Erhalten Sie Zugang zu diesem und mehr als 300000 Büchern ab EUR 5,99 monatlich.
Эмиль Золя — один из столпов мировой реалистической литературы, основоположник и теоретик натурализма, увлеченный исследователь повседневности, страстный правозащитник и публицист, повлиявший на все реалистическое направление литературы XX века и прежде всего на школу «новой журналистики»: Трумена Капоте, Тома Вулфа, Нормана Мейлера. Его самый известный труд — эпохальный двадцатитомный цикл «Ругон-Маккары», раскрывающий перед читателем бесконечную панораму человеческих пороков и добродетелей в декорациях Второй империи. Это подлинная энциклопедия жизни Парижа и французской провинции на примере нескольких поколений одной семьи, родившей самые странные плоды. В настоящее иллюстрированное издание вошли романы, занимающие, согласно предписанному автором порядку чтения, одиннадцатое и двенадцатое место в цикле. «Чрево Парижа» — один из самых знаменитых романов цикла. Написанный в 1873 году и в том же году изданный в России, роман фактически положил начало популярности Эмиля Золя у русского читателя. Громадный Центральный рынок, Чрево Парижа, раскинувшийся посреди французской столицы, источник и символ сытости и довольства — главных добродетелей Второй империи, с подозрением относящейся к голодным идеалистам… Для юной Полины Кеню, героини одного из главных шедевров натурализма — романа «Радость жизни» (1884), расставание с Центральным рынком ознаменовало окончание безмятежного детства под кровом преуспевающих родителей. Полине досталось немалое состояние, но вместе с ним это доброе дитя не унаследовало ни житейской хватки, ни практичности своих предков Маккаров...
Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:
Seitenzahl: 1028
Veröffentlichungsjahr: 2025
Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:
Émile Zola
LE VENTRE DE PARIS. LA JOIE DE VIVRE
Перевод с французского Александры Линдегрен под редакцией Марка Эйхенгольца, Дмитрия Усова
Серийное оформление Вадима Пожидаева
Оформление обложки Вадима Пожидаева-мл.
Иллюстрации французских художников конца XIX — начала XX века («Чрево Парижа») и художника Андрея Николаева («Радость жизни»)
Издание подготовлено при участии издательства «Азбука».
Золя Э.
Чрево Парижа ; Радость жизни : романы / Эмиль Золя ; пер. с фр. А. Линдегрен, Д. Усова. — М. : Иностранка, Азбука-Аттикус, 2024. — (Иностранная литература. Большие книги).
ISBN 978-5-389-27187-6
16+
Эмиль Золя — один из столпов мировой реалистической литературы, основоположник и теоретик натурализма, увлеченный исследователь повседневности, страстный правозащитник и публицист, повлиявший на все реалистическое направление литературы XX века и прежде всего на школу «новой журналистики»: Трумена Капоте, Тома Вулфа, Нормана Мейлера. Его самый известный труд — эпохальный двадцатитомный цикл «Ругон-Маккары», раскрывающий перед читателем бесконечную панораму человеческих пороков и добродетелей в декорациях Второй империи. Это подлинная энциклопедия жизни Парижа и французской провинции на примере нескольких поколений одной семьи, родившей самые странные плоды. В настоящее иллюстрированное издание вошли романы, занимающие, согласно предписанному автором порядку чтения, одиннадцатое и двенадцатое место в цикле.
«Чрево Парижа» — один из самых знаменитых романов цикла. Написанный в 1873 году и в том же году изданный в России, роман фактически положил начало популярности Эмиля Золя у русского читателя. Громадный Центральный рынок, Чрево Парижа, раскинувшийся посреди французской столицы, источник и символ сытости и довольства — главных добродетелей Второй империи, с подозрением относящейся к голодным идеалистам…
Для юной Полины Кеню, героини одного из главных шедевров натурализма — романа «Радость жизни» (1884), расставание с Центральным рынком ознаменовало окончание безмятежного детства под кровом преуспевающих родителей. Полине досталось немалое состояние, но вместе с ним это доброе дитя не унаследовало ни житейской хватки, ни практичности своих предков Маккаров...
© Д. С. Усов (наследник), перевод, 1957
© А. В. Николаев (наследник), иллюстрации, 2024
© Издание на русском языке, оформление.
ООО «Издательская Группа
Азбука-Аттикус», 2024
Издательство Иностранка®
О порядке чтения цикла «Ругон-Маккары»
Работа над романами цикла «Ругон-Маккары» заняла у Эмиля Золя больше двадцати лет и не происходила линейно: за вычетом хронологически первого и последнего романов, созданных, соответственно, первым и последним, порядок появления частей цикла не всегда соответствовал хронологии описываемых событий. Традиционно цикл издается в порядке написания, однако в этом и дальнейших изданиях мы предпочли руководствоваться его внутренней хронологией. Такой порядок чтения сам автор описывает в финальном романе цикла «Доктор Паскаль» и, по утверждению Эрнеста Альфреда Визетелли, английского переводчика и друга Золя (см. критическую биографию Émile Zola, Novelist and Reformer: An Account of His Life and Work by Ernest Alfred Vizetelly, 1904, гл. XI), неоднократно рекомендовал на словах.
Карьера Ругонов (La Fortune des Rougon, 1871)
Его превосходительство Эжен Ругон (Son Excellence Eugène Rougon, 1876)
Добыча (La Curée, 1871–1872)
Деньги (L’Argent, 1891)
Мечта (Le Rêve, 1888)
Покорение Плассана (La Conquête de Plassans, 1874)
Пена (Pot-Bouille, 1882)
Дамское Счастье (Au Bonheur des Dames, 1883)
Проступок аббата Муре (La Faute de l’abbé Mouret, 1875)
Страница любви (Une page d’amour, 1878)
Чрево Парижа (Le Ventre de Paris, 1873)
Радость жизни (La Joie de vivre, 1884)
Западня (L’Assommoir, 1877)
Творчество (L’Œuvre, 1886)
Человек-зверь (La Bête humaine, 1890)
Жерминаль (Germinal, 1885)
Нана (Nana, 1880)
Земля (La Terre, 1887)
Разгром (La Débâcle, 1892)
Доктор Паскаль (Le Docteur Pascal, 1893)
Чрево Парижа
Иллюстрации французских художников конца XIX — начала XX в.
I
В глубокой тишине пустынного шоссе повозки огородников поднимались к Парижу под ритмичный стук колес, который отдавался гулким эхом, отражаясь от фасадов домов, дремавших по обеим сторонам дороги за неясными очертаниями вязов. На мосту Нейльи к спускавшимся из Нантера восьми возам с репой и морковью присоединились повозка с капустой и повозка с горохом. Лошади шли без понукания, понурив голову, размеренным, ленивым шагом, который еще более замедлялся подъемом. Вверху, растянувшись плашмя на овощах и не выпуская из рук вожжей, дремали зеленщики, укрытые плащами в мелкую серую с черным полоску. Временами, выступая из мрака, газовый фонарь освещал то гвозди башмаков, то синий рукав блузы, то край фуражки, мелькавшие среди пышного цветника красных пучков моркови, белых пучков репы, густой зелени капусты и гороха, которые до краев заполняли повозки. По этой и по соседним дорогам, впереди и позади, раздавался скрип колес, возвещавший о приближении целого обоза таких же повозок; они тянулись в потемках, среди крепкого предрассветного сна, в два часа утра, и убаюкивали утопавший во мраке город своим монотонным грохотом.
Валтасар, разжиревший конь госпожи Франсуа, шел в голове обоза. Он шагал в полудреме, шевеля ушами, как вдруг вздрогнул от испуга и стал точно вкопанный против улицы Лоншан. Шедшие сзади лошади стукнулись головами о задки передних повозок, и вся вереница подвод остановилась, звякнув от толчка железными частями. Послышались проклятия разбуженных возчиков. Госпожа Франсуа, которая сидела на возу с овощами, прислонившись к передку, посмотрела на дорогу, но ничего не смогла различить при слабом мерцании квадратного фонарика, освещавшего слева только лоснящийся бок Валтасара.
— Эй, тетка, двигайся, что ли! — крикнул один из возчиков, встав на колени среди пучков репы. — Наверно, какой-нибудь пьяница — нализался как свинья!
Женщина наклонилась и увидела справа, почти под копытами лошади, темную массу, преграждавшую дорогу.
— Нельзя же давить людей, — сказала она, спрыгнув на землю.
Перед нею, растянувшись во весь рост, раскинув руки и уткнувшись лицом в пыльную мостовую, лежал человек, необычайно длинный и тощий, словно сухая ветвь; чудо, что Валтасар ударом копыта не переломил ему хребет. Госпоже Франсуа показалось, что человек мертв; она присела на корточки, взяла его за руку и почувствовала, что рука теплая.
— Эй, послушайте-ка! — тихо произнесла зеленщица.
А возчики сердились. Тот, что стоял на коленях на возу, продолжал хриплым голосом:
— Да стегните же лошадь, тетушка!.. Ишь нахлестался, проклятый боров. Спихните его в канаву — вот и все.
Между тем лежавший открыл глаза и, не двигаясь, растерянно посмотрел на госпожу Франсуа. Она подумала, что он действительно пьян.
— Нельзя вам тут лежать, вас раздавят... — сказала она. — Куда вы шли?
— Не знаю... — проговорил тот чуть слышно и потом прибавил с усилием, тревожно озираясь: — Я шел в Париж и свалился, не помню как...
Зеленщица вгляделась в него: он был жалок — его изорванная одежда состояла из черных брюк и черного сюртука; под этими лохмотьями выступали кости исхудалого тела. Из-под фуражки грубого черного сукна, опасливо надвинутой на лоб, смотрели большие, необыкновенно кроткие глаза; лицо было суровое и изможденное. Госпожа Франсуа подумала, что такому изнуренному человеку, пожалуй, не до пьянства.
— Да куда же вы хотели попасть в Париже-то? — опять стала она допрашивать.
Незнакомец не сразу ответил, смущенный ее вопросом. Он, казалось, раздумывал и наконец произнес, запинаясь:
— Я шел туда... к рынку.
Он с неимоверным усилием встал, словно собираясь идти дальше. Но у него подкашивались ноги... Зеленщица заметила, что он пошатнулся и в изнеможении прислонился к оглобле.
— Вы устали?
— Да, ужасно, — пробормотал незнакомец.
Тогда она резким и словно недовольным тоном сказала:
— Ну, живо! Полезайте на мой воз! Вы нас только понапрасну задерживаете!.. — и слегка подтолкнула его. — Я сама еду на Центральный рынок и выгружу вас там вместе с овощами.
Видя, что он медлит, она помогла ему подняться и своими мускулистыми руками опрокинула на морковь и репу.
— Да будет вам валандаться! — совсем уже рассердившись, закричала она. — Вы просто мне надоели, любезный... Ведь я вам сказала, что еду на Центральный рынок! Спите пока, я вас разбужу!
Она влезла на воз, уселась боком и прислонилась к передку, взяв в руки вожжи; Валтасар снова пустился в путь, погрузившись в прерванную дремоту и пошевеливая ушами. За ними последовали другие возы; обоз, громыхая в ночном мраке тяжелыми колесами, медленно двинулся вперед мимо фасадов спящих домов. Возчики снова заснули под своими плащами. Тот, который разговаривал с зеленщицей, проворчал:
— Вот еще, не было забот подбирать на дороге всех пьяниц! Охота вам, тетушка, с ними возиться!
Возы двигались вперед, лошади шли понурив головы. Человек, подобранный госпожой Франсуа, лежал на животе. Его длинные ноги затерялись в куче репы, наваленной на задок повозки, а подбородком он уткнулся в пышные пучки моркови. Измученный усталостью, раскинув руки, он обхватил груду овощей, чтобы не упасть от толчков, и смотрел вперед на два бесконечных ряда газовых фонарей, которые сближались, сливаясь вдали, где-то там, вверху, среди множества других светлых точек. На горизонте стояло легкое белое облако испарений, которое окутывало спящий Париж светящейся дымкой — отражением всех его огней.
— Я из Нантера, и зовут меня госпожой Франсуа, — заговорила минуту спустя зеленщица. — С тех пор как я похоронила мужа, мне приходится самой каждый день ездить на рынок. Не очень-то это сладко!.. Ну а вы откуда?
— Меня зовут Флораном, я издалека... — в замешательстве ответил незнакомец. — Простите меня, пожалуйста, но я так устал, что мне трудно говорить.
Путнику, очевидно, не хотелось разговаривать. Зеленщица замолчала, отпустив немного вожжи; Валтасар плелся своей дорогой, как умное животное, которому знаком каждый камень мостовой. Устремив взгляд на необъятное мерцание огней над Парижем, Флоран задумался о своем прошлом, которое ему приходилось скрывать.
Он бежал из Кайенны, куда его бросили декабрьские события[1], и скитался два года по Голландской Гвиане, обуреваемый безумным желанием вернуться на родину и страхом перед императорской полицией. И вот он увидел любимый город, о котором так тосковал и куда так жадно стремился. Он скроется здесь и станет вести прежнюю, тихую жизнь. Полиция ничего не узнает: ведь его считают умершим в ссылке. И Флорану припомнилось недавнее прибытие в Гавр, когда у него оказалось всего пятнадцать франков, завязанных в уголок носового платка. До Руана он еще мог заплатить за проезд, а из Руана пошел уже пешком, потому что у него осталось только тридцать су. В Верноне он купил на последние два су немного хлеба. Флоран плохо помнил, что с ним было после. Кажется, он проспал несколько часов в канаве, потом, должно быть, предъявил жандарму документы, которыми запасся на всякий случай. Все это смутно вертелось у него в голове. От самого Вернона Флоран ничего не ел и шел, испытывая внезапные порывы злобы и отчаяния, заставлявшие его жевать листья, сорванные с придорожной изгороди; его мучили судороги, желудок сводило от голода, в глазах темнело, но он продолжал идти; ноги шагали, словно помимо его воли, направляясь к Парижу, который был где-то далеко, очень далеко, за горизонтом, манил его к себе и, казалось, ждал. Когда Флоран добрался до Курбвуа, была уже глубокая ночь. Париж, похожий на полоску усыпанного звездами неба, упавшую на темную землю, представлялся ему теперь суровым и как будто был недоволен его возвращением. Тут скитальца одолела слабость: он едва спустился с холма. Проходя по мосту Нейльи, Флоран облокотился на перила и наклонился над Сеной, катившей черные воды между неясными массивами берегов, — красный фонарь на воде преследовал его, точно кровавый глаз. Отсюда ему пришлось идти в гору, чтобы добраться до Парижа. Улица представлялась Флорану бесконечной. Сотни лье, пройденные им, казались пустяком; но этот остаток пути приводил его в отчаяние: нет, никогда не взобраться ему на эту увенчанную огнями возвышенность. Ровная улица все тянулась, тянулись ряды высоких деревьев и низких домов, широкие сероватые тротуары, на которые падала пятнами тень от ветвей, темные промежутки поперечных улиц с их тишиной и мраком. Одни лишь газовые фонари, торчавшие на равном расстоянии друг от друга, оживляли эту мертвую пустыню короткими языками желтого пламени. Флоран застыл на месте, улица бесконечно уходила вдаль, отодвигая от него Париж во мрак ночи. Ему мерещилось, что фонарные столбы, подмигивая единственным глазом, бегут справа и слева, унося с собой дорогу; от их мелькания у него закружилась голова, он зашатался и рухнул на землю.
Теперь же Флоран потихоньку катился вперед на ложе из зелени, и оно казалось ему мягким как перина. Он приподнял немного голову, чтобы видеть светящееся облако испарений, разраставшееся над крышами зданий, которые он угадывал на горизонте. Флоран приближался к городу, его везли, ему оставалось только отдаться равномерному покачиванию повозки; и это не утомлявшее его движение было бы приятно, если бы не чувство голода. А голод проснулся, нестерпимый, жестокий. Тело Флорана онемело, он ощущал в себе только желудок, который сводило такой болью, точно его рвали раскаленными щипцами. Свежий запах овощей, в которые он зарылся, пряный аромат моркови волновали его до обморока. Бедняга изо всей силы налегал грудью на свое глубокое ложе из снеди, чтобы стиснуть желудок и унять мучительный голод. А сзади девять таких же повозок с горами капусты, гороха, с ворохом артишоков, салата, сельдерея и порея медленно катились на Флорана, как бы стремясь похоронить его, умиравшего с голоду, под грудами провизии. Наконец последовала остановка, раздались грубые голоса: обоз подъехал к городской заставе, и досмотрщики стали рыться в возах. Затем Флоран, без чувств, стиснув зубы, въехал в Париж, лежа на связках моркови.
— Эй, вы, там, наверху! — громко окликнула его госпожа Франсуа.
Так как лежавший не шевелился, она влезла на воз и принялась тормошить Флорана. Тогда он очнулся и сел; он вздремнул и во сне перестал чувствовать голод, а теперь, проснувшись, совсем одурел. Зеленщица попросила его слезть, говоря:
— Ведь вы поможете мне разгрузиться?
Он принялся помогать ей. Какой-то толстяк в фетровой шляпе, с бляхой на обшлаге левого рукава пальто, сердился и стучал тростью о тротуар:
— Ну, вы, живее! Поворачивайтесь! Придвиньте повозку... Сколько у вас метров? Должно быть, четыре?
Он выдал госпоже Франсуа квитанцию, а та стала вытаскивать из холщового мешочка медяки. После этого господин в пальто, стуча тростью, отправился дальше, продолжая шуметь и горячиться. Между тем зеленщица взяла Валтасара под уздцы и заставила его податься назад так, чтобы колеса повозки упирались в тротуар. Потом, сняв с задка доску и предварительно отмерив по тротуару четыре метра, которые она отметила пучками соломы, госпожа Франсуа попросила Флорана передавать ей овощи, связку за связкой. Зеленщица аккуратно раскладывала свой товар на каменных плитах, стараясь придать ему красивый вид; зеленая ботва окаймляла пучки овощей, из которых госпожа Франсуа с поразительной быстротой соорудила целую выставку, напоминавшую в темноте цветистый ковер с симметрично расположенными пятнами красок. Когда Флоран подал госпоже Франсуа огромную охапку петрушки, лежавшую на дне телеги, зеленщица попросила его еще об одной услуге:
— Не будете ли вы так добры присмотреть за моим товаром, пока я отведу лошадь на постой?.. Это в двух шагах отсюда, на улице Монторгейль, в «Золотом компасе».
Флоран сказал ей, что она может спокойно идти. Ему нетрудно было двигаться, но с тех пор, как он встал, голод пробудился с новой силой. Флоран присел и прислонился к груде капусты возле товара госпожи Франсуа, решив про себя, что так ему будет лучше: он будет сидеть, не двигаясь, и ждать. Он ощущал пустоту в голове и не отдавал себе ясного отчета в том, где находится. В первые дни сентября ранним утром бывает совсем темно. Вокруг Флорана мелькали в потемках огоньки ручных фонарей; по временам они останавливались. Флоран сидел на краю широкой улицы, но не узнавал ее. Она тянулась далеко вглубь, уходя в непроглядный мрак. Беглец ясно видел только товар, который он сторожил. А подальше на панели смутно выступали очертания других наваленных груд. Посреди мостовой, загородив всю улицу, возвышались очертания возов, и на всем протяжении ее слышалось дыхание запряженных лошадей, которых нельзя было различить в темноте. Людские голоса, стук от падения доски, лязг цепи, упавшей на камни, глухое шуршание вываливаемых из повозки овощей, последнее сотрясение воза, ударившегося колесами о тротуар, наполняли пока еще сонный воздух тихим гулом наступающего пробуждения, которое уже чувствовалось в этом трепетном сумраке. Повернув голову, Флоран увидел за кочанами капусты спящего человека; он храпел, завернувшись с ногами в плащ; изголовьем ему служили корзины со сливами. Немного ближе, слева, Флоран рассмотрел мальчика лет десяти, спавшего с ангельской улыбкой на губах между двумя горами салата цикория. А у самого тротуара оживленно двигались только фонари, болтаясь в невидимых руках и перескакивая через спящих, в ожидании утра, людей. Но больше всего изумляли его гигантские павильоны по обеим сторонам улицы: крыши, громоздившиеся одна над другой, как будто росли и ввысь, и вширь, теряясь в золотистой пыли огней. Утомленному воображению Флорана рисовался ряд дворцов, огромных и стройных, легких, словно хрустальных, с тысячами огненных полосок на бесчисленных, беспрерывных рядах жалюзи. Между тонкими ребрами пилястр узкие желтые перекладины представлялись как бы светящимися лестницами, доходившими до темной линии первых крыш, над которыми возвышались верхние крыши, а в просветах виднелись сквозные остовы огромных зал. Здесь, в желтом отблеске газа, выступали беспорядочно нагроможденные сероватые контуры, неясные и неподвижные. Флоран отвернулся; его раздражало то, что он не понимает, где находится; этот призрак чего-то колоссального и хрупкого тревожил его. А посмотрев наверх, он заметил освещенный циферблат башенных часов на церкви Святого Евстафия и серую массу храма. Это крайне его удивило. Значит, он находится на площади Святого Евстафия.
Тем временем возвратилась госпожа Франсуа. Она громко спорила с человеком, который нес на плече мешок. Тот предлагал ей по одному су за пучок моркови.
— Эк куда хватили, Лакайль!.. Ведь вы перепродадите мою морковь парижанам по четыре, по пять су пучок; не возражайте, пожалуйста!.. По два су хотите?
И когда перекупщик отошел, она продолжала ему вслед:
— Они воображают, право, что на огороде все родится само собой. Пусть-ка поищет пьянчуга Лакайль моркови по одному су за пучок... Вот увидите, что он придет ко мне обратно.
Последние слова относились уже к Флорану. Она подсела к нему и снова заговорила:
— Если вы давно не были в Париже, то, пожалуй, еще не знаете Центрального рынка... Ведь он выстроен всего каких-нибудь пять лет тому назад... Вот тут, в павильоне рядом, торгуют фруктами и цветами; немного подальше — рыбой, живностью, а позади — овощами, маслом и сыром... На этой стороне шесть павильонов, а с другой, напротив, — еще четыре; в них помещаются мясные ряды, торговля требушиной и птичий ряд... Здесь очень просторно, только страшно холодно зимой. Говорят, что когда снесут дома вокруг Хлебного рынка, то построят еще два павильона. Скажите, вы об этом слыхали?
— Нет, я был за границей... — ответил Флоран. — А как называется эта большая улица напротив?
— Ее провели недавно; это улица Пон-Нёф, она начинается от Сены и доходит сюда, до улиц Монмартр и Монторгейль... Если бы было светло, вы сейчас же признали бы это место...
Увидев какую-то женщину, наклонившуюся над ее репой, госпожа Франсуа встала и сказала дружеским тоном:
— А, это вы, тетушка Шантмесс?
Флоран смотрел вдоль улицы Монторгейль. Именно здесь его схватила полиция 4 декабря ночью. Около двух часов дня молодой человек потихоньку двигался вместе с толпою по Монмартрскому бульвару, улыбаясь при виде множества солдат, которых Елисейский дворец выслал, чтобы нагнать страху. Вдруг солдаты стали стрелять в упор и в каких-нибудь четверть часа очистили тротуары. Флоран очутился в страшной давке и, сбитый с ног, упал на углу улицы Вивьен. Тут он потерял сознание, обезумевшая толпа топтала его в паническом страхе от выстрелов. Наконец все стихло; он опомнился, хотел встать, но не мог. На нем лежало бездыханное тело молодой женщины в розовой шляпке; шаль, под которой виднелась легкая косынка в мелкую складочку, соскользнула с ее плеч. Косынка была пробита на груди двумя пулями, и, когда Флоран тихонько столкнул труп, чтобы высвободить ноги, из обеих ран потекли тонкие струйки крови прямо ему на руки. Он вскочил, вне себя от ужаса, и убежал без шляпы, с окровавленными руками. До самого вечера молодой человек бродил как потерянный и все время видел перед собой убитую молодую женщину, лежавшую поперек его ног, ее мертвенно-бледное лицо, большие раскрытые голубые глаза и страдальческое выражение губ; она как будто удивлялась своей внезапной смерти. Флоран был застенчив; в тридцать лет он не осмеливался взглянуть на женщину, а это лицо запечатлелось в его памяти и сердце на всю жизнь, точно убитая была его возлюбленной и он ее лишился. Вечером, сам не зная как, все еще потрясенный ужасными сценами дня, он очутился на улице Монторгейль в винном погребке; там бражничали какие-то люди, толкуя между собой о том, что надо строить баррикады. Он пошел с ними, помогал им вытаскивать булыжники из мостовой, а потом присел на баррикаду, утомленный скитанием по городу, решив про себя, что, когда придут солдаты, он будет драться. При нем не было даже ножа, а голова его так и оставалась непокрытой. Около одиннадцати часов Флоран заснул. Ему и во сне мерещились два отверстия, пробитые на белой косынке в мелкую складочку; они смотрели на него, как два красных глаза, полные кровавых слез. Флоран проснулся от ударов, которыми его угощали четверо полицейских. Защитники баррикады разбежались. Но когда полицейские заметили, что руки Флорана в крови, они пришли в ярость и чуть было не убили его. То была кровь молодой женщины.
Поглощенный воспоминаниями, Флоран машинально взглянул на светящийся циферблат башенных часов на церкви Святого Евстафия, хотя стрелок на нем разобрать было нельзя. Время приближалось к четырем часам утра. Центральный рынок по-прежнему спал. Госпожа Франсуа стоя разговаривала с тетушкой Шантмесс, торговавшей пучок репы. И Флорану вспомнилось, что его чуть не расстреляли у стены этой самой церкви Святого Евстафия. Взвод жандармов только что размозжил головы пяти несчастным, захваченным на баррикаде улицы Гренета. Пять трупов валялись на тротуаре, кажется, на том месте, где теперь лежали груды розовой редиски. Флоран избежал расстрела лишь потому, что полицейские были вооружены только шпагами. Его отвели на ближайший полицейский пост, оставив начальнику караула следующую строчку, нацарапанную на клочке бумаги: «Арестован с окровавленными руками. Весьма опасен». До самого утра его таскали из одного участка в другой. Клочок бумаги неизменно сопутствовал ему. На Флорана надели ручные кандалы и стерегли его, как буйнопомешанного. В участке на улице Ленжери пьяные солдаты чуть было не расстреляли его. Они уже зажгли большой фонарь, как вдруг пришел приказ доставить арестованных на гауптвахту полицейской префектуры. Через день Флоран сидел в каземате Бисетрского форта. С тех пор он вечно терпел голод. Флоран начал голодать в каземате, и голод больше не покидал его. В подземелье, без воздуха, было скучено около сотни арестантов; они питались крохотными порциями хлеба, который им кидали, точно зверям, запертым в клетку. Когда Флоран, не имея ни свидетелей, ни защитника, предстал перед судебным следователем, его обвинили в том, что он принадлежит к тайному обществу. Обвиняемый клялся, что это неправда, но следователь вынул из папки с судебными актами клочок бумаги, на котором значилось: «Арестован с окровавленными руками. Весьма опасен». Этого было достаточно. Его приговорили к ссылке. Шесть недель спустя, в январе, Флорана разбудил ночью тюремный сторож, и его заперли вместе с другими арестантами во дворе, где их набралось свыше четырехсот человек. Через час эту первую партию отправляли на понтоны и в ссылку, в железных наручниках, между двумя шеренгами жандармов с заряженными ружьями. Они миновали Аустерлицкий мост, прошли по бульварам и прибыли на Гаврский вокзал. То была веселая ночь карнавала: окна ресторанов на бульварах сияли яркими огнями. На углу улицы Вивьен, на том самом месте, где Флорану все еще мерещилась убитая, чей образ он унес с собой, остановилась коляска; в ней сидели дамы в масках, с обнаженными плечами, весело болтая между собой. Они были недовольны, что их экипаж задерживают, и с брезгливостью оглядывали «этих каторжников, которым не видно конца». От Парижа до Гавра у арестантов не было во рту ни крошки хлеба, ни глотка воды: им позабыли перед отъездом раздать паек. Они поели только тридцать шесть часов спустя, когда их набили битком в трюм фрегата «Канада».
Нет, голод больше не покидал его. Флоран перебирал свои воспоминания и не мог припомнить ни одного часа, когда бы он был вполне сыт. Он весь высох, желудок у него стянуло. От Флорана остались лишь кожа да кости. И вот он снова увидел Париж, разжиревший и пышный, где в ночных потемках пища валилась через край; он въехал в этот город на ложе из овощей, он утопал в неизведанной снеди, эти горы съестного волновали его. Значит, веселая ночь карнавала продолжалась целых семь лет. Флоран снова видел перед собой сияющие на бульварах окна, смеющихся женщин, видел город-лакомку, покинутый им в ту далекую январскую ночь; и ему казалось, что все это разрослось, расцвело среди громад Центрального рынка, дыхание которого, обремененное еще не переварившейся вчерашней пищей, он, казалось, ощущал.
Тетушка Шантмесс решилась наконец купить двенадцать пучков репы. Она держала их в переднике, на животе, отчего ее полная талия стала еще круглее, и не уходила, а все продолжала разговаривать своим тягучим голосом. Когда она ушла, госпожа Франсуа снова подошла к Флорану и сказала:
— Этой бедной старухе Шантмесс по меньшей мере семьдесят два года. Я была еще девчонкой, когда она уже покупала репу у моего отца. И ни души родных у ней; приютила она у себя какую-то бродяжку, и та порядком ее изводит... А ведь вот перебивается, торгует вразнос зеленью и зарабатывает по сорок су в день. Доведись мне, я ни за что не могла бы день-деньской топтаться на тротуаре в этом проклятом Париже! Да еще, добро, была бы тут хоть какая-нибудь родня!
И так как Флоран ничего не отвечал ей, она спросила:
— Но у вас-то есть в Париже родные?
Он сделал вид, будто не слышит. К нему вернулось прежнее недоверие. Бедняге мерещилась полиция, сыщики, подстерегающие его на каждом шагу, женщины, которые продают чужие тайны, выпытав их у несчастных.
Госпожа Франсуа сидела с ним рядышком; правда, эта женщина, со спокойным широким лицом, в фуляровом платке в черную и желтую полоску, казалась ему вполне порядочной. Ей было лет тридцать пять; довольно полная, с мужественным выражением лица, несколько смягченным черными глазами, сочувствующими и ласковыми, она отличалась той красотой, которую придает жизнь на свежем воздухе. Конечно, госпожа Франсуа была очень любопытна, но под ее любопытством скрывалась сердечная доброта.
Не обижаясь на Флорана за его молчание, зеленщица продолжала:
— А у меня племянник в Париже; вышел он парень неудачливый и запутался в долгах... А хорошо, когда есть где остановиться. Ваши родные, пожалуй, удивятся, увидев вас, обрадуются?
Она говорила, не спуская с него глаз; крайняя худоба Флорана, вероятно, внушала ей сострадание; она чувствовала, что, несмотря на жалкие лохмотья, он, должно быть, «из господ», и не смела сунуть ему в руку серебряную монету.
Наконец она робко добавила:
— Может быть, пока вы разыщете своих, вам что-нибудь понадобится?..
Но он отказался с тревожной гордостью: нет, у него есть все необходимое и он знает, куда идти. Госпожа Франсуа обрадовалась и повторила несколько раз, успокоившись за его судьбу:
— Ну тогда вам нужно только дождаться утра.
Над самой головой Флорана, на углу павильона, где торговали фруктами, зазвонил большой колокол. Его медленные, равномерные удары, разливаясь все дальше и дальше, казалось, спугнули сон, царивший на площадке. То и дело проезжали возы с провизией; окрики возчиков, щелканье бичей, стук обитых железом колес и конских копыт по мостовой постепенно усиливались; повозки двигались с остановками, выравниваясь гуськом, и тянулись дальше в сероватом сумраке утра, теряясь вдали, там, откуда поднимался смутный гул. Вдоль всей улицы Пон-Нёф шла разгрузка; повозки были придвинуты к самому краю мостовой, а лошади, тесно прижавшись друг к другу, стояли неподвижно в один ряд, точно на ярмарке. Флоран обратил внимание на громадный воз великолепной капусты, который с большим трудом осаживали назад, к тротуару; гора кочанов поднималась выше фонаря с газовым рожком, торчавшего рядом и ярко освещавшего груду широких листьев, которые заворачивались, точно полы из темно-зеленого бархата, гофрированные и узорчатые по краям. Маленькая крестьянка, лет шестнадцати, в казакине и в голубом полотняном чепчике, влезла на воз и, утонув по плечи в капусте, стала брать один кочан за другим и бросать их кому-то, стоявшему внизу в тени. Порою девушка, поскользнувшись, совсем исчезала, заваленная внезапно обрушившейся на нее капустой, но потом ее розовый носик снова показывался в густой зелени: она хохотала, а кочаны капусты опять принимались летать, мелькая между фонарным столбом и Флораном. Он машинально считал их. Когда телегу разгрузили, ему стало досадно.
Теперь штабели овощей на панели тянулись до самой мостовой. Огородники оставляли между ними узкий проход для людей. Широкий тротуар был весь завален, от одного конца до другого, темными грудами зелени. При движущемся свете ручных фонарей из темноты выступала то пышная связка мясистых артишоков, то нежная зелень салата, то розовый коралл моркови, то матово-желтая белизна репы. Эти краски словно вспыхивали перед глазами и мелькали вдоль всей груды овощей, когда мимо них проходили с фонарями. Тротуар наполнялся людьми; они оживленно ходили среди товара, останавливались, разговаривали, окликали друг друга. Чей-то громкий голос кричал вдали: «Эй, салат цикорий!» Решетчатые ворота павильона овощей только что открылись. Торговки из этого павильона, в белых чепчиках, в косынках, повязанных поверх черных кофт, с подколотыми булавкой юбками, чтобы не запачкать подол, запасались товаром на день и нагружали свои покупки в большие корзины носильщиков, поставленные на землю. Эти корзины все быстрее мелькали от павильона к мостовой, среди толкотни, крепких словечек и галдежа покупателей и продавцов, которые по четверть часа торговались чуть не до хрипоты из-за какого-нибудь су. Флоран не мог надивиться тому спокойствию, какое сохраняли загорелые огородницы в полушелковых платках среди этой болтливой суматохи рынка.
Позади него, на тротуаре улицы Рамбюто, продавали фрукты. Самые разнообразные корзины, плетенки и корзинки с ручками, прикрытые холстом или соломой, вытянулись в ряд. В воздухе стоял запах перезрелой мирабели. Нежный, неторопливый голос, который Флоран слышал уже давно, заставил его обернуться. Он увидел очаровательную брюнетку небольшого роста; молодая женщина торговалась, сидя на корточках:
— Ну как, Марсель, продашь за сто су?
Человек, закутанный в плащ, не отвечал ни слова, и покупательница спустя добрых пять минут начала сызнова:
— Говори же, Марсель, сто су за эту корзину и четыре франка вот за ту, — отдаешь за девять франков обе?
Снова молчание вместо всякого ответа.
— Ну, так сколько же тебе дать?
— Ведь я уже сказал: десять франков... Чего же еще?.. А куда ты девала своего Жюля, Сарьетта?
Молодая женщина засмеялась, вынимая из кармана пригоршню мелочи:
— Жюль поздно встает... Он считает, что мужчинам не надо работать.
Она расплатилась и унесла обе корзины во фруктовый павильон, который только что открыли. Центральный рынок все еще представлялся легким, повисшим в воздухе черным остовом с тысячами светящихся на жалюзи полос. В больших крытых проходах мелькали люди, но дальние павильоны по-прежнему пустовали, между тем как на тротуарах движение все росло. На площади перед Святым Евстафием булочники и виноторговцы снимали ставни с окон; вдоль сереющих домов темноту пронизывал багровый свет газовых рожков, освещавших лавки. Флоран смотрел на окна булочной на улице Монторгейль, слева, наполненной товаром и золотившейся румяными свежевыпеченными булками прямо из печи. Казалось, до него доходил, раздражая обоняние, приятный запах теплого хлеба. Была половина пятого утра.
Между тем госпожа Франсуа распродала весь товар. У нее оставалось всего несколько связок моркови, когда Лакайль снова появился со своим мешком.
— Ну что, уступаете по одному су? — спросил он.
— Я была уверена, что вы опять придете, — спокойно ответила зеленщица. — Берите-ка остаток. Тут семнадцать связок.
— Значит, семнадцать су?
— Нет, тридцать четыре.
Они сговорились на двадцати пяти. Госпожа Франсуа спешила уехать. Когда Лакайль отошел, она сказала Флорану:
— Вот видите, он подстерегал меня; этот старик торгуется до сипоты по всему базару; он дожидается иногда последнего удара колокола, чтобы купить товару на четыре су... Ах уж эти парижане! Готовы спорить чуть не до драки из-за двух грошей, а в винном погребке им не жаль пропить все, что у них есть за душой.
Зеленщица отзывалась о Париже с насмешкой и пренебрежением; она говорила о нем точно о каком-то очень отдаленном городе, смешном и достойном презрения, куда можно было заглянуть разве лишь ночью.
— Ну, теперь я могу отправляться, — продолжала она, снова подсаживаясь к Флорану на овощи соседки.
Флоран опустил голову: он только что совершил кражу. Когда Лакайль ушел, он увидел на земле морковку, поднял ее и зажал в правой руке. Связки сельдерея и кучки петрушки издавали за его спиной раздражающий запах, который застревал в горле.
— Мне пора ехать, — повторила госпожа Франсуа.
Она жалела незнакомца, неподвижно сидевшего на тротуаре, чувствовала, что ему тяжело. Зеленщица снова предложила свои услуги, но Флоран вторично отказался с еще большей гордостью. Он даже поднялся и немного постоял, чтобы показать, какой он бодрый. А когда зеленщица отвернулась, он положил морковь в рот; но ему пришлось подождать есть, несмотря на страстное желание тотчас же разжевать ее. Госпожа Франсуа снова взглянула ему в лицо; она расспрашивала его с добродушным любопытством. Чтобы не открывать рта, он отвечал кивками головы, а затем потихоньку, медленно съел морковь.
Зеленщица совсем собралась уезжать, когда громкий голос возле нее произнес:
— Здравствуйте, госпожа Франсуа.
Перед ней стоял худощавый малый, с большой головой, ширококостный, бородатый, с очень тонким носом, с маленькими светлыми глазами; на нем была черная фетровая шляпа, измятая и порыжелая, и широчайшее, застегнутое наглухо пальто, когда-то нежно-каштанового цвета, теперь же вылинявшее; от дождей оно пошло зеленоватыми полосами. Немного сутулый, он весь как-то беспокойно, нервно дергался, что, должно быть, вошло у него в привычку. Он был в толстых зашнурованных башмаках, а из-под коротких панталон виднелись синие чулки.
— Здравствуйте, господин Клод, — весело ответила зеленщица. — Знаете, я вас в понедельник ждала, а так как вы не приехали, то убрала вашу картину; я повесила ее на гвоздь в своей комнате.
— Вы очень добры, госпожа Франсуа; я приеду к вам на днях кончать этюд. В понедельник я не мог... А что, скажите, с вашего большого сливового дерева еще не облетают листья?
— Конечно нет.
— Видите ли, я хочу изобразить его на своей картине, слева, у курятника, получится неплохо; я всю неделю обдумывал это... Гм... нынче утром отличные овощи... Я нарочно вышел пораньше, предвидя, что восход солнца будет великолепно освещать эту шельму капусту.
Он указал жестом на груду овощей. Зеленщица продолжала:
— Однако мне пора. Прощайте... До скорого свидания, господин Клод!
Трогаясь с места, она представила Флорана молодому художнику.
— Постойте-ка, вот этот господин приехал, кажется, издалека. Он совсем не узнаёт вашего противного Парижа; может быть, вы дадите ему полезный совет.
И госпожа Франсуа наконец уехала, радуясь, что оставила их вдвоем. Клод с участием смотрел на Флорана; эта длинная фигура, тонкая и неуверенная, казалась ему оригинальной; рекомендации госпожи Франсуа было для него вполне достаточно; с фамильярностью человека, любящего слоняться, привыкшего ко всяким случайным встречам, он спокойно сказал:
— Я пойду с вами; вы куда?
Флоран смутился. Он не знакомился с людьми так легко; но с самого приезда у него вертелся на языке один вопрос. Беглец собрался с духом и спросил, боясь услышать неблагоприятный ответ:
— А что, улица Пируэт еще существует?
— Ну конечно, — ответил художник. — Это очень любопытный уголок старого Парижа. Улица эта кружится, как танцовщица, а дома похожи на животы беременных женщин... Я сделал с нее довольно сносный офорт. Когда вы зайдете ко мне, я его вам покажу... Так вы туда?
Флоран успокоился и приободрился, узнав, что улица Пируэт сохранилась, но тут же стал божиться, что ему не надо туда идти, и уверять, что вообще никуда не спешит. Настойчивые вопросы Клода вызвали в нем прежнее недоверие.
— Ничего не значит, — сказал тот, — пойдемте, так и быть, на улицу Пируэт; ночью у нее, знаете, такой колорит!.. Идем, ведь это в двух шагах.
Флоран вынужден был пойти за ним. Они шли рядом, как два товарища, шагая через корзины и овощи. На тротуарах улицы Рамбюто возвышались горы цветной капусты, уложенной удивительно ровно, точно пирамиды ядер.
Белая и нежная сердцевина, похожая на исполинские розы, выглядывала из мясистых зеленых листьев, и кучи капусты напоминали букеты новобрачной, расставленные в громадных жардиньерках. Клод остановился, громко восхищаясь этим зрелищем.
Дойдя до улицы Пируэт, он стал показывать и описывать каждый дом. На углу горел единственный газовый фонарь. Дома теснились, покосившись на сторону, выпячивая свои навесы, «точно беременные женщины — животы», по выражению художника. Крыши их оседали назад, и здания как будто опирались одно на другое. Но три или четыре из них, забившиеся подальше в тень, казалось, наоборот, вот-вот упадут ничком. Газовый фонарь освещал один из белых домов, заново выкрашенный, похожий на сгорбившуюся, разжиревшую старуху, сильно напудренную и размалеванную, словно молодящаяся женщина. Далее изломанная линия домов, покрытых плесенью и зелеными потеками от проливных дождей, терялась, утопая в непроглядном мраке; беспорядочное смешение красок и очертаний рассмешило Клода.
Флоран остановился на углу улицы Мондетур, напротив предпоследнего дома с левой руки. Все три его этажа — каждый с двумя окошечками без жалюзи, с белыми, тщательно задернутыми изнутри занавесками — спали. Вверху, под крышей, на шторе узкого оконца, двигалось взад и вперед отражение света. Но лавка под навесом, казалось, необычайно взволновала Флорана. Ее как раз открывали; хозяин лавки торговал вареными овощами. В глубине, у задней стены, блестели большие лохани; на прилавках стояли в мисках круглые, с остроконечной верхушкой паштеты из шпината и салата цикория с воткнутыми сзади маленькими лопаточками, от которых виднелись только ручки из белого металла. При виде этой лавки Флоран замер на месте; он, очевидно, не узнавал ее и, прочитав на красной вывеске фамилию владельца «Годбеф», совсем растерялся. Руки у него опустились, и он стал рассматривать паштеты из шпината с безнадежным видом человека, которого поразило страшное несчастье. Между тем окно под крышей открылось, и оттуда высунулась голова старушки; она посмотрела сначала на небо, а потом на видневшийся вдали рынок.
— Однако мадемуазель Саже — ранняя пташка, — сказал Клод, подняв голову. И, обращаясь к своему спутнику, прибавил: — У меня в этом доме жила тетка. Тут настоящее гнездо сплетен... А вот и Мегюдены зашевелились — на третьем этаже свет.
Флорану хотелось его расспросить, но художник в выцветшем широком пальто внушал ему недоверие. И он пошел за ним, не проронив ни слова; а тот рассказывал ему про Мегюденов. Сестры Мегюден торговали рыбой; старшая была пышной красавицей, а младшая — светлая блондинка, продававшая речную рыбу, — напоминала среди своих карпов и угрей одну из мадонн Мурильо. Про Мурильо Клод сердито заметил, что тот рисовал как настоящий повеса. Потом, внезапно остановившись среди улицы, он спросил:
— Ну, куда же вы наконец идете?
— В настоящее время — никуда, — сказал измученный Флоран. — Пойдемте куда хотите.
Когда они уходили с улицы Пируэт, Клода окликнул чей-то голос из винного погребка на углу. Художник вошел туда и потащил за собой Флорана. Ставни были сняты только с одной половины окна; в зале, которая, казалось, еще спала, горел газ. На столах валялись вчерашние меню, забытая пыльная тряпка; сквозной ветер, врываясь в растворенную настежь дверь, освежал застоявшийся, нагретый воздух погребка. Хозяин Лебигр, в одном жилете, в измятом воротничке, еще не выспавшись хорошенько, со следами усталости на бледном, широком, довольно красивом лице, прислуживал посетителям. Мужчины с заспанными глазами, стоя группами перед стойкой, пили, кашляли и отхаркивались, окончательно просыпаясь от белого вина и водки. Флоран узнал Лакайля, мешок которого был теперь до отказа набит овощами. Лакайль с приятелем, пространно рассказывавшим, как он купил корзину картофеля, пили уже по третьей рюмке. Осушив стакан, Лакайль пошел поговорить с Лебигром в маленькую застекленную комнатку в глубине погребка, где газ не был зажжен.
— Чего вы хотите выпить? — спросил Клод у Флорана.
Войдя в погребок, он пожал руку человеку, пригласившему его зайти. Это был плечистый, красивый малый лет двадцати двух, не больше, бритый, с маленькими усиками, молодцеватый, в широкополой шляпе, запачканной мелом, и в вышитом жилете поверх голубой блузы. Клод называл его Александром, хлопал по плечу и спрашивал, когда они отправятся в Шарантон. Они говорили о большой прогулке в лодке по Марне, которую совершили вдвоем, после чего вечером ели кролика.
— Ну, так чего же вы хотите выпить?
Флоран в сильном замешательстве посмотрел на стойку. Там, с краю, на голубовато-розовом пламени газового прибора подогревались окаймленные медными ободками чайники с пуншем и горячим вином. Наконец он признался, что охотно выпил бы чего-нибудь горячего. Лебигр подал три стакана пунша. Возле чайника в корзине лежали только что принесенные сдобные булки; от них еще шел пар. Но другие не брали булок, и Флоран выпил свой пунш без хлеба. Он чувствовал, как горячий напиток льется ему в желудок, точно струйка расплавленного свинца. Заплатил за угощение Александр.
— Славный малый этот Александр, — сказал Клод, когда оба они снова очутились на улице Рамбюто. — За городом с ним превесело. Он показывает фокусы; кроме того, великолепно сложен, каналья, — я видел его раздетым. Вот если бы он согласился позировать мне на открытом воздухе для рисунков с натуры... Ну, теперь, если хотите, мы можем обойти Центральный рынок.
Флоран безучастно шагал за своим спутником. Яркий свет в конце улицы Рамбюто возвестил наступление дня. Гул человеческих голосов на рынке становился слышнее; иногда этот все усиливавшийся шум прерывался звоном колокола в отдаленном павильоне. Клод со своим новым приятелем вошли в один из крытых проходов между павильоном морской рыбы и павильоном живности. Подняв голову, Флоран стал разглядывать высокий свод, деревянные части которого блестели между черным кружевом чугунного остова. Когда он вошел в большой средний проход, ему показалось, что он попал в какой-то странный город с кварталами и предместьями, укрытый от дождя под навес по какой-то прихоти великана. Тень, дремавшая в углублениях крыш, увеличивала лес пилястр, расширяла до бесконечности тонкие перекладины, резные галереи, прозрачные жалюзи; а над городом уходила в темную глубину чудовищная, пышная растительность из металла, как будто разветвляющиеся стволы и изогнутые, узловатые сучья покрывали легкой листвой вековой дубравы целый обособленный мирок. Отдельные кварталы еще спали за запертыми решетками. В павильонах для продажи масла и живности были ларьки, отгороженные друг от друга, меж ними тянулись пустынные закоулки с вереницей газовых фонарей. Павильон морской рыбы только что открылся; женщины проходили между рядами белых каменных прилавков, на которые пятнами ложилась тень от корзин и от брошенных тряпок. Там, где торговали овощами, цветами и фруктами, шум и говор постепенно усиливались. Все ближе чувствовалось пробуждение, оно охватывало весь городок: от кварталов попроще, где наваливают груды капусты с четырех часов утра, до ленивых и богатых кварталов, где не раньше восьми вывешивают перед лавками пулярок и фазанов.
Жизнь все приливала в большие крытые проходы. Вдоль тротуаров по обеим сторонам еще стояли огородники — мелкие земледельцы, съехавшиеся из окрестностей Парижа; они раскладывали на корзинах то, что было собрано ими накануне вечером: связки овощей, пригоршни фруктов. Среди беспрерывно сновавшей взад и вперед толпы под своды въезжали возы, замедляя гулкий шаг лошадей. Две повозки, поставленные поперек, загородили улицу. Чтобы пройти вперед, Флоран должен был упереться в один из сероватых мешков, похожих на мешки с углем, под громадной тяжестью которых гнулись оси; от этих мокрых мешков шел свежий запах морских водорослей; из дырки в одном из них темной массой сыпались крупные ракушки. Теперь нашим приятелям приходилось останавливаться на каждом шагу. Свежая морская рыба все прибывала. Одна за другой следовали тележки с высокими деревянными клетками; они были набиты закрытыми корзинами, в каких доставляются по железным дорогам продукты океана. Желая посторониться, чтобы пропустить телеги с морской рыбой, торопливо въезжавшие под навес и загромождавшие дорогу, Флоран и Клод рисковали попасть под колеса возов с маслом, яйцами и сыром — больших желтых фур с цветными фонарями, запряженных четверкой лошадей. Рыночные носильщики снимали ящики с яйцами, корзины с сырами и с маслом и относили их в павильон, где происходили торги: там чиновники в фуражках при свете газа делали пометки в своих записных книжках. Клод восхищался этой суетой; его увлекал то какой-нибудь световой эффект, то группа блузников, занятых разгрузкой воза. Наконец они выбрались на простор и снова пошли по большому проходу; внезапно вокруг них повеяло благоуханием, оно словно сопутствовало им. Молодые люди попали на рынок срезанных цветов. На тротуарах, справа и слева, перед квадратными корзинами, полными роз, фиалок, георгин и маргариток, сидели цветочницы; пучки цветов темнели, точно кровавые пятна, или нежно белели серебристо-серой окраской необыкновенной мягкости. Возле одной из корзин стояла зажженная свеча, и при свете ее из окружающего мрака выступали яркие тона цветов: пестрые головки маргариток, кровавый пурпур георгин, лиловые оттенки фиалок, живой румянец роз. Трудно было представить себе что-либо более милое, более напоминавшее весну, чем эти нежные ароматы, ласкавшие обоняние после острых запахов морской рыбы и тлетворной вони масла и сыров.
Бродя без цели, Клод с Флораном постояли у цветов и повернули обратно. Они остановились из любопытства перед торговками, продававшими связки папоротника и пучки виноградных листьев, одинаково сложенные и перевязанные, по двадцать пять штук в пучке. Потом новые приятели свернули в конец почти пустынного крытого прохода, где их шаги гулко отдавались, точно под сводами церкви. Здесь они увидели крошечного ослика, запряженного в тележку не больше тачки; он, должно быть, соскучился и при виде их принялся кричать до того громко и протяжно, что громадные крыши рынка задрожали. Ему ответило ржанье лошадей; поднялся топот, начался переполох; разрастаясь, гул прокатился по всему зданию и замер в отдалении. На улице Берже Клод и Флоран очутились перед растворенными настежь складами комиссионеров; здесь, между голыми стенами, ярко освещенными газом и испещренными столбцами цифр, написанных карандашом, возвышались целые горы корзин и фруктов. Остановившись, молодые люди увидели нарядно одетую даму: она забилась в приятной истоме в уголок фиакра, попавшего в самую гущу возов на мостовой и потихоньку пробиравшегося между ними.
— Золушка возвращается к себе домой без туфельки, — с улыбкой заметил Клод.
Продолжая разговаривать, они повернули теперь обратно к рынку. Художник заложил руки в карманы и, насвистывая, рассказывал о том, как он любит это изобилие съестного, привозимого каждое утро в самый центр Парижа. Ему случается иногда бродить по тротуарам целые ночи, мечтая о колоссальных натюрмортах, о необыкновенных картинах. Он даже начал писать одну такую картину и заставил позировать для нее своего друга Маржолена и негодницу Кадину. Только это очень трудно; слишком уж хороши эти дьявольские овощи, и фрукты, и рыба, и говядина. Флоран выслушивал восторженные речи художника, и у него сводило живот. Очевидно, в данную минуту Клод даже и не думал о том, что все эти прекрасные вещи съедобны. Он любил их только за колорит. Вдруг он умолк, привычным жестом затянул потуже длинный красный кушак, который носил под своим выцветшим пальто, и продолжал с лукавым видом:
— Кроме того, я тут завтракаю, по крайней мере глазами; это все-таки лучше, чем ничего не есть. Иногда, когда я позабуду накануне пообедать, у меня на другой день делается расстройство желудка от одного только вида всех вкусных вещей, которые сюда привозят; в такое время по утрам мне бывают всего милее мои овощи... Нет, знаете ли, досаднее и несправедливее всего то, что такую прелесть съедают негодные буржуа.
И Клод рассказал про ужин, которым один приятель, получивший изрядный куш, угостил его у Баратта. Им подали устриц, рыбу, дичь. Но Баратт прогорел; все шумное веселье старого рынка Дезинносан в настоящее время погребено; теперь процветает Центральный рынок, чугунный колосс со своим новым, таким необычайным городком. Пускай дураки толкуют что хотят, но здесь отразилась вся наша эпоха. Флоран не мог хорошенько разобрать из его слов, что порицал художник: живописную ли сторону современности или хороший стол у Баратта. Затем Клод стал ругать романтизм: ему милее груды капусты, чем ветошь Средних веков, — а кончил он тем, что выругал себя за свой офорт улицы Пируэт как за проявление малодушия. По-настоящему следовало бы срыть все эти старые лавчонки и построить современные здания.
— Постойте, — сказал он, останавливаясь, — взгляните вон на тот угол тротуара. Не правда ли, совсем готовая картина, она получилась бы гораздо более человечной, чем вся их проклятая чахоточная мазня.
Вдоль крытого прохода женщины начали продавать кофе и суп. На одном углу широкий круг потребителей обступил торговку, продававшую суп с капустой. Жестяное луженое ведро с варевом дымилось на маленькой низенькой жаровне, сквозь отверстия которой виднелся бледный отблеск горящих угольев. Женщина, вооруженная разливательной ложкой, брала тонкие ломтики хлеба из корзины, где было постлано полотенце, и наливала суп в желтые чашки. Возле нее толпились и очень чистенькие торговки, и огородники в блузах, и грязные носильщики, на сальной одежде которых оставались следы разгружаемой ими провизии, и оборванцы — одним словом, все проголодавшиеся ранние посетители рынка; ели они, обжигаясь и выставляя немного подбородок, чтобы не закапать платья. А восхищенный художник, щуря глаза, отыскивал самую выгодную точку для наблюдения, чтобы охватить картину со всем ансамблем. Однако этот дьявольский суп распространял зверский аромат! Флоран отворачивался; его очень смущали полные чашки, которые потребители опорожняли молча, косясь в сторону, точно недоверчивые животные. Наконец, когда женщина стала наливать суп вновь прибывшему, сам Клод был смущен душистым паром, повеявшим ему прямо в лицо.
Сердито усмехнувшись, художник подтянул кушак; потом, направляясь дальше, он тихо сказал Флорану, намекая на пунш, которым угостил их Александр:
— Право, смешно — вы, я думаю, и сами это замечали: всегда найдется приятель, готовый заплатить за вашу выпивку, а вот за еду так небось никто не заплатит!
Брезжило утро. В конце улицы Косонри дома Севастопольского бульвара казались совсем черными, а над резко очерченной линией черепичных кровель высокая дуга большого крытого прохода выступала светящимся полумесяцем на бледной лазури неба. Клод сначала нагнулся над решетками, защищавшими отверстия в тротуаре, сквозь которые был виден глубокий подвал, освещенный мерцающим светом газа, а потом стал смотреть вверх, между высокими пилястрами, отыскивая что-то на крышах, отливавших синевой на фоне светлого неба. Наконец он опять остановился и посмотрел на одну из узких лестниц, которые соединяют оба этажа кровель, позволяя ходить по ним. Флоран спросил, что он там видит.
— Ах уж этот мне чертенок Маржолен! — сказал художник, не отвечая на вопрос. — Должно быть, забрался в какую-нибудь водосточную трубу, если, конечно, не переночевал в погребе птичьего ряда вместе с пернатыми... Мне он нужен для этюда.
И он рассказал, что его приятель Маржолен был найден однажды утром торговкой в груде капусты и рос на свободе посреди базарной суматохи. Когда мальчика решили определить в школу, он заболел, и его пришлось вернуть обратно на рынок. Он знал там малейшие закоулки и любил их с чисто сыновней нежностью; он жил в этом чугунном лесу, проворный, словно белка. Славную парочку составляли Маржолен и негодница Кадина, которую тетушка Шантмесс подобрала однажды вечером в уголке старого рынка Дезинносан и приютила у себя. Этот рослый балбес во вкусе Рубенса, с золотистыми волосами и рыжеватым пушком, который как бы притягивал к себе солнечный свет, был великолепен; а у Кадины, маленькой, юркой, тоненькой, была преуморительная рожица, выглядывавшая из-под черной шапки спутанных кудрей.
Разговаривая таким образом, Клод ускорил шаги и привел своего приятеля обратно на площадь Святого Евстафия. Флоран так и свалился на скамью возле станции омнибусов, чувствуя, что у него опять подкашиваются ноги. В конце улицы Рамбюто розовые блики расцветили небо молочного цвета, прочерченное выше широкими серыми полосами. Утренняя заря была напоена таким благоуханием, что Флоран вообразил себя на минуту за городом на каком-нибудь холме. Но Клод указал ему на рынок пряностей, находившийся по другую сторону скамьи. Вдоль тротуара на рынке требушины расстилались как бы целые поля тмина, лаванды, чеснока, лука-шалот, а стволы молодых платанов на тротуаре торговки обвили, точно трофеи, длинными ветвями лавра; сильный запах лавра забивал все другие.
Светящийся циферблат часов на башне Святого Евстафия бледнел, умирал, подобно ночнику, застигнутому утром. У виноторговцев, в конце соседних улиц, газовые рожки гасли один за другим, словно звезды, падавшие в море света. И Флоран смотрел, как огромный Центральный рынок выходил из темноты, из мира его грез, где простирались вдаль эти ажурные дворцы. Теперь здания с целым лесом пилястр, поддерживавших бесконечные листы кровель, теряли свою призрачность, приобретая зеленовато-серый колорит и принимая еще более гигантские очертания. Эти массивные геометрические фигуры громоздились одна на другую, и, когда все внутреннее освещение погасло и рынок залили лучи восходящего солнца, четырехугольные однообразные здания стали казаться частями какой-то вновь изобретенной, не поддающейся измерению машины, какого-то парового механизма, вроде котла, предназначенного для пищеварения целого народа; это было скрепленное болтами, заклепанное гигантское чрево из металла и дерева, из стекла и чугуна, в котором изящество сочеталось с могучей силой механического двигателя, работавшего в насыщенной жаром атмосфере под оглушительный шум и яростный грохот колес.
Клод от восхищения влез даже на скамейку, побуждая своего приятеля полюбоваться солнцем, всходившим над овощами. Их было целое море. Оно простиралось между двумя рядами павильонов от площади Святого Евстафия до Рыночной улицы. А на обоих концах, у двух перекрестков, это море разлилось, и овощи наводнили даже мостовую. Медленно занимался день; утренний свет принимал необычайно мягкий серый оттенок, придавая окружающему светлую окраску акварели. Эти горы овощей походили на пенящиеся торопливые волны; река зелени, что как будто текла по руслу мостовой, подобно разливу осенних дождей, переливалась нежными жемчужными красками: тут были и ласкающие лиловые полутона, молочно-розовые, зеленые, переходившие в желтый цвет, — все бледные оттенки, которые при восходе солнца обращают небо в шелковую материю различных отливов. И по мере того, как в конце улицы Рамбюто разгоралась потоками пламени заря, овощи постепенно пробуждались и выступали из стлавшейся по земле синевы. Простой салат, латук, цикорий, распустившиеся и еще жирные от чернозема, обнажали свои яркие сердцевины; связки шпината и щавеля, букеты артишоков, кучки бобов и гороха, груды римского салата, перевязанного соломинками, играли всеми оттенками зеленого цвета, начиная от яркой зелени стручков до темно-зеленой окраски листьев. Эта гамма, постепенно замирая, обрывалась на пестрых стеблях сельдерея и на пучках порея. Но самыми резкими, кричащими тонами были все же яркие пятна моркови и чистые пятна репы, рассыпанные во множестве вдоль рынка и освещавшие его пестротою своих двух колеров. На перекрестке Рыночной улицы высились целые горы капусты: громадные белые кочаны, плотные и твердые, точно ядра из потерявшего блеск металла, кудрявая капуста, крупные листья которой были похожи на бронзовые плоские чаши, и, наконец, красная, превращенная утренней зарей в великолепные цветы, оттенка винных осадков, с карминовыми и темно-пурпуровыми жилками. На другом конце, на перекрестке у церкви Святого Евстафия, вход на улицу Рамбюто был прегражден двумя рядами оранжевых тыкв, выпячивавших свое толстое, раздутое брюхо. Золотисто-коричневые, словно покрытые лаком, луковицы в корзинке, кроваво-красная горка помидоров, желтоватый отлив огурцов, темно-фиолетовый колер баклажанных гроздей загорались там и сям живым пламенем; а крупные черные редьки, уложенные в ряд траурными полосами, казались какими-то темными дырами на фоне трепещущего, ликующего пробуждения.
При виде этого зрелища Клод захлопал в ладоши. Он находил «эти негодные овощи» причудливыми, шальными, великолепными и утверждал, что они живые; что, сорванные накануне, они дожидаются восхода солнца, чтобы проститься с ним на рыночной мостовой. Художник видел, как они жили и раскрывали свои листья, словно их корням было все еще спокойно и тепло в унавоженной почве. Клод говорил, что слышит здесь предсмертное хрипение всех огородов парижских предместий. Множество белых чепчиков, черных кофт и синих блуз заполняло узкие проходы между нагромождениями зелени, будто сюда ворвалась целая шумная деревня. Над головами людей грузно двигались большие корзины носильщиков. Торговки, разносчики, фруктовщики торопливо раскупали товар. Вокруг гор капусты теснились капралы и монахини, школьные повара шныряли и приценивались, выжидая случая купить подешевле. Разгрузка возов все продолжалась; повозки вываливали свой груз на землю, точно камни для мостовой, прибавляя к прежним волнам новую, которая ударялась теперь о противоположный тротуар. А из глубины улицы Пон-Нёф все прибывали и прибывали вереницы возов.
— Все-таки это ужасно красиво! — прошептал в экстазе Клод.
Флоран измучился. Ему приходила в голову мысль о сверхъестественных искушениях. Он больше ничего не хотел видеть на рынке и смотрел на стоявшую наискось церковь Святого Евстафия, как бы написанную сепией на лазури неба, с ее розетками, широкими сводчатыми окнами, с колоколенками и шиферными кровлями. Он останавливался перед уходящею в темную даль улицей Монторгейль, где бросались в глаза края ярких вывесок на углу улицы Монмартр, где сияли украшенные золотыми литерами балконы. Когда же Флоран возвращался к перекрестку, его занимали другие вывески: «Москательный и аптекарский магазин», «Продажа муки и сушеных овощей». Эти слова были написаны крупными красными и черными буквами по вылинявшему цветному фону. Угловые дома с узкими окнами пробуждались, дополняя широкую перспективу новой улицы Пон-Нёф добротными желтыми старинными фасадами старого Парижа. На углу улицы Рамбюто, забравшись на пустые витрины большого магазина новинок, приодетые приказчики, в жилетах, брюках в обтяжку и в широких ослепительно-белых нарукавниках, устраивали выставку. Дальше торговый дом Гилу, строгий, как казарма, соблазнительно выставлял за зеркальными окнами золотистые пачки бисквитов и глубокие блюда с печеньем. Теперь все лавки были уже открыты. Улицу торопливо переходили рабочие в белых блузах, с инструментами под мышкой.
Клод не слезал со скамьи. Он вытягивался, становился на цыпочки, чтобы заглянуть подальше, вглубь улицы. Вдруг художник заметил в толпе, над которой он возвышался, белокурую лохматую голову и рядом черную головку, курчавую и растрепанную.
— Эй, Маржолен! Эй, Кадина! — крикнул он.
Однако его голос затерялся в общем гуле. Клод соскочил на землю и пустился бегом. Потом, вспомнив про оставленного Флорана, художник вернулся к нему одним прыжком и сказал скороговоркой:
— Запомните, в конце тупика Бурдоне... Мое имя написано мелом на дверях: Клод Лантье... Приходите взглянуть на офорт улицы Пируэт.
Он исчез. Клод не знал имени Флорана. Рассказав ему о своих художественных пристрастиях, он покинул его, как и познакомился с ним, — на улице.
Флоран остался один. Сначала он даже обрадовался. С того момента, как госпожа Франсуа подняла его на улице Нейльи, он все время находился в состоянии сонливости и испытывал муки, мешавшие ему ясно сознавать окружающее. Наконец он был свободен, и ему захотелось встряхнуться, сбросить с себя невыносимый кошмар гигантских запасов снеди, который его преследовал. Но он по-прежнему чувствовал в голове пустоту и находил в глубине сознания лишь тупой страх. Утро становилось светлее. Теперь Флорана могли увидеть, поэтому он стал осматривать свои жалкие брюки и сюртук. Беглец застегнул редингот, смахнул пыль с панталон и постарался привести себя в приличный вид. Ему мерещилось, что его грязные лохмотья громко говорят, откуда он пришел. Флоран сел на скамью рядом с несчастными оборванцами, ночными бродягами, которые пришли сюда в ожидании солнечного восхода. Ночи на рынке — чистая благодать для этого люда. Двое полицейских, еще в ночной форме, в плащах и кепи, заложив руки за спину, ходили рядом взад и вперед по тротуару. Каждый раз, проходя мимо скамьи, они поглядывали на добычу, которую чуяли в этих оборванцах. Флорану представилось, будто они узнали его и сговариваются о том, чтобы его арестовать. Его обуял ужас. Он почувствовал безумное желание встать и убежать, но не смел пошевельнуться и не знал, как ему уйти; а частые взгляды полицейских, их медленное и хладнокровное рассматривание причиняли беглецу настоящую пытку. Наконец он встал со скамьи, с трудом удерживаясь, чтобы не броситься бежать со всех ног, и стал медленно удаляться, съежившись от ужаса, в ожидании, что вот-вот грубые руки блюстителей порядка схватят его за шиворот.
У Флорана была теперь только одна мысль, одна потребность — уйти подальше от рынка. Он подождет, поищет после, когда здесь станет свободнее. Три улицы, выходившие на перекресток, — Монмартр, Монторгейль и Тюрбиго — тревожили его. Мостовые были запружены разного рода повозками, а тротуары завалены овощами. Тогда он пошел наудачу до улицы Пьер-Леско, но та часть рынка, где торговали кресс-салатом и картофелем, показалась ему непроходимой. Он предпочел пойти по улице Рамбюто. Однако на Севастопольском бульваре ему пришлось наткнуться на такую массу фур, тележек, шарабанов, что он вернулся назад с намерением идти на улицу Сен-Дени. Тут он опять застрял в овощах. По обоим краям панели рыночные торговцы раскладывали свой товар на досках, положенных поверх корзин; снова нахлынул поток капусты, моркови и репы. Рынок был переполнен до краев. Флоран пытался ускользнуть от этого потока, который преследовал его по пятам. Он попробовал пройти улицей Косонри, улицей Берже, сквером Дезинносан, улицей Феронри и Рыночной; он остановился в полном отчаянии, ошеломленный, не в состоянии вырваться из этого заколдованного круга: овощи вились вокруг него, опутывали ему ноги тонкой зеленью. Вдалеке, вплоть до улицы Риволи и площади Ратуши, нескончаемые ряды колес и запряженных лошадей терялись в изобилии нагружаемого товара: большие фуры увозили товар для зеленщиков целого квартала, шарабаны, бока которых трещали, отправлялись в предместья. На улице Пон-Нёф Флоран окончательно заблудился, наткнувшись на стоянку ручных тележек. Разносчики украшали там свои передвижные выставки. Между ними беглец узнал Лакайля, который отправился по улице Сент-Оноре, толкая перед собой тачку с морковью и цветной капустой. Флоран пошел за ним, в надежде, что он поможет ему выбраться из толкотни. Мостовая сделалась скользкой, несмотря на сухую погоду; из-за кучи стеблей артишоков, листьев и ботвы стало опасно ходить посредине улицы. Флоран спотыкался на каждом шагу. Лакайля он потерял из виду на улице Вовилье. Со стороны Хлебного рынка улицы тоже были загорожены повозками, тележками, и Флоран не пытался более пробраться вперед: рынок снова захватил его, и поток нес его обратно. Он медленно вернулся и опять очутился на площади Святого Евстафия.
Теперь Флоран слышал беспрерывный грохот колес, доносившийся с рынка. Париж разжевывал куски для своего двухмиллионного населения. Это был словно громадный центральный óрган, ожесточенно пульсировавший и вливавший живительную кровь во все вены; казалось, слышался стук гигантских челюстей, оглушительный шум и гам, производимый какой-то машиной, созданной для снабжения продовольствием прожорливого города, — начиная со щелканья бича перекупщиков, отправляющихся на рынки своих кварталов, кончая шлепаньем туфель бедных женщин, которые ходят от двери к двери с корзинками, предлагая салат.
Флоран вошел в один из крытых проходов слева, между четырьмя павильонами, большой и неподвижный силуэт которых он заметил ночью. Бедняга надеялся укрыться там, найти себе какое-нибудь убежище. Но теперь эти павильоны проснулись, как и другие. Он прошел до конца улицы. Ломовые телеги подъезжали рысью, загромождая птичий ряд клетками с живой птицей и четырехугольными корзинами, где битая птица была уложена в несколько рядов. На противоположном тротуаре с других телег выгружали целые туши телят, завернутые в холст и положенные, как спящие дети, на бок, в продолговатые корзины, откуда торчали только четыре растопыренные окровавленные култышки. Тут были и целые туши баранов, и четверти бычьих туш, бедра и лопатки. Мясники в широких белых передниках ставили на говядину штемпель, увозили ее, взвешивали и нацепляли на крючки брусьев в оценочном зале. Прижавшись лицом к железной решетке, Флоран смотрел на эти ряды подвешенных туш, на красное мясо быков и баранов, на телят более бледного цвета, с желтыми пятнами жира и сухожилий, с распоротыми животами. Оттуда он прошел в отделение требушины, между белесоватыми телячьими головами и ногами, кишками, аккуратно уложенными в коробки, мозгами, бережно сложенными рядком на плоских корзинах, кровянистыми печенками и бледно-фиолетовыми почками. Он остановился у длинных повозок на двух колесах, под брезентовым круглым верхом: на них привозили разрубленные пополам свиные туши, подвешенные к обеим стенкам над соломенной подстилкой. Открытые задки этих тележек, на которых яркими красками пылало обнаженное мясо, напоминали освещенные катафалки, углубления скиний; а на соломенной подстилке стояли жестяные ящики, полные свиной крови. Тут Флораном овладело глухое озлобление; приторный запах бойни, едкая вонь требушины стали ему невыносимы; он вышел из крытого прохода, предпочитая вернуться еще раз на улицу Пон-Нёф.
То была смертельная мука. Утренний холод вызывал у Флорана лихорадочную дрожь; он стучал зубами и боялся, что упадет и больше не встанет, и искал и не находил на скамье местечка; он уснул бы на ней, даже рискуя, что его разбудят полицейские. Чувствуя, что у него темнеет в глазах, Флоран опустил веки и прислонился спиною к дереву. В ушах у него шумело. Сырая морковка, которую он проглотил, почти не разжевав, причиняла жестокую резь в желудке, а выпитый стакан пунша бросился в голову. Он опьянел от страданий, усталости, голода. У него вновь стало невыносимо жечь под ложечкой; минутами он прижимал к этому месту обе руки, точно желая заткнуть отверстие, откуда, как ему казалось, выходила его жизнь. Тротуар качался под ним, мучения его были до того невыносимы, что он снова решил заглушить их ходьбой. Флоран пошел вперед и опять попал в море овощей и затерялся там. Он выбрал узкую дорожку, повернул на другую; ему пришлось вернуться; но он ошибся направлением и очутился среди зелени. Некоторые груды были так высоки, что люди ходили между ними, как между двумя стенами из связок и пучков. Головы прохожих чуть виднелись над ними; мелькали лишь черные и белые пятна головных уборов; а большие корзинки за спиной, качавшиеся вровень с зеленью, были похожи на челноки с ивняком, плывущие по заросшему тиной озеру. Флоран то и дело натыкался на разные препятствия: на носильщиков, которые нагружали на себя товар, на торговок, споривших охрипшими голосами. Ноги его скользили по толстому слою отбросов, шелухи и кочерыжек, покрывавших мостовую; он задыхался от пряного запаха раздавленных листьев. Совершенно одурманенный, Флоран остановился наконец, безучастно перенося толчки одних, ругань других; он обратился в неодушевленный предмет, который трепали и крутили волны морского прибоя.
Им овладело малодушие. Он готов был просить милостыню. Бессмысленная гордость, которую он проявил прошедшей ночью, бесила его. Если бы он принял подаяние госпожи Франсуа, если бы не испугался как дурак Клода, он не был бы тут, не подыхал бы среди кочанов капусты. Особенно злило его то, что он не расспросил художника, когда они были на улице Пируэт. Теперь он был одинок и мог околеть на мостовой, как заблудившаяся собака.