Дамоклово техно - Илья Данишевский - E-Book

Дамоклово техно E-Book

Илья Данишевский

0,0

Beschreibung

Роман, где беспечный макабр героев парадоксальным образом гомологичен сложной действительности, подсвечивая самые чудовищные ее изгибы, предлагает читателю путешествие в мир под лестницей, трип в кармане: смелее, дружок, почеши котика за ушком, — там будут сказки-крючки, способные продлить жизнь (только не переставай рассказывать), оловянные девочки, растерзанные меценатами, люди с острыми краями, пустые надежды и что-то такое, что в этом сезоне, увы, побеждает даже любовь.

Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:

Android
iOS
von Legimi
zertifizierten E-Readern
Kindle™-E-Readern
(für ausgewählte Pakete)

Seitenzahl: 294

Veröffentlichungsjahr: 2025

Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:

Android
iOS
Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.


Ähnliche


№ 131

Илья Данишевский

Дамоклово техно

Предисловие Ольги Романовой

Freedom LettersБерлин2025

Ты, конечно, знаешь Макса. Ты похож на Макса, а может, ты и есть Макс. Или ты его подружка, гей-мамочка, которая бухает с ним по ночам, утирает ему пьяные слёзы и выслушивает невнятные бормотания про его любови. Он такой талантливый, такой изломанный, такой непонятый. Зато у него правильная политическая позиция, а ведь так тяжело живётся русскому гею за границей, где его то кенселят за русскость, то пишут жалобы в ЖЭК, ректорат, доброму донору или куратору за ночной шум и курение в помещении.

Бесит. И он бесит, и вся эта история бесит. И весь этот бред, написанный кишками и спермой, написанный под дешёвой бормотухой и травой.

Но как же это написано. Да — кишками, слезами, свежей осенней спермой. И сотнями тысяч пропущенных через себя страниц, каплями пота всех святых Себастьянов, слюной худших любовников «Тиндера».

Банальная история, как московский парень из арт-тусовочки, получивший небольшую стипендию на пару месяцев проживания в глухомани восточных немецких земель, влюбляется в местного деревенского мужика с золотой фиксой и котом на аватарке, перемещена в мир бесцензурных сказок братьев Гримм — куда ж еще, если дело происходит в замке под Лейпцигом, любезно предоставленным прогрессивным гуманистическим ферайном под политкорректную гемайншафтсвонунг.

Меня мачеха убила,

Мой отец меня же съел.

Моя милая сестричка

Мои косточки собрала,

Во платочек их связала

И под деревцем сложила.

Чивик, чивик!

Что я за славная птичка!

Синичка же, кто ж еще, кроме синички, она ведь птичка не простая, а жовто-блакитная. Сестричка тоже имеется у Макса, какой же Гензель без Гретель, а также их родители, которые отрубают своим деткам ручки и ножки. Гретель сочится сексом, а вовсе не пылающей ненавистью, какой же русский не любит своей украинской сестры Таньи из Харькова, в насквозь проплаканном Максом джемпере с Бэмби, обреченном быть сожранным клещами из лопнувшего янтарного перстня.

Пена дней, сок из младенцев, колыбель для кошки — но нет, это не киска из настоящей «Красной Шапочки» братьев Гримм, которую убивает Волк деревянными башмаками, предварительно сварив бабушку и накормив ею Красную Шапочку, прежде чем лечь с ней в постель. Это Покеткэт из игры Fear & Hunger.

Oh so. Какие нахуй братья Гримм.

Пойдем, дружок, я расскажу тебе про этого кота из параллельного Лукоморья.

Покеткэт обитает в мире, стоящем на трех китах: аниме, манга «Берсерк» и старая добрая вселенная Silent Hill. Заходи смелее, дружок. Ищи пещеру, там среди бочек и ящиков ты встретишь Покеткэта. Он наврет тебе про свой гешефт, но не возьмет с тебя ни одной монетки. В качестве оплаты он принимает только детей. Продолжай игру, дружок. Покеткэт появляется нечасто. Приведи ему маленькую девочку. Если ты отдашь ее, то он поблагодарит тебя кошачьей мятой в красивом фантике. И попросит еще детей.

Что за бесячий бред, спросит наш добрый читатель, и мы с чистой совестью отошлем его к финскому разработчику игры Миро Хаверинену. Его игра, скажет нам Википедия, полна насилия, жестокости и секса.

А Данишевский написал книжку про любовь.

Два брата Гримм, Якоб и Вильгельм, создали свою жуткую вселенную, где Золушка убивает свою мачеху, а ее сестры отрезают себе пятки и пальцы, чтобы влезть в туфельку, где Рапунцель выкалывает себе ветками глаза, а король на ужин ест пудинг из собственного сына, — и после праведных трудов братья сели сыграть в прелестный Страх и Голод. Там они возвели свой замок, населили его богатой вдовой-благотворительницей, заманивающей в свободное от работы время под лестницу детей, дабы содрать с  них кожу. Чтобы подбодрить детей, она говорила им, что от них отказались родители, все равно их никто не любил, так что какая разница. Милый котик помогает вдове, чем может.

Так они и заманили Макса, эти известные немецкие благотворители. А Максу и говорить не надо, что его никто не любил. Маму он застал с любовником, а папа недавно умер, ох уж эти детки под сорок, что ни сделаешь, всегда будешь виноват в нелюбви. А тут еще этот немецкий мужик с золотой фиксой, пуговицах на жопе и котиком на аватарке. Как тут не влюбиться насмерть.

Представляю себе, как охренел бы мужик с фиксой, прочитай он это все.

Как он появился в бреду Макса, наряженный в рубашку с горгерой, и как он привнес в его жизнь шкатулку Лемаршана, и как Танья называла его любителем шибари, этого котяру в дорогом хаори.

А кто б не охренел.

Ну так это и есть любовь. Не имеющая никакого отношения к конкретному мужику с волосатым животом, с тоской вспоминающему своего былого лысого любовника в балетной пачке, у которого он спер одеколон, самое яркое воспоминание его прошлой жизни. Любовь — придуманная хрень, и чем изощреннее наша фантазия, тем она крепче. А если добавить к ней бухла и травки, так и вообще фаталити и мортал комбат.

Особа в высшей степени духовная сказала бы, что Данишевский написал пронзительную книгу про любовь. Будучи бездуховной и циничной, скажу, что меня как любопытную барышню всегда интересовало, как кончают геи. Тысячи чертей, я это почувствовала. Как будто бы у меня появились доселе неизвестные мне кармашки, полные голода и страха, и я чувствую запах собственной спермы, заполняющей мои хилые штанишки, и я понимаю и принимаю этот болезненный восторг от оргазма замшелого любовника с фиксой. Да еще и сидя верхом на старой советской ракете. В разгар войны. В день пригожинского мятежа.

Давай еще разок.

Да благословят все боги и полубоги компьютерных игр немецких благотворителей.

Ольга Романова

С благодарностью тем, кто начинал

со мной это путешествие:

Тане Пеникер, Сергею Браткову,

Зильке Эндерс и Феликсу Ребелю.

и она говорит покеткэт приходил

в дорогом хаори а лацканы в детской крови

приносил, как в детстве, свои леденцы,

обжигает губы

красным языком барбарис

как твои гланды птичка-синичка

мы так повзрослели и вот

снова здесь

как свежа у тебя внутри и снаружи зима

и под брачным кольцом она

а за окном — так вообще

и зима не совсем зима

а в кроссовке, в брюшине насквозь

дыра промокни в ней совесть — тебе

пизда и темнота, как желудок,

переваривает саму себя

Правда?

в такую погоду покеткэт хочет нежности

и детей

у него же профайл в «Тиндере» —

обожаю конфеты, русскую речь,

проворачивать кофе сквозь кофемолку,

убивать

и удить сомов в селезенках

разрушенного покоя

Карманы Страха и Голода.Акт первый. Дом шума

Куда еще хуже? Да и правда, куда еще хуже. «Новая порция политкорректности подана», — сказала Танья. Лицо мученицы: заебало гулять вдоль зеленых лугов, с руки кормить пони, смотреть на секси-рассвет, надоело общаться с чужими людьми каждый завтрак, каждый обед и ужин, надоел английский. Да, куда же хуже. Больше нет сил объясняться языком корректности, а не внутренним. Сегодня еще десять человек прибыли, слышен испанский, иврит, что-то еще (ху кэарс?); трое будут писать тексты, трое — на тромбоне и с помощью AI писать музыку, остальные — кураторы.

«Потому что некоторые кармашки, ох, глубоки, если ты понимаешь, о чем я, можно и заблудиться. Наверное, ты читал сказку об этом, про девочек, потерявшихся в кроличьем кармашке, и — будем политкорректными — некоторых мальчиков». Конечно, стоило меньше пить, но этот странный шепот как бы и не был связан с выпитым. Похоже на сообщение в мозговой мессенджер. Макс попытался разорвать связь, сходил в душ, вышел во двор, бледные нарциссы на лужайке немного снизили градус тревоги. Позавчера он ничего не пил, но ему то и дело представлялись клетчатые штаны с большими оттопыренными карманами. «Ох, глубоки, иногда как артерия, кровотечение не остановить; а другая девочка, которой я разрешил хорошенько покопаться у меня внутри, запустила руку по локоть в этот темный кармашек, ох, ей откусило по локоть».

— Гуд монинг? — спрашивает Макс, заходя в кухню. Олаф отвратительно скрежещет вилкой по тарелке. Не может ухватить кумкват. Он снова слышит, чувствует эту интонацию внутри, она шелковистая, как кошачья шерсть или пьяные главы из майринковского «Голема». Как глаза Таньи, когда она смотрит на повара, как их поцелуи; Макс не смотрит, но, ох, как же они глубоки (судя по звукам). Жизнь в тусклом замке немного похожа на заточение, но только одним своим краем, другим — это приглашение к путешествию.

— Йеп, — тускло отвечает Олаф.

Три недели совместного проживания, некоторые дни здесь были почти хороши, некоторые в общем похожи на глубокие карманы; далекий замок в трех часах от Лейпцига, десять художников (до политкорректного пополнения) заперты вместе. Макс всегда просыпал завтрак, едва вставал к ланчу, делал круг вокруг главного корпуса (бледно-голубые стены, строительные леса, о железные балки которых удобно тушить сигареты), смотрел на засохший камыш у небольшого пруда, возвращался к входной двери, выкидывал бычок в урну. Иногда ему казалось, что он затягивает, чтобы меньше разговаривать на кухне. Меньше обсуждать прелести веганства, как и когда ты/он/она познакомились со своими бойфрендами, герлфрендами и вот это все. Скользкое, очень скользкое ощущение. После ланча он снова шел к пруду, разглядывал ряску на воде, отвечал на сообщения, но тоже в отлынивающем режиме, уклончиво: «как ты?», «как твои дела?», «чем занимаешься?», «что делаете?», «здорово», «файн», «файн», «файн»… некоторые «файн» тоже могут быть глубоки, но не в этом случае. Каждый день из этих трех недель приближал Макса к обещанному накопительному эффекту ципрамила. Или хотя бы он мог надеяться на это. Особенно он надеялся на это, когда вечером Мэлани рассказывала про мефедрон, да, особенно в этот момент он думал, что, в общем, не только его жизнь похожа на вчерашнюю газету, не только лишь, — именно в эти моменты светского булшита его особенно тошнило от себя и мира вокруг. Мэлани неприятно слышать русскую речь, потому что СЕЙЧАС она оскорбительна, даже когда на русском говорит украинка Танья. Мэлани хорошо воспитана, экономно одета, занимается искусством, но таким, которое можно производить по часам, дотационно, ровно столько, сколько отмерено грантом, не больше. Она любит обсуждать приятные корректные вещи, ничего личного.

Вчера, когда Макс опять получил прямо в череп сообщение про кармашки, он был пьянее всех, даже пьянее Олафа, хотя обычно тот отлетал первым; слова были упругими, как облизанная морем галька; да, иногда можно засунуть руку в карман и нащупать там гладкие камни (наверное, потому что на ужин была морская капуста), а можно на темной дороге в Тиргартене запустить руку в чей-то карман и почувствовать, как кровь шелестит под мягкой тканью. В этот день на Мэлани был розовый пуловер и почему-то шарф с принтом диснеевской принцессы. Макс не верит, что она правда занимается экологическими проблемами. Он спрашивал, почему она веганка, но любит мефедрон, но она только смеется. Экономит в одном месте, тратит в другом, перекладывает здоровье из левого кармашка в правый. «Она ебанутая», — холодно говорит Танья. Этот тайный язык небольшого замка — русский, — отовсюду изгнанный, нежеланный, насилующий, здесь для двоих людей он становится некой камерой-обскурой, камерой искажения и памяти, он становится чем-то немного особенным в пространстве, где только они считывают его тайные знаки. «Халло, блядь», — Танья говорит так каждое утро; вначале они спрашивали, что это значит, но она сказала «олд рашен традишен». Утром, когда приехало политкорректное пополнение, на ней был джемпер с Бэмби.

Вчера вечером они остались втроем в отдалённом домике на краю имения, чтобы играть в настольный теннис, дуть траву, играть в теннис, слушать жаркие поцелуи Таньи и повара, дуть, играть в теннис; Макс, наконец, поймал какое-то тело в этой абсолютно ЛГБТ-фрай-зоне, где, кажется, никто не использовал эппы для поиска секса, Танья играла в теннис, как обычно играют только научные работники (заправив зеленый свитер в выцветшие джинсы), с надрывом, у Макса время уже слегка плыло — расширяясь, будто под попперсами, сужаясь — иногда его отвлекал звук упавшего на бетонный пол мячика.

— Hello, how a u?

— Hallo, — человек с кошкой на аватарке (в описании — arrogant bro, only relationships, prefer deutsch). Максу не очень интересно — не сейчас, — что скрывается за кошачьим лицом, от долгого воздержания это становится вторичным. Используя переводчик, он рассказывает котомэну, что живет в резиденции художников, видимо, не очень далеко, и почему бы им не встретиться — прямо завтра? — да, прямо завтра будет оптимально. Значит, отвечает ему котомэн на немецком, ты художник, интересно, очень интересно, у тебя большой? Фото? Макс говорит, что фото нет, средний, как у всех. «Я не знаю, как у всех, — отвечает котомэн, — некоторые карманы глубже других, разве нет? Некоторое искусство немного отличается от другого». «Pocket? What do u mean?» — спрашивает Макс. «Holes, wounds, holes and wounds in the heart? It’s a joke)) Where r you from?»

Танья заглядывает из-за плеча и говорит: «О, кто-то решил поиграть в пенис», Макс отвечает «Russia», котомэн медлит с ответом, даже кажется, что он уже исчез, или это джойнт вновь растянул время, наконец: «Kein problem, see you tomorrow?»

Встретиться решили на летной площадке, сорок минут велосипеда от резиденции, днем там любители кукурузников, обеденного пива, монумента советской бомбе и конной езды, а под вечер должно быть сонно и совсем никого, даже освещения не будет, это как романтическая прогулка в лесу, но все же с удобствами. Один раз они все вместе уже посещали это место, взяв с собой пару бутылок вина, чтобы сделать фото, где Танья седлает бомбу, кормит с руки черную лошадь и сидит в красно-желтом шезлонге с сигаретой, морщась на солнце. С тех пор как она оседлала бомбу повара, они стали проводить вместе гораздо меньше времени, совсем как детские друзья, один из которых нашел себе отношения, но и это время тратилось исключительно на обслуживание и обсуждение этих отношений; это отзывается в Максе мыслями о Славе, низкорослом, нелюбопытном, всегда занимавшем вторые роли, но никогда не забывавшем спортивную форму на физкультуру, к которому у Макса было что-то не очень отчетливое; мыслями о том, как Слава встретил первую девочку, и они втроем встречались каждый день, потому что Славе не до конца хотелось оставаться с ней наедине, и Макс считывал это эротизированным ответом на свои тайные чувства. Где тот Слава? Под звуки тенниса Макс пытается найти Славу в социальных сетях, находит, но не находит никаких нормальных ответов, чем стал Слава, где Слава, чем жизнь Славы продолжается. Если некоторые карманы весьма глубоки, то другие — не очень. Например, актуальная жизнь Макса, состоящая из дневной степенной пустоты в резиденции, ночного алкотреша в компании Таньи и ее немецкого повара, который отдаленно похож на Славу. Макс пишет «Good night», котомэн отвечает «ok)», почему-то это звучит тревожно.

Олафу наконец удается подцепить кумкват на вилку, и он говорит, что идет работать. Работать — это слово из волшебного заговора: в опустошенной тишиной резиденции, где повсюду жуки-солдатики заняты размножением, оно звучало каждый раз, когда кому-либо становилось неловко за вчерашнюю ночь, опять закончившуюся делирием и откровенностями на смеси всех языков. Работать здесь означало как бы вернуться к тому назначению, которое тебе приписано, но Макс не очень знал, что приписано именно ему; эта работа, когда из необработанного дерева пытаются породить мальчика, казалась ему заранее предрешенной: мальчик родится мертвым. Днем он сидел в мастерской Таньи и смотрел, как она занимается монтажом старых работ, пересборкой того, что было сделано энергией прошлого много лет назад, работой понарошку, но даже ей он врал, что да, конечно, он тоже делает свое дело, каждую ночь, слово за слово. «Хорошо, — отвечала Танья, — очень хорошо, что ты тоже занят». В детских лагерях или детских тюрьмах могут завязываться похожие узлы, а для Макса его «работа художником» очень походила на работу в детской тюрьме, например — мыть тарелки или сушить белье. Тихие поля вокруг, тихие деревни очень напоминали ему отлучение от жизни, маленькое формальное причастие, которое не принесет успокоения. За два месяца до его приезда такими же казались ему делающие вид, что ничего не изменилось, московские улицы, а еще месяцем раньше он и сам был в очень глубоком кармане, куда не доходит звук новостей: его отец медленно и мучительно умирал. В один день Макс сопровождал его в больницу, такси высадило их с другой стороны от входа, и они медленно обходили здание, отец шел так медленно, так от всего устало, что Макс знал, что, может быть, это их последний визит (или предпоследний); перед входом он сказал, что подождет, пока Макс покурит, посмотрит, как дым выходит из чужой глотки, раз уж нельзя курить самому. Через неделю Макс получил сообщение «Отец умер, приезжай»; но, кажется, даже не это все определило, заточение в тишине было раньше, до того, как рак диагностировали; тишина такая, что новостная лента, вид спаривающихся жуков-солдатиков, русских солдат, знание, что прямо сейчас новые солдаты рождаются из окровавленного кармана, — все делалось безразличным. Ему было умозрительно противно от себя самого. От имитации работы. От пьяных обкуренных людей, играющих в теннис. От звуков поцелуев Таньи и повара. От человека с кошкой на аватарке. От того, что он согласился на встречу просто так: спускать в руку или долбить под хвостик — уже одинаково. Отец умер или только умрет завтра?

Одним вечером они сидели все вместе, шероховато играл винил, повар рассказывал, — Танья переводила, — что в прошлом сезоне здесь жил австрийский художник, который хотел бы сделать пластическую операцию и стать кашалотом. Почему кашалотом? Потому что на бумажных пакетах Aldi нарисован кашалот. Максу было понятно это желание. Когда он сидел со Славой, а Слава целовал свою девочку — например, в кинотеатре, — Максу тоже казалось, что он уже кашалот, который плывет сквозь, кашалота не касаются ни фильмы, ни поцелуи. Он вспоминал, что со Славой он тоже часто катался вдоль полей вплоть до первого снега, иногда наперегонки, но чаще просто так, чтобы, может быть, не разговаривать, — таков удел детской дружбы. Сейчас вокруг было поле желтых цветов; цветы похожи на лайки в фейсбуке. Скоро совсем стемнеет, лайки погаснут, и останется только кошкомэн, о котором Макс думает все более интенсивно, крутя педали; ему хочется, чтобы их встреча обернулась как-то немного иначе, чем обычно, он бы хотел обсудить с ним какие-то другие вещи, чем обычно, почему бы и нет, ведь это такой затратный путь, вдоль этих цветов, вдоль новостной ленты, таинственная встреча на ночной поляне для любителей полетов, что-то из европейского Стивена Кинга, но у Макса нет топлива, чтобы оседлать пулю, ему бы хотелось, конечно, и оседлать кошкомэна, но чтобы это было чуть более иным, чем обычно. Он сильно выпил до, чтобы не переживать, если общего вайба не будет, чтобы не стесняться поцеловать незнакомца в тот момент, когда разговор на плохом английском подойдет к концу (а на что он рассчитывал, идя на встречу, вооруженный двумя презервативами и плохим английским? На что можно было рассчитывать, когда отец присел на лавку, Макс курил, а отец смотрел, как дым выходит из его глотки?). Когда он пересек соседнюю с их замком деревню, фонари совсем исчезли. Смеркалось, только ветряки на горизонте продолжали вращаться, похожие на зрителей, Макс ехал под их пустым взглядом, под пустым темным небом, а Большая Медведица над ним напоминала детскую инвалидную коляску. Было время думать и об отце, и о Славе, а потом о Паше, о Леше, о Мигеле (один раз, Сицилия), о двух неделях с Берндтом в Потсдаме, снова об отце, о том, что, когда в церкви пришло время целовать в лоб, Макс думал, что нельзя слишком сильно облокачиваться на гроб, чтобы не перевернуть; даже о том, что бы было, если б он перевернул гроб, с каким звуком тело отца могло бы упасть на пол церкви, с каким звуком все бы взорвалось внутри Макса.

Он свернул влево с основной дороги, минут пятнадцать ехал вдоль узкого ручья, потом через небольшую просеку и припарковался у ангара с частными самолетами. Он знал, что в одном из них — самолет по имени «Анастасия» (он видел его в прошлый визит) с голой бабой, нарисованной на правом боку. Макс приготовил эту историю, чтобы рассказать котомужику, затем он приготовил (сжал свой английский в кулак) историю об отъезде из России, о том, что он думает о чувстве русской вины, еще он заготовил (спасибо Танье) несколько красивых оборотов, которые должны помочь сдвинуть разговор в сторону использования презервативов. Например, «я хочу узнать, насколько глубок твой карман». Он надеялся, что, как уже бывало, в какой-то момент он сможет расслабиться и говорить, не ощущая, на каком языке говорит, он надеялся, что в какой-то момент котомужик возьмет все в свои немецкие руки.

Днем это место казалось совсем иным, разукрашенные яркими красками ангары с частными самолетами в темноте ощущались нависающими и давящими, Макс прислонился к дверям, за которыми спала «Анастасия», и стал ждать. Очень скоро ему начало казаться, что это — тупик и самое время возвращаться назад, что было бы закономерно при знакомстве с ноунеймом, но потом Макс увидел огни — так горят в темноте чьи-то глаза в фильмах. Он смотрел, как из темноты к нему плывут эти огни, а уже через минуту понял, что горит только огонь сигареты; Макс подошел и спросил: «Халло?»

— Халло, блядь, — ответил человек-кот, имитируя русский, имитируя Танью. Максу не было понятно, на каком языке, что и в какой момент происходит: после, при пересказе, все становится диалогом из немецкого порно.

Покеткэт: Далеко было? Устал крутить педали?

Макс: Все хорошо, а ты как?

Покеткэт: Если честно, устал. Ты ниже, чем я думал. Это плохо.

Макс: Почему?

Покеткэт: Ты слышал о черепахах в Тиргартене? Мне один профессор из Гумбольдта рассказал, что однажды они сбежали из зоопарка, а теперь живут в Тиргартене. Поэтому и плохо.

Макс: И при чем тут черепахи?

Покеткэт: Потому что если встать у парапета, если ты встанешь у парапета, будет довольно трудно тебя обнять. Но черепахи там правда есть.

Макс: Ты пьян?

Покеткэт: А ты не пьян?

Макс: Слегка. Можем выпить.

Покеткэт: Чтобы не было тревожно? Лучше не надо.

Макс: Почему?

Покеткэт: Ты разве в России мало пил с демонами? Лучше не продолжать.

Потом Макс рассказывал Танье, что было сложно, из него будто вытаскивали все то, чего он не хотел; все, что он хотел оставить в карманах, почему-то сказалось вслух. «Ты знала, что до мужчин у меня были женщины?» У Таньи до немецкого повара тоже были женщины. Она спросила, что дальше. Макс не до конца помнил, это как его свидание на Мосту грудей в Венеции, который назван так, потому что венецианских дожей заебали геюги, и на этот мост они выставили самых красивых шлюх. И что? Ничего. Макс помнит, что они томно гуляли вдоль пустой взлетной полосы, было абсолютно темно, пьяный русский брал под руку немца в красивом старомодном жакете из секонда, они пьяно говорили на плохом английском, голова кружилась от выпитого, будто друг от друга. Потом они стояли у памятника советской ракете, и этот мужчина — фак, он такой высокий — спросил:

— Ты ведь не катался на бомбе?

— А ты?

— Мне не с кем, — грустно ответил Покеткэт.

Макс долго смотрел на него, но потом лицо стерлось из его памяти. Вроде бы на нем была синяя джинсовая рубашка и брюки с большими карманами. И черный старомодный жакет, да, из секонда, тоже с карманами.

Покеткэт: А ты? Как глубоко ты плавал?

Макс: Был женат?

Покеткэт: Ты не был женат, я знаю, а глубже? Как ты потерял девственность?

Макс: С мальчиком и девочкой вместе. А ты?

Покеткэт: А я не терял, конечно. Все только впереди, если ты понимаешь. Любил мальчика, но девочка сосала?

Макс: What? На каком языке ты спрашиваешь?

Покеткэт: На эсперанто. Она сосала, он смотрел, но потом его отец вошел в комнату, и все сломалось. Мальчик ушел, его увели, потом она продолжила сосать. Ты кончил. Тебе было душно или мерзко?

Макс: Не знаю.

Покеткэт: …Немного больно быть так близко с кем-то, с кем хочешь быть близко.

Макс: А ты?

Покеткэт: Я? Да, мне бывало немного душно и мерзко. На любом языке этого не расскажешь. Твое имя?

Макс: Неважно. Расскажи.

Покеткэт: Обо мне? Меня разрезали пополам при разрушении стены, do u understand my english?

Макс: Разрезали?

Покеткэт: Да, от вагины до хуя.

Макс: Я понял.

Покеткэт: Вряд ли. Но это как искусство, как карманы, некоторые из них отличаются от других. Так и тела — некоторые могут срастаться заново. А твое вряд ли.

Макс: Ты уже бредишь.

Покеткэт: Я предупреждал, что тебе больше не стоит пить с демонами. А теперь ты меня напоил, у меня от тебя голова кружится, от твоих ночных глаз. Могу я тебя поцеловать?

Макс рассказал Танье, что он согласился. Большие руки с толстыми жилами прижали его к себе, Покеткэт сидел на советской бомбе и утыкался Максу в солнечное сплетение. У него были огромные руки рабочего, Максу нравилась его ментальная слабость, Покеткэт спросил: «Ты бы хотел потерять гражданство Росcии и стать подданным Лихтенштейна?», Макс гладил его по голове (за ушами, прямо за ушами), целовал в чисто выбритую шею, спрашивал: «Почему ты спрашиваешь?», а Покеткэт тоже спрашивал: «А ты? Это так очевидно. Твоя прабабушка умерла от немецкой вины, ты болен русской, а мне что делать? Я устал пить чужую вину», — Макс целовал его спину, сняв странный жакет и джинсовую рубашку, отвечал: «Эээ?», Покеткэт сидел на советской бомбе спиной к Максу, и, наверное, ему было неловко. «Давай поиграем, что у тебя есть гражданство Лихтеншейна?» Макс отстранился, чтобы рассмотреть его спину, рассмотреть, как по ней, как на плащанице, проступают над мускулами кровавые ссадины и следы ударов. «Что это?» — И в ответ Макс впервые услышал, как Покеткэт хохочет, — зыбкий вибрирующий хохот, Макс никогда раньше не слышал такого, такого глубокого, настолько эротизированного, но при этом болезненного хохота. Потом Покеткэт ответил, что «у меня тоже есть вина, и я выбираю наказывать себя сам; и все же давай поиграем, что у тебя есть гражданство Лихтенштейна…»

Макс: На каком языке?

Покеткэт: На языке Лихтеншейна. Он украинский или русский?

Макс: Сегодня вряд ли русский.

Покеткэт: Ты пытаешься забыть русский? Работаешь над этим? Жаль, я бы хотел однажды поехать с тобой в Лихтенштейн, это не очень далеко, только ты и я, а потом мы бы нашли кого-то еще, я бы хотел наблюдать. Наблюдать больше, чем участвовать. Хотел бы слышать твой русский.

Макс: Не знаю.

Покеткэт: И не нужно. Подойди ближе. Мне холодно, разве это не твоя вина, что я без одежды седлаю бомбу?

Макс крепко обнял его, стал гладить по волоскам вокруг пупка, у того было много волос, много шерсти, Макс запускал в нее пальцы, и Покеткэт тяжело дышал, воздух с шумом выходил из него в каком-то нездоровом экстазе, будто он правда ощущал все это впервые.

Покеткэт: Тебе нравится?

Макс: Вполне. Это…

Покеткэт: Слишком глубокого для первого раза? Не тот карман?

Макс: Я не знаю. Хороший парфюм.

Живот Покеткэта вздрогнул, из него снова вверх поднялся этот инфернальный хохот, отдаваясь вибрацией в грудной клетке Макса. И он как бы увидел себя со стороны — обнимающего со спины высокого незнакомца, сидящего на бомбе. Далеко от всего человеческого. Так человечно. Так близко. Это был правильный карман, может быть, только для этой ночи, он был безупречно выбран из всех возможных, карман, доверху заполненный пьяной темнотой, мягкой, как шмелиный ворс, терпкий глубокий запах парфюма обволакивал Макса, никогда еще под его рукой тело любовника не отзывалось ему навстречу столь глубоко, как сегодня.

Покеткэт: Хороший. Достался в Неаполе.

Макс: Достался?

Покеткэт: Да, от другого художника. Мы гуляли в Неаполе, он был такой влажный от чувства вины, он протекал. Ты понимаешь меня?

Макс: Не уверен.

Покеткэт: Мы впервые познакомились в его квартире, он не хотел терять время, очень дорожил собой. Я тогда работал поваром. Мне было его так жаль, такой огромный лысый мужик, а встретил меня в балетной пачке и кружевных чулках. Тебе смешно?

Макс: Слегка. До Германии я был в Турции, там такое постоянно.

Покеткэт: Он не кроссдрессер, дружок, он художник. Он маркером писал имена друзей, умерших от СПИДА, на этой пачке. Ты понимаешь, насколько глубока была его вина? Очень много имен. Танья говорила тебе, что повара всегда дают своим кухонным ножам имена?

Макс: Откуда…

Покеткэт: Ты рассказывал. Точнее, вдыхал в меня. Близкая подруга?

Макс: Уже да, но…

Покеткэт: Ты рассказывал так много, так о многом и так быстро забыл. Мне хорошо с тобой. Будто я становлюсь целым — иллюзорно, как месяц становится иногда луной. Хочешь, я проколю для тебя соски?

Макс: В Лихтенштейне. Так что было дальше?

Покеткэт: Я работал поваром. Мой любимый нож звался Иосиф. Спроси у Таньи, пусть она уточнит, как зовут любимый нож ее любимого. Уверен, он и его нож очень близки, у нас с Иосифом были очень особенные отношения. Очень глубокие. И Иосифу нравилось выпускать чужую вину наружу. Но я застенчив, не на первой встрече. Чуть позже. Когда этот амбал искренне попросил об этом… Ты понимаешь мой немецкий?

Макс: Я не говорю на немецком.

Покеткэт: Разве ты не понимаешь, что случилось? Он очень хотел быть снизу, а это не по мне, и в нем почти не было крови, только вина, только вина. Это смешно, да? Что во всем была виновата его кровь. Столько имен умерших мужчин на его балетной пачке. Я оставил Иосифа в его груди, как распятие. Ты так тяжело дышишь? Все хорошо? Да, все хорошо. Это просто шутка.

Макс: Шутка?

Покеткэт: Конечно. Немецкий повар никогда не назовет свой нож Иосифом, это неполиткорретно. Я пошутил. Но этот парфюм остался у меня с той поездки в Неаполь.

Макс рассказывал Танье, что у Покеткэта были железные пуговицы на жопе, а за ними никакого нижнего белья. Макс говорил: «Он меня понимал, вне языков, на ночной летной площадке, где памятник советским бомбам». Макс рассказывал, что на очередном повороте их неестественного разговора — когда он захохотал, наверное, — именно в этот момент между ними что-то окончательно замкнуло. Покеткэт стоял с расстёгнутыми пуговицами на заднице, облокотившись на советскую бомбу (ночной густой свет), Макс встал на колени и стал целовать его задницу, Покеткэт тоже начал хохотать, а потом сказал: «Мама не говорила тебе не лизать жопу демонам?» «И?», — спросила Танья. И Макс рассказывал, что долго лизал демону жопу, но тот не разрешил использовать презервативы — не сегодня, в следующий раз, — он хотел следующего раза, этой неразрушенной берлинской стены, как обещания, что этот следующий раз обязательно будет. «То есть Иосиф не вошел глубоко?», — спросила Танья. «Вошел, просто иначе глубоко», — ответил Макс. Перед ним, внутри него — то, как они стоят, крепко, слишком глубоко обнявшись, и этот высокий мужчина шепчет в затылок Максу: «Я уже привык к тебе, дарлинг, ради тебя я постараюсь, обязательно постараюсь, все будет иначе», — и Макс тихо спрашивает: «Что все?», — и Покеткэт отвечает: «Все будет иначе. У тебя. Я тебе обещаю».

Макс: Мы переложим из одного кармана в другой?

Покеткэт: Да, я тебе обещаю.

***

За два дня до Вальпургиевой ночи (Макс знал, потому что они все вместе собирались в соседнюю деревню на Хексенфербреннунг) Танья попросилась поменяться комнатами — сменить декорации, все наскучило. Максу было все равно, он то и дело возвращался, нет, проваливался, запускал руку в карман, к той встрече неделю назад. Танья спросила, есть ли у этой пытки имя. «Да, есть, Феликс, его зовут Феликс». «Хорошо, — ответила Танья, — кот по имени Феликс и его нож Иосиф. Кстати, это правда про имена для ножей. У моего — японка Бетти-Цвай, до нее была просто Бетти, а теперь Бетти-Цвай». Почему Макс не писал первым? Наверное, он знал ответ, но ему нравилось это юношеское, давно отмершее страдание неразделенности, страдание без злого умысла, в общем-то бессмысленное, так как ни во что не превращалось, но и исходило из пустоты. Потому что в свежевыстиранных брюках кармашки одинаково пусты. Максу нравилась эта тоска, с запахом мускуса и красного дерева, солоноватая на вкус кожа на шее незнакомца возвращалась, старомодные пуговицы на его жопе, — все это обещало остаться в памяти, механизм расставания похож на внутренний двор резиденции, вдоль которого несимметрично расставлены пародии на античное таинство, любовный отвар из колтунов, репейника, свежей осенней спермы. В любом случае через несколько недель Максу предстоит вернуться в Москву, от этого не спасут никакие заклинания и черные ночные зелья, Макс был заложником этого, а внутри этого заточения — и заложником первого свидания. Он представлял, что Феликс крепко обнимает его со спины и защелкивает руки в замок на грудной клетке, крепкие жилы напоминают про ампир, почему-то у него длинные когти, и вначале он царапает ими грудь Макса, а затем легко погружает ему под кожу, снимает ее, как промокшую бумагу, горячо хохочет, пробираясь в сердце, — представлял и дрочил, как давно не. Когда он рассказал об этом Танье, та ответила, что, наверное, Феликсу нравится шибари. Темная тоска по объятиям еще больше отделила Макса от жителей резиденции, он все меньше пробовал говорить на английском, все меньше ему удавались смол-ток и вежливые обороты; разглядывая за завтраком Олафа и слушая Мэлани, он все больше хотел вставить пару пальцев в Феликса.

Неделя была такая же пьяная, как и предыдущие, казалось, здесь травяной ихор поднимается вместе с землеройками из недр старого сада, но так как приехало пополнение, все было шумным, избыточным, и Макс с Таньей старались прятаться от других; ее начало волновать, что легкий морской прибой интрижки с немецким поваром набирает обороты, Макса — что ночной прилив никак не накроет его с головой, они уговаривали друг друга, что эти эмоции придадут их работе необходимую глубину, но на самом деле они уже не притворялись, что работают, — только лишь просыпаются, завтракают, передвигаются, обедают, смотрят послеобеденные сны, а затем наступает ужин, и наступает время дуть траву, пить, дуть, пить, для Таньи — все глубже разламывать границы повара, для Макса — мечтать, что холодный Иосиф его повара окажется в возбуждающей близости от сонной артерии. Он представлял, что Феликс говорит: «Тебе не нравится, что тебе это нравится, а мне не нравится, что тебе это не нравится», широким ножом отрезает пуговицы одну за другой на его рубашке, гладит по горлу, касается соска, слегка пускает кровь, затем слизывает ее, встает на колени и тягуче, изображая неумение, сосет, оставляя следы крови на члене Макса.

Комната Таньи на втором этаже была совершенно иной, чем комната Макса. Если его была номером отеля, то на втором этаже все было преисполнено вульгарной старины: антикварная мебель, кровать, которая привыкла к служанкам и почтению. Макс думал, что смена обстановки сможет хотя бы слегка вернуть его к работе, и поэтому с двумя бутылками вина отправился в комнату сразу после ужина, но так и не начал, когда вскрыл рислинг-цвай, а потом заснул и видел черный хохот Феликса, черный карман, который уводил его далеко-далеко; к горлу подступало вино, Макс даже во сне ощущал свои мышцы пьяными, напоминающими посты в фейсбуке: длинные хлопковые простыни о русской вине, ответственности, о дроне над Кремлем, — ему хотелось найти для своего тела другие мышцы, читать посты на других языках, сменить хлопковые простыни с каплями от вина на другие простыни, из иного мира, сшитые из ночной хтони и первобытного чудовищного желания. Он подошел к окну и увидел Феликса в свете горячечно-бледной луны, тот стоял спиной к Максу в белой ночной сорочке и, судя по звукам, ссал в ночной пейзаж. Макс окликнул его: «Халло, блядь», и Феликс вначале закончил — гордая драматическая пауза — ссать, стряхнул последние капли, чтобы они не остались разводами на его ночном белье, и только затем обернулся и посмотрел на Макса, ответил: «И тебе привет, дружок…», улыбнулся, и Макс увидел, что вместо правого клыка у Феликса золотая коронка. «Я надеялся, что ты любишь подглядывать». В зеленоватом рислинговом свете луны Макс мог хорошо рассмотреть Феликса, запомнить его, вложить в себя, попытаться вместить, но даже во сне ему хотелось отвести глаза, потому что он не настолько любил подглядывать, потому что боялся выдать волнение. На Феликсе была гендерно-нейтральная ночнушка, плотно облегающая широкое тело и смешная (Макс долго пытался выхватить из памяти это слово) горгера, плотный воротник гармошкой, напоминающий кошачий ошейник. Широкое, незапоминающееся лицо плотника с сединой в бороде и усах, очевидный перелом носа («Я же говорил, мне слегка досталось в момент разрушения Стены, от пизды до хуя, от кончика хуя до самого глубокого угла души шел разрез»), но Феликс предпочитал, чтобы разглядывали его септум с крупным медно-кровавым кольцом, а не перелом.

Покеткэт: Are you ok?

Макс: Не знаю.

Покеткэт: Совсем пропал, я чувствовал себя разбитым утром, утрата уже совсем близко, поэтому я пришел. Я люблю это место, если ты меня понимаешь; его первая госпожа была такой доброй, такой глубокой, как рана в горле, такая тяжелая судьба, судьба настоящей благотворительницы.

Макс: Значит, ты бывал здесь раньше?

Покеткэт: Да, были сложные дни. А она, ты, наверное, знаешь, помогала нищим. Еда, вино, кровь, ты понимаешь, правда? Я пришел вернуть долг на ее лужайку, отлить в знак настоящей благодарности.

Макс: Что?

Покеткэт: В 1814-м она была ко мне очень нежна, немного безответно нежна, мне было так голодно, так пусто, ничто не наполняло мое сердце, а она… она хотела казаться доброй к нищим, — чтобы спрятать какое-нибудь преступление, наверное, кто же знает, — но она предложила мне кров и еду, я отказался, я хотел другого, я хотел помочь ей.

Макс: Иосиф?

Покеткэт: Нет. Тогда я не был поваром, но у меня были карманы, если ты меня понимаешь. Я попросил ее привести ребенка в лес, как в сказке, и я все исправлю; я все для тебя сделаю, милостивая госпожа, я все для тебя сделаю. Но я сделал меньше, чем хочу сделать для тебя.

Макс: А чего ты хочешь?

Феликс поднял лицо к луне, и Макс снова услышал этот удушающий хохот. До этого момента ему казалось, что их общение — это какой-то разорванный нарратив, пьяные ошметки, русский военный, разорванный снарядом, но от этого хохота он ощутил, как ошметки срастаются заново, мышцы переплетаются друг с другом под светом больной луны, что их треснутый язык — подлинный, взаимный, неясно, в какой стране впервые изобретенный.

Покеткэт: Хочу аннексировать тебя от тебя самого.

Макс: Тогда почему ты не писал?

Покеткэт: Ты знаешь почему. Ты знаешь, Макс. Это как в сказке. Я не могу писать первым. Я не могу прийти к тебе, пока ты не позовешь меня. Пока ты не впустишь. Я был весь сломанный после нашей первой встречи, у меня умирало сердце. Хочешь, я поднимусь? У меня есть для тебя подарок.

Максу показалось, что на мгновение он отрезвел внутри пьяного сна, ему стало страшно, но он ответил: «Да», а затем допил рислинг-цвай и стал ждать, сев на антикварный стул, стоящий здесь с того самого дня, как милостивая госпожа отвела ребенка в лес. Феликс не спешил, время опять стало длинным, упругим, Макс листал фейсбук, ответил Танье «Круть» на ее «У нас был первый анал», время всасывалось само в себя, Макс написал Феликсу: «И где ты? I miss you», и тот вместо ответа постучал в дверь.

Снова, как сообщение в мозговой мессенджер — «Нет, не делай, нет, это последний шаг, откажись», — внутри Макса, внутри сна Макса; все сжалось, голодная луна смотрела в окно, Феликс снова требовательно постучал в дверь, Максу стало еще страшнее, ржавая пружина сдавливалась силой ожидания, Танья написала: «И это все, что ты скажешь?» — Макс ответил ей: «Enjoy» — и потом все же открыл дверь. Он знал, что этим разбивает какое-то сердце. Голодная луна осветит то, что за выбитыми границами.

Покеткэт: Ты все такой же низкий. Я думал, ты вырос за эти дни.

Макс: Высок немец, укоротить бы.

Феликс улыбался, показывая золотой клык, и Макс разглядывал его, заполнял себя его видом, горячей большой жилой на его шее, что поднимается автобаном от горгеры до седины на подбородке. Глаза Феликса отвечали: «Не твое сердце — оба сердца больше чем навеки разбиты», а потом Феликс подошел вплотную, Макс очарованно смотрел на него снизу вверх, рука повара, рука дровосека, рука чудовища из старых сказок обхватила шею Макса, и Феликс начал целовать его исключительно глубоко, не все карманы и не все вскрытые артерии могут быть настолько глубоки, настолько яростны в весеннюю ночь. Макс обнимал тело чудовища, плотное, как лунный свет, питался теплом этого тела, а Феликс пожирал его, выпускал в него слюну, эту последнюю правду о разбитых сердцах, о том, как «Вагнер» штурмует очередной город, о ночах слез, о ночах в городах, где вместо дождя идет кровь, о шумной жизни маркетплейсов в Москве, о последней любви столичного патриота, о геноциде в Руанде, о боли женщины, которая решилась рожать без анестезии; никогда и никто не хотел Макса настолько глубоко, настолько преступно, настолько взаимно. Макс выдернул себя из этого омута и сказал: «Ты на вкус как кровь», — Феликс улыбнулся и ответил: «А ты как Рислинг-Цвай». Они долго смотрели друг другу в глаза, глаза Феликса были бледными, голубовато-прозрачными, как венский акционизм, с вертикальными кошачьими зрачками. А потом Феликс достал что-то из кармана и протянул Максу. «Это подарок, настоящее соглашение. Настоящее, да?» — Макс увидел кольцо, кровавая медь с янтарем, внутри которого что-то застыло вне времени.

Макс: Это…

Покеткэт: Да. Это кольцо милостивой госпожи этого места. 1814 год. Я думал, тебе понравится. Думал, тебе понравится, что я с мясом отрываю что-то настолько ценное. Думал, ты захочешь поверить мне.

Макс: Что внутри?

Покеткэт: Клещ. Он живет в вечности. Здесь вокруг очень много оленей, очень много клещей, ведь где олени, там и клещи. Это знак клятвы. Кольцо, которое она хотела бы подарить тому, к кому у нее такое же, как у меня к тебе, но не смогла. Но я же сказал, что исполню ее мечту, и я исполняю: отдаю его тому, к кому у меня то, чего у нее не случилось.

Макс: А ребенок?

Покеткэт: Это как смазка. Можно без, но труднее. Понимаешь?

Макс: Нет.

Покеткэт: Клещи означают привязанность, объятия; то, как они умеют скрывать себя в листве, может рассказывать о простых инстинктах, которые необходимо прятать; их поцелуй очень достоверный, немного банальный, а болезни, которые они могут отрыгнуть в тебя, — да, это как имена умерших на белой балетной пачке.

Макс: Я не понимаю.

Покеткэт: Ты понимаешь. Да, сердца навеки разбиты. Понимаешь. Но принимаешь ли?

Макс попросил Феликса наклониться, тот подчинился, и он поцеловал его в шрам на носу, он хотел сказать больше, сделать больше, но… на этом все. Макс проснулся в комнате Таньи от вибрации телефона, сердце болело, ему казалось, что его вырвет, но даже этого не случилось. Как обычно, каждое утро, он проверял, написал ли он пьяным дичь в фейсбуке, дичь кому-либо в личку, но ничего не нашел. Только «Enjoy» Танье, только «И где ты? I miss you» человеку с кошкой на аватарке. Макс видел, что тот ответил, ему было страшно.