Erhalten Sie Zugang zu diesem und mehr als 300000 Büchern ab EUR 5,99 monatlich.
На живописном острове неподалеку от Стамбула среди сосен и гранатовых деревьев спряталось тайное прибежище для художников всех мастей: живописцев, архитекторов, писателей, музыкантов. Сюда приезжают за утраченным вдохновением, тишиной и покоем. Шотландская художница Элспет Конрой, известная на острове как Нелл, покинула арт-сцену Лондона шестидесятых, потеряв веру в себя. В прибежище она живет уже много лет, ночами напролет экспериментируя с пигментами в поисках идеальной краски для своего будущего шедевра. Привычный уклад жизни на острове нарушает появление нового постояльца — семнадцатилетнего Фуллертона. Нелл подозревает, что мальчику угрожает опасность, и хочет ему помочь, но для этого надо выяснить, чем вызваны его ночные кошмары, почему он сбежал из Англии и над чем работает у себя в мастерской. Тонкий, увлекательный, совершенно непредсказуемый роман о природе творчества, о призраках, которые преследуют нас, о том, что все самое прекрасное и ужасное мы носим с собой.
Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:
Seitenzahl: 521
Veröffentlichungsjahr: 2023
Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:
Посвящается Стеф
История повторяется, но особый зов погибшего искусства уже не воспроизвести. Он исчезает из мира так же бесповоротно, как песня истребленной дикой птицы.Джозеф Конрад “Ностромо”
1 Когда он приехал в Портмантл, ему было лишь семнадцать, — беглец, как и все мы, только было в этом мальчике нечто тревожное, чего прежде мы не видели ни в ком из новичков. Тайная мука сковала его скулы, будто в столь юном возрасте ему уже открылись все разочарования мира, законсервировав выражение его лица. Мы знали его как Фуллертона — обычная фамилия, простая, но не из тех, что тонут в глубинах памяти, не оставляя по себе ряби.
Одно ожидание его приезда нарушило привычный уклад и сбило нас с курса — так, если преждевременно натянуть леер, воздушного змея сметет порывом ветра. Редко когда следили мы с таким вниманием за воротами нашего прибежища или за кем-то из постояльцев. Но его представили нам как особый случай, родственную душу, которая стóит нашего времени и интереса. И мы откликнулись.
Нас с самого начала завербовали ему в помощники: Куикмена, Маккинни, Петтифера и меня. Сам директор назначил нам встречу у себя в кабинете, где за стаканчиком гранатового сока объявил, что вскоре Портмантл примет самого юного постояльца в своей истории и что для него, директора, наша поддержка была бы неоценима.
— Поверьте, мне вовсе не хочется обременять вас такой ответственностью, — сказал он. — Но кто-то должен помочь ему освоиться, а Эндеру в одиночку не справиться, с его-то английским. Я хочу, чтобы вы вчетвером приглядели за мальчиком, пока меня не будет. Вспомните, каково это — быть одаренным в его возрасте и как нужен порой рядом отзывчивый человек.
По правде говоря, отзывчивость наша была куплена намеком на вознаграждение; в обмен на доброе дело — деликатесы с материка: листовой “Эрл Грей”, копченый бекон, овсянка; самые банальные продукты были для нас предметами роскоши, и мы не устояли.
Многое директор оставил без объяснения, многое нам знать не полагалось. Проблемы Фуллертона не подлежали огласке, как и наши собственные. Его личные качества не ставились под сомнение. Причины, по которым он приехал, не обсуждались. Мы просили лишь об одном: хотя бы намекнуть, чем он известен, но добиваться от директора ответов все равно что делать сидр из герани. “Через пару дней сами у него спросите. Я бы не хотел, чтобы к нему относились предвзято еще до его приезда”.
Как заключенные ждут писем, так и мы ждали его прибытия с материка два скучных дня, проклиная его за упущенные рабочие часы. “Если этот мелкий засранец когда-нибудь явится, — сказал Петтифер, — он у меня отработает каждую минуту, что я на него потратил. Для начала отполирует до блеска мои сапоги. Чтоб я мог смотреться в них и видеть, что у меня в носу”.
Это — после того, как мы все субботнее утро помогали завхозу с приготовлениями. Пока Эндер и его подчиненные приводили в порядок отведенное мальчику жилье, мы расчищали занесенные снегом дорожки вокруг особняка, по очереди орудуя лопатой, вот только ночью налетел новый вихрь мохнатых снежинок, и к воскресному обеду о наших трудах напоминали лишь едва заметные борозды. Нашей самоотверженности не хватило на то, чтобы расчищать дорожки дважды, а потому к приезду Фуллертона снег лежал толстым нетронутым слоем.
Спотыкаясь, он взбирался по склону — за спиной холщовый мешок, капюшон ветровки обтягивает голову. Маккинни увидела его в окно столовой — “Опа, а вот и возмутитель спокойствия”, — и, выскочив из-за стола, мы столпились на лестничной площадке, чтобы получше его разглядеть.
Мальчик проталкивался меж засыпанных снегом сосен с таким упорством, что было очевидно: он нуждается в прибежище Портмантла не меньше, чем мы. С первого взгляда мы признали в нем одного из нас. Он обладал торопливой поступью беженца, мрачной поспешностью бойца, за спиной которого разорвалась граната. Мы сразу узнали преследовавших его призраков — таких же призраков мы привели сюда сами и все никак не могли изгнать.
— Парень даже не остановился перевести дух. Впечатляет, — сказал Куикмен, впервые за день удосужившись вытащить трубку изо рта.
Табак у него кончился давным-давно, и чаша трубки была сухая, но ему доставляло удовольствие грызть мундштук — вкус еще чувствуется, настаивал он, и заменяет ему табачный дым. (Он до сих пор носил в кармане пустой пакетик из-под табака “Голден Харвест”, который любил доставать и разглядывать, словно надеясь, что содержимое восполнится по волшебству.)
Маккинни взглянула на мальчика поверх очков.
— Нет, ну кто зимой выходит в такой куртке? — возмутилась она. Пригнувшись, грея руки под мышками, мальчик все еще пытался одолеть склон. — Почему так трудно заставить мужчину надеть нормальное пальто? В том, чтобы замерзнуть насмерть, нет ничего героического.
Из нашей четверки она была самой заботливой — порядком старше остальных и единственная, у кого во внешнем мире были дети. Ее материнские чувства чаще всего пробуждались за обедом — не в силах им противиться, она склоняла голову набок и сообщала нам, как мы исхудали и осунулись. С таким же видом она теперь следила за мальчиком.
Петтифер фыркнул — его фирменный смешок.
— Ни шапки, ни шарфа, ни перчаток. Это не героизм, а просто какая-то глупость.
Мальчик пробирался сквозь оледеневший средиземноморский кустарник к заснеженной поляне у высокой ограды. Подойдя к воротам, он повалился вперед, схватился за прутья и прижался лбом к металлу, словно в мольбе.
— Посмотрите на него, едва стоит на ногах в этих своих нелепых шлепанцах.
На этой фразе мальчик согнулся пополам и его вырвало. Желтая жижица растекалась у его ног.
— Божечки. А вот и завтрак.
— Ничего смешного, — сказала я. — Он просто вымотался.
От пристани идти целую милю, и все в гору — изнурительная прогулка даже в хорошую погоду. А у мальчика и нормальной обуви-то не было. Неудивительно, что ему стало плохо.
Петтифер ухмыльнулся.
— Откуда тебе знать, может, он съел что-нибудь на материке. Эту их уличную еду, например. Порубленную требуху, которую так обожают турки. Как, бишь, она называется? — спросил он у Куикмена.
— Кокореч, — ответил тот. — Бараньи кишки.
— Вот-вот. Все очень вкусно, пока не окажется у тебя в желудке, и тогда… — Он надул щеки, выдохнул и изобразил рукой извергающийся поток.
— Кто-то должен был его предупредить, — сказала я, не обращая на Петтифера внимания.
— О чем?
— О снеге. Чтобы взял с собой теплых вещей.
— Никто не предупреждал меня о кокорече, — сказал Петтифер. — И ничего, выжил. Он подросток, а не восьмилетка.
Маккинни протерла ладонью запотевшее стекло.
— Тиф прав. Будешь говорить людям, что класть в чемодан, и они начнут приезжать с камердинерами.
— А уж женщины… — Петтифер подмигнул мне. — Нельзя, чтобы они набирали с собой вечерних туалетов.
Такие провокации были издержками общения с Тифом. Он флиртовал на автопилоте, а поскольку выбор в Портмантле был невелик, знаки его внимания — в форме детсадовских подколок — обычно доставались мне. А то, что я не испытывала к нему никакого влечения и регулярно это подчеркивала, лишь придавало ему уверенности в своих силах — типично мужское поведение, по моему опыту. Женоненавистником он был не в большей степени, чем фашистом, и все же любил иногда поразвлечься за мой счет.
Маккинни прильнула к стеклу.
— Небольшие сугробы не остановят того, кому по-настоящему нужно сюда попасть. Будь то мужчина или женщина. И вообще, смотрите: ему уже лучше. Не жалуется.
— Да у него просто в желудке ничего не осталось, — сказал Петтифер. — Все внутренности вон на снегу.
За это ему досталось от меня ботинком по голени.
— Хватит уже упиваться. Когда ты сам в последний раз куда-нибудь взбирался?
— Я в его возрасте кроссы бегал. — Он похлопал себя по брюху. — А теперь вот по утрам не могу с толчка встать.
— Матерь божья, — сказал Куикмен. — Ну и картина.
— Всегда пожалуйста.
С трудом верится, что когда-то Петтифер и Куикмен были для меня чужими. Они прибыли в Портмантл с разницей в один сезон, но сдружились почти сразу — обсуждая за ужином погоду (могли ли два англичанина избрать тему лучше?). Позже, когда мы с Маккинни играли в нарды в тенистом конце веранды, они устроились неподалеку со стаканчиками турецкого чая и принялись шепотом критиковать нашу игру. “Так и будете весь день по углам ныкаться и хихикать? — спросила она. — Может, тогда покажете нам, как это делается? У нас тут не то чтобы смертельная схватка”. Они извинились и подсели к нам. “Вас никто не учил, — начал Куикмен, — что к любым играм надо подходить серьезно? Мой отец твердил это без конца. (Заподозрив, что он над нами подтрунивает, я насупилась.) И все же, когда у тебя на глазах взрослый мужчина подворачивает ногу, играя в “музыкальные стулья”, начинаешь сомневаться в мудрости этого совета”. Мак рассмеялась своим громким, искренним смехом — и так началась наша дружба. И неважно, что мы сбежали из Британии за тысячи миль, чтобы ничто из прежней жизни не отвлекало нас от работы, — это не помешало нам стать не разлей вода.
— Кто-нибудь видел Эндера? Надо открыть ворота.
Я заглянула в пустеющую столовую, где в очереди за рагу из луфаря [1] был в последний раз замечен завхоз. Некоторые постояльцы все еще обедали — вместе, но и врозь, за длинным общим столом. Мы не потрудились запомнить их фамилии, зато были наслышаны об их проектах и уже записали их в краткосрочники — “проходные”, как говорил Петтифер, что на его языке значило “таланты пожиже”.
О ценности чужих творений мы судили по сроку пребывания в Портмантле: если вы уезжали спустя всего один сезон, значит, ваш замысел попросту не выдерживал более длительного вызревания. Взять хотя бы испанского поэта, с которым мы беседовали за обедом, гордо заявившего, что трудится над сборником минималистских стихов, избавленных от линейности, повествовательности и смысла. “Важное дело, — заметил Куикмен, поворачиваясь к нам и закатывая глаза. — Если что-то и нужно искоренить из поэзии, так это смысл”. Испанец закивал, глухой к сарказму, и принялся объяснять, как немыслимо сложен его проект, и, надо отдать Куикмену должное, его напускной интерес не ослабевал до самого конца.
Мы дали этому поэту самое большее два сезона. Любой, кто при первой же возможности заговаривал о своем проекте, обычно оказывался краткосрочником — таково было наше мнение. Любой, кто провозглашал себя гением, был мошенником, потому что гению, как выразился однажды Куикмен, некогда любоваться на себя в зеркало — у него слишком много работы. Мы не искали дружбы с краткосрочниками. Пусть трудятся и обретают ясность без нашего участия, а мы и дальше будем штурмовать свои неприступные творения. Никто из нас не желал признать, что, отделившись от остальных, мы сами провозгласили себя гениями, из чего, конечно, следовало, что самые большие мошенники тут мы. Нам даже не приходило в голову, что главное дарование Портмантла стоит у ворот в лужице собственной блевотины.
— Можешь не искать старика, — сказал Куикмен, глядя в окно. — Наш парень сейчас нажмет на кнопку.
Как по команде, по первому этажу прокатились три длинные, дребезжащие трели. Куикмен сунул трубку обратно в уголок рта.
— По местам, — скомандовал он, в голосе — предвкушение.
Звонок раздался вновь.
Эндер, старый завхоз, вышел из столовой с заткнутой за воротник салфеткой. На ней были бледные пятна от рагу. В руке он сжимал ложку.
— Это он? Он звонит?
— Ага, — сказал Петтифер. — Уже, наверное, переохлаждение заработал. Вы бы поторопились.
— Окей. Иду. Вы оставайся здесь. — Сорвав салфетку с воротника и тщательно промокнув усы, Эндер спрятал ложку в нагрудный карман и поспешил вниз. — Вы ждете в библиотеке, да? — крикнул он, надевая куртку у подножия лестницы. — Я его привожу.
Из окна мы смотрели, как старик пересекает белую целину, оставляя в сугробах провалы следов. По традиции, у него с собой был директорский дробовик — незаряженный, на ремне свисавший с левой руки. На Эндере была его обычная куртка, отороченная светло- и темно-серым мехом — в тон его седине. Дойдя до ворот, он заговорил с мальчиком через железные прутья.
Каждый новоприбывший должен был назвать пароль, который директор менял раз в сезон, обычно это была поэтическая строчка или цитата из его любимого произведения. У нас с Маккинни пароль был одинаковый: “Пойдем на восток, в родные края, одни, помня тебя” [2]. У Петтифера — “Мы — как ныряльщики в чистейших водах. / Нам лишь бы одряхлевший мир скорей / Покинуть” [3]. Куикмену достался перевод из Хюсейна Рахми Гюрпынара [4] — турецкого писателя, чьи сочинения были академическим фетишем директора, — впрочем, Куикмен утверждал, что дословно цитату не запомнил. Бедному Эндеру приходилось учить эти пароли каждый сезон, на английский остальных работников можно было не рассчитывать. В голове у Эндера, вероятно, понамешалось столько обрывков стихов, что он дал бы фору даже нашему испанцу. Впрочем, за годы службы у него ни разу не возникло необходимости стрелять. Уж слишком хорошо работала система. Любой, кто звонит в ворота Портмантла, должен знать правила входа. В противном случае его заставят повернуть обратно под дулом дробовика.
Фуллертон беззвучно произнес пароль, и старик его впустил. Мальчик ступил на территорию усадьбы и, прищурившись, посмотрел в окно над верандой, где стояли мы. Если он и увидел нас, то не подал виду. Он терпеливо ждал, пока Эндер запрет ворота, после чего они гуськом стали пробираться к главному входу.
У крыльца Фуллертон потопал ногами, отряхивая снег, и перекинул мешок на другое плечо. Затем оглянулся туда, откуда пришел, словно ворота были чертой между настоящим и прошлым и ему требовалось несколько мгновений, чтобы прочувствовать всю важность происходящего. Мы наблюдали эту странность и у других. Когда-то, так давно, что уже и не вспомнить, каково это было, мы тоже оборачивались у крыльца.
— Пора двигаться, — сказала Маккинни.
Пройдя по коридору, мы вошли в темную библиотеку, где пахло классной комнатой и теснилась до нелепости разномастная мебель. Я раздернула портьеры и включила настольные лампы. Петтифер и Куикмен, опустившись на корточки у камина, обсуждали, не развести ли огонь.
— Как долго от нас требуется изображать радушных хозяев? — поинтересовался Петтифер. — У моих изысканных манер короткий срок годности.
— Давайте уже разжигайте, — сказала Маккинни. — Ему надо согреться.
— По-моему, — вздохнул Петтифер, потянувшись за поленьями, — в последнее время люди как-то слишком часто пользуются плодами моих трудов.
Куикмен пихнул его в бок:
— А нельзя ли попользоваться плодами твоего молчания?
— Ты у меня за это поплатишься.
Куикмен рассмеялся.
— На, подкинь бумагу.
— Ее надо смять, чтобы лучше горела.
Пока они возились у камина, в комнату прошаркал Эндер. Мальчик маячил на пороге, дрожа всем телом. Он кутался в оранжевый плед стандартного образца: из кусачей шерсти с вышитой буквой “П”. Эндер кашлянул.
— Извините, наш гость замерз и устал, так что сегодня не надо много разговоров. Привет-привет и уходим, окей? — Старик сделал шаг в сторону и представил нам мальчика жестом иллюзиониста, завершившего эффектный фокус. — Фуллертон, эти люди заботясся о вас, на сегодня, пока не приехал директор. — Непривычное имя в его исполнении прозвучало как “Фулиртин”. — Они старые, но разговаривать с ними не так уж плохо. Они могут вам понрависся.
— Батюшки, Эндер! — Петтифер поднялся с колен и отряхнул сажу с брюк. — Ну зачем так завышать его ожидания?
Мальчик поднял голову и с трудом прошептал: “Здрасьте”. Его так трясло, что плед колыхался, точно парус во время шторма. Вблизи, с опущенным капюшоном, можно было как следует разглядеть его лицо. Карие глаза, маленькие, впалые, близко посаженные, акцентировали стройную колонну носа, опрокинутую мягкими волютами вниз. У него была привычка держать рот приоткрытым — мой отец называл это “ленивая челюсть”, — а кончик языка чуть высовывался, придавая губам влажный блеск. Темные волосы легко ложились на пробор, как страницы Библии, раскрытой посередине, челка, по подростковой моде, шторками обрамляла лоб, прикрывая родимое пятно слева. Пожалуй, он был ниже большинства сверстников, но благодаря широким, покатым плечам подносчика кирпичей выглядел взрослее.
Я первая с ним заговорила. Остальные чуть поодаль застыли в нерешительности. Мы почти разучились общаться с посторонними.
— Ну и прогулочка, да? У тебя, наверное, ноги отваливаются. Ты садись. — Почему-то, вместо того чтобы протянуть ему руку, я вскинула ладонь, как вождь Сидящий Бык. — Я Нелл. С двумя “л”. Приятно познакомиться.
Все еще дрожа, он кивнул.
— Устраивайся у огня. Вон как он разгорелся. Мигом согреешься.
Мальчик подошел к камину. Скинул плед, широко расставил руки и ухватился за каминную полку, впитывая тепло. Сзади казалось, будто он поддерживает стену.
— Два джентльмена справа — это Петтифер и Куикмен. (Они помахали, но мальчик стоял к ним спиной и, похоже, меня не слушал.) А вон там, у окна, Маккинни. Мы с ней живем здесь уже… Ой, даже говорить стыдно.
— Не так давно, как я, — вставил Эндер с порога. — Я уже с белыми волосами.
Он пригладил усы и довольно каркнул.
Мальчик не двинулся с места.
— Пожалуйста, — пробормотал он так тихо, что его голос едва был слышен за потрескиваньем огня, — дайте мне минутку… — Он схватился за живот, и мы на всякий случай отпрянули. Сделав глубокий вдох, он продолжил: — Просто чтобы оттаять. Я все еще пальцев ног не чувствую. — Он повернулся спиной к огню, сияющий силуэт. Зажмурившись, он втягивал воздух носом и выдыхал ртом, губы в трубочку. — Вы рассказывайте… Мне просто нужно… немного отойти…
— Конечно, — сказала я и, присев на диван, переглянулась с Маккинни. Мы обе пожали плечами. — Директор попросил нас тебя встретить. Он подумал, раз мы все тут знаем и говорим с тобой на одном языке, с нами ты быстрее освоишься. Приятно, когда есть с кем поболтать. Он сам хотел ввести тебя в курс дела, но…
Фуллертон по-прежнему глубоко дышал. Понял ли он хоть слово?
— Ему пришлось ненадолго покинуть остров, — продолжала я. — Наверное, приводит в порядок твои бумаги на случай, если ты захочешь тут задержаться. Так что, боюсь, мы всего лишь замена. Но не волнуйся: с тобой обращаются как с любым другим.
Тут подал голос Петтифер:
— Вообще-то раньше мы вот так вот не расстилали красную дорожку. Ни для кого. — Он прочистил горло, будто ожидая, что намек, крывшийся в этом звуке, побудит мальчика заговорить. Но тот ничего не ответил, и Петтифер оскорбленно скрестил руки на груди. — Вот теперь я ощущаю всю прелесть филантропии.
— Оставь его, — сказала Маккинни. — Он только приехал, а мы его уже обступили.
— Да нет… — выдавил мальчик. — Говорю же, я просто замерз. — Он открыл глаза и обвел нас взглядом. — И я ценю ваше дружелюбие, честно. Но я сюда не за друзьями приехал. Я просто хочу переодеться и отдохнуть, и как-нибудь потом мы можем вместе поужинать. Такие ведь тут порядки? Мне сказали, меня оставят в покое.
Куикмен закусил трубку и ухмыльнулся.
— По сути, да. Ужин начинается после звонка. Едим в столовой, таковы правила. Хочешь, мы займем тебе место. — Он взглянул на мальчика, прищурив глаза, — слушает ли тот его. — Конечно, есть и другие правила, но самые важные тебе, наверное, уже объяснили. А остальное узнаешь по ходу дела. Или у директора спросишь. Когда он, кстати, вернется?
— Через три дня, — ответил Эндер.
— Ну вот.
Фуллертон растерянно заморгал. Заправил волосы за уши.
— Ладно, пусть Эндер проводит его в домик, — сказала я. И, взглянув на мальчика, добавила: — Нас попросили рассказать тебе, как тут все устроено, ответить на вопросы и тому подобное. Но, если хочешь, мы предоставим тебя самому себе. Если что-нибудь понадобится, мы будем поблизости.
— Нас легко найти, — сказала Маккинни. — Мы всегда где-нибудь есть.
— Хорошо, спасибо, — сказал мальчик. Он подобрал с пола плед и принялся изучать полки над камином. — А эти книги можно брать?
— Некоторые можно, — ответил Петтифер. — А вот до “Леди Чаттерлей” тебе надо еще дорасти. — Он покосился на нас, но его шутку никто не оценил.
— Странно, что-то я ее здесь не вижу. — Мальчик невозмутимо скользнул взглядом по книжным корешкам. — Принесете, когда страницы подсохнут?
Петтифер вспыхнул:
— Фу, какая гадость!
— Так, ладно, — вмешался Куикмен, — пора за работу. — Похлопав Петтифера по плечу, он направился к двери. — Отложим это на потом.
Я встала и с улыбкой обратилась к мальчику:
— Приятно видеть юные лица.
Он лишь кивнул.
Петтифер махнул рукой в сторону камина:
— Пусть догорает. Или можешь подкинуть дров, они на первом этаже. Сам решай.
— Ага, спасибо.
Уходить нам не хотелось. Не только из-за того, что мы нарушили данное директору слово, но и потому, что все в мальчике сбивало с толку. Мы не привыкли жить с угрюмыми подростками. У него была очень современная манера держаться, которую мы никак не могли расшифровать. Он был неудобным в самом захватывающем смысле слова — как знакомая комната, изменившаяся после перестановки мебели. Он оживил нас, вытряхнул из привычного уклада, причем без малейшего труда. Конечно, мы не могли предвидеть, как сильно он повлияет на следующий этап нашей жизни. В эту первую встречу, сам того не желая, он как будто ослабил наши болты, а медленное течение дней довершило его работу.
Мы двинулись к выходу, но на пороге Куикмен обернулся, положив руку на дверной косяк:
— Слушай, Фуллертон, у тебя случайно табака не найдется? Мне для трубки, но могу и сигарету распотрошить.
Взгляд мальчика наконец-то потеплел. Рот его был приоткрыт, кончик языка прошмыгнул по зубам. Он достал из кармана джинсов смятую пачку сигарет, какая-то турецкая марка, и кинул ее Куикмену.
— А я вас узнал, — сказал он. — Мне так кажется.
— Ну, не обессудьте, — вежливо ответил Куикмен и прижал сигареты к груди. — Спасибо. — Он потряс пачку, но шороха не последовало. Вынув фольгу, он сжал коробочку в кулаке. — Не буду врать: мой дух сломлен.
И мальчик наконец улыбнулся.
2 Хейбелиада, как нам сказали, находится в двенадцати милях от Стамбула и входит в группу островов, именуемых Истанбул адалары, уступая по величине лишь соседней Бююкаде. На севере и юге ее венчают два холма с крутыми лесистыми склонами, а в ложбинке между ними расположился поселок, где живет все население острова. Работа там по большей части сезонная. Зимой приземистые дома на несколько квартир и долговязые деревянные особняки стоят пустые и темные, но с приходом тепла их заполняют стамбульские дачники, которые приезжают, чтобы сидеть на узорчатых балконах, загорать на скалистых пляжах, качаться, словно чайки, на сияющих волнах Мраморного моря и весело выпивать до глубокой ночи на крышах своих домов. Если смотреть с моря, Хейбелиада — что означает “остров-вьюк” — вполне оправдывает свое название, но с более высокой точки обзора она скорее напоминает тазовую кость. На отростке этой кости, на густо поросшем соснами юго-восточном мысе, и находится Портмантл. Единственная часть особняка, различимая с парома, — это верхушка двускатной кровли, да и та замаскирована мхом и толстым слоем копоти. Все гости проделывают один и тот же путь от пристани. Без подробных инструкций прибежище не найти. Сойдя с парома, вы не увидите указателей. В кафе и lokantas [5]на набережной вам не помогут. Запряженные лошадьми фаэтоны вас туда не отвезут. Усадьба стоит на отшибе, и местные туда не ходят, полагая, что там обитает профессор-затворник, яростно оберегающий свое уединение. Как и другие частные виллы, Портмантл никому на острове не интересен, а потому идеально подходит для тех, кто хочет укрыться от чужих глаз.
Единственный путь к прибежищу пролегает через восточную часть острова, по улице Чам-лиманы-ёлу. Проселочная дорога обрывается у кованой ограды с пиками, оцепляющей усадьбу. Маккинни утверждала, что пробраться на территорию можно и другим путем — переплыв бухту с запада на восток и взобравшись на мыс по скалистому склону, — но на практике ее теорию никто не проверял. Фальшивые таблички, развешанные вдоль забора, действовали безотказно: Dikkat köpek var — “Осторожно, злая собака”.
Мы не знали, как давно существует Портмантл, знали только, что многие искали здесь приюта задолго до того, как мы заявили на него свои права; для того он и был построен — спасать разочаровавшихся в себе художников вроде нас. Уединенность усадьбы позволяла творить вне смирительной рубашки мира, не испытывая его давления. Здесь мы могли заглушить голоса, что зудели и нудили в сознании, забыть о душащих сомнениях, отбросить обыденные хлопоты, помехи и обязанности, отстраниться от инфернальных звуков цеховой жизни: телефонных звонков, поторапливающих писем в фирменных конвертах от галерей, издателей, студий, меценатов — и работать, наконец-то работать, без чужого вмешательства и влияния. “Свобода творчества”, “самобытность”, “подлинное самовыражение” — эти слова повторялись в Портмантле, как заповеди, пусть даже они редко претворялись в жизнь, а то и вовсе были призрачными идеалами. В Портмантле просто восстанавливали силы. Своего рода санаторий, куда приезжали не за телесным оздоровлением, но чтобы обрести утраченное вдохновение, упущенную веру в само искусство. Ясность — так мы это называли; единственное, без чего мы не могли жить.
В Портмантле не принято было упоминать о времени, разве что в самых общих чертах: течение дней, смена времен года, положение солнца над лесом. И Эндер, и директор по долгу службы носили карманные часы, но в самом доме часов не было, не приветствовались и календари. Не то чтобы нам запрещалось ими пользоваться — с некоторыми оговорками мы были вольны делать все, что захотим. Любой мог протащить на остров наручные часы или начертить на земле циферблат разметочным шнуром и определять время по солнцу, но ему бы тут же указали, что он только сам себе вредит. Почему наши мысли должны вращаться по часовой стрелке? Почему мы должны жить по законам мира, которому больше не подвластны? Искусство нельзя втиснуть в расписание. Мы пользовались расплывчатыми формулировками: “завтра утром”, “в прошлую среду”, “три-четыре сезона назад” — и они неплохо нам служили, помогая забыть о том, что часы и минуты, по сути, ведут обратный отсчет.
Потому-то я и не могу сказать точно, сколько прожила в Портмантле до прибытия Фуллертона. Приехала я в 1962-м, но с тех пор на моих глазах столько зим сковало холодом здешние сосны, что все слилось в одну серую зиму, необъятную и туманную, как море. Дневник я забросила быстро, и вычислить сроки моего пребывания по записям было невозможно. По приблизительным подсчетам, мы с Маккинни провели в Портмантле не меньше десяти лет, а Куикмен и Петтифер — почти восемь.
Жили мы под вымышленными именами, потому что настоящие тянули нас назад; кроме того, одни репутации были весомее других, а Портмантл задумывался как место, где все равны. Также считалось, что прежние имена культивируют самонадеянность и не дают вырваться за рамки знакомых методов, привычного типа мышления. Директор давал нам псевдонимы — фамилии из телефонных справочников и списков пассажиров со старых кораблей (эти списки он привозил из странствий и хранил в папках у себя в кабинете). Имена выбирались без оглядки на расу и национальность, в результате Маккинни, дочка русских эмигрантов, оказалась отмечена печатью кельтскости, и в разные годы в усадьбе попадались такие несуразности, как арабский художник Дюбуа, итальянский романист Хоуэллс, славянский иллюстратор Сингх и норвежский архитектор, отзывавшийся на О’Мэлли. В каком-то смысле фальшивые имена были нам дороже настоящих. Со временем начинало казаться, что они и подходят нам больше.
По документам я — Элспет Конрой, родившаяся 17 марта 1937 года в шотландском городе Клайдбанке. Фамилия моя всегда казалась мне невзрачной, а имя — чересчур формальным и девичьим. Элспет Конрой — так могли звать дебютантку из высшего света или жену политика, но никак не серьезного художника, которому есть что сказать о мире, но такова была моя участь, и мне пришлось ее принять. Родители надеялись, что аристократическое шотландское имя Элспет поможет мне выйти замуж за человека более высокого статуса (иными словами, за богача), и с годами я эту теорию опровергла. Но я всегда подозревала, что этот ярлык — Элспет Конрой — мешает моему творчеству. Какое мнение складывалось обо мне у посетителей выставок, видевших его на подписях под работами? Могли ли они, узнав мой пол, национальность, социальное происхождение, прочувствовать всю правду моих полотен? Кто знает. С этим ярлыком я создала себе репутацию, им меня характеризовали и классифицировали. Я — шотландская художница и именно как шотландская художница вошла в историю искусства. Однажды, когда я буду готова уехать отсюда, я снова стану Элспет Конрой, сниму ее с крючка, как старую загрубевшую куртку, и примерю — подходит ли? А до тех пор мне позволено быть другим человеком. Нелл. Старая добрая Нелл. Другая, но такая же. Без нее я никто.
Из нашей четверки больше всех дорожил возможностью отстраниться от прошлого Куикмен. В первую пору нашего знакомства стоило нам взглянуть на него, и в памяти неизбежно всплывала знаменитая фотография с задней обложки его романов: голова подсолнечником клонится в сторону, руки с вызовом скрещены на груди, за плечами — угрюмая лондонская панорама. Он с детства был у нас перед глазами, молодое, эффектное лицо щурилось с книжной полки, выглядывало из-под кружки на прикроватном столике. Его настоящее имя знали почти в каждом доме; в литературных же кругах оно было синонимом величия, мелькало как нарицательное в рецензиях на опусы менее важных писателей. Любому в Портмантле — даже директору — доводилось читать или хотя бы держать в руках его дебютный роман “Накануне дождя”, опубликованный, когда ему был всего двадцать один год. В Британии книга входит в школьную программу, считается современной классикой. Но наш добряк Куикмен не слишком вязался с этой личностью: скромный, часто раздражительный, он не любил шик и блеск литературной сцены. Он жаждал только одного — запереться в тихой комнате с блокнотом в линейку и набитой карандашами “Штедтлер” коробкой из-под сигар. Фамилия “Куикмен” подходила ему идеально. Его ум работал невероятно быстро. А борода, поскольку он за собой не особо ухаживал, разрасталась по щекам, точно дрок, скрывая красивое симметричное лицо и придавая ему вид моряка, выброшенного на необитаемый остров.
Настоящая фамилия Петтифера тоже была небезызвестна во внешнем мире. Архитекторы редко предстают перед публикой, и, если честно, при первой встрече я не узнала его пухлое лицо. Когда (в минуты жалости к себе) он рассказывал о спроектированных им зданиях, их очертания ностальгически всплывали в памяти, как любимое кресло или бутылка отменного вина. Его прежняя фамилия звучала на званых ужинах и светских приемах; услышав ее, люди кивали и говорили: “Ах да, мне всегда нравилось это здание. Его работа?” Но здесь он так привык к фамилии “Петтифер” и ее вариациям, что поклялся, когда покинет остров, официально закрепить ее за собой. Обещал даже открыть архитектурное бюро под вывеской “Петтифер и партнеры”. Мы не спешили принимать его слова за чистую монету, но, если бы все так и вышло, никто бы не удивился.
Разумеется, мы предположили, что и Фуллертон успел прославиться на большой земле — в Портмантл попадали только признанные художники, потому-то его местоположение и скрывалось. Но мы были так оторваны от внешнего мира, что имя мальчика все равно бы нам ничего не сказало. Что до него самого, он удивлял нас с первого дня.
На ужин в тот вечер он не явился, и я с удивлением поняла, что беспокоюсь за него. А вдруг он разболелся, думала я, вдруг заработал воспаление легких? Мысль о том, что он страдает у себя в комнате, была невыносима; намучавшись летом с инфекцией мочевого пузыря, я знала, как тоскливо валяться с температурой: сквозь ставни бьет солнечный свет, а ты лежишь и ждешь, пока подействует директорское лекарство. Хуже только болеть зимой. А потому мы вчетвером — хоть и не вполне единодушно — решили пройти мимо его домика после ужина, просто чтобы убедиться, что он здоров.
Петтиферу не терпелось заглянуть к нему в мастерскую и узнать, над чем он работает.
— Для художника парень слишком юн, — размышлял он за ужином. — Знавал я парочку хороших иллюстраторов младше двадцати, но семнадцать… Разве можно к такому возрасту обрести хоть сколько-нибудь авторитетный голос и стиль? Если он, конечно, не из этих чудовищных любителей поп-арта. Вроде не похож. Но зачем тогда ему дали мастерскую, когда наверху полно свободных комнат?
Мастерская Фуллертона располагалась дальше всех от главного дома, в пятидесяти ярдах от моей — в окружении гранатовых деревьев, карликовых дубов и множества разновидностей олеандра, цветущего по весне. Усадьба состояла из десятка построек, раскиданных по девяти — а по ощущениям, и по всем пятнадцати — акрам земли. Ровно по центру царственно возвышался особняк в стиле модерн с тонкими коваными карнизами; деревянная обшивка так потускнела под натиском непогоды, что дом приобрел тоскливый слоновий оттенок. Директор жил на верхнем этаже. Он специально не подновлял краску: бесцветность особняка была лучше любой маскировки. Под водостоком и кое-где еще виднелись остатки аквамарина, по которым можно было представить былое великолепие.
Двенадцать спален в особняке занимали гости, которым не требовалось много места и рабочих материалов: драматурги, романисты, поэты и детские писатели обитали в скромных комнатах по соседству с Эндером и двумя его помощниками — моложавой женщиной по имени Гюльджан, которая готовила, стирала и убирала, и нескладным парнем Ардаком, который следил за садом и чинил все, что не работает (вот бы он и нас починил). Комната отдыха была на первом этаже, кухня и столовая — на втором. Вокруг особняка по орбите выстроились восемь домиков из шлакоблоков с плоскими цементными крышами, на которых приятно было сидеть в хорошую погоду, глядя в невод моря или на звезды. Это были мастерские для художников, архитекторов, акционистов — для всех, кому требовалось большое рабочее пространство или место для хранения инструментов и оборудования. (На моей памяти в Портмантле побывала всего одна скульпторша, но от ее резцов и молотков было столько шума, что провожали ее с огромным облегчением — и больше скульпторов не приглашали.)
Величием домики-мастерские не уступали обувным коробкам, зато внутри было довольно просторно, а большие окна впускали прохладу и солнечный свет. Моя мастерская служила мне не хуже любой другой. У меня имелось все необходимое: кровать, чтобы спать, железная печка, чтобы согревать замерзшие пальцы, трехразовое питание в особняке, место для омовения и отправления естественных нужд, а главное — упоительный покой, который точно никто не нарушит.
Подойдя к домику Фуллертона, мы увидели, что дверь открыта. Зажженные лампы отбрасывали желтый свет на утоптанный снег у крыльца.
— Насколько я помню, он просил ему не мешать, — сказал Куикмен. — Может, он уже вовсю работает.
— Тсс! — перебила я его. — Слышите?
Из-за домика доносились странные звуки. Музыкой я бы их не назвала, но был в них какой-то пружинистый ритм.
— Видишь? — сказал Петтифер. — Все у него хорошо.
— Мы свой долг выполнили. Пойдем. — Маккинни потянула меня за локоть.
— Я схожу за доской, — сказал Куикмен. — По-моему, в последний раз она была у меня.
— Нелл, ты с нами?
— Идите. Я быстро. — Я поняла, что, пока не увижу мальчика, не успокоюсь.
Куикменовские партии в нарды порой затягивались допоздна — все зависело от того, насколько достойное сопротивление ему оказывал Петтифер; всю ночь до рассвета я буду работать, а завтрак, вероятно, просплю. Ни разу не проведать Фуллертона было бы жестоко.
— Я только в окно гляну.
Остальные попятились по снегу. Остановились на лунно-голубом пятачке между карликовыми дубами и стали жестами меня подгонять: “Иди уже!”, “Не тяни!”, “Мы не будем торчать тут всю ночь!”
Я подошла к окну. Ставни сложены гармошкой, шторы еще не опущены. Внутри никого. На полу развязанный холщовый мешок, из него торчит ворох одежды. К кровати прислонена гитара. Мальчик не походил ни на композитора, ни на лихого рок-н-рольщика, но вполне мог писать музыку для театра или фолк-сцены.
И тут он вышел из-за угла дома, волоча за собой железный бак. Отойти от окна я не успела. При виде меня он застыл на месте, но не отпрянул и, кажется, даже не удивился. Затем потащил бак дальше, на ровное место, и, опершись о края руками, вдавил его в снег.
— Нелл с двумя “л”. — Его голос звучал не так сердито, как я ожидала. — Вы потерялись?
— Я просто хотела тебя проведать. — Вышло как-то зашуганно. — Тебя не было на ужине.
— А я не проголодался. Тайна раскрыта.
— Да, пожалуй.
Он уставился себе под ноги. В темноте над нами с карканьем пронеслась толстая ворона. Фуллертон вскинул голову:
— Тут вороны серые. Никак не привыкну.
— Это ты еще цапель не видел. Весной они прилетают сюда и вьют гнезда по всему острову. Чудесное зрелище.
Мальчик что-то вяло пробормотал. Затем скрылся в доме, оставив дверь нараспашку. Было непонятно, ушел ли он насовсем. Я ждала, слушая, как его подошвы шаркают по бетону. Вскоре он вернулся со стопкой брошюр или журналов, неся их перед собой, как дары. Не обращая на меня внимания, он с грохотом свалил все это в ржавый бак. Обложки сверкнули глянцем. Отряхнув ладони, он снова направился к двери, но на пороге обернулся и, прищурившись, уставился вдаль.
— Вас друзья ждут, — сказал он.
— Ты придешь на завтрак?
— Сомневаюсь.
Его враждебность была мне непонятна, и я привычно стала искать причину в себе, решила, будто ляпнула что-то не то.
— Обычно я не очень-то общительна, — сказала я.
Он вздохнул.
— Какое совпадение — я тоже.
— Но сейчас вот из кожи вон лезу.
— Очень мило с вашей стороны, но мне этого не нужно. Я приехал сюда за уединением, в этом весь смысл. С людьми я не лажу.
Он воздел руки и снова ушел в дом.
— Ты слишком юн, чтобы так рассуждать, — сказала я, когда он вернулся. Теперь он нес кипу смятых бумаг, перехваченных толстой резинкой. Большим пальцем он придерживал бордовый паспорт.
— Я достаточно взрослый, чтобы знать свои пределы. — Он бросил бумаги в бак. — А вы зачем сюда приехали? Ради компании?
Мне было что на это ответить, но он бы вряд ли стал меня слушать.
— Уединение и одиночество — две разные вещи.
— Ага. Поверю вам на слово. — Он похлопал по карманам ветровки. Под ней виднелся свитер из грубой шерсти, явно с чужого плеча: круглый вырез обнажал ключицу. Должно быть, свитер достался ему от Эндера или из коробки с забытыми вещами. Вдобавок на нем теперь были крепкие сапоги, добавлявшие ему роста. — Черт, — сказал он, снова себя охлопывая. — У вас спичек не найдется?
— Поищи в домике, у печки.
Он шмыгнул носом и харкнул.
— Там нет.
— Давай я тогда свои принесу. У меня полный коробок в мастерской.
— Не, не парьтесь. Значит, придется повозиться.
Присев на корточки, он запустил руки в снег, шишки и труху и принялся копать. Вскоре он уже пригоршнями вытаскивал ржаво-рыжую почву. Посыпавшись в бак, она увесисто забарабанила по металлу.
— Что ты делаешь?
Не отвечая, он продолжал черпать землю и сваливать ее в бак.
— Что ты хочешь спрятать?
Мое присутствие ничуть его не смущало — он рыл с какой-то яростной сосредоточенностью, точно лиса, охотящаяся на кролика. Когда бак заполнился на четверть, он остановился, плюхнулся в снег и привалился спиной к металлу. Ко лбу липли пряди волос. Он казался таким юным и напуганным.
— Фуллертон, — сказала я (попробуй произнеси такую фамилию с нежностью), — что с тобой?
Он сидел на месте, отдуваясь и глядя в пустоту.
— Ты хочешь, чтобы я ушла?
— Мне по барабану.
Остальные все еще ждали. Я обрадовалась, увидев их сгорбленные тени. Но стоило мне направиться к ним, как Фуллертон меня окликнул:
— Стойте. Подождите.
В его голосе была нотка раскаяния. Я обернулась.
— Ничего личного, — сказал он. — Просто… просто я еще не просек, что тут к чему. Здесь куда больше правил, чем я думал.
Почему его пустили в Портмантл, не дав полного представления о том, что его ждет? Мой спонсор два дня проводил со мной инструктаж. Я вернулась к мальчику.
— Если что-то непонятно, спрашивай.
Он снова харкнул.
— Мне сказали, нельзя пить, колоться и пользоваться телефоном. Но ваш приятель Куиксон упоминал еще какие-то правила. Не знаю, может, он имел в виду жетоны на паром, я купил два, как и просили, второй валяется где-то в сумке. Думаете, он про это говорил?
— Он Куикмен, — улыбнулась я. — И, да, про это в том числе.
— А у вас есть жетон?
— Да, но не с собой. Я его спрятала. Это скорее примета, чем правило.
— А-а. — Он снова вздохнул. — Старик рылся в моей сумке. Я думал, это из-за жетона.
— Эндер, что ли?
— Ага, и меня обыскал. Странный какой-то.
— Эндер ничего, такая уж у него работа. Без правил это место давно бы закрылось.
— То есть тут всех шмонают?
— Только в первый день. Поверь, не ты один через это прошел.
— Просто неожиданно как-то.
— Странно, что твой спонсор тебя не предупредил.
Фуллертон поднялся на ноги и вгляделся в мое лицо, словно ища в каждой поре слабину.
— Я, в общем-то, сюда ненадолго. Проветрю голову — и обратно, заканчивать начатое.
— Я бы на твоем месте не ставила себе жестких сроков. Как пойдет, так пойдет.
Мне хотелось сказать ему, что поначалу я тоже так думала. Что обрету ясность в считаные дни. Что мне не потребуется вмешательство директора: специально подготовленные и подписанные от моего имени документы на долгосрочную визу. Но какой смысл еще больше его запугивать?
— Знаешь, — сказала я в итоге, — когда я приехала сюда, мне очень повезло. В первую, самую трудную пору меня было кому поддержать. Помнишь Маккинни?
Он кивнул.
— Мы с ней прибыли в один день. Добирались на одном и том же пароме от пристани Кабаташ — сами того не подозревая. Без нее я бы так долго не продержалась.
— Слушайте, я рад, что у вас все сложилось, — ответил он. — Но это не значит, что и у меня сложится. Мы разные. Я ни на кого не могу рассчитывать, кроме себя.
— А ты попробуй. — Я смотрела на него с улыбкой, пока он не поднял на меня взгляд. — Мы все тут одиночки. Но в правильной компании можно быть и вместе, и самим по себе. Такие вещи приходят с возрастом.
— Это не про меня. Не обижайтесь.
— Все случится само собой. — Сочувствовать мальчику было легко. Не только потому, что он был потный и чумазый, но и потому, что я хорошо помнила, каково это — быть подростком, как утомительно все время держаться настороже, никого к себе не подпускать, бояться душевных ран. — Кстати, Тиф и Кью могут подсказать, как лучше избавиться… ну… от того, что у тебя в баке.
Мальчик смерил бак взглядом и пнул носком сапога.
— Да я сам. И к тому же, — он кивнул на рощицу у меня за спиной, — они уже ушли.
Ушли, но недалеко. Среди деревьев вырисовывались их силуэты. Они направлялись к моему домику.
— Свистеть умеешь? — спросила я.
Поразмыслив, мальчик сунул в рот грязные пальцы и, точно закипевший чайник, пронзительно засвистел. Остальные не сразу сообразили, что сигнал предназначен им.
Первым пришел Петтифер, зажимая уши ладонями.
— Тебя даже в Серенгети [6] слышали. Что за срочность? — Он оперся о мое плечо.
— Фуллертон хотел с тобой посоветоваться.
— Да что вы говорите. Слышал, Кью? Со мной хотят посоветоваться.
— Боже правый, — ответил Куикмен, подоспев за ним следом. — Что дальше?
Они рассмеялись.
Маккинни сразу обратила внимание на внешний вид мальчика. На щеках тускло-красные полоски грязи.
— У вас тут все нормально? — спросила она.
— Я просто пытаюсь избавиться от ненужных вещей.
Когда мальчик изложил свой план с железным баком, Петтифер выпятил нижнюю губу и покачал головой:
— Нет, я бы не советовал жечь что-то в баке без керосина. И надо сложить сверху шалашик из веток, чтобы задать направление пламени. Иначе все может быстро выйти из-под контроля.
Мальчик отступил назад.
— Наверное, это даже к лучшему, что у меня нет спичек.
— Я как-то раз решил поджарить свою рукопись в гостях у редактора, — сказал Куикмен. — Видели бы вы, что стало с его лужайкой. Не думал, что будет столько пепла. Опасное дело.
Петтифер согласно хмыкнул.
— Без должных умений не успеешь глазом моргнуть, и даже небольшой костерок превратится в пожар.
— Откуда вы об этом столько знаете? — спросил Фуллертон.
— У меня отец был вожатым скаутов.
— Круто.
— Он бы с тобой согласился.
— Мой меня даже в походы не брал, — сказал мальчик. — Но я сам ходил.
— И правильно.
— А он разрешал вам носить перочинный ножик?
— Нет. Но сам с ним не расставался.
Маккинни оглянулась на мансардные огни особняка и зевнула. Морщины на ее лице разгладились, остались только вокруг глаз, похожие на рисунок древесных волокон.
— Придется нам с тобой, Нелл, привыкать к этим ковбойским разговорам. Скоро небось начнут поединки с револьверами устраивать.
— Отличная мысль, — сказал Куикмен.
— Пока до этого не дошло, пойду-ка я лучше спать.
— А как же наша игра? — спросил Тиф.
— Я что-то не в настроении. Но ставку, пожалуй, сделаю. Горсть зерен французской обжарки на Куикмена, — шепнула она мне на ухо. — Если будет два-два, повышай.
Я кивнула.
— Я придержу твой выигрыш.
Она чмокнула меня в щеку.
— Всем спокойной ночи.
— Спокойной ночи, Мак.
Я смотрела ей вслед, пока она не скрылась во тьме. Она часто уходила пораньше, ссылаясь на работу. Но тем вечером она ни словом не обмолвилась о пьесе, и я решила, что ее снова мучает бессонница. (Маккинни шутила, что самое верное лекарство для нее — перечитывать ранние варианты своей рукописи: “Меня от собственной писанины клонит в сон даже средь бела дня”.)
— А что ты пытался сжечь, если не секрет? — поинтересовался Куикмен. — Надеюсь, там нет ничего, что я мог бы выкурить?
— Просто вещи, которые нельзя было привозить. Я думал, старик разрешит их оставить, но он велел мне от них избавиться.
— А-а. Это мы уже проходили.
— А кое-кто и дважды, — вставил Петтифер.
Фуллертон улыбнулся. Казалось, его лицо не привыкло к таким усилиям.
— У нас тут не соревнование.
— Кстати, о соревнованиях, — сказал Куикмен. — Мы собирались сыграть в нарды. Умеешь?
Мальчик отвернулся.
— Кажется, играл один раз. В школе. Теперь меня больше интересует покер.
— Покер! Для нас это слишком по-голливудски. Мы с Тифом по воскресеньям всегда садимся за доску, победитель определяется по результатам пяти партий, и, сказать по правде, — Куикмен приставил ко рту ладонь и театрально прошептал: — Он безнадежен. Я не прочь разгромить кого-нибудь еще.
— Ладно, — сказал мальчик. — Когда?
— Прямо сейчас.
Петтифер кашлянул.
— Для новичков у нас ставки высоковаты.
— Ну прямо, — быстро возразила я. Мне хотелось, чтобы Фуллертон поскорее влился в нашу компанию, тем более что обычно Куикмен не был так щедр на приглашения.
Мальчик заинтересовался:
— Вы на деньги играете?
— Нет, на всякие безделушки, — ответила я. — Нам особо нечего ставить.
— Однажды я чуть не выиграл у Куикмена его трубку, — сказал Петтифер. — Шести очков не хватило. Какая сила оказалась бы в моих руках!
— Да, — сказала я, — у них было пару эпичных сражений. Но Кью непобедим.
— Ладно, я с вами, — сказал мальчик. — Почему бы и нет.
— Шикарно! Устроим турнир. — Куикмен хлопнул в ладоши и потер руки. — Тащи доску, Тиф. Она у меня в комнате. — Давно я не слышала в его голосе столько энтузиазма. — Нелл, можно опять к тебе? Нам понадобится большой стол.
В глазах мальчика тоже читалось воодушевление: все происходило, как я и предсказывала, — само собой.
Перекроенный историей, происходившей без нас, мир, который покинул Фуллертон, отличался от мира, каким его знали мы, и тем не менее путь в Портмантл был одинаков для всех. Порядок приема не менялся никогда. Сначала ваш спонсор связывался с директором — без его разрешения не разглашались никакие подробности. Местоположение Портмантла было тайным знанием, передаваемым по наследству от старых постояльцев новым, но, если ваш спонсор давал путаные указания, вы могли и вовсе туда не добраться.
Гость, покинувший остров “с чистым досье” — то есть умышленно не нарушивший никаких правил, — мог сам выступить в роли спонсора и выдвинуть одного кандидата. Творца, нуждающегося в заповедном уголке. Но лишь того, кому это действительно необходимо. Расходы на проживание покрывал спонсор, сумма небольшая, вносилась каждый сезон, но выплаты могли растянуться на неопределенный срок — как в случае со мной, Маккинни, Куикменом и Петтифером. Спонсор должен быть уверен, что его протеже и впрямь достоин поддержки, ведь, может статься, он связывает себя обязательствами до конца жизни. Обязательствами, которые нельзя ни снять с себя, ни передать кому-то еще. Из-за этого мы, старожилы, пользовались в Портмантле особым уважением — раз наши спонсоры готовы так долго поддерживать нас, значит, высоко ценят наши таланты. Впрочем, были и те, кто смотрел на нас потухшим от жалости взглядом, словно мы — всего-навсего тени себя прежних, выцветшие и обреченные на провал.
Лишь когда директор одобрит вашу кандидатуру, узнаете вы, где расположено прибежище. Лишь тогда сможет спонсор дать вам подробные указания, которые нужно будет быстро запомнить, поскольку ни записывать, ни повторять вслух их нельзя. Лишь добравшись до Лионского вокзала в Париже, сможете вы открыть конверт с паролем, который прислал вашему спонсору директор. Лишь тогда сядете вы на поезд “Симплон-ориент-экспресс”, отбывающий в Лозанну, по билету второго класса, который ваш спонсор оплатил под своим именем, под своим настоящим именем, и — с остановками в Милане и Белграде — доберетесь до турецко-болгарской границы и предъявите паспорт на конечной остановке в Стамбуле. Лишь тогда заплатите вы пошлину и получите визу, а потом отыщете дешевую гостиницу, которую забронировал ваш спонсор, и сожжете паспорт в ванне, а чтобы не сработала пожарная сигнализация, польете его из душа (это делается на раннем этапе, чтобы потом нельзя было передумать). Лишь тогда вступите вы в залитый весенним солнцем распахнутый город и, шагая вдоль главной дороги, утопающей в транспорте, мимо такси с опущенными стеклами и ревущей музыкой, мимо дребезжащих трамваев и громадин-мечетей, выйдете к пристани Кабаташ.
Лишь тогда опустите вы тусклый жетон в приемник турникета, как учил ваш спонсор, а второй, такой же, сохраните на обратную дорогу, чтобы всякий раз, когда ваши пальцы заденут его в складках кармана, он напоминал вам о пути домой. Лишь тогда зайдете вы за ограждение, в жаркую влажность терминала, — на голове шляпа, глаза спрятаны за темными очками — и станете ждать, обмахиваясь газетой, когда откроются двери и можно будет ступить на борт белого судна. Лишь тогда найдете вы местечко на верхней палубе, среди общей толкотни, у поручня, откуда можно смотреть, как отчаливает паром, чувствуя внезапный бриз на щеках, соленую прохладу на губах, радость момента. Лишь тогда познаете вы все величие Мраморного моря, бездонного, сияющего, наползающего со всех сторон.
И это будет ваша последняя возможность откинуться на спинку скамьи и выдохнуть, послушать крики чаек, что одуряющими стайками летят за кормой, словно провожая вас. Вскоре турки начнут перегибаться через борт, протягивая кунжутные бублики, чайки — вырывать хлеб у них из пальцев, пикируя и клекоча; и вы поймете, что чайки — никакие не провожатые, а просто подхалимы и вымогатели, как и все, от кого вы пытаетесь уплыть.
Лишь на первой остановке — пристани Кадыкёй — расстегнете вы застежку на часах: пускай скользнут меж досок скамейки, будто вы их потеряли. Лишь проплывая мимо первого странного острова, оцените вы, как далеко оказались от мира, который знали, от людей, которых любили и не любили. Лишь миновав следующие два острова (один — широкий и необитаемый, другой — скудная полоска зелени, где живут, похоже, одни цапли), осознаете вы, как близко подобрались к тому, что вам необходимо. Лишь тогда увидите вы армейско-зеленый горб Хейбелиады, вздымающийся в солнечной дымке, и поймете, что вы у цели.
Лишь тогда вместе с укачанными туристами спуститесь вы на нижнюю палубу и, когда паромщик перекинет ветхий канат на причал, сойдете на берег, странным образом чувствуя, что вы почти дома. Лишь тогда, обогнув плац военно-морской академии, где занимаются строевой подготовкой курсанты в форме, пойдете вы на юго-восток, как вас учили, и будете двигаться по улице Чам-лиманы-ёлу, пока дороги не станут ýже, безлюднее, а редкие домишки не уступят место лесу. Лишь тогда сможете вы затеряться среди сухих, наклонившихся сосен, чувствуя, что отныне избавлены от всех тягостей. Лишь тогда увидите вы плечи потемневшего от времени особняка над макушками деревьев. Лишь у его ворот бросите вы на землю рюкзак, нажмете на кнопку звонка и будете наблюдать, как по тропинке спускается подслеповатый турок с седыми усами и ружьем, чтобы спросить через прутья, кто вы. Лишь тогда сможете вы назваться другим человеком. Лишь тогда старик спросит у вас пароль, а вы — выпустите эти слова на волю и, произнеся их, лучше поймете их смысл. Лишь тогда откроются ворота и впустят вас, движимые рукой старика. Лишь тогда скажет он: Portmantle’ye hoşgeldiniz [7].
3 Когда мальчик в первой же партии разбил Петтифера наголову, мы хором воскликнули “новичкам везет”, но потом они сыграли еще две, каждая чуть быстрее предыдущей, и стало ясно, что юный Фуллертон — блестящий тактик. Он выиграл у Петтифера целую гору сокровищ: стакан для чая, заводную черепашку из камфорного дерева, плетеный кожаный ремень; а я, поскольку ставила на Тифа, вынуждена была расстаться с последней упаковкой коричной жвачки. Мы полагали, что Куикмен, игрок более проницательный, опытный и агрессивный, окажется Фуллертону не по зубам, но мальчик обыграл его во всех партиях, причем с большим перевесом. По сути, никакого соревнования и не было. Когда с Куикменом было покончено, мальчик прибавил к своим трофеям перьевую ручку, римскую монету и серебряную зажигалку с выцветшими инициалами, доставшуюся Куикмену от отца. (Тиф, поставивший против Кью, вернул свои мокасины, а я выиграла у Мак кофейные зерна, но решила, что как-то несправедливо забирать их в ее отсутствие.)
— Нас одурачили, — сказал Куикмен, глядя на оставшиеся на доске шашки. — Тот последний ход, когда ты сбил мою фишку и спрятал от удара свою, был как на турнире мастеров. Да ты небось региональный чемпион. Или, может, чемпион страны?
Мальчик широко улыбнулся.
— Клянусь, я и играть-то толком не умею.
— Рассказывай кому-нибудь другому.
— Мне просто повезло. Кости удачно выпали.
— Ерунда. В жизни не видел столько блоков. Это была стратегия.
— Вот-вот, — вставил Петтифер. — И очень эффективная.
Мальчик ни в чем не признавался.
— Вам виднее.
— Надо мне к следующему разу поработать над тактикой, — сказал Куикмен.
— Вряд ли вам это поможет.
Было непонятно, всерьез он это или просто красуется. Мальчик встал, снял со спинки стула ветровку и подошел к моей стене с образцами. Лампы дневного света так ярко освещали комнату, что глазам представало лишь скопление белых лоскутков — коллаж из квадратиков холста, расположенных в порядке, понятном мне одной. Их было не меньше сотни, и на каждом — мазок белой краски, едва различимый на белом же полотне. Фуллертон подошел поближе, пытаясь разобрать карандашные пометки на полях.
— Над чем вы работаете, Нелл? — невинно поинтересовался он. — Дайте-ка угадаю: это связано с белым?
Петтифер прищелкнул языком.
— Переступаешь черту.
— Ничего, — сказала я.
— Нет, ну послушай, он же должен быть в курсе.
— У нас тут не принято вмешиваться в чужую работу, — укоризненно сказал Куикмен.
Фуллертон примирительно вскинул руки:
— Господи! Ну извините. Больше не буду.
— Это заготовки для панно, — сказала я. — Больше вам пока знать не положено.
— А давить на нее мы не вправе, — добавил Куикмен.
Мальчик все еще рассматривал стену.
— Неужели вам никогда не хотелось посоветоваться друг с другом? Ради взгляда со стороны?
Я уже почти привыкла разговаривать с его спиной.
— Бывало. Но тогда я писала бы не для себя. А писать нужно только так.
Куикмен одной рукой собирал шашки, яростно стуча ими об доску. Судя по его резкому тону, он еще не оправился от проигрыша:
— Здесь тебе не школа искусств. Если ты приехал за советами, то обратился не по адресу.
Фуллертон обернулся и засучил рукава.
— Да нет. Я человек скрытный. — На левом запястье у него остался бледный круг от часов. — Я здесь, чтобы кое-что доделать. Не буду утомлять вас подробностями.
— Я видела у тебя в мастерской гитару, — сказала я. — Давно у нас тут не было музыкантов.
— Ой, я бы не назвал себя музыкантом.
— А кто ты тогда?
Он отошел от стены на пару шагов и прищурился.
— Жаклин Дюпре — вот она музыкант, настоящий; Гленн Гульд, Майлз Дэвис [8]. Я могу под настроение выдать какой-нибудь фолк. Но в последнее время настроения что-то нету.
Петтифер встал:
— Тебя послушать, так все очень просто.
— Уверен, все далеко не так просто, как он описывает, — сказал Куикмен. — Иначе его бы здесь не было.
Мальчик слабо улыбнулся:
— Остановите меня, если я слишком уж разоткровенничался.
— Мне всегда хотелось освоить какой-нибудь инструмент, — сказала я. — Но не идет, и все тут. Это как с нардами.
В детстве я частенько вынимала из футляра мамину гармонь и пыталась извлечь из нее какую-нибудь мелодию, но та лишь жалобно хрипела.
— Я учился сам, по книжке с картинками, — сказал мальчик. — Там ничего сложного.
Куикмен сложил доску и сунул ее под мышку.
— Последний музыкант, который здесь был, всю ночь играл на своей сраной флейте. Ощущение было, будто у тебя под крышей свили гнездо соловьи. Я был вот настолько близок к тому, чтобы его придушить.
— Тогда я лучше буду потише.
— Уж постарайся, коли тебе дорога жизнь.
Мальчик ничего не ответил. Чуть наклонившись, он снова разглядывал мои образцы.
— Знаете, Нелл, есть в этой стене что-то умиротворяющее. Хоть чужое мнение вам и безразлично.
— Пока это только наметки. Но спасибо.
Хотя слово “умиротворяющее” было произнесено с явным восхищением, я не стала уточнять, что он имел в виду.
Обойдя мольберт, он подошел к моему рабочему столу и принялся копаться в груде инструментов: взял мастихин, стал рассматривать засохшую краску на лезвии.
— Эй! Руки! — воскликнул Петтифер.
— Простите.
Вернув мастихин на место, он отошел подальше.
— Ты не подумай, что мы придираемся, — сказала я. — Просто у нас тут свои порядки, и мы к ним привыкли.
На самом деле я бы и глазом не моргнула, если бы он опрокинул мой стол, разломал его и попрыгал на досках. Там не было ничего ценного, лишь налет затянувшегося на годы проекта: мутный скипидар в банках из-под консервированных персиков; засыхающие в тюбиках масляные краски; ветошки и палитры в разноцветных сгустках; кисточки в банках с серой водой, точно забытые цветы. Такие обыденные вещи ничего для меня не значили. Я хранила их, потому что некуда было девать, а еще как напоминание о пределах своих возможностей. Моя настоящая работа была связана с образцами на стене, и я скорее отрубила бы ему руку, чем позволила к ним притронуться. Но он и не пытался.
Мальчик застегнул ветровку. Карманы топорщились от трофеев.
— Ладно, пойду баиньки. Спасибо за игру. Я уж думал, что все ходы позабыл.
— Я так и знал! — Куикмен повалился в кресло. — Одурачил нас.
— Вот те на. Значит, ты все-таки профи? — спросил Петтифер.
— Ну, может, я и участвовал в паре-тройке турниров. Подпольных, так сказать.
— На деньги?
— Не вижу смысла играть иначе.
— Видел я эти подпольные клубы, — сказал Куикмен. — Такого мальца туда бы ни за что не пустили.
— В тех местах, о которых я говорю, возраст не проверяют. Нетрудно найти игру с реальными ставками, скажем, на Грин-лейнс — вы видели, сколько там киприотов? Если понаблюдать за ними, можно кое-чему научиться. После пары рюмок они готовы всю ночь обсуждать стратегию.
В его манере — голова набок и чуть опущена — было что-то неубедительное. Я просто не могла представить, как он спускает карманные деньги в грязном лондонском кабаке с толпой киприотов. Он плел небылицу. Куикмен, очевидно, подумал то же самое. Погладив бороду, он с сомнением произнес:
— Грин-лейнс, говоришь?
— Ага. — Мальчик ухмыльнулся и надел капюшон. — Спасибо за жвачку, Нелл. Как-нибудь вы обязательно ее отыграете. — Он дернул дверь на себя. — Всем сладких снов.
И ушел.
Куикмен подождал, пока шаги мальчика стихнут, затем встал и застегнул пуговицы на полушубке.
— Какой-то он подозрительный, этот парень. Не знаю, стоит ли его сюда приглашать.
— Ты скуксился из-за того, что он тебя разгромил, — сказал Петтифер.
— Ну ладно, возможно. — Куикмен поднял воротник. Вокруг шеи овчина пообтерлась и засалилась. — Но все равно с ним что-то не так. Или я несправедлив?
— Нет, он и правда странный, — сказала я. — Но ты мне тоже таким поначалу казался.
Рано было утверждать, что между нами установилась связь, но в поведении мальчика я видела отголоски собственной юности. Примерно в этом возрасте я и начала писать — еще не покинув родительского крова и не имея в глазах общества достаточно жизненного опыта, чтобы считаться авторитетом в чем-либо, кроме нарядов и школьных сплетен. Но уже тогда я знала, что понимаю живопись. К шестнадцати годам я пролистала достаточно альбомов по современному искусству, чтобы научиться различать, где глубина, а где зияющая пустота. И раз уж мои предшественники создали столько банальностей, чего же тогда бояться мне? Их неудачи послужат мне парашютом. Так я и начала: без страха, без сомнений, без ожиданий. Это было в 1953 году.
За пару недель до выпуска, когда мои одноклассницы уже начали искать работу на лето, я пробралась в кабинет рисования в средней школе Клайдбанка и стащила из шкафа масляные краски. Затем выломала пару старых досок из заброшенного сарая и поволокла их домой по Килбоуи-роуд. Распилив и ошкурив доски отцовскими инструментами, я спрятала их за ящик с углем. Удовольствие, тайный умысел так окрыляли, что я не находила себе места. Тем летом я вся отдалась живописи.
На задворках нашего многоквартирного дома, как можно дальше от вонючих помойных ям, я прислонила первую доску к стене. Ее пустота меня не пугала. Я не изучала ее фактуру, не задумывалась, достаточно ли она ровная, хорошо ли загрунтована, не потребуется ли потом покрыть ее лаком. Я просто подошла к доске, как к мальчику, которого решила поцеловать, и, набрав синего фталоцианина, порывисто мазнула по ней маминой кондитерской лопаткой. На моих плечах не громоздилась история, классические источники тяжелыми тучами не висели над моей головой. Одна, без влияния извне, я вольна была слой за слоем накладывать комковатую краденую краску прогибающейся лопаткой, мазюкать пальцами, тыкать кулаками, щипать, шлепать, царапать, скрести. В голову не лезли замечания по технике, потому что я их не приглашала. Я просто двигалась, выражала, жила, орудуя лопаточкой спонтанно, интуитивно. Я пыталась воспроизвести одну сцену, засевшую у меня в голове, что-то из отцовских рассказов про войну, но писать могла только так, как сама ее представляла, а не как было на самом деле. Часы и минуты таяли в воздухе. Вскоре мои руки пропитались цветом, краска пленкой облепила костяшки и забилась под ногти. Немое кино мира — того, другого, внешнего мира, о котором я позабыла, — взорвалось автомобильным ревом и уличным гулом. Соседи ругались в подъезде, выносили совки с золой во двор, гоняли с лестничных клеток мальчишек с футбольными мячами. Спускались ранние сумерки, из окна доносился голос матери, уже вернувшейся с работы. Она меня звала. Тогда я подняла голову и взглянула на законченную работу.
Вот она, подсыхает у стены — полуабстрактная картина, созданная в суматошном порыве. Намек на место, где я не бывала. Брызги дождя. Грифельно-серый, испещренный бомбами океан. Останки литейного завода, разбросанные по небу. Обрушивающийся автомобильный мост или, быть может, стена — и еще столько всего незнакомого, своей уклончивостью выражающего больше, чем я сумела бы облечь в слова.
Когда мама спустилась во двор и увидела картину, она, как по рунам, прочла в ней мое будущее. “Эт еще что? — спросила она. — Эт ты нарисувала?” Она отчитала меня за то, что я потратила весь день на глупую мазню, и велела отмыть ее лучшую кондитерскую лопаточку. Надо проводить время с пользой, у нее для меня куча дел. Но на следующий день я снова писала, и на следующий, и на следующий, и никакие наказания на меня не действовали.
Что же случилось с этим духом с задворок? Когда он меня покинул?
Я всегда мечтала о чем-то большем, чем прожить жизнь своих родителей во всей ее рутинности, но в школе занималась спустя рукава — едва наскребла на проходной балл по английскому и истории, а потому путь в учителя мне был заказан. И все же я не могла довольствоваться работой на фабрике “Зингер” или на складе при пекарне, как предписывал отец. Радость от живописи тормошила меня среди ночи, подтолкнула подать документы в Школу искусств Глазго, внушила мне, что я могу добиться чего угодно, нужно только взяться за ум. Изучив папку с моими работами, секретарь приемной комиссии сказал: “Ваше творчество наивно. Вас тянет к абстракции абстракции ради. Однако в женских картинах редко встретишь такой градус, и к тому же вы еще очень юны. Разумеется, маслом вы начнете писать только на третьем курсе, так что у вас будет время искоренить дурные привычки”. Неделю спустя он написал мне, предлагая стипендию. “Искренне надеемся, что вы согласитесь”, — добавлял он в конце, будто у меня был выбор.
В октябре я уже ходила на лекции по теории цвета и изучала по слайдам канон; делала небрежные наброски овощей на уроках рисования; измеряла карандашом пропорции обнаженных натурщиц в холодных мастерских. Родительский дом остался где-то далеко, а меня не покидал страх, что “градус” моих работ снижают, усредняют чрезмерным оттачиванием техники. На самом деле уроки по основам рисунка и технике старых мастеров лишь распалили мое желание писать. На этих занятиях я совершала самые неожиданные открытия: как обозначить настроение тела одним штрихом карандаша “Конте”, как обогатить повествование через композиционные решения. Дух с задворок выжил во всех работах, которые я сделала в тот период, хоть мои ранние учителя его и не поощряли.
Расправить крылья мне удалось на кафедре монументальной живописи, под руководством Генри Холдена. Меня вдохновляли великие традиции настенной росписи от первобытных наскальных рисунков в пещере Ласко, мозаик в равеннских и византийских церквях, фресок Джотто, Тинторетто, Микеланджело и Делакруа до политических пасьянсов Диего Риверы. На семинарах Холдена все меня воодушевляло и ничто не сковывало. Старый, долговязый, он был социалистом, носил очки-половинки и каждый месяц давал нам удивительные задания: “Придумайте сцену бала на «Титанике»”. (Мне с моим балетом кочегаров в кепи, катающих тележки с углем, снизили балл за “пренебрежение контекстом”.) “Напишите сцену из Шекспира, показав ее связь с современностью”. (Я изобразила шеренгу многоквартирных домов Глазго, где у каждого окна сидит Джульетта, кладбища полнятся надгробиями Ромео, а по улицам разгуливают раненые Меркуцио в военной форме. Картина была отобрана в коллекцию Школы и впоследствии утеряна.)
Холден был лучшим наставником в моей жизни. Чтобы “приглашенные экзаменаторы не капали на мозги”, он уводил нас от влияния Пикассо (“такой талант ни привить, ни повторить”), зато не навязывал академических приемов, священных для других преподавателей, — прямая перспектива, точка схода, светотень. Великая монументальная работа, любил повторять он, находится в постоянном диалоге со средой: не теряясь на заднем плане и не перетягивая внимание на себя, она должна балансировать “на невидимой грани где-то посередине”. Когда Холден говорил, его слова оставались с тобой. Любуясь неоконченной работой, он крутил мочку уха, точно это был вентиль, а прохаживаясь по коридорам на верхнем этаже, громыхал тростью о батарею или насвистывал Ирвинга Берлина [9]. Иногда он ходил с нами в “Стейт-бар” и до самого закрытия баюкал маленькую порцию виски.
Самое вольное задание Холден дал на четвертом курсе, к выставке дипломных работ. “Напишите панно для платформы на Центральном вокзале”. Тема и материалы любые, без ограничений. “Это необязательно должно быть что-то связанное с вокзалом. Но конечно, вы должны подумать о том, как работа будет преломляться через окружение, и наоборот. Я хочу посмотреть, куда заведет вас фантазия. Но также я хочу, чтобы вы направляли ее в нужное русло. Понятно?”
Неделями я силилась выдать хотя бы одну идею. Парализованная и опустошенная, я дни напролет проводила в мастерской в поисках хотя бы намека на нечто настоящее, но любые проблески тут же гасли на страницах блокнота. Интуицию затмила тревога: а вдруг духа с задворок недостаточно? Вдруг мне вообще не стоило его слушаться? И тут на помощь мне пришел Холден. Протиснувшись в мой закуток и увидев пустоту холста, натянутого на подрамник, он спросил:
— Что такое, Элли? Ты что же, утратила боевой дух?
Я призналась, что именно так себя и чувствую.
— Тогда выбери другое сражение. Не бойся баламутить воду.
— Это как?
Холден задумчиво посмотрел на меня, будто увидел впервые.
— Напомни-ка мне, ты католичка?
— У меня мать католичка.
— Я не об этом спрашивал.
— Ну, пожалуй, я все еще верю в Бога, но не в то, что сказано в Библии.
— Отлично. Пиши то, во что веришь.
Совет этот показался мне таким расплывчатым и бесполезным, что я еще больше растерялась. “Пиши то, во что веришь”. С тем же успехом мог бы сказать: “Пиши воздух”. Но позже, когда я пыталась уснуть в своей тесной квартирке, его слова пощипывали меня, пока я не уступила их смыслу. Холден не просил меня искать в себе набожных устремлений — он предлагал мне написать мир таким, каким я его вижу, донести до людей свою правду. Я должна создать такое панно, какое сама хотела бы видеть, стоя на платформе с чемоданом и ожидая, пока подкрадется поезд и унесет меня прочь. Оно будет перекликаться с окружением, но также и выходить за его пределы. Оно будет и личным, и публичным.
Я работала всю ночь, до первого света, исследуя свои идеи тушью, затем развивая их гуашью. На следующий день, когда Холден заглянул в студию, я уже размечала эскиз, чтобы перенести изображение на холст.
— О, — сказал он, — все-таки выбрала сражение.
И больше я его не видела до тех самых пор, пока картина размером двенадцать футов на три не была закончена. На выставке дипломных работ она собирала небольшие толпы. Одни недоуменно почесывали голову. Многих она будоражила. Я чувствовала, как меняется траектория моего движения.
На той картине была изображена обычная вокзальная платформа. На переднем плане клубился пар локомотива, выполненный в серых тонах. В одних местах краска лежала тонкими, полупрозрачными слоями, в других — блестящими сиропными сгустками масла и лака. Слева, в завитушках пара, виднелись мужчины в лохмотьях и женщины в грязных одеждах с младенцами на руках. Они валили на платформу суматошной оравой, спотыкаясь друг о друга, падая ничком. Справа, в тихом уголке, где рассеивался туман, стоял человек в мешковатом костюме в полоску, корпус повернут, лицо скрыто, взгляд устремлен через плечо. Правая рука, отмеченная стигматом, сжимает терновый венец. Ноги босые, каштановые волосы зализаны назад. Из портфеля, зажатого в другой руке, капает овсянка. В нагрудном кармане — Библия. Позади него виднелись залитые солнцем пастбища, огороженные забором с колючей проволокой; корабли, покидающие порт; линия моря вдали. Я назвала картину “Просители”.
Приглашенный экзаменатор был так оскорблен моей работой, что не счел ее достойной проходного балла. Я предчувствовала, что реакция будет сильной, но не до такой же степени, чтобы школа отказалась выдать мне диплом. Работая над “Просителями”, я мечтала, что их установят на Центральном вокзале, представляла, как на выставку приходит директор железнодорожной компании и влюбляется в мою картину. Я позаботилась о том, чтобы холст можно было снять с подрамника и приклеить на грунтованную основу, как это делали великие монументалисты в Штатах. Я полагала — тщетно надеялась, — что она поможет мне привлечь заказчиков. А вместо этого меня поставили перед выбором: либо заново отучиться на четвертом курсе, либо выпуститься без диплома. Я решила, уж лучше упаковывать иглы для швейных машинок на пару с матерью.
В конце учебного года, когда выставку уже разбирали, я пришла за вещами. Генри Холден вызвал меня к себе в кабинет. Я сидела на заляпанной краской кушетке, а он ворошил бумаги на столе. От него разило виски.
— Я снова разговаривал с членами правления, — сообщил он. — Хотел бы я сказать, что они передумали.
— Я начинаю считать, что это к лучшему.
Он замотал головой:
— Брось. Ты представила замечательную работу, и мне стыдно, что эти трусы оказались ее не достойны. Когда ты прославишься и разбогатеешь, они будут выглядеть довольно глупо. Ладно… — Он взял папку, быстро проглядел ее и отшвырнул в сторону. — Из газет и радио ты об этом не узнаешь, но… А, вот. — Он развернул листок, подозрительно смахивающий на чек из магазина продуктов, и пробежал его глазами. — Тут появилась одна оплачиваемая стажировка, можешь записаться.
— По-моему, я не…
— Тсс. Послушай. Это отличная возможность. — Он умолк, сухо сглотнул, и тут до меня дошло, что он в стельку пьян. — Сразу тебя предупреждаю, сумма небольшая, но все уже решено, и председатель комиссии, то бишь я, очень расстроится, если ты откажешься. Более того, он настаивает, чтобы ты согласилась. На, взгляни. — Он протянул чек. На обратной стороне было карандашом нацарапано имя, Джим Калверс, с адресом и номером телефона. — Один мой бывший студент ищет себе ассистента в Лондоне. Если будет плохо платить, позвони, и я на него поднажму. Конечно, это не то же самое, что диплом или даже полноценная стипендия, но все же… Вот адрес.
Я готова была его расцеловать.
— Вы не обязаны хлопотать за меня, Генри.
— Я знаю.
— Я этого не заслуживаю.
— Тогда отдай листок, и я его порву. — Он со скрипом подался вперед в кресле и выставил ладонь. Я никогда не забуду этого мгновения с Холденом, с какой уверенностью он на меня посмотрел, зная, что бумажку я не верну. — Так я и думал, — сказал он, убирая руку. — Джим не сразу поймет, что ты талантливее его. Когда это случится, двигайся дальше. А пока что — думаю, вы споетесь. Он тебя уже ждет.
Если бы я поступила иначе, устроилась на фабрику к матери, как и планировала, возможно, я больше никогда бы не взяла в руки кисть. Но еще неизвестно, что хуже — жить без искусства или позволить искусству поглотить тебя и выплюнуть кости? До сих пор бывают дни, когда я принимаюсь подсчитывать, сколько игл для швейных машинок могла бы упаковать.
4