, который не способен любить? Это даже не инвалид, не безумец, я не знаю, можно ли вообще подобное существо назвать человеком, – но это моя мать, и я ее люблю. Люблю, не получив от нее толики материнской заботы и ласки…

Ощепков замолчал, его взгляд стал отстраненным. Затем голос его, когда он заговорил, зазвучал глуше:

– Я, возможно, скажу нечто банальное, Виктор Афанасьевич, но для меня это отнюдь не банально. Это моя жизнь, моя судьба. Я пережил и выстрадал это, потому смею утверждать: есть вещи, которые мы не выбираем, но любим. Мать, Родина – все это дается нам свыше. Мы никак не влияем на то, каковы они будут. Твоя мать может быть лишенной способности любить извергиней, твоя Родина может задыхаться от косности и узколобости бюрократии или терять разум в пароксизмах и конвульсиях Гражданской войны, а ты все равно любишь их не потому, что они хороши для тебя, а вопреки тому, чем они для тебя плохи…

Ощепков опять сделал паузу. Его кадык вздрогнул, словно он проглотил что-то, плохо пережевав. Глаза его посветлели и казались прозрачными. Смотрел он куда-то мимо Спиридонова, хотя у того за спиной не было ничего, кроме дощатой стены выгородки, где Ощепков оборудовал себе кабинетик.

– Я был с ней, когда она умирала, – выговорил он наконец. – Умирала она долго. Какими бы ни были ее грехи, она начала расплачиваться за них еще при жизни. Рак пожирал ее. Бывшая прежде воплощением здоровья, красавицей с белозубой улыбкой и озорным блеском в глазах, она таяла, как свечка во время пасхальной службы. Жизнь покидала ее, а вместо жизни приходила боль.

Я видел, как болезнь смиряет людей, но ее она не смирила. Она ругалась, доходя до богохульства, но не от того, что хотела похулить Бога, до Бога ей никогда не было дела. Она, как ослепленный воин, беспорядочно разила всех вокруг – отца, дочь, мужа, моего отца, меня, себя… Она не умоляла о том, чтобы боль прекратилась, она ее проклинала. Она не просила Бога исцелить ее – она крыла и Бога, и свою болезнь, и тех, кто пытался если не вылечить ее, то хотя бы облегчить ее страдания. Морфия на Сахалине, конечно, достать было невозможно, но мой отец достал его для нее, за что она обругала его, что достал мало. Но и морфий ей не сильно помогал, и она все равно вертелась на кровати, ругаясь сквозь стиснутые зубы и не зная покоя.

Я думал, что когда она ослабнет, то станет другой, но нет. Я надеялся, что, почувствовав близкую смерть, она покается. Она отказалась от исповеди, а последними ее словами были проклятия… проклятия…

– Вы плачете… – Спиридонов заметил у Ощепкова на глазах слезы. – Простите, что заставил вас переживать это вновь.

– Не впервой, – отмахнулся Ощепков с кривоватой улыбкой. – Вы думаете, мне нужен повод, чтобы это вспомнить? Порой, знаете, находит… Пустое. Ладно, вернемся к моей истории.

Когда мой отец сошелся с моей матерью, это, конечно, не было семьей: лишенная прав состояния, моя матушка с точки зрения закона была мертва, а значит, и замуж выйти не могла. Брак с мертвецом с юридической точки зрения – нонсенс. Отец, конечно, женился бы на ней и, возможно, добился бы того, чтобы ей хотя бы разрешили определить право состояния, – не сам, так с помощью Свирчевского… Но он ничего не решал в их союзе, а мать была категорически против. Она настояла на том, чтобы их сожительство было блудным; кажется, она испытывала какое-то извращенное наслаждение, нарушая нормы морали. В общем, своим эпатажным поведением она и оттолкнула от себя отца. Но зачат я был им, Сергеем Захаровичем Плисаком. Даже внешне наше с ним сходство бросалось в глаза. А кроме того, я, представьте, умею столярничать, не так, как отец, но вот эти стены своими руками сделал. И стул, на котором вы сидите, тоже.

Спиридонов машинально бросил взгляд сначала на плотно пригнанные друг к другу доски выгородки (щели между досками можно было заметить, лишь присмотревшись), затем – на крепкий, добротно сработанный стул и кивнул.

– Узнав о беременности, мать попыталась прервать ее, – продолжил Ощепков, – но лишь попала в лазарет – видимо, я оказался ну очень живучим и еще более упрямым, чем она. В лазарете ее навестил Ипполит Свирчевский. Я хорошо знаю характер моей матери и уверен в том, что она не боялась ни Бога, ни черта, ни государя императора; но Ипполит Викторович Свирчевский оказался, вероятно, пострашнее всех троих. После его визита мать не делала больше ни одной попытки избавиться от меня, зато о том, что, если бы она могла, она бы меня удушила, утопила, расчленила и так далее и тому подобное, я слыхал едва ли не с самых пеленок. Однажды я протянул ей топор и сказал: «Ну так давай начинай, раз ты меня так не любишь».

Она схватила топор, и я даже подумал – сейчас возьмет и раскроит мне череп… потом вдруг побледнела как полотно, словно призрака увидала… хотя какое там, призрак бы ее так не напугал, и отбросила топор, так что он расколол дверной косяк.

«Ненавижу, – прошипела она тихо, по-змеиному (она голос никогда не повышала, а говорила так, словно плевалась словами), – чтоб ты сдох, сучий сын, чтоб тебя чума забрала, ненавижу… но убить не могу. Радуйся, ублюдок».

Вот такие были для меня материнские ласки. А я все равно ее люблю, странно, правда? Но я могу объяснить: видите ли, Виктор Афанасьевич, мне ее жаль было.

Спиридонов остановил на Ощепкове взгляд.

Тот словно того и ожидал:

– Да, жалко. Легко жалеть тех, кого все жалеют. Кого явно жалко. Слепых, кривых, одноруких, одноногих, безруких, безногих… увечных, убогих. А вот тех, кто по своей жизни вроде и жалости-то не заслуживает, кто несчастен, но лишь по собственной глупости – поди пожалей таковых! Поди пожалей того, кто чуму тебе на голову призывает, кто доброго слова для тебя не находит даже тогда, когда ты его мочу из-под него убираешь. А ведь они тоже калеки. Без рук, без ног, с искалеченным телом жить тяжко, а с искалеченной душой – втрое, понимаете?

Откровенно говоря, Спиридонов не понимал, о чем и сказал напрямую:

– Увы, нет. Не понимаю.

Ощепков вздохнул:

– Ну, тогда считайте, что я ее жалею потому, что она моя мать. Какая ни есть.