Erhalten Sie Zugang zu diesem und mehr als 300000 Büchern ab EUR 5,99 monatlich.
Из чего же сделаны девчонки XIX века? Может, из стихов о любви и взглядов украдкой, из речи французской и фарфоровых кукол? А еще из арифметики, музыки, мечты о балах. Из вышивок, кружева и озорства. Погрузитесь в атмосферу дореволюционных гимназий и пансионов, когда образование было привилегией, доступной не всем. Этот сборник — драгоценное напоминание о том, каким был путь молодых девушек к знаниям и становлению в обществе. Рождение дружбы, развитие ума и романтические мечты переплетаются в едва уловимом дыхании истории. В книгу входят произведения русских писательниц — Лидии Чарской, Надежды Лухмановой и Веры Новицкой.
Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:
Seitenzahl: 542
Veröffentlichungsjahr: 2025
Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:
Яркие страницы. Коллекционные издания
В оформлении переплета использована иллюстрация: Lisla / Shutterstock.com Используется по лицензии от Shutterstock.com / FOTODOM
© Ульяна Мор, составление, 2025
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2025
Дети, в наш класс поступает новенькая! Надеюсь, вы радушно примете вашу будущую подругу!
Таисия Павловна, худенькая молодая «дама» третьего класса, со своей обычной, всегда немного грустной улыбкой, заторопилась навстречу высокой представительной директрисе.
Точно по мановению волшебной палочки в классе воцарилась полная тишина. Дверь широко распахнулась, и Ольга Николаевна (имя начальницы N-ской гимназии) вошла в комнату, держа за руку новенькую. На лицах третьеклассниц отразилось самое искреннее изумление. Такой новенькой N-ская гимназия еще никогда не видела в своих стенах. Высокая, плотная, загорелая, с огромными руками и ногами, как-то нелепо вылезавшими из слишком короткого и узкого, очевидно, с чужого плеча, платья, с гладко зачесанными, что называется зализанными, волосами и крупными чертами лица, новенькая внимательно оглядывала класс без малейшей тени смущения и робости.
Гимназистки, в свою очередь, стоя в проходах между партами, после обычного приветствия по адресу начальницы смотрели на новенькую.
Она казалась им настоящей великаншей. В третьем классе учились девочки приблизительно от одиннадцати до четырнадцати лет. Вновь поступавшей можно было с успехом дать все семнадцать. И притом это коричневое, грубое, обветренное лицо… Эти огромные руки… Они, скорее всего, подходили какой-нибудь ремесленнице, чернорабочей, но отнюдь не гимназистке.
Маленькая, миловидная, изящная, точно французская статуэтка, Милочка Печалина с нескрываемым ужасом шептала своей соседке, чистенькой и пухлой, как булка, Эмме Вульф:
– Посмотри на нее, Эмма! У нее руки в мозолях, точно у дворника!..
– О, какая громада! Брандмайор какой-то! – брезгливо морщась, роняла в другом углу класса Зина Ракитова, миниатюрная, тонкая брюнетка.
– Я думала, что она в последние классы поступает, а она-с к нашему изволит примкнуть, эта милая крошечка! – насмешливо проронила самая веселая и шаловливая из гимназисток Нюра Смолянская и прыснула от смеха.
Прыснули за ней и ближайшие из ее соседок.
– Крошечка… Нечего сказать, крошечка… Настоящий фельдфебель! – лепетала Милочка Печалина, делая невозможные гримасы.
– Тише, дети, тише! – и вся насторожившись, Таисия Павловна окинула строгим взором класс, призывая его к порядку.
– Mesdemoiselles, Ольга Николаевна желает говорить с вами! Прошу вас быть тише, – возвысив голос, заключила она.
Полное спокойствие воцарилось в классе. Директриса приблизилась к первым скамейкам, все еще не выпуская руку новенькой, и заговорила, обращаясь к девочкам:
– Вот вам новая подруга, дети! Будьте поласковее с ней. Она приехала сюда издалека, из деревенской глуши, где отец ее служит священником. Вы понимаете, конечно, как тяжело бывает уезжать надолго из родной обстановки и попадать к чужим людям, в незнакомый далекий город, где нет никого из близких и друзей. Вот Даша Крестовоздвиженская находится в таком же неприятном положении. Помогите же ей своим участием. Посвятите ее в свободное от уроков время в наши гимназические правила. Познакомьте с условиями нашей учебной жизни. Надеюсь на вас, дети! Вы уже не маленькие и сумеете облегчить вашей новой подруге ее первые школьные шаги!
Директриса ласково кивнула девочкам и покинула класс. Таисия Павловна вышла проводить ее в коридор. Новенькая стояла одна посреди комнаты, большая, мешковатая, с огромными красными руками, некрасиво повисшими вдоль тела, в своем коротком, куцем платье, и прежними спокойными, нимало не оробевшими глазами оглядывала своих будущих однокашниц.
Тотчас после ухода начальства девочки высыпали на середину класса, окружили Крестовоздвиженскую и закидали ее целым потоком вопросов.
– Вы, собственно, откуда?
– Из какой губернии?
– Из села или из деревни?
– Большой приход у вашего отца?
– Он давно там священником?
– А братья и сестры есть у вас еще дома?
– Сколько же вам, однако, лет?
– Отчего у вас на руках мозоли?
– Вы и зимою такая же коричневая от загара?
– Что вы делаете, чтобы быть такой румяной?
– А зачем вы так ужасно помадите себе голову?
Вопросы сыпались со всех сторон. Целый град вопросов, серьезных и праздных, атаковал новенькую.
Девочки всматривались в лицо Даши острыми, любопытными глазами, как бы желая видеть ее насквозь.
Хорошенькая Милочка Печалина протиснулась вперед и, презрительно косясь на куцее коричневое платье с огромной заплатой на локте, сказала:
– Но почему же вы не отвечаете нам? Или не хотите удостоить нас ни одним словом?
Даша Крестовоздвиженская подняла на Милочку свои маленькие, как щелочки, глазки:
– Ах, нет, что вы! – сказала она мягким грудным голосом, произнося слова немного на «о», – ах, что вы! Просто я устамши очень. Не могу еще никак отойти с дороги…
«Устамши!..»
Вот тебе раз!
Гимназистка 3-го класса и говорит «устамши», да еще с ударениями на «о», как простая крестьянка! Вот сюрприз-то Алексею Ивановичу будет, учителю русского языка!
– Устамши, не емши, не спамши! – пропела вполголоса насмешница Смолянская, числившаяся с младшего класса первой по русскому языку.
Милочка фыркнула. Фыркнули и тоненькая Зина Ракитова, и беленькая Эмма Вульф, и еще двое-трое из самых смешливых.
Крестовоздвиженская не смутилась, однако, и тут. Она тоже улыбнулась, сверкнув на диво белыми красивыми зубами.
– Такая дурная привычка – все не могу отвыкнуть от деревенской речи, – произнесла она с подкупающей простотой, – говорить-то у нас в глуши мало приходилось. Батюшка в поле, а маменька по хозяйству либо с ребятками. Я-то и сама в работе… С нашими деревенскими то на косьбе, то на жатве… Сами работали, по бедности, конечно. Батраков дорого нанимать. Уж вы, пожалуйста, коли что не так скажу – поправляйте, сделайте милость, очень буду вами благодарна.
И совсем неожиданно она низко, по-крестьянски, всем туловищем поклонилась окружавшим ее гимназисткам.
Настроение класса сразу изменилось.
Эта плотная высокая девушка была так нелепа и смешна со своими огромными, в мозолях, руками, зализанной головой и чисто крестьянскими оборотами речи. И в то же время ее низкий, подкупающий мелодично-бархатный голос и эта откровенная, наивная простота трогали невольно и влекли к ней сердца девочек.
Когда Нюра Смолянская попробовала было пройтись насчет того, что она «оченно благодарна за откровенность барышни-крестьянки Крестовоздвиженской, и хоша та и очень устамши с дороги, а все же пущай не откажется потолковать с девицами…», на Нюру замахали со всех сторон, зашумели:
– Пожалуйста, не остри, Нюрка! Знай меру!
Так что шалунья невольно смолкла, прикусив свой не в меру бойкий язычок.
Крестовоздвиженскую усадили на скамейку рядом с тоненькой, хрупкой, аристократичной Зиной Ракитовой, около которой оставалось одно-единственное свободное место.
Голубоглазая, немного надменная, Зина отодвинулась от своей новой соседки на самый край скамьи. Даша почему-то не понравилась ей с первой же минуты, и она, ни мало не смущаясь, подчеркнула это. «Поповна! Деревенская поповна!» – окрестила ее Зина, втайне негодуя на судьбу, предоставившую ей неприятную обязанность сидеть с этой «деревенщиной» во время занятий.
– Здравствуйте, барышни, здравствуйте! Пришел к вам проэкзаменовать новенькую. Госпожа Крестовоздвиженская, пожалуйте сюда! – улыбаясь и ободряюще покачивая седой головой, говорил инспектор, входя к третьеклассницам.
Девочки торопливо повторяли заданное к предыдущему уроку по физике. Учитель был из «лютых» и требовал твердых ответов по своему предмету. Его боялись и учились у него прилежнее, зная, что у Арсения Ардалионовича очень легко можно схватить «кол».
Но несмотря на всю важность повторения «физикантского» урока, девочки никак не могли себе отказать в удовольствии проследить за экзаменационными ответами новенькой, которая с каждой минутой овладевала все большим вниманием класса.
Действительно, Даша Крестовоздвиженская представляла собой целый ряд сюрпризов и неожиданностей.
Начать с того, что ей, такой высокой, плотной, было всего только четырнадцать лет от роду. Когда она простосердечно своим бархатистым густым голосом заявила об этом, девочкам не хотелось верить… Затем своими «простецкими» словечками: «устамши», «намедни», «маменька» и другими она так добросовестно и даже живописно выложила, стоя у кафедры перед сидевшим за столом инспектором-экзаменатором, всю историю крестовых походов, что третьеклассницы замерли от удивления… Не успели они опомниться от первого впечатления, как их ожидало уже новое. Даша знала по географии, арифметике, русскому языку, естествоведению и Закону Божию безукоризненно все, что требовалось знать для гимназистки третьего класса. Без одной ошибки решила она сложную арифметическую задачу и гладко, не пропустив ни единого знака препинания, написала довольно сложный диктант.
– Прекрасно! Прекрасно! Очень, очень доброкачественная подготовка, – хвалил девочку инспектор. – С кем вы занимались, барышня?
«Барышня» сделала круглые от удивления глаза и развела неопределенным жестом свои огромные руки.
– Как с кем? Одна. Маменька в губернский город ездила. Привезла программу, книжки, ну и училась. А задачи с батюшкой делали, и в диктовках он тоже пособлял. Вот только жалость: писать как следует не могу… Руки сгрубели. Жать приходилось. Работать… Как возьмусь за перо, так уж беспременно руки дрожат, – чистосердечным признанием заключила свою речь новенькая и снова широко, простодушно улыбнулась, сверкнув ослепительно-белыми зубами.
– Ну и хвастунья же эта новенькая! – перегнувшись к своей соседке Эмме, шепнула Милочка.
– Поповна! Все поповны хвастливые! – ввернула свое слово беленькая немочка Вульф, поводя пухлыми плечами.
– Мне она совсем, совсем не нравится, – подхватила Милочка, – и я удивляюсь, чем пленила она наших, что те накинулись на Нюру, пожелавшую ее «изобразить»…
– А если бы вы знали, барышни, как от ее головы репейным маслом пахнет! Целую банку, очевидно, на себя вылила эта «приехамшая» к нам прелестная девица из деревни! – вставила в разговор двух соседок внезапно вынырнувшая откуда-то шалунья Смолянская.
– И вообще она нечистоплотная какая-то. Вы видите у нее на локте заплату, – послышался презрительный голосок Зины Ракитовой, и она мельком, в стеклянные дверцы шкафа, оглядела свою собственную, затянутую в изящное форменное платье, сшитое у дорогой портнихи, фигурку.
– Ну знаешь, о заплатах ты оставь, – вмешалась в разговор проходившая мимо Катя Малиновская, – у меня у самой все заштопано: и юбка, и передник, и чулки, у мамы нет денег на новое, а это мне не мешает следить за собой и мыть руки чуть ли не после каждого урока.
– Пожалуйста, не чванься… Нашла чем! Чистюля! – насмешливо протянула в нос, подражая Кате, Смолянская и звонко расхохоталась заразительным ребяческим смехом.
– Тише! Тише! Или вы не слышите, Смолянская, Арсений Ардалионович хочет говорить с вами, – и Таисия Павловна сделала по адресу шалуньи Нюры строгое лицо.
Арсений Ардалионович действительно хотел говорить о новенькой: она, по его мнению, подготовлена прекрасно. Знает больше, чем следует… Только вот языки.
– Одни языки – французский и немецкий – заставляют желать много лучшего, – с искренним сожалением закончил он.
Крестовоздвиженская прослушала очень спокойно все, что он сказал, как будто речь шла не о ней, а о ком-то постороннем, и опять улыбнулась.
Инспектор сошел с кафедры и приблизился к первым партам. Его взгляд встретился со взглядом Зины, и он произнес очень мягко по адресу гимназистки:
– Вот если бы вы, госпожа Ракитова, пожелали помочь новенькой! Вы так сильны по иностранным языкам. Это займет у вас немного времени. Госпожа Крестовоздвиженская, по всем данным, скоро усваивает предметы. Не согласились бы вы помочь ей первое время?
Зина с чуть заметной кислой усмешкой нехотя поднялась со своего места, отвесила инспектору подобающий реверанс и тихо проговорила:
– Хорошо. Я постараюсь, если успею… Помогу усвоить новенькой заданное к завтрашнему дню.
– Очень, очень мило с вашей стороны, барышня! – и, довольный результатом экзаменов, инспектор вышел из класса.
В коридоре прозвучал новый звонок. Приближался урок физики – самый страшный из гимназических уроков.
В перемену Зина, с видом добровольной мученицы, позвала Поповну, как она, а за ней и многие другие гимназистки-третьеклассницы окрестили между собой новенькую, и небрежно процедила сквозь зубы:
– Я вам объясню французский синтаксис сейчас, если желаете, потом у меня не будет времени.
Поповна охотно согласилась.
– Пожалуйста. Премного буду вами благодарна, – весело произнесла она.
– «Вами»? – насмешливо протянула Зина. – Какой у вас странный оборот речи.
– Так уж привыкши! – добродушно улыбнулась Даша.
«Нет, она невменяемая какая-то!» – возмущалась Зина в глубине души.
– Послушайте, – брезгливо морщась, заговорила она, снова обращаясь к Даше: – бросьте вы ваши мужицкие привычки! Все эти словечки: «приехамши, отъехамши, уснумши, устамши!» Право, это противно и смешно!
– Ах, извините! – смущенно сказала Даша, и все ее и без того румяное лицо запылало ярче, – уж я попрошу вас, ежели заметите, что не так, поправьте… Я ведь попросту, по-деревенски… и не…
– Нет уж, увольте! – резко оборвала ее на полуслове Зина, – право, у меня нет ни времени, ни охоты для воспитания всяких провинциальных девиц. – И тут же, заметя растерянность Поповны, заключила с каким-то жестоким злорадством: – Ну а сейчас примемся за французский синтаксис, пока учитель физики еще не «пришедши!» – и насмешливо сверкнула на новенькую загоревшимися недобро глазами.
Было половина третьего. Уроки кончились, и гимназистки с веселым шумом высыпали из подъезда.
Поповна долго и усердно одевалась у вешалки, к большому недоумению гимназического швейцара.
Несколько любопытных, в том числе Нюра Смолянская, Зина Ракитова, Мила Печалина и немочка Вульф, сунули в темный угол раздевалки свои плутовские мордочки.
– Ах! – вскрикнула Милочка, – что это за допотопная фигура!
Из угла вышла Поповна. На ней был плащ в виде тальмы, какой носили в далекие времена бедные чиновницы-старухи, обитательницы дальних городских окраин. На голове широкополая, бесцветная шляпка из полинялой соломы со смятыми цветами, сбившимися в одну сплошную кучу. В руках огромный клетчатый зонтик, хотя на улице стояли сухие, почти жаркие дни осени, и в зонтике, да еще в таком огромном, никакой надобности не предвиделось.
Девочки невольно фыркнули при виде ее костюма.
– Боже мой! Да вы глаза всем выколете вашими полями! Откуда вы выискали такое чудовище? Вот так фасоны времен Очакова и покорения Крыма! – заливаясь безобидным смехом, Нюра Смолянская смотрела на удивительную шляпу новенькой.
– Зачем вы таскаете с собою этого урода? Дождя быть не может! К чему вы взяли этот зонтик?
Эмма Вульф, по привычке пожимая плечиками, ткнула пальцем в злополучный клетчатый зонт Даши. Не успела ответить Поповна, как перед нею точно из-под земли выросла Зина Ракитова.
– Что хотите делайте, но я не пойду с вами по улице. Это ужас! Ужас какой-то! Маскарад среди бела дня, ведь не святки теперь. Пожалуйста, идите другой дорогой! И завтра же перемените шляпу и тальму. Право, даю вам искренний дружеский совет.
Хорошенькая аристократка говорила еще что-то… Говорила много и долго с каким-то обиженным возмущением, но Даша уже не слышала ее. Румяное лицо Поповны приняло беспокойно-встревоженное выражение. Вихрем закружилась в голове мысль: «Откуда же мне взять-то другое? Откуда? Даром не купишь! Без денег не приобретешь!»
Как все это грустно, однако!.. Разве могли они предвидеть нечто подобное там, в сельце Крошине, с милой доброй маменькой и ласковым отцом? Маменька очень беспокоилась, отпуская сюда Дашу, одну в такую даль, в чужой неведомый Петербург.
– Будем мы тебе, девочка, по пятнадцать рублей высылать ежемесячно, – говорила маменька, – больше никак невозможно. Видишь, сестры и братья растут, и их поднимать надо тоже. Ежели жить толком, аккуратно, то пятнадцати хватит за глаза. Отцу дьякону (у отца дьякона, женатого на школьной подруге маменьки, и должна была жить Даша в Петербурге) двенадцать рублей за угол и за стол платить будешь. Три тебе на мыло, на баню, на марки и на булки останется… А насчет одежды не сомневайся. Пока что в моей тальме и шляпе походишь. Вещи хорошие… К свадьбе сделаны. Немного и поносить пришлось. Какие же шляпы в деревне!.. А осенью шубку вышлем, из батюшкиной синей рясы сошью. Не сомневайся, девочка!
Да она и не сомневалась, Даша. Ее так сильно влекло учиться сюда, в далекий, чуждый и прекрасный своим просвещенным значением город, что о шубках, тальмах и шляпах она думала менее всего.
И вдруг первый град разочарования обрушился на нее так неожиданно с этой именно стороны.
Когда она ехала сюда, в далекий, но неудержимо влекущий ее Питер, ей, дикой провинциалке, гимназия представлялась чем-то вроде большой, тесной и дружной семьи, девочки-сестры, девочки-подруги, близкие души, связанные друг с другом общими, живыми интересами… Они занимаются вместе, крепко сплоченным кружком, учатся, читают, помогают друг другу… Все у них общее: и занятия, и досуг… И вот оказывается, что она ошиблась. Ее неуклюжая фигура, ее грубые, в мозолях, руки, ее неподходящий к столичному городу костюм – все это вызывает замечания, неудовольствие и даже насмешки со стороны девочек, к которым так стремилась ее душа.
Охваченная тяжелыми мыслями, молоденькая провинциалка зашагала по каменным плитам тротуара.
Ах, какие улицы, какие здания, какой огромный город! Лишь бы не заблудиться ей в этих бесчисленных улицах и закоулках. Не позабыть бы дорогу к дому отца дьякона! Небось, в Крошине у них и понятия обо всем этом не имеют…
Крошино…
Выплыли откуда-то знакомые образы, родные сердцу картины. Небольшое бедное село… Широкая синяя речка… Церковь на горушке и их домик в две комнаты с прохладными сенями, с ветхим скрипучим крылечком, окруженный тенистым садом… В саду крыжовник, смородина, малина… За садом огород… Дальше поле… В этом поле, на «батюшкином участке», как называют их десятины крестьяне, работает вся семья. Отец, мать, брат-семинарист и она, Даша… Потом еще Устин, крепкий старик точно с кудельной бородою. Батраков нанимать не на что. Село бедное. Прихожане приносят пустяки. У отца заработок крохотный. Даже младшие члены семьи, десятилетние двойняшки Сима и Саша, помогают вязать снопы, а шестигодовалый Гриша, тот часто ворошит для сушки сено с Устином.
Жать, косить ей, Даше, приходится часто. Она любит всем сердцем эту работу. Она – сильная. Недаром ее все принимают за взрослую девицу, хотя ей только что исполнилось четырнадцать лет. «Великанша», – вдруг вспомнилась девочке кем-то брошенная о ней фраза. «Великанша»… Ну и бог с ними. Пускай называют, как хотят. Что – убудет из-за всего этого от нее, Даши?
Она бойко встряхнула головой и зашагала бодрее, помахивая своим клетчатым зонтиком, стуча по плитам тротуара грубыми сапогами. А внутри, там, далеко где-то, в самых тайниках детского обиженного сердечка, сосало что-то… Какая-то неудовлетворенность, обманутые надежды. Смутно поднималось со дна души какое-то тяжелое, неприятное чувство и росло, росло…
«Ужо вернусь, сейчас же за письмо папеньке с маменькой сяду! Беспременно отпишу, чтобы не беспокоились милые мои старички, – решила Даша, – да всего-то в письме рассказывать не стану. К чему их беспокоить задаром… Господь с ними, с девочками, пусть смеются! К чему нашим про это знать!»
Выплыли снова милые близкие образы. Вот отец в широкополой, в нескольких местах продырявленной соломенной шляпе, в стареньком заплатанном подряснике, с милой, обычной своей доброй улыбкой на лице… С косой в руках, как простой крестьянин.
Вон темно-лиловый ситцевый, полинялый за десяток лет носки, столько раз перешитый и перекроенный капот матери и ее печально-озабоченное, бесконечно любимое, с сетью мелких морщинок лицо.
Вон брат-семинарист Корнилий… А вон малыши Сима, Саша… И любимый бутуз Гришук валяется в сене…
Ах вы, милые, милые, вот бы я вас расцеловала сейчас!
Что-то обжигает глаза, теснит дыхание, щекочет щеку. Что это? Слезы?! Неужели?! Зачем?!
– Крестовоздвиженская, голубушка, вы плачете, что с вами?
Как вкопанная останавливается посреди тротуара Даша. Неужто здесь, на улице, она разревелась?.. Ах, срамота-то, срамота какая! Около нее чье-то участливое, доброе, ласковое лицо… Глядят из-под круглой фетровой шляпки сочувствующие темные глазенки. Кто это? Ах да, та веселая шалунья девочка, что шутила над нею в классе и назвала ее швейцарской допотопной фигурой. Что ей надо, однако, от нее сейчас? Зачем она здесь?
Личико смущенное. Глазки виновато-ласковым взором окидывают Поповну… Маленькая ручка в лайковой перчатке притрагивается к красным, с мозолями, пальцами Даши.
– Милая Крестовоздвиженская, – смущенно лепечет Нюра Смолянская, – прошу вас, не идите так быстро! Мне не поспеть за вами. Едва вас догнала! Бежала все время что есть духу. Вы ходите как скороход, милочка… Я хотела… я решила… мы все хотели, то есть… мы решили извиниться перед вами за Зину Ракитову, то есть за ее поступок! Простите ее, пожалуйста! У нее вырвалось… Она не нарочно. Право, голубушка! Не сердитесь на нее и на нас… Мы никогда, никогда не будем больше смеяться над вами!
Голос Нюры рвется и звенит. Карие глазки с мольбой поднимаются на Дашу.
– Не будем! Никогда не будем! – шепчет она чуть слышно, как провинившийся ребенок, уличенный в шалости.
Румяное лицо Даши становится малиновым. Глаза загораются теплым огоньком.
– Так вот оно что… Ах, вы хорошая, славная, – говорит она растроганно и так крепко сжимает протянутую ручку в лайковой перчатке, что Нюра на мгновение морщится от боли.
Так, держась за руки, близко придвинувшись одна к другой, девочки пускаются в путь. Захлебываясь, Нюра рассказывает своей спутнице:
– Все это случилось, как только вы убежали от нас. У вас было в ту минуту такое убитое лицо, что нам всем стало стыдно. Накинулись на Зину: «Как тебе не совестно обижать новенькую!» Все так и закричали! Зина сконфузилась… Обещала извиниться. Сама созналась, что хватила через край. И все были ужасно смущены… Захотели всем классом догнать вас, но Таисия Павловна вышла, велела расходиться, и я одна побежала за вами. Насилу догнала. Милушка, не сердитесь на нас.
И опять милое, виноватое личико заглянуло сбоку под огромную широкополую шляпу Поповны.
– Я сержусь? Да бог с вами, голубушка! – искренне отвечала Даша.
Завязывается оживленный разговор. Даша рассказывает о своем милом Крошине, о полях, о речке под горушкой, о тенистом саде с целыми зарослями крыжовника и смородины, об отце, матери, сестре, братьях и старом Устине.
Потом говорит Нюра… Говорит про гимназию, про ее порядки, про занятия и шалости гимназисток… В болтовне живо проходит время. Не заметили, как обошли полгорода, прокружили часа два без передышки, очутились на гранитной набережной величавой красавицы Невы.
– Ах, как хорошо! – восторгается молоденькая провинциалка. – Как красиво у вас здесь! Какая река-то, век такой не видывала, право!
– Да, хорошо! – растяжно соглашается Нюра, сто раз уже видевшая знакомую картину. – А где же вы живете? – словно спохватившись, неожиданно осведомляется она.
– У отца Николая на квартире. Это, знаете, у Знамения, в церковном доме.
– Ха, ха, ха! – весело заливается Нюра. – Да ведь это на том конце города, вот так отмахали кусочек! И поздно как уже… Глядите, сейчас электричество загорится!
И правда, загораются электрические фонари… Город сразу принимает новый, несвойственный ему днем уютно-ласковый вид.
– Ах, что я делать буду?! Меня ждут к обеду дома! Мама беспокоится, верно. Идем скорее, нам по дороге…
Теперь уже девочки не идут, а почти бегут по людным улицам города. Феерично-волшебными кажутся Даше освещенные окна магазинов. А все же променяла бы она всю эту красоту на скромный маленький домик подле церкви там, в селе, на горушке.
На Знаменской, куда проводила Нюра новую товарку, у ворот церковного дома, девочки расстаются. Крепко пожимая руку Крестовоздвиженской, Нюра говорит:
– Послушайте… хотите на «ты»? Ведь мы однолетки… Вы славная такая, простая, милая. Давайте подружимся?! Хотите? Хочешь, Даша?
– Ну понятно, стоило спрашивать, понятно хочу!
И прежде, нежели Смолянская успевает это сделать сама, крепкие руки Даши обнимают девочку и губы Поповны прижимаются к ее щеке.
– Ну вот и отлично! Значит, на «ты»… Завтра увидимся в гимназии, – весело роняет Нюра. – И пусть кто-нибудь теперь попробует посмеяться над тобой… Пусть попробует только, – она еще раз наскоро целует Дашу и проворно исчезает за углом соседнего дома.
Вечер. В квартире отца дьякона ложатся рано: и сама дьяконица Татьяна Андреевна, и обе дочки-барышни, окончившие в этом году гимназию, ту самую, куда стараниями отца дьякона и его супруги удалось поместить Крестовоздвиженскую Дашу.
У Даши в комнате, скорее похожей на маленькую коробочку-угловушку, до сих пор игравшей роль гардеробной и теперь предложенной новой жилице, горит лампа. Даша сидит за столом и учит к завтрашнему дню уроки. Все они легки и возни с ними немного. Вот только французский. Задана басня Лафонтена на французском языке. И французский, и немецкий языки не даются Даше. Готовить их самой было нелегко.
А мать Даши если и учила когда языки в гимназии, то забыла за давностью времени и заботами по хозяйству. Приходилось Даше готовиться ощупью. Некому было исправлять произношение, пояснять непонятное. Здесь, в доме отца дьякона, легче. Старшая барышня Валентиночка с вечера разъяснила Даше завтрашний урок, перевела ей басню. Остается заучить, запомнить. А все же это весьма нелегкая задача!
Лампа освещает крошечную комнатку, стол, страницу стихов и крупную, склоненную над ней Дашину голову… Учиться трудно, запоминается туго. А тут еще так и тянет взять листик почтовой бумаги, обмакнуть перо в чернильницу и унестись теплыми прочувственными строками в далекое, милое сердцу Крошино, к близким!..
Кончено! Одолена вконец трудная басня. Слава богу! Теперь за письмо. Скорее, скорее… Даша взяла листок, конверт… Придвинула к себе небольшую баночку с чернилами. Задумалась на минуту. Всего писать нельзя. Нет. Совсем невозможно. Забеспокоятся, встревожатся, будут волноваться за Дашу, подумают, что ее обижают… Ни о насмешках, ни о приеме гимназисток упоминать нельзя. Сохрани Господи! Особенно о насмешках по поводу зонтика, шляпы! А то маменька из сил, как говорится, выбьется, во всем урезать себя станет, а уж накопит как-нибудь денег на новую шляпу, пальто, зонтик… Нельзя допускать этого!
Девочка осторожно обмакивает перо и старательно выводит на тоненьком листке дешевой почтовой бумаги:
«Здравствуйте, дорогой мой папенька, голубушка моя маменька! Слава богу, благополучно добралась я до Питера и поселилась у отца Николая. Очень мне здесь хорошо. Не беспокойтесь обо мне, родные вы мои! Комнатка у меня светленькая, сухая, хорошенькая. И дьяконовы барышни добрые, хорошие, и сам отец дьякон, и матушка совсем как родные отнеслись ко мне. И насчет денег не беспокойтесь также. На все мне хватит! И из платья ничего не высылайте до холодов. Все есть, как следует. Была нынче в гимназии впервые. Очень понравилось! И начальство, и девицы. Девицы, видать, добрые, ласковые. Встретили хорошо, показали, что готовить надо, объяснили. А испытания экзаменационные выдержала, слава богу! Здесь не строго. Одна девица, зовут Нюрочкой Смолянской, подружилась со мной очень. Она ласковая, хорошая. И другая, Зиночка Ракитова, тоже хорошо ко мне отнеслась. По-французски синтаксис объясняла. Такая милая! Как-то вы без меня, мои любимые, поживаете, что малыши наши? Скажите, дорогие мои, Грише, что как приеду летом на каникулы, ему дома здешние нарисую. Огромадные, красивые. До свидания, покамест. Горячо целую ваши ручки и прошу у вас родительского благословения. Обнимаю Сашу, Симу, Гришука моего. Братцу Корнелию сама в семинарию писать буду. Еще раз прошу благословить всем сердцем любящую вас покорную вам дочь вашу Дарью.
PS. А Питер-город такой прекрасный, что и во сне такой не приснится!»
Так кончилось Дашино письмо.
А о злополучном дне и насмешках девочек – ни слова…
На столовых часах пробило половина восьмого. Наташа проснулась. Высвободила из-под одеяла тоненькую руку и нажала кнопку электрического звонка, в виде грушевидной балаболки висевшего в изголовье постели.
Позвонила и прислушалась. Не застучат ли знакомые каблуки в коридоре?! Так и есть – стучат! Это Анюта. Она аккуратно приходит будить Наташу каждое утро четверть восьмого. Сегодня опоздала отчего-то. Дверь в Наташину комнату, именуемую домашними, к крайнему неудовольствию ее хозяйки, «детской», широко распахнулась. Анюта, стройная, хорошенькая, немногим старше своей шестнадцатилетней госпожи, в высоком, тугом с утра корсете и белом чепчике на голове, с деловитым видом появляется на пороге. Наташина мама требует, чтобы прислуга была прилично одета с утра: горничная в корсете, чепчике и белом плоеном переднике, лакей во фраке.
И Наташа вполне разделяет мнение матери. Действительно, приятно видеть все нарядное, чистое и корректное перед глазами. И белый чепчик на русой Анютиной головке, и ее стройную, с тонкой талией, фигурку Наташа очень любит. Но сегодня почему-то и белый чепчик, и тонкая талия, и сама Анюта раздражают Наташу. Что-то смутное, неприязненное поднимается со дна души. Наташа подняла от подушки голову с всклокоченными ото сна волосами, сердито посмотрела на Анюту и ворчливо произнесла:
– Почему ты не разбудила меня в обычное время?
Анюта улыбается. Она представляет собой тип горничной, выросшей с детства у господ и считавшейся скорее членом семьи, нежели прислугой. Анюта – дочь Марьи Ивановны, домашней портнихи, с шестилетнего возраста играла с Наташей в куклы. Поэтому и тон у нее с маленькой барышней (к ужасу Наташи ее все еще называют так, потому что в доме есть большие барышни – двадцатилетняя Зоя и девятнадцатилетняя Мими) скорее фамильярно-ласковый, нежели покорно-угодливый, как у служанки.
На вопрос Наташи Анюта отвечает, ласково щуря смеющиеся глаза:
– А с чего бы вам и не поспать лишние четверть часика, а? Успеете в гимназию вашу! Слава богу, не пешком туда ходите, как другие.
Действительно, в гимназию Наташа не ходит, а ездит. Ее отец очень популярный доктор, заведующий одной из столичных больниц, ежедневно ездит по утрам на службу и берет с собой Наташу, чтобы завезти девочку по дороге в ее учебное заведение, частную гимназию госпожи Горюниной.
Наташа недовольна. Беспричинная волна раздражения охватывает ее.
– Ты всегда так, Анюта… Подводишь только! – говорит она и брезгливо выпячивает пухлую губку.
Но Анюта неуязвима. Анюта прекрасно видит, что барышня «с левой ноги» встала, и только улыбается на воркотню Наташи, лукаво и снисходительно.
Часы бьют восемь.
Наташа стоит в большом резиновом тазу, наполненном до краев водой, а Анюта, вооруженная исполинских размеров губкой, тщательно вытирает худенькое, тонкое тело Наташи водой с одеколоном.
Наташа ёжится. Сегодня прикосновение холодной воды раздражает ее и сердит.
– Довольно, довольно, Анюта! – и прежде, нежели следует, она выскакивает из таза.
Начинается растирание мохнатым полотенцем. Руки Анюты нежны и привычны к этого рода работе. Но раз начавшемуся Наташиному капризу, кажется, не предвидится конца.
То ей кажется, что Анюта действует слишком энергично, то слишком слабо, то она царапает Наташу, то щекочет. Словом, никак не может ей угодить.
Анюта молча заканчивает работу. И по-прежнему на губах ее играет снисходительно-лукавая улыбка. Точно хочет ей сказать Анюта: «Ну уж ладно, ладно, покапризничайте малость, я к этому привыкла, не взыщу!»
Закончено умывание, чистка ногтей, зубов, расчесывание непокорных и густых черных волос Наташи, и Анюта подает на серебряном подносике своей молоденькой госпоже чашку какао и несколько сдобных булочек на выбор. Но прежде, чем приняться за утренний завтрак, Наташа подходит к зеркалу и тщательно, долго рассматривает себя.
Наташа некрасива. Хотя мама называет Наташу Сандрильоной, а папа Кошечкой, но Наташа отлично понимает, что это только так, от избытка их родительской любви, и что отнюдь не на кошечку, а тем более на Сандрильону она не похожа. У Сандрильоны должны быть длинные золотые волосы, у кошечки гибкие грациозные движения. Ни того, ни другого у Наташи нет. Ее густые волосы черные, как смола, а фигура угловата и резка, как еще у несложившегося подростка. И движения резки, и руками она болтает на ходу, как заправский мальчишка, к великому огорчению тети Люси, Наташиной гувернантки. Наташа смугла, худа, со слишком крупными для девушки чертами, с высоким лбом (умным лбом, как про него говорит мама) и с действительно прелестными темными, почти черными глазами, глубокими, как бездна.
Кто-то из знакомых сказал про Наташу, что она похожа на героиню Толстого из «Войны и мира» – Наташу Ростову.
Наташа читала «Войну и мир» и обожала его главную героиню. Быть похожей на Наташу Ростову, ах! Да ведь это чудо что такое!
И думая об этом, девочка прощала судьбу за свою смуглую кожу и некрасивые, резкие черты лица. Но сегодня то, что отразилось в зеркале, отнюдь ничего общего не имело с Наташей Ростовой!
О нет! Надутые губы, сердитое лицо и что-то тревожно-недовольное в глубине темного взора… Отчего бы это? – недоумевающе спрашивает себя Наташа.
И вдруг вспоминает. Вспоминает сразу, быстро. Точно кто подсказывает ее мыслям.
«Ах да… Не выучила историю. А историк спросит непременно… Как это вышло?
Забыв о какао, о сдобных булочках, Наташа старается вспомнить, как это вышло».
Да… вчера у них были гости. Мими играла сонату Бетховена. Ту, любимую, на бемолях. Она слушала. Потом сражались в Halm'y (игра вроде шашек) вчетвером: Мими, Зоя, она, кузен Виктор. Мама несколько раз подходила и спрашивала, все ли уроки она, Наташа, выучила, а она отвечала, не сморгнув:
– Конечно, все.
Хотелось показаться ужасно способной перед сестрами и кузеном.
После чая наскоро пробежала французский, решила теорему по геометрии, прочла кое-как о Достоевском по русской литературе и готовилась уже взяться за историю реформ Петра Великого, как нежданный гость – сон – подкрался к ней едва заметно, и она сладко заснула, забыв и о Петре, и о его преобразованиях и реформах, со смутной надеждой повторить это все до гимназии, утром, и вот… Надеждам не суждено было осуществиться, Анюта позабыла разбудить Наташу или Наташа позабыла сказать об этом Анюте, но…
Но не в этом дело!
Эта глупая Анюта… Чего она улыбается, сияет?! И чепчик глупый, и фартук с плоечками, и вся она… Все это так несносно! Противные и чепчик, и плоечки, и Анюта!..
Папа довез Наташу до гимназии. Приложился к ее засвежевшей на морозном воздухе щечке холодными, мокрыми усами и сказал:
– До свиданья, Кошечка, за обедом увидимся!
Потом приказал кучеру Семену ехать дальше в больницу.
Наташа вошла в просторный теплый гимназический вестибюль. Здесь было шумно, людно, суетливо. Девочки то и дело входили. Швейцар Дмитрий, получивший прозвище Султана Мароккского за свое оливково-смугловатое лицо и необычайно кудрявые темные волосы, поминутно распахивал входную дверь, впуская тоненькие фигурки, закутанные в теплые пальто и шубки, с неизменно торчащими из-под них коричневыми подолами форменных платьев. Знакомые лица, знакомая обстановка… Среди всей этой суеты, веселых возгласов и шума, понемногу стало расплываться неприятное настроение, привезенное из дому Наташей.
К ней подошла красивая, стройная Нина Соболева, с густой белокурой косой, два раза венчиком охватившей изящную головку, и проговорила:
– Здравствуй, Наташа! А мы вчера были в опере, я с мамой и братом. Брат неожиданно достал ложу. Ах, как хорошо! Чудо как хорошо! Ты не бывала в опере, Наташа?
Натали смотрит в красивое довольное лицо Соболевой и сердито бурчит:
– Нет.
Только что ушедшее дурное настроение возвращается к ней снова.
«Вот хвастушка-то! – думает про Соболеву Наташа. – Ужасно важничает, что ездит часто в театр. В оперу, в драму. Невидаль какая!» Наташа злится. Злится самым искренним образом. Злится оттого, что завидует Нине. Нину держат дома, как взрослую. У нее брат офицер. Водит ее в театры, на вечера к себе в полковое собрание. А ее брат Миша уехал за границу заканчивать свое образование и ему дела мало до младшей сестры. Не сегодня завтра его ждут домой окончившего курс в цюрихском университете. Но его приезд мало внесет разнообразия в монотонную серенькую Наташину жизнь. Мими и Зоя завербуют себе Мишу – это уже наверное! Не отпустят его от себя ни на шаг, закружат его в вихре их жизни, полной самых разнообразных удовольствий, а она, Наташа, по-прежнему вынуждена будет ездить в гимназию по утрам, а вечером готовить уроки к следующему дню у себя в детской.
Вот у Нины Соболевой, наверное, иная жизнь! Балы, выезды, опера… И «детской», наверное, никто в доме не решится назвать комнату Нины!
И уже окончательно взвинченная и снова взволнованная и сердитая, Наташа угрюмо, глядя себе под ноги, поднимается по широкой лестнице в класс.
После молитвы первый урок – история. Преподаватель, молодой, худощавый человек в очках, за которыми скрываются глаза неопределенного цвета, по первому звуку колокольчика, раздавшегося почти сразу после общей молитвы в зале, стремительно распахнул дверь и в несколько быстрых шагов, проскользнув пространство от порога комнаты до кафедры, занял свое место.
И Наташа поняла разом, что все для нее кончено. Началась пытка. Кто-то незримый и упорный, казалось, говорил в душе Наташи: «Сейчас, сейчас Сомов распишется в журнале, обведет глазами класс, остановит их на тебе и назовет по фамилии тебя, Наташу Дернову!»
Пренеприятное положение! Ужасное ощущение чего-то гадкого, несправедливого и жуткого в одно и то же время…
Чтобы отвлечь себя немного от скверного предчувствия, Наташа перебегает с одного знакомого лица на другое… Вон сидит красивая, спокойная, всегда уравновешенная Нина. Ей хорошо. Она постоянно знает заданные уроки как Отче наш и Богородицу, хотя и ездит еженедельно в оперу и танцует на семейных вечерах. А вон Мышка… Живая веселая девочка, несмотря на свои 15 лет, не отрешившаяся от чисто ребяческих шалостей и проказ. Она учится скверно, хотя память и способности у нее удивительные. Дальше Маруся Стрекотова, первая ученица, берет все с боя усидчивым трудом. Зеленая от малокровия, серьезная, старообразная, но с такими умными, красивыми голубыми глазами, выражению которых завидует полкласса. Вон Валерия Натова. Эта веселая и бойкая, как козленок… Историей интересуется больше всего. Хронологию знает как свои пять пальцев. Счастливая! Ей нечего бояться сегодняшнего урока и реформ Петра.
Наташа пугливо смотрит на учителя. И в тот же миг, обливаясь потом, опускает глаза.
Что это? Или от страха у нее начинаются галлюцинации? Ей кажется, что взгляд Сомова из-за дымчатых очков прикован к ней, что маленькие глазки учителя, вооруженные стеклами, следят за ней упорно, настойчиво!
Ах, наверное, он знает, что творится в голове Наташи, далекой от реформ Петра!
Взволнованная до последнего предела, Наташа подается назад… Потом подвигается несколько влево на своей парте, так, чтобы голова и часть ее худенького туловища пришлись за крупной и толстой фигурой сидящей перед ней Ади Картановой, Гренадерши, как ее за рослую и сильную фигуру прозвал класс. Это довольно-таки малодушный маневр страуса, желающего спрятать голову под крыло и воображать, что сам он невидим. Наташа отлично понимает, как наивен ее план… Но что же делать, когда последняя надежда быть незамеченной и неспрошенной заключается в этом?!
Ах, если бы только толстая Адя не шевелилась! Может быть, тогда Сомов не увидит встревоженного лица Наташи, на котором четко, как на вывеске, значится: «Увы! Я не знаю сегодняшнего урока!» И туча промчится мимо.
Теперь Наташа, притаившаяся за крупной, неуклюжей головой Гренадерши, чувствует себя несколько спокойнее… Если Сомов не заглянет в журнал и не заметит, что против фамилии Дерновой нет за последние два месяца ни одной отметки, – она, Наташа, спасена! Ах, если бы только…
Как раз в ту минуту, когда печальные мысли Наташи начинают приобретать более спокойный характер, неожиданно, как гром небесный, оглушительным молотом ударяет девочку ужасная фраза:
– Госпожа Дернова, извольте отвечать!
– Ах!
Сначала Наташе кажется, что потолок падает на пол, а стены сближаются навстречу одна другой, как будто готовясь танцевать кадриль… Потом, что лица всех находящихся в классе гимназисток расплываются в тумане и глядят на нее, Наташу, и улыбаются ей откуда-то издалека. Пол начинает колебаться под ее ногами, сама она поднимается с малиновым от смущения лицом и выходит тяжелой, так несвойственной ей походкой на середину класса. О, Наташе так искренно хотелось в ту минуту, чтобы это ее шествие от парты до кафедры продолжалось как можно дольше! Но увы! Мечта остается мечтой. Желанию ее не суждено осуществиться.
– Госпожа Дернова? Что же? Прошу поторопиться! У нас нет времени для совершения прогулок в часы уроков!
Ах, какой этот Сомов!.. Сколько затаенного раздражения слышится в его голосе, когда он говорит это! И не стыдно ему? Нет, ему, очевидно, не стыдно! Не стыдно ни капельки даже и тогда, когда, впившись своими дымчатыми очками, из которых слабо поблескивают маленькие глазки, он говорит по адресу Наташи самым уверенным тоном:
– Сдается мне, госпожа Дернова, что вы не выучили урока на сегодня! Впрочем, мы это сейчас проверим, и я заранее извиняюсь перед вами, если не прав. Человеку свойственно ошибаться. Итак, приступим! Поделитесь с нами всем, что вы знаете о реформах Петра Великого!
Реформы Петра!
«Вот оно, начинается», – вихрем проносится в голове Наташи.
И как он только мог узнать, этот ужасный Сомов, что она, Наташа, не знает урока?! Или он заметил ее маневр спрятаться за крупной фигурой Гренадерши? Какой стыд! Какой позор! Но еще больший ужас предстоит ей впереди! Бедная Наташа!
Она стоит перед кафедрой с опущенными в пол глазами и совершенно машинально старается высчитать, сколько квадратиков залитого чернилами и потрескавшегося от времени паркета приходится на все пространство от кафедры до первой скамьи. А мысль настойчиво и неотвязно повторяет одно и то же, одно и то же: «Что я ему отвечу? Что? Каковы были реформы Петра? Чем отличались?»
Капельки пота выступили на лбу девочки. Губы конвульсивно сжались. Руки мнут конец черного форменного фартука.
Наташа молчит. Силится припомнить хоть что-нибудь из прочитанных ею исторических романов Соловьева и Салиоса о Петре… Мелькают в напряженной памяти картины Стрелецкого бунта, борьба за престол Софьи Правительницы с ее гениальным братом… Ее заточение в монастырь и ни слова о реформах. О них ей еще не удалось прочитать.
Тоненькие пальчики усерднее работают над кашемировой тканью. Вот попалась какая-то нитка в шве передника. Машинально нервные пальчики ловят ее… Схватывают и обрывают.
Ах, реформы, реформы! Чего бы, кажется, не отдала Наташа, лишь бы знать их сейчас! По губам Сомова проползает неопределенная улыбка: как будто презрение, жалость и насмешка соединились в ней. Наташа, робко поднявшая было глаза в его выжидательно-вопрошающее лицо, встречает на себе этот неприятный для нее взгляд и потупляется снова. Стыд обжигает душу девочки. Появляется запоздалое раскаяние. Зачем, зачем она не прочла вчера эти несколько злополучных страниц?!
– Что же вы, долго будете молчать, госпожа Дернова? Время дорого, и я не могу ради одной ученицы задерживать класс! – снова, на этот раз уже сердито, прозвучал голос учителя.
Во что бы то ни стало надо было предпринять что-нибудь. Или признаться в своем незнании урока, или же, призвав весь остаток храбрости себе на помощь, начать говорить что-либо и о чем-либо, хотя сколько-нибудь напоминающее Петра.
Со стесненным сердцем Наташа ухватилась за последнее… Робко, глухо запрыгали одна за другой бессмысленные фразы о том, что Петр был очень знаменитый человек, потому что он провел новые знаменитые реформы, преобразившие вконец старую дореформенную Русь, и эти знаменитые реформы как бы предвидела даже Софья Правительница и, чтобы помешать знаменитому своему брату стать царем, она и подговорила стрельцов к бунту и…
Тут Наташа сбилась окончательно. Хотела прибавить что-то о знаменитых стрельцах, раз уже слово «знаменитый» пересыпалось ею как кусок хлеба солью, но, встретив новый насмешливый взгляд учителя, осеклась сразу и смолкла. Историк уже не считал нужным маскировать своей презрительной усмешки. Кое-кто из гимназисток фыркнул под сурдинку. Более расположенные к Наташе подруги уныло-сочувственно поглядывали на нее.
Минуты тянулись, как вечность, а Сомов, уязвленный дерзостью ответа ничего не готовившей ученицы, казалось, умышленно затягивал паузу молчания.
Измученная этим молчанием, Наташа стояла перед кафедрой, готовая разреветься навзрыд слезами горя, обиды и злости. Теперь она уже совсем не походила на поэтичную толстовскую героиню Наташу Ростову с ее злыми и смущенными в одно и то же время глазами и надутым, обиженным лицом. Наконец Сомов, казалось, сжалился над нею.
– Садитесь, госпожа Дернова, – произнес он так спокойно, точно ровно ничего не случилось сию минуту, – а за ваш «знаменитый» ответ я вам поставлю не менее знаменитую единицу.
И легким, почти незаметным движением провел пером вертикальную линию как раз против фамилии Наташи.
Единица! О, это было уже слишком!
Вне себя от охватившего ее припадка отчаяния, Наташа порывисто, не кланяясь учителю, бросилась на свое место и, почувствовав под собой скамейку, угрюмо насупившись, уставилась немигающим взглядом в угол класса, поверх черной классной доски. Непреодолимо хотелось упасть головой на пюпитр и завыть. Не заплакать, нет, а именно завыть, как выли на дворе, она слышала часто, обиженные более сильными товарищами маленькие, жалкие дворовые ребятишки.
Как прошел урок истории, как прошли следом за ним остальные уроки, этого Наташа не помнила вовсе. В переменку она смутно, как сквозь сон, слышала утешающие слова Нины Соболевой и Жуковой, и добренькой Мышки… Она улыбалась им, стараясь казаться спокойной, но лишь только они отходили от нее, прежний приступ отчаяния накидывался как лютый зверь на Наташу. В душе не оставалось ни одного светлого пятнышка, точно в ней твердо и прочно поселилась темная, злая, ненастная осенняя ночь.
Единица!
Если бы «пара» – это… еще далеко не так обидно! А то почти взрослая шестнадцатилетняя барышня, которой в будущем году предстоит закончить семь гимназических классов, и вдруг… Нате-ка, единица! Что скажет папа, как отнесется мама, когда оба они узнают что их Сандрильона, их Кошечка, их живое воплощение Наташи Ростовой так непозволительно осрамилась с реформами Петра?!
Эти угрюмо-безнадежные мысли так тревожат Наташу, что, шагая по тротуарам, залитым редким осенним солнцем, о бок с madame Люси, она вовсе и не замечает начала бабьего лета. Как всегда, из гимназии по раз заведенному порядку гувернантка ведет свою взрослую воспитанницу в Летний сад, где в эту пору года стоят в пышном багряно-золотом наряде вековые деревья. Но сегодня на предложение француженки сделать обычную прогулку по саду Наташа бурчит себе под нос что-то по поводу головной боли и, ни мало не заботясь о своей спутнице, решительно направляет свои стопы домой. Ей хочется попасть туда обязательно до возвращения отца с его ежедневных визитов по больным, лишь бы не столкнуться с ним в подъезде и не дать возможность увидеть ее расстроенное лицо.
Судьба на этот раз благоприятствует Наташе. Отец еще не вернулся. А может статься, что не вернется и к обеду, а только вечером, когда она уже будет спать. Что же касается мамы, то девочка неожиданно вспоминает, что сегодня бал у баронессы Клейст, и мама со старшими сестрами поедет туда. Бал! Вот оно – спасенье для Наташи! За обедом Мими и Зоя будут, по всей вероятности, безостановочно трещать о туфлях, перчатках, чулках и цвете их вечерних туалетов и не дадут маме задать Наташе ее обычный ежедневный вопрос: «Ну что, каковы твои уроки сегодня?»
Действительно, все случилось так, как и предполагала Наташа. Папа не вернулся к обеду. Прислал записку с посыльным, чтобы не ждали его и обедали одни. Мими и Зоя трещали, как сороки, madame Люси хранила свой обычный степенный вид, мама… Ах, мама раз пять, по крайней мере, поднимала глаза на свою младшую дочку, но Мими и Зоя подоспевали, помимо их собственной воли, на выручку сестре, осыпая мать целым градом вопросов, относящихся к предстоящему вечеру. Сердце Наташи, находившейся все время настороже, мало-помалу стало биться ровнее, и обычное спокойствие водворялось постепенно в ее уставшую от целой бездны переживаний за сегодняшний день душу.
В комнате барышень зажгли сегодня, кроме обычной голубой лампы, и электрические рожки над письменным столом, по обе стороны трюмо и над туалетом. Благодаря такому освещению хорошенькая уютная комнатка сестер казалась еще более нарядной. Сидя в своей неосвещенной «детской», Наташа злыми, завистливыми глазами следила за приготовлением к балу «старших». Переживание полученной единицы сменилось новым, едва ли не более острым, в душе девочки. Наташа мучительно завидовала сестрам. Она видела их сосредоточенные личики, видела тщательные приготовления, всю длинную процедуру причесывания и одевания, видела, наконец, как нарядные, хорошенькие, Мими и Зоя вертелись перед зеркалом, сияя молодыми, радостными улыбками.
«Очень хороши! Нечего сказать! – мысленно ворчала Наташа, – очень хороши! Тоже воображают, что красавицы! Подумаешь! Как же! У Зайки родинка с жука величиной на подбородке, а Мими точно муха в молоке, такая черная в белом платье! Воображают о себе, точно принцессы. Будут прыгать на балу, и горя мало, что их младшая сестра умирает от скуки! Что у нее такое большое горе сегодня… И мама тоже! Изменила Наташе ее мама. Небось, не останется дома со своей Наташей, а едет «вывозить» в свет своих старших дочерей, как будто этого не может сделать madame Люси. Скажите, пожалуйста! Никто меня не любит, никто, никто! Ни мама, ни папа, ни эти две бездушные большие куклы, что вертятся больше часа перед зеркалами!» Девочка зажимает уши, зажмуривает глаза, чтобы не видеть и не слышать того, что происходит вокруг нее, и валится ничком на свою беленькую, еще полудетскую кроватку.
– Натали! Натали! Хочешь взглянуть на нас! Иди сюда скорее! – весело зовет Зоя и как белая воздушная фея мелькает на пороге двух смежных комнат. Несмотря на заткнутые уши, Наташа слышит призыв сестры, но не отзывается на него, притворяясь спящей.
«Ну да, очень нужно смотреть на вас, невидаль тоже! Нарядились и думают, что красавицами стали!» – проносится раздраженно в голове Наташи сердитая мысль.
– Тише! Она, кажется, уснула! – говорит Мими Зое и прибавляет шепотом: – Бедная детка утомилась за день. Уж скорее бы она кончала свою гимназию, право, а то, я думаю, ей немножко завидно смотреть, как мы выезжаем в театры и на вечера!
– О, это бывает не так часто! В таком случае Наташа, пожалуй, может и должна более завидовать нам, что мы посещаем лекции на курсах, – с улыбкой говорит Зоя.
И обе скрываются как видения, стараясь как можно меньше производить шуму. На смену им приходит мама. Она уже в теплых ботинках, ротонде и вязаном шарфе на голове.
– Ты спишь, Наташок? – осведомляется она осторожно и, не получая ответа, тихонько на цыпочках приближается к постели, наклоняется и крестит темный затылок уткнувшейся лицом в подушку дочурки.
Наташа молчит. Затаила дыхание, притворяясь спящей. Мама целует голову Наташи и маленькое разгоревшееся ушко. Потом уходит так тихо и осторожно, как вошла.
– Анюта, – слышится в соседней комнате мягкий ласковый мамин голос, – когда проснется барышня, попроси madame сделать ей чай. Да не забудь сказать, что я купила для Наталии Павловны ее любимый английский кекс и земляничные паты. Возьмешь в буфете.
Слышно, как Анюта отвечает:
– Слушаю-с, будьте спокойны, барыня!
И затем все стихает. Мамины шаги удаляются по коридору… Где-то далеко хлопает дверь. Наташа приподнимает голову с подушки… Что-то болезненно, остро щиплет ее за сердце. Что-то подступает к горлу… Смутное, глухое чувство одиночества охватывает Наташу. Она кажется себе такой жалкой, покинутой всеми! Такой сиротой… То, что, уезжая на вечер со старшими дочерьми, мама трогательно, до мельчайших подробностей, позаботилась о своей Сандрильоне, это не в счет, это как-то само собой выскакивает из памяти Наташи. Ее душу наполняет огромная пустота.
– Одна! Совсем одна! Все уехали, и никому нет дела до Наташи, – истерическим воплем вырывается из груди девочки, и снова, упав лицом в подушку, она разражается громким неутешным ребяческим плачем.
– Наталья Павловна! Барышня моя, золотая! Что вы! Господь с вами! – и худенькая, загрубевшая рука Анюты ложится на плечо ее молоденькой госпожи.
Наташа все еще продолжает рыдать, нервно вздрагивая плечами, и Анюта присаживается на край кровати, забыв разницу между ней – горничной и ее молоденькой госпожой. Она говорит, вкладывая в свой голос всю нежность и мягкость, имеющиеся в ее немудреном добродушном сердце:
– Полно, полно, золотая моя барышня! Ах ты, господи! Вот-то напасть, какая! Не плачьте, родненькая, не плачьте, голубушка, ах, боже ты мой, Царица Небесная, ровно обидел кто, рекой разливаются! Барышня, голубенька вы моя! Ну скажите глупой вашей Анютке: кто вас обидел?
Голос Анюты так и вливается прямо в душу. Тревогой, лаской и искренним сочувствием звучит он. Наташа медленно отрывается от подушки и вглядывается в испуганное Анютино лицо. Ах, сколько в нем участия и доброты!
В душу Наташи пахнуло теплом и светом. Сейчас Анюта ей кажется совсем иной, нежели утром. И ее белый чепчик, и ее передник с плоечками, и ее тонкую, стянутую в корсет, фигурку Наташа уже не находит противными, напротив, они такие милые-милые: и тонкая Анютина фигурка, и передник с плоечками, и чепец!
– Ты любишь меня, Анюта? – спрашивает Наташа.
– Да как же мне, барышня, не любить-то вас, ведь вы для меня что сестра родная! – искренне удивляется Анюта.
От этих слов еще теплее становится на душе у Наташи. Слезы высыхают мигом. Горя как не бывало! А на пороге детской стоит madame Люси и взволнованно спрашивает, коверкая русский язык, Анюту:
– Что такой слючил, Наташе? Что такой?
Наташа спешит уверить француженку, что ничего не случилось, что она видела дурной сон и расплакалась, как ребенок. Вот и все! Но madame тревожится. С трогательной заботой ведет она Наташу в столовую, и там вместе с Анютой они ухаживают за девочкой, предупреждая каждое ее желание.
На столе, помимо любимого Наташиного кекса и земляничных пат, красуется коробка конфет. Наташа с удивлением таращит на нее глаза.
– Это от ваших больших сестер, Наташа. Они передали мне это для вас, уезжая, – спешит пояснить ей гувернантка на своем безукоризненном французском языке, – это чтобы вам не было слишком горько оставаться дома! – прибавляет она с доброй улыбкой.
Так вот оно что! Вот они как! А она-то, она-то! Как она их бранила! И снова исчезнувший было комок сжимает горло Наташи. Слезы двумя ручьями льются из глаз. Но это уже не горькие слезы. Нет! В них сладкая грусть, искреннее раскаяние и еще что-то, чего не может уяснить себе и сама Наташа.
– Что такое?! Что такое?! О чем?! – бросаются к ней одновременно madame Люси и Анюта…
О нет! Нет! Они могут не понять… Истолковать иначе. Ей так сладко сейчас выплакать оставшиеся слезы… И чтобы не тревожить любящих ее людей, Наташа находит в себе силы вымолвить между двумя приступами рыданий:
– О, ничего, ничего, а только, только сегодня… я получила по истории… единицу…
Утро. Часовая стрелка приближается к десяти. В четвертом классе заканчивается урок Закона Божия. Урок трудный. Задана Литургия Преждеосвященных Даров. Катехизис – нелегкая задача. Это не то, что история Ветхого и Нового Заветов. Батюшка, молодой священник в коричневой рясе с академическим знаком на груди, спрашивает довольно строго. В третьем классе он был менее требователен к ответам гимназисток. Оно и понятно. Четвертые – не третьи, не маленькие уже. Четвертый класс – это мостки, перекинутые к старшему отделению.
Отвечает худенькая, рябоватая, смуглая девочка с туго заплетенной черной косичкой за плечами. Ее зовут Маня Дадурова. Учится она плохо, но не по лени, а по какому-то странному недетскому равнодушию. Маня – флегматичная молодая особа. Большей частью молчит, уставившись в одну точку, точно о чем-то глубоко-глубоко задумалась. Окликнешь – точно просыпается от долгого сладкого сна.
Подруги не любят Маню. Она никогда не смеется, не шалит с ними, никогда не болтает. Ходит в переменки одна, между уроками завтракает одной булкой, также одна, где-нибудь в уголке, крадучись как-то, тишком. Уроков своих хорошо никогда не знает. Оттого и отметки у нее скверные. При переходе из третьего в четвертый была переэкзаменовка по французскому языку. Языки совсем не даются Мане. Впрочем, что же ей и дается? Абсолютно ничего.
Сейчас отец Николай из себя выходит, силясь напомнить Мане, что следует после ектеньи. Маня, как столб, ровно ничего не помнит, силится восстановить в памяти заданный урок и опять-таки молчит, как рыба, и только растерянно моргает своими подслеповатыми глазками.
– Боже ты мой, тупица какая эта Дадурова, – говорит миловидная Соня Хорькова своей соседке по парте Ольге Карловой, – батюшка, кажется, ее сам на ответ наводит, другая бы сразу нашлась, что и как ответить, а она…
Соня не успевает закончить своей фразы, так как отец Николай произносит на весь класс:
– Печально, весьма печально, девица Дадурова, что вы опять не знаете урока! Садитесь на место. Я вынужден вам поставить «два».
Получить двойку по Закону Божию – неслыханное дело! Самый меньший балл у отца Николая обыкновенно три минуса при пятибалльной системе, и надо действительно умудриться «схватить» по Закону Божию два. В гимназии есть правило оставлять после урока нерадивых учениц, получивших самую плохую отметку – единицу, но Закон Божий считается самым важным предметом, и по такому предмету иметь двойку – позор. Поэтому когда с тем же равнодушным, не выражающим ни печали, ни горя, лицом Маня Дадурова идет садиться на место, ее встречает у парты разгневанная классная наставница, маленькая, худенькая дама в пенсне Валерия Антоновна Зверина.
– Вы останетесь на два часа после уроков, – говорит она тихо, но так, что сидящие вокруг девочки прекрасно слышат ее слова.
И едва только Валерия Антоновна успевает отойти от Маниной скамейки, как по классу уже несется сенсационная новость: Дадурова остается за «пару» по Закону на два часа!
Никому не жалко Дадуровой. Ничье детское, обыкновенно податливое на чувствительность, сердечко не сжалось участием по отношению к ней. Зачем ее жалеть, когда она сама себя не жалеет? Такая холодная, равнодушная; бесчувственная какая-то. Бог с ней!
Гимназический учебный день проходит быстро. После трех утренних уроков большая перемена, потом еще два часа занятий, и в половине третьего девочек распускают по домам. Как стая веселых птичек, с говором и щебетанием собирают они наскоро свои ранцы, сумки, связки с книгами и, смеясь и перегоняя друг друга, сбегают по широкой лестнице в нижний этаж, в раздевалку, где у каждой под ее собственным номером хранятся у сторожа верхнее платье и галоши.
Четвертый класс опустел. Затих веселый смех и говор. Гимназистки разошлись по домам. В дальнем уголке класса копошится только одинокая маленькая фигурка. Это Маня Дадурова остается отбывать возложенное на нее наказание. Она сидит на своем обычном месте, у окна, с книгой на коленях и, лениво повернув голову, смотрит на крышу соседнего дома. На душе обычная апатия с примесью горечи. Мысли работают медленно и вяло. Лицо бледное и не говорит ни о чем, точно маска.
Мысли медленно кружатся. Ни одной радостной, ни одной счастливой! Мане четырнадцать лет, но кажется, что меньше, хотя лицо ее – лицо маленькой старушки. Она сирота: ни отца, ни матери. Живет из милости у бедных родственников. И без нее у дяди с теткой куча ребят мал мала меньше. Тяжело ей дома. Еще тяжелее в гимназии. Не любят здесь, не любят там. Где легче приходится и сама не знает Маня. И вдобавок ученье трудно дается! Все думают, что она лентяйка. Ах, знали бы они всю ее жизнь!.. Знали бы только!
Опять кружится, кружится мысль Мани. «Если бы знали» – выстукивает ее бедное маленькое сердечко, и она снова погружается в какое-то оцепенение, охватывающее все ее жалкое юное существо молоденькой старушки.
– Дадурова! Вы можете идти домой.
Маня вздрагивает. Темным силуэтом мелькает Валерия Антоновна в дверях. На улице заметно стемнело. Зажглись фонари, и их отблеск слегка освещает пустую, неуютную комнату. Голос Валерии Антоновны звучит недовольными, раздражительными нотками. Еще бы! Ей неприятно оставаться на лишние два часа по окончании рабочего дня потому только, что одной из нерадивых учениц заблагорассудилось получить по Закону Божию двойку.
Маня Дадурова встает и спокойно, не торопясь, начинает укладывать свои книжки. Потом отвешивает реверанс наставнице и спускается вниз. Там, на вешалке в раздевалке, висит ее ветхое, во многих местах заплатанное пальтишко и облезшая от долгого употребления поддельного котика меховая шапка. Старичок сторож, дежурящий бессменно у вешалок, добродушно подшучивает над ней:
– Эх, поздненько что-то, барышня! Полюбилась, знать, гимназия, загостились нынче!
Маня проворно одевается, стараясь не смотреть на старика, и, незаметно прошмыгнув мимо величественного гимназического швейцара, стремительно выскакивает на улицу.
Зимний ласковый вечер. Чуть-чуть студит морозцем. Летят легкие, как пух, снежинки. Легко светят фонари. Бегут с веселым звоном трамваи, спешат пешеходы по тротуарам.
Широко раскрытыми глазами Маня смотрит на знакомые картины. Здесь, на улице, затерянная в толпе, она чувствует себя совсем иной. Это не прежняя тупо-равнодушная гимназистка со спокойно-флегматичным видом, нет! Ее глаза сияют удовольствием. На смуглых рябоватых щеках играет румянец, и даже нечто вроде улыбки приоткрывает тонкие губы. Маня так любит бывать среди незнакомой толпы и тихонько любоваться высокими домами, освещенными витринами, бегущими, будто наперегонки, вагонами трамваев. А еще больше любит природу Маня. Этот белый, скрипучий, ласковый снег под ногами, эти золотые звездочки на потемневшем небе, деревья, осыпанные серебряной пудрой инея во встречных скверах. Она идет не спеша, перебирая маленькими ногами, с удовольствием вдыхая свежий морозный воздух. Незаметно доходит до дома и приходит в себя только на пятом этаже, перед убогой дверью, обитой рваной клеенкой, на которой значится: «Иван Афанасьевич Руханов, живописных дел мастер».
– Это еще что за мода такая, чтобы к ужину домой возвращаться! – встречает Маню Дадурову знакомый крикливый голос.
В темной передней ни зги не видно. Из крохотной приемной слышится заунывное пение… Это дядя Иван, пользуясь вечерней передышкой, моет палитру и кисти и поет. В воздухе стоит запах скипидара и красок. С подоткнутым подолом тетка Мани – Александра Яковлевна – носится по крошечной квартирке и ворчит:
– Вот еще мода тоже! Прогуливаться вздумала! Я тебе покажу в другой раз прогулки! У меня, матушка моя, живо – раз-два, за ушко, да и на солнышко! Много воли взяла тоже… Гимназистка какая! Где ты до этого часа пропадала? – неожиданно подскакивает она к Мане и, дернув ее за косичку, визгливо кричит: – Где, говори, где?
– В гимназии, – слышится чуть внятный робкий ответ девочки.
– Рассказывай сказки! До этих-то пор в гимназии, да что ты, девушка, рехнулась?! Кто твоей брехне верить-то станет?!
Лицо тетки делается мгновенно багрово-красным. Глаза округляются от гнева.
Маня поднимает на нее потухший взор и роняет апатично:
– Ну да, в гимназии. Взяли и оставили после уроков. Два часа отсидела. За Закон Божий получила двойку у батюшки.
Тетка едва слышит ее ответ. Впечатление остается только от двойки. Двойка за Закон Божий! Да ведь это позор, позор неслыханный!
– Господи Боже мой, – всхлипывает тетка, – и что это за девочка, наказание чистое! Лентяйка, нерадивая, бесталанная к тому же. И в кого ты только уродилась, скажи ты мне, Христа ради! В кого?
Тетка уже не кричит, не сердится. Она подавлена, уничтожена. Ей необходимо вылиться в жалобах на судьбу. Маня стоит со своим обычным тупо-равнодушным видом перед нею и молчит. Из мастерской слышится заунывное пение дяди Ивана.
Его, очевидно, не слишком трогает неудача племянницы. Собственная работа поглотила вполне. Но вот тетка утирает слезы передником, глядит с минуту на молчаливо стоящую перед ней Маню и вдруг неожиданно выкрикивает на всю маленькую квартиру:
– Идол ты! Идол бесчувственный. В гроб ты меня вгонишь! Не чужая ведь ты мне! Покойной сестрицы дочка. Так разве мне сладко, а?
Потом она молча крутит головой и, опять возвысив голос, кричит:
– К портнихе в ученье отдам, в мастерскую, если еще раз меньше тройки домой притащишь, девчонка скверная! А сейчас на кухню ступай! Ужин готовить время. Небось, нагулялась всласть, а теперь еще принцессу разыгрывает…
Изрядный толчок в спину заставляет Маню вылететь из прихожей в кухню. У плиты стоит крошечная старушка, одетая в опрятное ситцевое платье, с добрым, лучащимися морщинками лицом. Это бабушка Маремьяна Игнатьевна, мать дяди Ивана, свекровь тети Саши. Она стоит с ложкой в руке и тщательно мешает варево в кастрюле. Увидя Маню, она добродушно кивает:
– Что, горе стряслось, девочка? Не везет, значит. Ну, Господь с тобой, в другой раз справишься… А ты, Саша, не пугай зря ребенка! Сама видишь, уж и без того Маня какая-то оторопелая у нас. Бранью хуже… Бранью делу не…
– Ах, что вы понимаете, маменька, – сердито поводя плечами, прерывает ее Александра Яковлевна и, досадно отмахнувшись, начинает хлопотать у плиты.
Маня стоит растерянная, с опущенными вдоль тела руками.
– Хлеба нарежь, – сердито бросает ей тетка.
И девочка как во сне направляется к кухонному столу.
С шумом распахивается дверь, и два мальчика – один по восьмому, другой по девятому году, а за ними малюсенькая, на кривых рахитичных ножках, девочка, вбегают в кухню.
– Мама, мы кушать хотим! – кричит младший из мальчуганов, в то время как старший без церемонии хватает со стола большую краюшку хлеба и с большим аппетитом начинает уплетать ее.
– И мне кусять, и мне! – лепечет девочка.
Тетя Саша мечется по кухне. Глаза ее гневно сверкают в сторону Мани. Она выходит из себя от одного вида девочки.
– Очень хорошо! Превосходно! И хлеба-то нарезать как следует не может! Белоручка! Гимназистка-барышня! Фу-ты, ну-ты! В кисее бы тебе да бархате ходить! Дети с голоду умирают, а она час целый с караваем хлеба управиться не может! Смотреть противно! Ступай на стол накрой! Да Машу на руки возьми, а то опять ушибется…
Мане остается только подчиниться приказанию, и она выходит из кухни с маленькой двоюродной сестренкой на руках.
Ужинают долго, сосредоточенно, как умеет ужинать только простой рабочий народ. Хозяин ест молча. Он притомился за день. Да и проголодался вдобавок. Обедать не успел. Надо было заканчивать заказ, соседу лавочнику расписать вывеску. Бабушка Маремьяна Игнатьевна больше кормит внуков, нежели ест сама, особенно маленькую Машу, к которой чувствует сильное влечение. Мальчуганы Костя и Волька едят из одной тарелки, причем Костя как старший считает себя вправе вылавливать из щей лучшие куски мяса и хрящи. Вольке, разумеется, не по вкусу такой маневр брата и, чтобы умерить усердие последнего, он без обиняков дает ему ложкой по лбу. Константин в долгу не остается. Волька ревет благим матом.
– Молчать! – кричит на них отец, потом обращается к племяннице: – Хоть бы ты уняла их, Маня! Поесть не дадут спокойно.
Тетка, казалось, только и ждала этого момента: