Дом душ - Артур Мэкен - E-Book

Дом душ E-Book

Артур Мэкен

0,0

Beschreibung

Артур Мэкен — один из самых таинственных писателей конца XIX — начала XX века. В его творчестве воедино сплелись традиции романтики и готики, он стал основоположником литературы о сверхъестественном ужасе, поклонниками его творчества были Оскар Уайльд, Говард Филлипс Лавкрафт, Хорхе Луис Борхес и Гильермо дель Торо. Он как никто повлиял на развитие хоррора и на многих представителей жанра, включая Стивена Кинга, Рэмси Кэмпбелла, Томаса Лиготти и Адама Нэвилла. Его произведения вызывали скандал, они приводили современников в ужас, но восхищают потомков. Писатель, опередивший свое время, заложивший традиции собственной, ни на кого не похожей мистики, Мэкен до сих пор остается, наравне с Лавкрафтом, непревзойденным мастером странных и зловещих историй, где оживают древние боги и существа, где страх может таиться в самых повседневных мелочах, а зеленые леса и долины скрывают чудовищ, неподвластных человеческому воображению и разуму.

Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:

Android
iOS
von Legimi
zertifizierten E-Readern
Kindle™-E-Readern
(für ausgewählte Pakete)

Seitenzahl: 706

Veröffentlichungsjahr: 2025

Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:

Android
iOS
Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.


Ähnliche


Артур Мэкен Дом Душ

Arthur Machen

The House of Souls

© Сергей Карпов, перевод, 2024

© Анна Хромова, перевод, 2024

© Любовь Сумм, перевод, 2024

© Наталия Осояну, перевод, 2024

© Сергей Неживясов, иллюстрация, 2024

© ООО «Издательство АСТ», 2024

* * *

Введение

Думаю, к осени 1889 года меня посетила мысль попробовать писать несколько современнее. Ведь до тех пор я, так сказать, носил в литературе костюм. Богатый, образный английский язык начала семнадцатого века всегда представлял для меня особый интерес. Я приучил себя писать на нем, думать на нем; я вел в этой манере дневник и отчасти неосознанно облачал свои повседневные мысли или переживания в одежды кавалеров и каролинских богословов[1]. Таким образом, получив в 1884 году заказ на перевод «Гептамерона»[2], я вполне естественно писал на языке излюбленного периода и, как объявили некоторые критики, сделал свою английскую версию еще более старинной и чопорной, нежели оригинал. Так и «Анатомия табака» была упражнением в старинном стиле другого рода; и «Хроники Клеменди» – это собрание историй, изо всех сил выставлявшихся средневековыми; да и перевод Le Moyen de Parvenir[3] – все еще вещица в старинном духе.

Казалось, уже дело решенное, что в литературе мне суждено остаться в прошлом; и сам не знаю, как я от него ушел. Я закончил перевод «Казановы» – более современного, но далеко не сегодняшнего произведения, – и не имел на руках особых дел, и тогда по той или иной причине меня посетила идея попробовать написать что-нибудь для газет. Я начал с того жанра, что зовется «терновер»[4], в былом сгинувшем «Глоуб» – с безобидного текста о старых английских поговорках; и мне никогда не забыть своей гордости и радости, когда однажды, будучи в Дувре, под свежим осенним ветерком с моря, я купил случайную газету и увидел свое эссе на первой странице. Само собой, это придало мне сил продолжать, и я писал еще статьи в том же духе для «Глоуб», а затем попробовал сговориться с «Сент-Джеймс Гэзетт», обнаружил, что у них платят два фунта против гинеи в «Глоуб», и – опять же само собой, – посвятил большую часть внимания им. После эссе и литературных статей у меня откуда-то взялся вкус к рассказам, их я написал немало, все еще для «Сент-Джеймс Гэзетт», пока осенью 1890 года не сочинил вещицу под названием «Двойное возвращение». Что ж, Оскар Уайльд затем меня спросил: «Не ты ли автор того рассказа, что поднял такой переполох? Как по мне, он очень хорош». Но – переполох я и вправду устроил, и на том наши дорожки с «Сент-Джеймс Гэзетт» разошлись.[5]

Но я еще напишу два рассказа, теперь – главным образом для так называемых «светских» газет[6], ныне не существующих. Один вышел в издании, чье название я давно позабыл. Рассказ я назвал Resurrectio Mortuorum, что редактор вполне рассудительно переделал в «Воскрешение мертвых».

Уж не помню точно, как начиналась эта история. Склонен думать, в подобном ключе:

«Старый мистер Льюэллин, валлийский антиквар, швырнул свою утреннюю газету на пол и грохнул кулаком по столу, восклицая: „Боже правый! Последнего из гартских Карадогов[7] женил священник-диссентер[8] в баптистской церкви, где-то в Пекхэме“». Или же я начал эту историю несколько лет спустя после этого счастливого события и показал уже совершенно довольного жизнью молодого клерка, который однажды утром слишком резво бежал за омнибусом, весь день нехорошо чувствовал себя в конторе и домой возвращался как в тумане, а потом на самом пороге к нему вернулось, так сказать, родовое сознание. Мне кажется, что в той версии от вида жены и тона ее голоса ему было видение: оно трубным зовом возвестило, что у него нет ничего общего ни с этой женщиной с акцентом кокни, ни с приглашенным на ужин пастором, ни с краснокирпичным особнячком, ни с Пекхэмом или лондонским Сити[9]. Хоть его старый дом на берегах Аска[10] был продан пятьдесят лет тому назад, наш главный герой все еще остается гартским Карадогом. Забыл, как я закончил тот рассказ; но вот вам один из источников «Фрагмента жизни».

И каким-то образом, хоть текст был написан, напечатан и оплачен, для меня он с 1890-го по самый 1899-й оставался историей, рассказанной не до конца. Я влюбился в эту завязку, в сей контраст между грязным лондонским пригородом с его скудным ограниченным бытом и ежедневными поездками в Сити; с его крайней банальностью и незначительностью и старым серым особняком со сводчатыми окнами, что стоит под лесом у реки, с гербом на якобинском крыльце и древними благородными традициями; все это не отпускало меня, и временами я вспоминал свою недоделанную историю, работая над «Великим богом Паном», «Красной рукой», «Тремя обманщиками», «Холмом грез», «Белыми людьми» и «Иероглификой». По всей видимости, на протяжении того времени она оставалась на задворках разума, и наконец в 1899-м я принялся ее переписывать с несколько иной точки зрения.

Дело в том, что одним серым воскресным днем в марте того года я отправился с другом на долгую прогулку. В те дни я проживал на Грейз-Инн-роуд, и мы пустились по улице в очередное странное и ненаучное исследование любопытных закоулков Лондона, что всегда так меня радовали. Не думаю, чтобы планировалось что-либо конкретное; но в пути мы бежали множества соблазнов. Ведь по правую сторону от Грейс-Инн-роуд находится один из самых странных кварталов Лондона – для незашоренных глаз, конечно же. Здесь улочки 1800–1820 годов сбегают в долину – на одной из них проживала Флора из «Крошки Доррит»[11], – а затем пересекают Кингс-Кросс-роуд и резко забираются на высоты, у меня лично всегда складывая впечатление, будто бы я попал в самый дальний и бедный уголок какого-то большого приморского местечка и здесь из чердачных окон открывается славный вид на море. Некогда эта округа звалась Спа-Филдс, а среди ее достопримечательностей значилась старинная молельня «Связи» графини Хантингдон[12]. Это один из тех районов Лондона, что привлекли бы меня, желай я спрятаться; скорее не от ареста, а от вероятности встретиться с кем угодно, кто меня когда-либо видел.

Но мы с другом утерпели перед всеми соблазнами. Мы прогулялись до переплетенья множества дорог у вокзала Кингс-Кросс и отважно пустились вверх по Пентонвилю. И вновь: по левую руку от нас находился Барнсбери, который ничем не хуже Африки. В Барнсбери semper aliquid novi[13], но наш путь правила за нас некая оккультная сила, и так мы прибыли в Ислингтон и выбрали правую сторону дороги. Покамест мы находились в терпимом крае известного, поскольку каждый год в Ислингтоне проводится большая Выставка скота, куда съезжаются многие. Но, отклонившись правее, мы попали в Кэнонбери, о коем уже известно лишь из россказней путников. Пожалуй, только когда время от времени сидишь у зимнего камелька, пока за окном завывает ветер и сыплет снег, молчаливый незнакомец в углу расскажет, что в Кэнонбериде жила его двоюродная бабка в 1860 году; так в четырнадцатом веке встречались люди, общавшиеся с теми, кто побывал в Катае или повидал чудеса Великого Шама[14]. Таков и Кэнонбери; сам я едва ли смею говорить о его мрачных площадях, заросших садах в глубине задворок, темных переулках с неприметными и таинственными боковыми дверями: как я уже сказал – «Россказни Путников», а им веры нет.

Но страннику в Лондоне знакомо предчувствие бесконечности. Всегда есть край дальше Ultima Thule[15]. Не знаю, как так вышло, но в то достославное воскресенье мы с другом, минуя Кэнонбери, вышли на так называемую Боллс-Понд-роуд – где-то в ее окрестностях проживал мистер Перч, посланник из «Домби и сына»[16], – и дальше, кажется, через Долстон на юг, в Хэкни, откуда к пределам западного мира через указанные интервалы устремляются караваны, или трамваи, или – как вроде бы выражаются в Америке – «троллейкары».

Но в ходе той прогулки, ставшей вылазкой в неизведанное, я увидел две совершенно обыденные вещи, произведшие на меня глубокое впечатление. Улицу и маленькую семью. Улица находилась где-то в том неопределенном, неизведанном регионе Боллс-Понд – Долстон. Это была длинная улица, серая улица. Каждый дом выглядел в точности как его соседи. У каждого имелся полуподвал – из тех, что агенты в последнее время привыкли звать «нижним первым этажом». Передние окна подвалов торчали над клочком черной закопченной почвы и грубой травы, звавшимся палисадом, и потому, когда я там прогуливался часов около четырех или половины пятого, мне открывался вид во все до единой «комнаты для завтрака» – это их формальное название, – на уже расставленные подносы и чайные чашки. Такое житейское и естественное обстоятельство вызвало у меня мысль об унылой жизни, уложенной по жутким правилам продуманного единообразия, – жизни без приключения тела или души.

Затем – семья. Она села в трамвай в сторону Хэкни. Отец, мать и младенец; и надо думать, они только что вышли из небольшой лавочки, возможно, – магазина украшений для дома. Родители были молодыми людьми в возрасте от двадцати пяти до тридцати пяти. Он – в черном блестящем сюртуке (это вроде бы называется «Альберт» в Америке?), цилиндре, с бачками, темными усами и выражением дружелюбного отсутствия. Жена – причудливо разодетая в черный атлас, в широкополой шляпе, с видом не болезненным, а скорее бессодержательным. Полагаю, и о ней говорили, что в прошлом – но не слишком часто – у нее пробуждался «норов». А на ее коленях сидел маленький ребенок. Семья наверняка собиралась провести воскресный вечер с родными или друзьями.

И все же, сказал я себе, эти двое причастились к великой тайне, великой евхаристии природы, источнику всего магического на белом свете. Но разглядели ли они его секреты? Знают ли, что побывали в месте, что зовется Сионом и Иерусалимом? Здесь я цитирую старую книгу, странную книгу.

Вот так-то, вспомнив заодно старый рассказ «Воскрешение мертвых», я и обрел источник для «Фрагмента жизни». Тогда я писал «Иероглифику», давеча закончив «Белых людей»; или, вернее, решив, что вышедшее в печати под этим заглавием – это все, что будет написано, а Великий героический роман, который написать следовало – воплощая мою задумку – не будет создан никогда. И потому, закончив «Иероглифику» где-то в мае 1899 года, я принялся за «Фрагмент жизни» и написал первую главу с огромнейшим удовольствием и совершенной легкостью. А затем на фрагменты разбилась уже моя жизнь. Я перестал писать. Я путешествовал. Я повидал и Сион, и Багдад, и множество других причудливых мест – ищите объяснение сего таинственного вояжа в «Далеком и близком», – и очутился в освещенном мире подмостков и штанкетов, выходил на просцениум, уходил за кулисы и занимался прочими престранными вещами.[17]

И все же, невзирая на все потрясения и перемены, «допущение» меня не покидало. Вновь я за него взялся, пожалуй, в 1904 году, охваченный ожесточенной одержимостью закончить начатое. Теперь ничто не давалось легко. Я пробовал писать и так, и эдак, и наперекосяк. Ничего не получалось, я не довел до конца ни одну попытку; но все пробовал и пробовал снова. Наконец слепил какую-никакую концовку, прескверную, что осознал, уже дописав последнее слово, и рассказ вышел в 1904 или 1905 году в «Хорликс Мэгэзин» под редактурой моего старого и дорогого друга А. Э. Уэйта[18].

И все же: я оставался недоволен. Сочиненная мною концовка была неприемлема, и я это знал. Потому вновь засел за работу, боролся с финалом вечер за вечером. И я припоминаю странное обстоятельство, что как будто может представлять некий физиологический интерес. Тогда я проживал в замкнутой «верхней части» дома на Косуэй-стрит, что у Марилебон-роуд. Чтобы мучиться в одиночестве, писал я на небольшой кухоньке; и пока угрюмо, свирепо, но совершенно безнадежно бился за мало-мальски подходящую концовку «Фрагмента жизни», я с изумлением и едва ли не испугом обнаружил, что мои ноги пронизывает загробный холод. На кухне холодно не было – я зажигал конфорки небольшой газовой плиты. И самому мне холодно не было – но вот ноги мерзли совершенно удивительным образом, словно стояли во льду. Наконец я снял тапочки, думая приткнуть ступни к плите, но, ощупав их, обнаружил, что они вовсе не холодные! Однако ощущение не уходило; вот вам, пожалуй, и странный пример отдачи в конечностях того, что творится в мозгу. На ощупь ноги казались вполне теплыми, но по ощущению мерзли. Зато какое верное свидетельство меткости американской идиомы о холодных ногах[19], означающей удрученное и отчаянное настроение! Но так или иначе история была закончена, а я наконец выкинул «задумку» из головы. Во все эти подробности о «Фрагменте жизни» я углубляюсь потому, что во многих кругах меня уверяют, будто бы это лучшее, что я когда-либо писал, и исследователям кривых путей-дорожек литературы может быть интересно услышать, как тяжек был вложенный в это произведение труд.

«Белые люди» – повесть того же года, что и первая глава «Фрагмента жизни», 1899-го, когда я еще закончил «Иероглифику». Факт в том, что тогда я пребывал в прекрасном расположении литературного духа. До того меня целый год мучили и беспокоили в редакции «Литературы» – еженедельника, публиковавшегося газетой «Таймс», – и, выйдя на свободу, я почувствовал себя узником, сбросившим оковы; по крайней мере, готовым пуститься в беллетристический пляс. Тотчас я задумал Великий героический роман – произведение безмерно мудрое и мудреное, полное странностей и редкостей. Уже и забыл, почему из этой затеи ничего не вышло; но опытным путем я понял, что Великий героический роман отправится на красивую полку ненаписанных книг – ту полку, где в золотом переплете стоят все великие книги. «Белые люди» – это лишь обломки, спасенные после кораблекрушения. Как ни странно, исток их сюжета, как и намекается в прологе, следует искать в учебнике медицины. В прологе упоминается статья-обзор доктора Корина. Но с тех пор я узнал, что доктор Корин лишь цитировал из научного трактата тот случай дамы, чьи пальцы страшно воспалились, когда она увидела, как тяжелая оконная рама опускается на пальцы ее ребенка. В одном ряду с этим случаем, разумеется, стоят все стигматы, как древние, так и современные; и затем сам собой напрашивается вопрос: какие пределы мы можем наложить на силы воображения? Нет ли у них способности исполнить любое чудо – самое что ни на есть волшебное, самое что ни на есть невероятное по нашим заурядным меркам? Что до оформления «Белых людей», то это смешение – смею думать, довольно изобретательное, – обрывков фольклора и преданий о ведьмах с моими выдумками. Несколько лет спустя меня немало позабавило письмо от господина, работавшего, если не ошибаюсь, директором школы где-то в Малайе. Тот господин, серьезный исследователь фольклора, писал статью об уникальных явлениях, что он наблюдал среди малайцев, и главным образом – о некоем состоянии оборотничества, в которое кое-кто из них умел входить. По его словам, он обнаружил удивительные сходство между магическим ритуалом малайцев и теми церемониями и практиками, на которые указывается в «Белых людях». Он предполагал, что все это не фантазия, а факт; что я описал настоящие практики суеверных жителей валлийской границы; он собирался процитировать меня в статье для «Журнала Фольклорного общества» или как он там назывался и просто вежливо о том извещал. Я поспешил написать в журнал, чтобы предостеречь их: ведь все примеры, отобранные исследователем, были плодами моей фантазии!

«Великий бог Пан» и «Сокровенный свет» – истории уже более ранние, из 1890-го, девяносто первого, девяносто второго. Я немало писал о них в «Далеких годах» и предисловии к изданию «Великого бога Пана», выпущенному господами Симпкином и Маршаллом в 1916 году. Я уже описывал происхождение книги в подробностях. Но должен вновь процитировать некоторые выдержки из отзывов, встретивших «Великого бога Пана» к моим великим развлечению, потехе и обновлению сил. Вот кое-что из лучшего:

«Это не вина мистера Мэйчена, а его несчастье, что читатель трясется скорее от смеха, нежели ужаса, созерцая сие психологическое пугало». – «Обсервер».

«Его ужасы, с сожалением сообщаем, оставили нашу кровь вполне теплой… а кожа так и отказалась идти мурашками». – «Кроникл».

«Его нечисть не пугает». – «Скетч».

«Мы опасаемся, что преуспевает он лишь в нелепости». – «Манчестер Гардиан».

«Жутко, мерзко и скучно». – «Лейдис Пикториал».

«Нечленораздельный кошмар о сексе… который, необузданный, скорее, приведет читателя к безумию… не замечая своей абсурдности». – «Вестминстер Гэзетт».

И так далее и тому подобное. Несколько газет, сколько помню, провозгласили «Великого бога Пана» попросту дурацким и неумелым пересказом Là-Bas и À Rebours Гюисманса[20]. Я этих книг не читал, так что разыскал обе. И теперь думаю, что мои критики тоже их не читали.

Фрагмент жизни

I

Эдвард Дарнелл очнулся ото сна о древнем лесе и прозрачном роднике, переходящем в серое марево и пар под туманной поблескивающей жарой; и стоило глазам открыться, как он увидел в своей комнате яркий солнечный свет, блестящий на лаке новенькой мебели. Он перевернулся и обнаружил сторону жены пустой, и тогда, все еще в некоем замешательстве и изумлении ото сна, тоже встал и принялся торопливо одеваться, потому что несколько залежался, а омнибус проходил у его угла в 9:15. Дарнелл был высоким и худым человеком, темноволосым и темноглазым, и, невзирая на рутину Сити, пересчет купонов и механическую работу, тянувшиеся вот уже десять лет, в нем еще сохранялся любопытный намек на дикое изящество, словно он родился обитателем древнего леса и своими глазами видел тот источник, бьющий средь зеленого мха и серых камней.

На первом этаже, в задней комнате с панорамными окнами на сад, уже накрыли завтрак, и перед тем как приступить к жареному бекону, он ответственно и послушно поцеловал жену. У нее были каштановые волосы и карие глаза, и, несмотря на серьезное и замкнутое лицо, можно было бы сказать, будто она дожидалась мужа под древними деревьями после омовений в горном пруду.

Им было что обсудить, пока разливался кофе и поедался бекон, а глуповатая глазастая служанка с пыльным лицом варила Дарнеллу яйцо. Дарнеллы были женаты всего год и замечательно ладили, редко просиживая молча больше часа, но в последние недели почти неисчерпаемую тему для разговоров им преподнес подарок тети Мэриан. В девичестве миссис Дарнелл была мисс Мэри Рейнольдс, дочь аукциониста и торговца недвижимостью из Ноттинг-Хилла, а сестра ее матери, тетя Мэриан, якобы весьма принизила себя замужеством за мелким торговцем углем из Тернем-Грина. Мэриан в полной мере прочувствовала на себе это отношение семьи, и Рейнольдсы еще пожалели о сказанном, когда этот торговец скопил денег и приобрел участки под застройку в районе Крауч-Энд – как оказалось, к большой для себя выгоде. Никто не ожидал, что Никсон многого добьется в жизни; но теперь они с женой уже много лет проживали в красивом особняке в Барнете, с эркерами, живой изгородью и загоном для лошадей, и две семьи практически не виделись, поскольку мистер Рейнольдс денежным человеком не был. Разумеется, тетю Мэриан с мужем приглашали на свадьбу Мэри, но чета в ответ прислала извинения и славный набор серебряных крестильных ложечек в подарок, и уже ходили опасения, что на большее рассчитывать не придется. Однако в день рождения Мэри тетя написала что ни на есть прочувствованное письмо, приложив чек на сотню фунтов от себя и «Роберта», и с тех самых пор Дарнеллы обсуждали, как бы им разумно распорядиться деньгами. Миссис Дарнелл хотела вложить всю сумму в государственные ценные бумаги, но мистер Дарнелл напоминал об их смехотворно низкой процентной ставке и после долгих уговоров склонил жену вложить девяносто фунтов из суммы в надежную шахту, дававшую пять процентов прибыли. Все это, конечно, хорошо, но те оставшиеся десять фунтов, которые миссис Дарнелл потребовала сберечь, впредь порождали легенды и разговоры столь же бесконечные, сколь споры о выборе школы.

На первых порах мистер Дарнелл предлагал обставить «свободную» комнату. Всего в доме имелось четыре спальни: первая принадлежала супругам, вторая, маленькая, была отведена для слуги и две выходили в сад, в одной хранили коробки, обрезки веревок и разрозненные номера «Тихих дней» да «Воскресных вечеров» вдобавок к поношенным костюмам мистера Дарнелла, аккуратно упакованным и уложенным, поскольку он понятия не имел, к чему их приспособить. Последняя комната стояла откровенно запустелой, и однажды субботним днем, когда он возвращался домой на омнибусе, ломая голову над загадкой десяти фунтов, ему на ум вдруг пришла неприглядная пустота помещения, и он просиял при мысли о том, что теперь благодаря тете Мэриан можно его обставить. Этой идеей он тешился всю дорогу домой, но, войдя, ни слова не сказал жене, желая вначале дать замыслу дозреть. Он сказал миссис Дарнелл, что из-за важного дела должен без промедления снова уйти, но неукоснительно вернется к чаю в половину седьмого; а Мэри со своей стороны не сильно огорчилась, думая наверстать в чтении книг о домашнем хозяйстве. Правда же состояла в том, что Дарнелл, переполняясь мыслям о меблировке свободной спальни, хотел посовещаться со своим другом Уилсоном, который проживал в Фулхэме и не раз давал дельные советы, как распорядиться деньгами с наибольшим преимуществом. Уилсон занимался продажей вин из Бордо, и Дарнелл только опасался, что его не окажется дома.

Но все сложилось удачно: Дарнелл проехал на трамвае по Голдхок-роуд, прошел оставшуюся часть пути пешком и был вознагражден видом Уилсона, виноторговец копался в клумбах своего сада.

– Не видел тебя целую вечность, – приветствовал тот радостно, услышав скрип калитки под рукой Дарнелла. – Заходи. Ах, из головы вылетело, – добавил он, пока Дарнелл возился с ручкой и тщетно пытался войти. – Конечно, ты не войдешь; я же тебе еще не показал.

Стоял жаркий июньский день, и Уилсон был в костюме, в который спешно переоделся, как только сам прибыл из Сити. На нем было канотье с модной длинной лентой, прикрывающей шею сзади, тужурка норфолкского фасона и бриджи до колен оттенка вереска.

– Смотри, – сказал он, впуская Дарнелла, – смотри, в чем тут трюк. Рукоятку вовсе не поворачивают. Сначала с силой нажимаешь, а потом тянешь на себя. Мое изобретение, я его еще запатентую. Понимаешь, не подпускает нежеланных гостей – а это большое дело в пригороде. Теперь я знаю, что могу со спокойной душой оставить миссис Уилсон одну; ты и не представляешь, как ей раньше докучали.

– А как же гости? – спросил Дарнелл. – Как заходят они?

– О, их мы научили. К тому же, – сказал он неопределенно, – их кто-нибудь обязательно увидит. Миссис Уилсон почти все время у окна. Сейчас-то ее нет; ушла проведать друзей. Кажется, нынче Домашний день Беннеттов. Сегодня же первая суббота месяца, верно? Знаешь Джей Даблью Беннетта? Да, он в палате общин; дела у него идут замечательно. Намедни дал мне один отличный совет. Но послушай, – продолжил Уилсон, когда они развернулись и направились ко входной двери, – зачем ты ходишь в черном? Я ведь вижу, тебе жарко. Посмотри на меня. Сам видел, я был в саду, но мне прохладно, как в теньке. Позволь предположить: ты просто не знаешь, где раздобыть такие вещи? Очень немногие знают. Вот как по-твоему, где я их нашел?

– В Вест-Энде, наверное, – ответил Дарнелл из вежливости.

– Да, и все так говорят. И ведь крой правда хороший. Что ж, тебе я скажу, только не разноси всему свету. Мне это подсказал Джеймисон – ты его знаешь, Джим-Джемс из китайской торговли, дом 39 по Истбрук, – и он говорит, что не хочет, чтобы об этом прознали все в Сити. Но сходи к Дженнингсу, в «Олд-Уолле», назови мое имя – и в накладе не останешься. И как, по-твоему, сколько это стоит?

– Понятия не имею, – сказал Дарнелл, в жизни не покупавший ничего подобного.

– Так угадай.

Дарнелл серьезно смерил Уилсона взглядом.

Тужурка висела мешком, бриджи уныло болтались над икрами, а где обтягивали ноги, там расцвет вереска поблек и пропал.

– Наверное, не меньше трех фунтов, – сказал он наконец.

– Что ж, давеча я спрашивал Денча у нас в конторе, и он сказал четыре фунта десять шиллингов, а ведь его отец как-то связан с большим предприятием на Кондуит-стрит. Но я отдал всего-навсего тридцать пять шиллингов и шесть пенсов. По меркам ли сшито? А как же; хоть сам посмотри на покрой.

Дарнелла изумила такая низкая цена.

– И кстати говоря, – продолжал Уилсон, показывая на свои новенькие коричневые туфли, – знаешь, куда обратиться за кожей для туфель? О, я-то думал, это уже все слышали! Место может быть только одно. «Мистер Билл» на Ганнинг-стрит – девять шиллингов и шесть пенсов.

Они ходили кругами по саду, и Уилсон показывал цветы на клумбах и границах сада. Почти ни один не цвел, зато высажены они были аккуратно.

– Это корнеплодные глазговцы, – сказал он, показав на сухой ряд подвязанных растений, – там вон – прищурицы; это новая находка, молдавская семперфлорида андерсони; а это – праттсия.

– А когда они расцветают? – спросил Дарнелл.

– Большинство – в конце августа или начале сентября, – кратко ответил Уилсон. Его самого слегка раздражало, что он так много говорит о растениях, хотя было понятно, что Дарнелла те нисколько не интересуют; и в самом деле, гость едва ли мог скрыть приходившие в голову расплывчатые воспоминания; мысли о старом заросшем саду за серыми стенами, полном ароматов, о благоухании таволги у ручья.

– Я тут хотел посоветоваться с тобой по поводу мебели, – наконец начал Дарнелл. – Ты знаешь, что у нас есть свободная комната, и я подумываю ее мало-мальски обставить. Еще не определился, как именно, но думал, ты сможешь дать совет.

– Пойдем в мое логово, – сказал Уилсон. – Нет; там, в обход. – И у боковой двери он показал Дарнеллу очередное замысловатое устройство, запускавшее истошный звонок в доме, если кто-нибудь хотя бы касался защелки. И в самом деле, Уилсон управился с ним с такой сноровкой, что оно подняло дикий шум, и служанка, примерявшая вещи хозяйки в спальне, бешено подскочила к окну и исполнила целый истерический танец. В воскресенье на столе в гостиной найдется осыпавшаяся штукатурка, и Уилсон пошлет письмо в «Фулхэм Кроникл», приписывая это явление «некоему возмущению сейсмической натуры».

Покуда же он ничего не знал о масштабном результате своего изобретения и торжественно повел гостя на задворки. Здесь был пятачок дерна, начинавший приобретать коричневый цвет, на фоне кустов. Посреди двора стоял мальчик лет девяти-десяти, один, с несколько надменным видом.

– Мой старший, – сказал Уилсон. – Хевлок. Ну, Локки, что сейчас поделываешь? И где твои брат с сестрой?

Мальчик вовсе не стеснялся. Что там, его распирало от желания поведать свою историю.

– Я играю в Бога, – сказал он с обезоруживающей откровенностью. – И отправил Фергюса и Дженет в плохое место. Это в кустах. И им больше нельзя выходить. И они будут гореть там веки вечные.

– Ну ты подумай, – с восхищением отозвался Уилсон. – Неплохо для мальца девяти лет, верно? О нем высоко отзываются в воскресной школе. Но ты заходи в мое логово.

Логовом оказались комнаты, пристроенные к заднему фасаду. Изначально они задумывались кухней и прачечной, но Уилсон задрапировал медный котел тонким муслином и заколотил досками раковину, чтобы она служила верстаком.

– Уютно, верно? – сказал он, выдвигая гостю одно из плетеных кресел. – Я тут предаюсь размышлениям, знаешь ли; здесь тихо. Так что с мебелью? Хочешь обставить с размахом?

– О, куда там! Ровным счетом наоборот. На самом деле я даже не знаю, хватит ли суммы в нашем распоряжении. Понимаешь ли, свободная комната – десять футов на двенадцать[21], выходит на западную сторону, и я думал, если у нас все получится, обставленной она станет куда веселее. К тому же будет прилично пригласить гостя; например, нашу тетю миссис Никсон. Но она привыкла к высокому качеству.

– И сколько ты хочешь потратить?

– Не думаю, что будет оправдано превысить сумму в десять фунтов. Маловато, да?

Уилсон встал и с важным видом закрыл дверь кухни.

– Слушай, – сказал он, – я рад, что первым делом ты обратился ко мне. А теперь рассказывай, куда думал пойти сам.

– Ну, я подумывал о Хэмпстед-роуд, – сказал с запинкой Дарнелл.

– Так и думал, что ты это скажешь. Но я тогда тебя спрошу, что проку ходить по дорогим магазинам в Вест-Энде? Вещи там ничем не лучше. А платишь только за моду.

– Но я видел красивые вещи в «Сэмьюэле». В дорогих магазинах у мебели лак так и блестит. Мы покупали там, когда женились.

– Вот именно, и отдали на десять процентов сверх того, что надо было отдать. Деньги на ветер. И сколько, говоришь, вы хотите потратить? Десять фунтов. Что ж, я тебе скажу, где найти прекрасную спальню высочайшего качества за шесть фунтов и десять шиллингов. Что скажешь? Включая фарфор, между прочим; а квадратный ковер, яркой расцветки, встанет тебе всего лишь в пятнадцать шиллингов и шесть пенсов. Послушай, отправляйся в любую субботу в «Дик», на Севен-Систерс-роуд, назови мое имя и попроси мистера Джонстона. Гарнитур – из ясеня, они его зовут «елизаветинским». Шесть фунтов десять шиллингов, включая фарфор, и их «восточный» ковер, размерами девять на девять, за пятнадцать и шесть. «Дик».

Уилсон велеречиво разглагольствовал на тему декора. Он отметил, что времена не стоят на месте, прежний тяжеловесный стиль давно устарел.

– Знаешь, – сказал он, – сейчас не те времена, когда люди покупали вещи на века вперед. Да что там, перед самой нашей свадьбой скончался мой дядя на Севере и оставил мне мебель. Я тогда подумывал обставить дом и решил, что это как раз на руку; но я тебя уверяю, там не нашлось ни единой вещи, ради которой я бы не пожалел места. Сплошь затертое, старое красное дерево; большие книжные шкафы и бюро да кресла и столы с ножками в виде лап. Как я сказал жене (которой она скоро стала): «Мы же не хотим себе камеру ужасов?» И я продал все, за сколько давали. Должен признаться, сам я люблю веселую обстановку.

Дарнелл ответил, что слышал, будто старомодную мебель любят творческие люди.

– О, надо думать. «Нечистый культ подсолнуха», да? Видел ту статью в «Дейли Пост»? Сам я эту гниль ненавижу. Это попросту нездорово, и я не верю, что англичане будут долго такое терпеть. Но к слову о диковинках – есть у меня тут кое-что, что стоит каких-никаких денег.

Он нырнул в пыльный ящик в углу комнаты и продемонстрировал Дарнеллу маленькую, поеденную червем Библию, где не хватало первых пяти глав Бытия и последней тетради Апокалипсиса. На ней стояла дата: 1753 год.

– Уверен, она дорого стоит, – сказал Уилсон. – Ты только посмотри на следы от червя. И сразу видно, что книга «несовершенна», как это называется. Заметил, что некоторые самые ценные книги в продаже – «несовершенные»?

Скоро беседа подошла к концу, и Дарнелл отправился домой пить чай. Он серьезно задумался о совете Уилсона и после чаепития рассказал Мэри о своей идее и магазине «Дик».

Мэри захватил план, когда она услышала все подробности. Цены ей показались весьма умеренными. Супруги сидели по сторонам от камина (закрытого прелестным картонным экраном, расписанным пейзажами), и она положила щеку на ладонь, а ее прекрасные темные глаза словно бы грезили и видели странные картины. В действительности она размышляла о плане Дарнелла.

– Во многом это очень даже хорошо, – сказала она наконец. – Но нужно все обсудить. Чего я боюсь, так это что в сухом остатке мы выйдем далеко за десять фунтов. Сколько всего нужно учесть. Начать с кровати. Куда годится покупать простую кровать без латунных украшений. Затем во что-то встанут постельное белье, матрас, да покрывала, да простыни, все одеяло.

Она снова замечталась, подсчитывая стоимость необходимого, а Дарнелл нервно наблюдал, выжидая и гадая, к чему она придет. На миг нежный цвет лица Мэри, изящество силуэта и каштановые волосы, ниспадающие поверх ушей и собирающиеся кудельками у шейки, словно бы намекнули на язык, который он еще не открыл; но вот она снова заговорила.

– Боюсь, постельное белье потребует больших расходов. Даже если «Дик» существенно дешевле, чем «Бун» или «Сэмьюэль». И, дорогой мой, нам обязательно нужны украшения на каминной полке. Давеча я видела в «Уилкине и Додде» очень славные вазы по одиннадцать шиллингов и три пенса. Нам нужны по меньшей мере шесть штук, и к ним – центральное украшение. Сам видишь, счет растет как на дрожжах.

Дарнелл молчал. Он видел, как жена подтачивает его план, и, хоть сам уже решился на него, ничего не мог противопоставить ее доводам.

– Выйдет ближе к двенадцати фунтам, чем к десяти, – сказала она. – Пол вокруг ковра надо окрасить (девять на девять, говоришь?), и понадобится штука линолеума под умывальник. Да и стены без картин покажутся голыми.

– О картинах я подумал, – заговорил Дарнелл и заговорил нетерпеливо. Он чувствовал, что хотя бы здесь неуязвим. – Ты же знаешь, что у нас в углу кладовки стоят «День на дерби» и «Вокзал» в рамах. Они немного старомодны, пожалуй, но в спальне это не играет роли. И не повесить ли нам фотографии? Я видел в Сити очень славную рамку из натурального дуба, на полдюжины снимков, за шиллинг и шесть пенсов. Поставим в нее твоего отца, и твоего брата Джеймса, и тетю Мэриан, и твою бабушку в ее вдовьем чепце – да кого угодно из альбома. И потом еще та старая семейная фотография в кожаном сундуке – она будет хорошо смотреться над каминной полкой.

– Ты имеешь в виду снимок твоего прадеда в позолоченной рамке? Но уж он-то слишком старомоден, верно? Такой странный в том парике. Отчего-то сомневаюсь, что это подойдет к комнате.

Дарнелл ненадолго задумался. На портрете «кит-кэт»[22] был изображен молодой джентльмен, отважно одетый по моде 1750 года, и Дарнелл очень смутно припоминал старые рассказы его отца об этом предке – истории о лесах и полях, глубоких колеях и забытом крае на западе.

– Нет, – сказал он, – пожалуй, и в самом деле он устарел. Но я видел в Сити славные репродукции, в рамках и по небольшой цене.

– Да, но все вместе обойдется немало. Что ж, мы это еще обсудим, как ты и сказал. Ты же знаешь, как мы должны быть осторожны.

Вошла служанка с ужином, жестянкой печенья, стаканом молока для хозяйки дома и скромной пинтой пива – для хозяина, а также с сыром и маслом. Затем Эдвард скурил две трубки медового табака, и супруги молча отправились ко сну. Согласно ритуалу, установившемуся с первых же дней брака, Мэри легла первой, а муж последовал за ней спустя четверть часа. Передняя и задняя двери были заперты, газ отключен, и когда Дарнелл поднялся в спальню, жена уже лежала в постели, лицом от него.

Когда он вошел, она тихо сказала:

– Невозможно найти презентабельную кровать дешевле фунта одиннадцати, а хорошие простыни везде дороги.

Он тихо разделся и лег в постель, потушив свечу на столике. Шторы были задернуты как положено, но стояла июньская ночь, и за стенами, за запустелым миром и дикой природой серого Шепердс-Буша всплыла через волшебную пелену облаков большая золотая луна над пригорком, и землю залил чудесный свет оттенка между красным закатом, еще дрожащим над горой, и той дивной красой, что блистает в лесах с пика холма. Дарнелл будто увидел в комнате отражение этого колдовского свечения; сияние озарило бледные стены, белую постель, лицо жены средь каштановых волос на подушке, а прислушавшись, он так и слышал коростеля в полях, козодоя, разливающего странную песнь из тиши встрепанных кустов, где рос орляк, и, словно эхо волшебной песни, мелодию соловья, который пел всю ночь на ольхе у ручейка. Дарнеллу больше нечего было сказать, но он медленно продел руку под шею жены и поиграл с колечками каштановых волос. Она так и не шелохнулась, лежала, тихо дыша, глядя в пустой потолок своими прекрасными глазами, тоже наверняка думая о том, что не могла произнести вслух, и послушно поцеловала мужа, когда он попросил – с колебанием и заминкой.

Они уже почти уснули – Дарнелл и вовсе завис на самом краю сна, – когда она произнесла очень тихо…

– Боюсь, дорогой, мы никогда не сможем себе этого позволить.

А он едва расслышал ее слова из-за журчания воды, спадающей с серого камня в чистый пруд.

Воскресное утро всегда было поводом для безделья. Они бы даже не позавтракали, если бы миссис Дарнелл с ее инстинктом домохозяйки не проснулась и, завидев яркое солнце, не почувствовала, что в доме слишком тихо. Она лежала молча минут пять рядом со спящим мужем и напряженно вслушивалась, не зашумит ли Элис внизу. Через какую-то щелку в жалюзи падал золотой лучик солнечного света, освещая каштановые волосы, и Мэри пристально всматривалась через комнату в туалетный столик, цветной умывальник и две фотогравюры в дубовых рамках на стене, «Встречу» и «Расставание». В полудреме она выслушивала шаги служанки, и тут на нее пала бледная тень мысли, когда на мимолетный сонный миг миссис Дарнелл смутно представила другой мир, где восторг был вином, где можно скитаться в глубоком и счастливом доле, а луна над деревьями всегда встает красной. Она думала о Хэмпстеде, представлявшем для нее видение мира за стенами, и дума о парке привела сперва к банковским праздникам[23], а затем – снова к Элис. В доме не было ни звука; с тем же успехом могла стоять полночь, если бы от угла Эдна-роуд не донесся внезапно затянувшийся крик воскресного мальчишки-газетчика, а с ним – предостерегающий звон и лязг ведер молочника.

Миссис Дарнелл села – сна ни в одном глазу – и прислушалась внимательней. Очевидно, служанка крепко спала, и ее пора было разбудить, не то весь распорядок дня пойдет коту под хвост, а она помнила, как Эдвард не любил шумиху или споры из-за домашних дел и больше всего – в воскресенье, после долгой утомительной недели в Сити. Она тепло взглянула на спящего мужа со всей к нему любовью и затем тихо поднялась с постели и отправилась в ночной сорочке звать служанку.

Комната той была маленькой и душной после жаркой ночи, и сперва миссис Дарнелл недолго постояла в дверях, удивляясь, неужели эта девчушка на кровати и правда их горничная с пыльным лицом, что день за днем прибирается в доме, или даже то причудливо разодетое существо, во всем пурпурном, с сияющим лицом, которое в воскресенье вносило чай пораньше, чтобы уйти на свой «выходной вечер». Волосы Элис были черными, кожа – бледной, чуть ли не оливкового отлива, и спала она, подложив руку под голову, чем напомнила миссис Дарнелл странную репродукцию «Уставшей вакханки», которую она видела давным-давно в витрине на Аппер-стрит в Ислингтоне. И потрескавшийся колокольчик звонил; а значит, уже без пяти восемь – а еще ничего не сделано.

Она легонько коснулась плеча Элис и только улыбнулась, когда та открыла глаза и вскочила во внезапном замешательстве. Миссис Дарнелл вернулась к себе и медленно оделась, пока муж еще спал, и только в последний момент, завязывая корсет вишневого цвета, разбудила его с предупреждением, что бекон пережарится, если он не поторопится с собственным туалетом.

За завтраком они снова говорили о свободной комнате. Миссис Дарнелл по-прежнему признавала привлекательность плана, но не представляла, как им уложиться в десять фунтов, а раз они люди благоразумные, то не станут и запускать руку в сбережения. Эдвард имел хорошее жалованье в сто сорок фунтов в год (с прибавками за работу в тяжелые недели), а Мэри унаследовала от дядюшки, своего крестного отца, три сотни фунтов, рассудительно положенные в банк под 4½ процента годовых. Значит, считая подарок тети Мэриан, их общий доход составлял сто пятьдесят восемь фунтов в год – к тому же их не отягощали никакие долги, поскольку Дарнелл оплатил обстановку дома из денег, скопленных пять-шесть лет назад. В первые его годы жизни в Сити доход, разумеется, был поменьше, и жил он к тому же на широкую ногу, даже не думая копить. Его влекли театры и мюзик-холлы, а порой он покупал фотографии понравившихся актрис. Всех их он торжественно сжег, когда обручился с Мэри, и до сих пор хорошо помнил тот вечер; его сердце переполнялось радостью и изумлением, а домохозяйка ворчала из-за мусора в камине, когда он вернулся из Сити на следующий вечер. И все же тех денег уже не вернуть – насколько он помнил, шиллингов десять-двенадцать; и еще больше эта мысль досадовала тем, что отложи он их, они бы очень пригодились в приобретении «восточного» ковра яркой окраски. Были и другие расходы юности: он покупал сигары за три и даже за четыре пенни, последние – редко, зато первые – часто, когда по одной, а когда и пачками по двенадцать штук за полкроны. Однажды его шесть недель подряд неотступно преследовала мысль о пенковой трубке – ее извлек из ящика с заговорщицким видом табачник, когда Дарнелл покупал пачку «Лоун Стар». Вот тоже бесполезная трата денег – этот табак американского производства; «Лоун Стар», «Лонг Джадж», «Олд Хэнк», «Салтри Клайм» и все прочие, которые шли по шиллингу и даже по шиллингу и шесть пенсов за пачку в две унции; а теперь он покупал превосходный медовый табак, три пенни с половиной унция. Но хваткий торговец, узнавши в нем любителя дорогих и курьезных безделиц, кивнул с таинственным видом и, открыв футляр, продемонстрировал ослепленному взору Дарнелла пенковую трубку. Камера была вырезана в виде женской фигуры – головы и туловища, а чубук был из лучшего янтаря – и всего-то двенадцать шиллингов шесть пенсов, сказал табачник, а тут один янтарь, объявил он, стоит больше. Он пояснил, что ему неудобно показывать товар кому-то, кроме регулярных покупателей, и потому он готов взять меньше себестоимости. Какое-то время Дарнелл противился, но трубка не давала ему покоя, и наконец он ее купил. Поначалу с удовольствием показывал ее людям помоложе в конторе, но курилась она плохо, и он расстался с ней незадолго до свадьбы, поскольку сам характер резьбы не давал ею пользоваться в присутствии жены. Как-то поехав в Гастингс во время отпуска, он приобрел тросточку из ротанга – бесполезную ерунду стоимостью в семь шиллингов, – и с сожалением вспоминал бессчетные вечера, когда отказывался от простого жареного мяса домохозяйки и отправлялся фланировать среди итальянских ресторанов Аппер-стрит в Ислингтоне (проживал он в Холлоуэе[24]), балуя себя дорогими яствами: котлетами на ребрышке с зеленым горошком, тушеной говядиной под томатным соусом, вырезкой с картофелем, очень часто довершая банкет ломтиком грюйера, стоившим два пенса. Однажды вечером, после прибавки к жалованию, он даже выпил четверть бутылки кьянти и прибавил в без того позорный счет расходов бенедиктина[25] без меры, кофе и сигарет, а еще шесть пенсов официанту довели счет до четырех шиллингов вместо шиллинга, на который он бы сытно и питательно наелся дома. Ах, как он еще только не разбрасывался деньгами, и не раз Дарнелл раскаивался в своем образе жизни, думая, что, будь он рачительнее, прибавил бы к семейному доходу пять-шесть фунтов в год.

А вопрос запасной комнаты вернул все эти сожаления с новой силой. Дарнелл убеждал себя, что лишних пяти фунтов сполна бы хватило на задуманную обстановку; это, спору нет, ошибка его прошлого. Но теперь он ясно видел, что в нынешних обстоятельствах никак не мог пользоваться скопленной небольшой суммой. Аренда дома обходилась в тридцать пять фунтов, тарифы и налоги прибавляли еще десять – чуть ли не четверть их дохода. Мэри как могла экономила по хозяйству, но мясо всегда стоило дорого, и вдобавок она подозревала, что служанка тайком срезает ломтики и глухой ночью ест у себя в спальне с хлебом и патокой, поскольку девушка страдала расстройством желудка и эксцентричным аппетитом. Мистер Дарнелл уже и не смотрел на рестораны, будь то дорогие или дешевые; брал обед с собой в Сити и по вечерам присоединялся к жене на ужине: корейка, кусочек стейка или холодная нарезка с воскресного ужина. Миссис Дарнелл днем ела хлеб с джемом и запивала молоком; но и при всей строжайшей экономии жить по средствам и копить на будущие расходы было совсем непросто. Они твердо намерились обходиться без смены климата по меньшей мере три года, так дорого им встал медовый месяц в Уолтоне-на-Мысе[26]; и по той же причине они, приняв несколько нелогичное решение, отложили десять фунтов, объявив, что раз уж не поедут в отпуск, потратят деньги на что-нибудь полезное.

Это соображение о полезности и нанесло наконец роковой удар по плану Дарнелла. Они все считали и пересчитывали расходы на кровать и постельное белье, линолеум, украшения, и с величайшим усилием итоговая сумма приняла-таки вид «чего-то ненамного больше десяти фунтов», когда Мэри ни с того ни с сего заявила:

– Но, в конце концов, Эдвард, нам вовсе необязательно обставлять комнату. Я имею в виду, в том нет острой нужды. А если и обставить, расходам уже не будет конца. Люди о ней прослышат и тут же начнут напрашиваться на приглашения. Ты же знаешь, у нас есть родственники за городом, и они почти наверняка – уж по крайней мере Маллинги, – начнут намекать.

Дарнелл увидел разумность сего довода и уступил. Но не без жестокого разочарования.

– А было бы славно, правда? – сказал он со вздохом.

– Ничего, дорогой, – сказала Мэри, увидев, как он удручен. – Нужно придумать какой-то другой славный и полезный план.

Она часто разговаривала с ним, как добрая мать, хотя была на три года моложе.

– А теперь, – продолжила она, – мне пора собираться в церковь. Ты идешь?

Дарнелл сказал, что нет настроения. Обычно он сопровождал жену на утреннюю службу, но в тот день от чувства обиды в сердце предпочел прохлаждаться в тени большой шелковицы, росшей посреди их садика – пережитка просторных лугов, что когда-то расстилались гладкими, зелеными и благоуханными там, где теперь кишели безнадежным лабиринтом улицы.

Так Мэри тихо отправилась в церковь одна. Собор Святого Павла стоял как раз на соседней улице, и его готический вид увлек бы любопытствующего в истории странного возрождения. С виду, формально, все в нем было на месте. Выбранный стиль – «геометрически орнаментальный», витражные переплеты выглядели как положено. Неф, проходы, просторный алтарь – все разумных пропорций; и, говоря серьезно, единственное, что бросалось в глаза, – замена низкой «алтарной стенки» с железной калиткой на крестную перегородку с хорами и крестом. Но и это можно было логично оправдать приведением старой идеи к современным требованиям, и было бы совсем непросто объяснить, отчего все здание – от простой известки между камнями до готических газовых фонарей – было таинственным и хитроумным святотатством. Гимны пелись на полтона ниже, распевы были «англиканскими», а проповедь сводилась к отрывкам Евангелия, усиленного и переложенного священником на более современный и изящный английский. И Мэри ушла.

После ужина (отменная австралийская баранина из магазина «Ворлд Уайд» в Хаммерсмите) они еще посидели в саду, отчасти скрытые от соседских глаз шелковицей. Эдвард курил свой медовый табак, а Мэри смотрела на него с безмятежной любовью.

– Ты никогда не рассказываешь о работниках в конторе, – сказала она наконец. – Есть же среди них хорошие люди, да?

– О да, очень порядочные. Надо будет как-нибудь кого-то пригласить.

Тут же он понял, что гостя обязательно придется угостить виски. Не вынуждать же гостя пить столовое пиво по десять пенсов за галлон?

– Но кто они? – спросила Мэри. – Они могли бы подарить тебе что-нибудь на свадьбу.

– Что ж, не знаю. У них так не заведено. Но народ это совершенно порядочный. Ну, есть Харви – за спиной его зовут «Забулдыгой». Без ума от велосипедов. В прошлом году хотел участвовал в заезде на двухмильный рекорд среди любителей. И победил бы, если бы готовился как следует. Потом есть Джеймс, спортсмен. Тебе он бы не понравился. По-моему, от него всегда несет конюшней.

– Какой ужас! – сказала миссис Дарнелл, смутившись излишней откровенности мужа, и опустила глаза.

– Диккенсон тебя бы позабавил, – продолжал Дарнелл. – Он за шуткой в карман не лезет. Впрочем, прожженный лжец. Когда он открывает рот, мы и не знаем чему верить. Намедни он божился, что видел, как один из директоров банка покупает моллюсков с тележки у Лондонского моста, и Джонс, который как раз вошел, поверил каждому слову.

Дарнелл сам рассмеялся приятному воспоминанию о розыгрыше.

– И та байка о супруге Солтера тоже неплоха, – продолжил он. – Солтер – управляющий, это ты знаешь. Диккенсон живет от него неподалеку, в Ноттинг-Хилле, и сказал, мол, однажды утром видел миссис Солтер на Портобелло-роуд, как она отплясывала под пианино в красных чулках.

– Он малость скабрезен, верно? – сказала миссис Дарнелл. – Не вижу в этом ничего смешного.

– Ну, сама знаешь, среди мужчин это иначе. Тебе мог бы понравиться Уоллис – он превосходный фотограф. Часто показывает нам снимки своих детей – например, трехлетней девочки в ванной. Я его спросил, как ей это понравится, когда ей будет двадцать три.

Миссис Дарнелл опустила глаза и не ответила.

Несколько минут, пока Дарнелл покуривал трубку, стояла тишина.

– К слову, Мэри, – произнес он наконец, – что скажешь о том, чтобы взять к себе жильца?

– Жильца! И в голову не приходило. И куда мы его поселим?

– Как же, я все подумываю о свободной комнате. С этим планом твое возражение потеряет смысл, верно? В Сити многие сдают комнаты и на этом зарабатывают. Смею предположить, мы бы прибавили десять фунтов в год к доходу. Редгрейв, наш кассир, находит сообразным снимать для этого целый большой дом. У них есть лужайка для тенниса и бильярдная.

Мэри всерьез задумалась, все с той же мечтательностью в глазах.

– Не думаю, что мы справимся, Эдвард, это доставило бы нам слишком много неудобств. – Она помялась еще немного. – И не думаю, что хотела бы иметь в доме молодого человека. Дом у нас очень маленький, а удобства, как ты сам знаешь, слишком ограничены.

Она чуть зарумянилась, и Эдвард, хоть и малость разочарованный, всмотрелся в нее с особым томлением, словно ученый, встретивший непонятный иероглиф – то ли бесподобно изумительный, то ли, напротив, крайне распространенный. По соседству в саду играли дети, и играли шумно, смеясь, крича, ссорясь, бегая туда-сюда. Вдруг из верхнего окна раздался отчетливый и приятный голос:

– Энид! Чарльз! Немедленно поднимитесь ко мне!

Вмиг настала тишина. Детские голоса пропали как не было.

– Миссис Паркер держит своих детей в строгости, – сказала Мэри. – Мне об этом намедни рассказывала Элис. Она разговаривала со служанкой миссис Паркер. Я выслушала молча и не думаю, что стоит поощрять сплетни слуг; они вечно делают из мухи слона. И должна заметить, что часто детей и правда надо наказывать.

Те же замолкли, словно их охватил невыносимый ужас.

Дарнеллу показалось, он услышал из дома странный вскрик, но не мог сказать точно, так ли это. Он повернулся в другую сторону, где по дальней стороне своего сада прогуливался мужчина пожилого возраста. Тот поймал взгляд Дарнелла, и одновременно на него взглянула Мэри, так что он учтиво поднял в ответ твидовую кепку. Дарнелл с удивлением увидел, что жена покраснела до кончиков ушей.

– Мы с Сейсом часто ездим в Сити на одном омнибусе, – пояснил он, – и в последнее время выходит так, что два-три раза садились вместе. Кажется, он коммивояжер фирмы по производству кожи в Бермондси. Мне он показался приятным человеком. Это у них же еще симпатичная служанка?

– Элис о ней рассказывала – как и о Сейсах, – ответила миссис Дарнелл. – Насколько понимаю, в округе у них невысокая репутация. Но мне пора сходить и посмотреть, как там наш чай. Элис отпросится сразу после него.

Дарнелл проводил взглядом быстро ушедшую жену. Не вполне осознанно, но он видел очарование ее фигурки, красу каштановых кудрей у шеи, и снова почувствовал себя ученым, разглядывающим иероглиф. Он сам не смог бы выразить это чувство, но все-таки гадал, подберет ли когда-нибудь ключ, и что-то подсказывало, что прежде чем она заговорит с ним, нужно разомкнуть свои собственные уста. Жена ушла в дом через дверь кухни, оставив ее открытой, и он слышал, как она говорит служанке, что вода должна «кипеть вовсю». Дарнелл удивился, чуть ли не рассердился сам на себя, но ее речь донеслась до его ушей странной, душещипательной музыкой, нотами из других, чудесных сфер. Все-таки он ее муж, и женаты они почти с год; но до сих пор, когда бы она ни заговорила, ему приходилось с усилием прислушиваться к смыслу ее слов и сдерживаться от мысли, что она – волшебное создание, которому ведомы тайны, несущие неизмеримый восторг.

Дарнелл выглянул через листья шелковицы. Мистер Сейс пропал из виду, но в сумерках медленно плыл светло-голубой дымок его сигары. Дарнелла удивило поведение жены, когда прозвучало имя Сейса, и он уже призадумался, что же такого неладного в хозяйстве человека столь респектабельного вида, когда в окне столовой показалась жена и позвала его к столу. Она улыбнулась, и он поспешил войти, гадая, не слишком ли «эксцентричен» – такие смутные чувства и еще более смутные позывы всплывали в нем.

Внося чайник и кувшин горячей воды, Элис вся сияла и благоухала. К тому же визит на кухню вдохновил миссис Дарнелл на новый план для знаменитых десяти фунтов. Плита служила для нее вечным поводом для беспокойства, и порой, зайдя на кухню и обнаружив, по ее словам, что «огонь бушует до середины дымохода», она тщетно выговаривала служанке из-за излишеств и перевода угля. Элис сама с готовностью признавала, как нелепо разжигать такое пламя, только чтобы запечь говядину или баранину (это был их семейный вариант «жаркого») да сварить картошку с капустой; но она сумела доказать миссис Дарнелл, что вина не на ней, а на дефекте плиты – духовке, что «никак не разогреется». Даже просто-напросто зажарить свинину или говядину давалось непросто: жар будто уходил в дымоход или в комнату, и Мэри уже не раз жаловалась мужу на ошеломительный расход топлива, тогда как самый дешевый уголь шел по цене не меньше восемнадцати шиллингов за тонну. Мистер Дарнелл уже писал домовладельцу – строителю этого дома, который отвечал безграмотно и оскорбительно, уверяя в качестве плиты и пеняя во всех бедах на «вашу леди», по сути намекая, будто Дарнеллы не держат слуг и всем занимается сама миссис Дарнелл. Так плита и оставалась источником докуки и расходов. Элис говорила, с утра даже разжечь огонь удавалось с трудом, а когда-таки удавалось, «тепло словно сразу уносилось в дымоход». Всего несколько вечеров назад миссис Дарнелл заводила с мужем серьезный разговор на этот счет; она просила Элис взвесить, сколько угля надо для пастушьего пирога – блюда того вечера, – и вычесть, что осталось в угольном ящике после готовки, и выяснилось, что прожорливая плита переводила топлива почти вдвое больше должного.

– Ты помнишь, что я давеча говорила о плите? – спросила миссис Дарнелл, заваривая чай. Ей казалось, это хорошее начало: хоть ее муж был человеком мирного характера, его наверняка хоть чуточку да задело ее решение против его плана о меблировке.

– О плите? – переспросил Дарнелл. Он помолчал, намазывая джем, и призадумался. – Нет, не припомню. Когда это было?

– Во вторник. Не помнишь? Ты тогда «заработался» и вернулся совсем поздно.

Тут она осеклась, чуть покраснев; затем принялась пересказывать преступления плиты и возмутительный расход угля для приготовления пастушьего пирога.

– Ах да, теперь вспомнил. Это в тот вечер мне показалось, что я слышал соловья (говорят, они водятся в Бедфорд-парке), и небо было чудесного темно-синего оттенка.

Он вспомнил, как шел от Аксбридж-роуд, где останавливается зеленый омнибус, и несмотря на дымящие обжигательные печи под Актоном, в воздухе таинственным образом разлился хрупкий аромат лесов и летних полей, и ему померещился аромат красных диких роз, свисающих с живой изгороди. Подойдя к калитке, он увидел на пороге жену, с лампой в руке, и с силой обнял в ответ на ее приветствие, и что-то прошептал ей на ухо, целуя надушенные волосы. Уже спустя миг он сам немало смутился и опасался, не напугал ли ее своим нелепым порывом; казалось, она в замешательстве, дрожит. А потом Мэри рассказала, как они взвешивали уголь.

– Да, теперь вспомнил, – сказал он. – Ужасная неприятность, верно? Неприятно так пускать деньги на ветер.

– Тогда что думаешь? Допустим, мы приобретем на тетины деньги очень хорошую плиту. Так бы мы и хорошо сэкономили, да и еда стала бы куда как вкуснее.

Дарнелл передал ей джем и признал, что идея блестящая.

– Гораздо лучше моей, Мэри, – честно сказал он. – Я очень рад, что ты это придумала. Но надо все обговорить; негоже покупать, не подумав. Моделей так много.

Каждый из них повидал плиты, похожие на чудесные изобретения; он – в районе Сити; она – на Оксфорд-стрит и Риджент-стрит, где посещала стоматолога. Они обсудили этот вопрос за чаем, а потом – обходя сад круг за кругом, в нежной прохладе вечера.

– Говорят, в «Ньюкасле» горит все, даже кокс, – сказала Мэри.

– Зато «Глоу» получила золотую медаль на Парижской выставке[27], – откликнулся Эдвард.

– А что скажешь о «Ютопии» Китченера? Видел ее в деле на Оксфорд-стрит? – сказала Мэри. – Говорят, у ее духовки уникальная система вентиляции.

– Был тут давеча на Флит-стрит, – ответил Эдвард, – и пригляделся к патентованным плитам «Блисс». Они тратят топлива куда меньше остальных на рынке – так заявляют производители.

Он нежно обнял жену за талию. Она не возражала, но прошептала очень тихо:

– Кажется, миссис Паркер смотрит в окно, – и он медленно убрал руку сам, после чего сказал:

– Но мы все обсудим. Торопиться нет нужды. Я загляну в пару местечек в Сити, а ты займись тем же на Оксфорд-стрит, Риджент-стрит и Пикадилли, и потом мы сверим, что узнали.

Мэри была очень довольна покладистым отношением мужа. С его стороны было любезно не искать изъянов в ее плане; «Как же он со мной добр», – думала она и часто говорила это и своему брату, который был невысокого мнения о Дарнелле. Теперь они сели под шелковицей, близко друг к другу, она позволила Эдварду взять ее за руку и, почувствовав его застенчивые, робкие пальцы в тени, чуть их сжала, а когда он приласкал ее руку, дохнув ей на шейку, она услышала, как его страстный голос с запинками шепнул: «Любимая моя, любимая», – и его губы коснулись ее щеки. Она вздрогнула и подождала. Дарнелл нежно поцеловал ее в щеку и убрал руку, затем с трудом заговорив:

– Нам лучше уйти. Выпала обильная роса, ты так того гляди простудишься.

Из-за стен их настиг теплый благоуханный ветерок. Дарнелла подмывало просить ее остаться с ним под этим деревом на всю ночь, чтобы шептаться друг с другом, чтобы его пьянил аромат ее волос, чтобы ее платье и дальше щекотало его ноги. Но слова не шли, и мысль эта казалась такой дикой, а она была так нежна, что сделала бы все, что ни попроси, пусть даже глупость, – просто потому, что об этом просил он. Он недостоин целовать ее губы; Дарнелл наклонился и поцеловал ее шелковый корсет, и вновь ощутил пробежавшую по ней дрожь, и со стыдом решил, что напугал ее.

Они медленно вошли в дом, бок о бок, и Дарнелл зажег газ в гостиной, где они всегда сидели воскресными вечерами. Мэри слегка притомилась и легла на диван, а Эдвард занял мягкое кресло напротив. Какое-то время они молчали, и тут он неожиданно произнес:

– Что не так с Сейсами? Ты будто бы думаешь, что в них есть что-то странное. Их служанка выглядит очень тихой.

– О, и не знаю, стоит ли придавать значение сплетням слуг. В них не всегда много правды.

– Так это рассказывала Элис, верно?

– Да. Мы недавно говорили, когда я была днем на кухне.

– Но о чем?

– О, лучше не стану пересказывать, Эдвард. В этом нет ничего хорошего. Я отругала Элис за то, что она это повторяет.

Дарнелл пересел на маленькое хрупкое кресло у дивана.

– Расскажи, – сказал он вновь со странным чувством. На самом деле его не волновал дом по соседству, но он помнил, как зарумянились щеки жены, и теперь смотрел ей в глаза.

– О, я правда не могу, дорогой. Мне стыдно.

– Но ты же моя жена.

– Да, но это ничего не меняет. Женщине не пристало говорить о подобном вслух.

Дарнелл склонил голову. Его сердце билось; он поднес ухо к ее губам и сказал:

– Прошепчи.

Мэри нежно привлекла его еще ниже и с горящими щеками зашептала:

– Элис говорит, что у них… наверху… обставлена… только одна комната. Так ей передала… служанка.

С бессознательным порывом она прижала его голову к груди, и в ответ он привлек ее алые губы к своим, как тут по тихому дому разнесся резкий звон. Они выпрямились, и миссис Дарнелл поспешила к двери.

– Это Элис, – сказала она. – Она всегда вовремя. Только что пробило десять.

Эдварда передернуло от раздражения. Он так и остался стоять с приоткрытым ртом. На полу лежал красивый платок Мэри, тонко надушенный из флакона, подаренного ей школьной подругой, и он поднял его, поцеловал и спрятал.

Вопрос плиты занимал их весь июнь и до середины июля. Миссис Дарнелл пользовалась любой возможностью, чтобы съездить в Вест-Энд и разузнать о вместимости новейших моделей, с серьезным видом разглядеть новинки и послушать продавцов; тогда как Дарнелл, по его словам, «держал глаза открытыми» в Сити. Они накопили немало литературы на эту тему, принося домой иллюстрированные брошюры, и по вечерам развлекались тем, что разглядывали картинки. Они с почтением и интересом изучали рисунки длинных плит для гостиниц и ресторанов – могучие устройства с рядом духовок разного назначения, с чудесным аппаратом для жарки на гриле, с батареями аксессуаров, наделявших повара достоинством чуть ли не старшего инженера. Зато вот на встреченные в одном списке «коттеджные» варианты за четыре фунта, а то и за три десять, – маленькие, почти игрушечные – смотрели с презрением, ведь сами остановились на сумме за восемь или десять, тщательно взвесив достоинства различных патентов.

Долгое время фаворитом Мэри была «Рэйвен». Эта плита обещала наилучшую экономию при высочайшей эффективности, и не раз они уже были на грани того, чтобы заказать ее. Но равно соблазняла и «Глоу», а стоила при этом всего 8 фунтов с половиной против 9 фунтов 7 шиллингов и 6 пенсов, и хотя «Рэйвен» поставляли на королевскую кухню, «Глоу» могла похвастаться более пылкими рекомендациями континентальных монархов.

Казалось, спору не будет конца, и он тянулся день за днем до того утра, когда Дарнелл проснулся ото сна о древнем лесу, об источниках, парящих серым маревом на солнцепеке. Когда он одевался, ему в голову пришла идея, и ее он объявил за спешным завтраком, волнуясь из-за омнибуса в сторону Сити, который останавливался на углу в 9:15.

– Я придумал, как сделать твой план лучше, Мэри, – сказал он победоносно. – Взгляни, – и он бросил на стол книжицу, рассмеявшись. – Это разгромит твой план в пух и прах. В конце концов, главный расход – уголь, а не плита; по крайней мере, сама загвоздка не в ней. Это уголь обходится так дорого. И вот пожалуйста. Подумай о плитах на керосине. Они жгут не уголь, а самое дешевое в мире топливо – керосин; и за два фунта десять шиллингов можно найти такую, которая приготовит все что пожелаешь.

– Дай-ка почитать, – сказала Мэри, – и мы все обсудим вечером, когда вернешься домой. Тебе не пора ли?

Дарнелл бросил тревожный взгляд на часы.

– До свидания, – и они ответственно и исправно поцеловались, а глаза Мэри напомнили Эдварду одинокие пруды, кроющиеся в тени древних лесов.

И вот так день за днем жил он в сером мире фантазмов сродни смерти, которая каким-то образом убедила большинство из нас звать ее жизнью. Дарнеллу настоящая жизнь показалась бы безумием, и когда время от времени отраженные от ее великолепия тени и смутные образы встречались на его пути, он укрывался от испуга в том, что сам назвал бы благоразумной «действительностью», состоящей из повсеместных и обыденных случаев и интересов. Эта глупость, пожалуй, тем сильнее бросалась в глаза, что для Дарнелла «действительность» представляла собой споры из-за кухонных плит, экономии пары шиллингов; но по правде говоря, эта нелепость была бы еще больше, касайся она скаковых лошадей, паровых яхт да многотысячных расходов.

Но вот так существовал Дарнелл, день за днем, странным образом путая смерть с жизнью, безумие – с благоразумием, а бесцельных блуждающих фантомов – с настоящими существами. Он искренне верил, что он – клерк в Сити, проживающий в Шепердс-Буше; совершенно позабыв о тайнах и сиятельной славе королевства, что принадлежало ему по праву рождения.