Год чудес - Джералдин Брукс - E-Book

Год чудес E-Book

Джералдин Брукс

0,0

Beschreibung

Роковой 1665 год, Великая лондонская чума расползается по стране. Вместе с зараженным тюком ткани она попадает в удаленную деревушку. Болезнь перебирается из дома в дом, жители деревни могут только молиться. Противостоять напасти способны лишь немногие, среди них служанка Анна Фрит. Не подверженная заразе, она становится целительницей. А сельчане тем временем переходят от молитв к охоте на ведьм. Вместе с женой местного священника Анна борется не только с чумой, но и с безумием, распространяющимся среди жителей деревни. Благодаря самоотверженности двух женщин год катастрофы оборачивается годом чудес. Роман вдохновлен реальными событиями, произошедшими в деревне Иэм в суровой холмистой местности Англии. Удивительным образом эта история об эпидемии в пору, когда медицина пребывала в зачаточном состоянии, резонирует с нашим временем, когда особенно важны отзывчивость и сострадание. Джералдин Брукс рассказывает о том, как стойкость и милосердие одних помогают остальным справиться с суевериями, страхами и дурными порывами.

Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:

Android
iOS
von Legimi
zertifizierten E-Readern
Kindle™-E-Readern
(für ausgewählte Pakete)

Seitenzahl: 386

Veröffentlichungsjahr: 2022

Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:

Android
iOS
Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.


Ähnliche


Джералдин Брукс Год чудес

© 2001 by Geraldine Brooks

© Светлана Арестова, перевод, 2021

© „Фантом Пресс”, оформление, издание, 2021

  Довольно! Ты немало преуспел: За каждым поворотом свой конец От Черной Смерти ядовитых стрел Мог встретить всяк, храбрец или беглец.   Живые редки, жертвы часты здесь — Во гневе Ты наслал сей лютый мор. И те, кто в дом свой возвратился днесь, Нашли исполненным Твой приговор.

1666, осень

Сезон уборки яблок

Когда-то я любила эту пору. Поленья, сложенные у двери, с густым смолистым духом леса. Сено в стогах, золотое в тусклом вечернем свете. Перестук яблок, что сыплются в корзины в погребе. Запахи, образы, звуки, возвещающие, что год будет добрым и зиму дети проведут в сытости и тепле. Когда-то я любила осенние прогулки в яблоневом саду, мягкий треск под башмаком, когда ступишь на паданец. Тягучие, сладкие ароматы яблочной прели и сырого дерева. В этом году стогов мало, запасы дров скудны, но мне до этого нет дела.

Вчера привезли яблоки для пасторского погреба, полную телегу. Разумеется, снимали их поздно. Многие в коричневых пятнах. Когда я указала на это возчику, он ответил, что повезло раздобыть хоть такие, и, надо полагать, он прав. Для уборки урожая у нас не хватает людей. У нас ни для чего не хватает людей. А те, кто есть, ходят как во сне. Мы все измождены.

Я выбрала яблоко получше да посвежей и нарезала ломтиками, тонкими, как береста, и отнесла в темные покои, где сидит он, безмолвно и бездвижно. Рука на Библии, не открываемой уже давно. Я спросила, не желает ли он, чтобы я почитала оттуда вслух. Он повернулся ко мне, и я вздрогнула. Впервые за много дней он на меня посмотрел. Я уже забыла, на что способны эти глаза — на что способны мы, — когда он взирает на нас с кафедры, задерживая на каждом по очереди взгляд. Глаза все те же, но до чего переменилось лицо, усталое и осунувшееся, с глубокими морщинами. Когда он прибыл сюда, всего три года назад, его мальчишеская наружность стала предметом шуток, и люди смеялись при мысли о том, что проповедовать им будет желторотый птенец. Сегодня он не вызвал бы у них смеха, даже если бы они вспомнили, что это такое.

— Анна, ты же не умеешь читать.

— Еще как умею, ваше преподобие. Меня научила миссис Момпельон.

Он нахмурился и отвернулся, и я тотчас пожалела, что завела о ней речь. Он больше не давал себе труда перевязывать волосы лентой, и за их темной пеленой нельзя было разобрать выражения его лица. Но голос его, когда он вновь заговорил, был спокоен.

— Неужто? Неужто? — пробормотал он. — Что ж, как-нибудь ты мне почитаешь, и мы посмотрим, какой из нее вышел учитель. Но не сегодня, Анна. Не сегодня. А теперь ступай.

Служанка не вправе задерживаться, когда ее отослали. Но я задержалась: взбила подушку, укрыла его одеялом. Мне запрещалось топить камин. Запрещалось доставлять ему даже эту малую радость. В конце концов мои вымышленные хлопоты закончились и я его оставила.

Захватив на кухне порченых яблок, я пошла на конюшню — проведать его лошадь. Двор не подметали уже неделю. Пахло гниющей соломой и лошадиной мочой. Пришлось приподнять юбку, чтобы не перепачкать подол. Не дойдя и до середины двора, я услыхала, как конь с глухим стуком бьется о стенки стойла, вертясь и перебирая копытами в своем заточении, оставляя вмятины в полу, ведь, кроме хозяина, никто не мог с ним управиться.

Мальчишка-конюший, которому поручено было расчищать двор, дремал на полу сарая со сбруями. При виде меня он вскочил и принялся озабоченно искать черенок от косы, выскользнувший у него из пальцев во время сна. Заметив, что лезвие так и лежит на верстаке, я не на шутку рассердилась: косу надо было починить давным-давно, а теперь тимофеевка уже вся осыпалась и косить ее никакого проку. Я хотела выбранить мальчишку и за это, и за неприбранный двор, но при взгляде на его жалкое личико, такое бледное и изможденное, слова застряли в горле.

Я отперла стойло, и в лучах солнца заискрились пылинки. Конь застыл на месте с поднятым копытом, щурясь с непривычки на яркий свет. Затем взвился на дыбы и забил копытами в воздухе, ясно давая понять: «Коли ты не он, убирайся прочь». Не знаю, как давно его не касалась щетка, но на солнце шкура по-прежнему отливала бронзой. Когда мистер Момпельон верхом на этом коне прибыл в нашу деревню, пошли толки, что негоже священнику разъезжать на таком отменном жеребце. К тому же людям не нравилось имя коня — Антерос: один старый пуританин объяснил нам, что так звали языческого божка. Когда я отважилась спросить об этом мистера Момпельона, он лишь рассмеялся и сказал, что даже пуритане должны помнить, что язычники тоже дети Божьи, а их предания — часть его творения.

Я зашла в стойло и, прижавшись спиною к стенке, ласково заговорила с исполинским конем.

— Бедняга, ютишься тут целыми днями. А у меня для тебя гостинец.

Плавно я запустила руку в карман передника и вытащила яблоко. Конь слегка повернул ко мне голову, сверкнув белком глаза. Я продолжала ворковать, как некогда со своими малышами, если им бывало страшно или больно.

— Ты у нас любишь яблочки. Знаю, что любишь. Ну же, бери.

Он стукнул копытом, однако уже не так норовисто. Неспешно — ноздри раздуваются, втягивая запах яблока и моей кожи, — он вытянул мощную шею и обратил ко мне морду. Теплые, мягкие, точно перчатка, губы коснулись моей ладони и захватили яблоко целиком. Я полезла в карман за вторым, но тут конь мотнул головой, брызнул сок. Он снова встал на дыбы, молотя копытами в воздухе, — миг был упущен. Бросив яблоко на пол, я выскользнула из стойла, затворила дверь и прислонилась к ней спиной, затем отерла с лица брызги слюны. Конюший взглянул на меня и возвратился к починке косы.

Право же, подумала я, проще облегчить участь бедному животному, чем его хозяину. Зайдя в дом, я услыхала, как священник меряет шагами комнату у себя наверху. Полы в доме старые и тонкие, и я без труда угадывала его передвижения по скрипу досок. Взад-вперед ходил он, взад-вперед, взад-вперед. Вот бы уговорить его спуститься, и пусть расхаживает себе по саду. Однажды я уже пыталась, но он так посмотрел на меня, будто ему предложили прогуляться по Уайт-Пику[1]. Когда я зашла за тарелкой, яблочные ломтики были на месте, нетронутые, побуревшие. Завтра начну отжимать сок для сидра. Мистер Момпельон, бывает, сделает глоток-другой, сам того не замечая, даже когда его невозможно уговорить поесть. И потом, не пропадать же целому погребу фруктов. Чего я больше не вынесу, так это запаха преющих яблок.

На исходе дня, возвращаясь из дома священника, я всегда иду через яблоневый сад на холме: на главной улице, неровен час, увидишь знакомое лицо. Мы столько пережили вместе, что уже нельзя пройти мимо с любезным «Добрый вечер!». А на большее у меня нет сил. Порой — впрочем, не так уж часто — сад возрождает в памяти иную, светлую пору. Воспоминания эти недолговечны, дробь отражений в ручье, увиденных мельком и унесенных в потоке горя нынешней нашей жизни. Теперь я никогда не чувствую себя как в прежние, счастливые времена. Но изредка что-то да заденет то место, где обитало счастье, легким взмахом, будто крылышко мотылька во тьме.

Летними вечерами, в яблоневом саду, закрыв глаза, я слышу детский лепет, шепот и смех, шуршанье листьев и топот. А по осени вспоминаю Сэма — сильного Сэма Фрита, который как-то схватил меня за талию и усадил на низкую ветку чахлого, узловатого деревца. Мне было всего пятнадцать. «Пойдешь за меня?» — спросил он. И отчего бы не пойти? Жизнь в отцовском доме была безрадостна. Отец любил хмельное больше, чем родных детей, однако это не мешало ему плодить их из года в год. Для мачехи, Эфры, я была прежде всего парой рук, помощницей в заботах о ее малышах. И все же это она встала на мою сторону, это ее слова склонили отца согласиться на брак. Он видел во мне ребенка, а не девицу на выданье. «Разуй глаза, муж мой, и взгляни на нее, — увещевала Эфра. — Во всей деревне ты один на нее не заглядываешься. Пускай лучше сочетается с Фритом, чем сношается с каким-нибудь молодцем, у кого хер тверже, чем характер».

Сэм Фрит был горнорабочим и трудился на собственной выработке. У него был чудесный маленький домик, а вот детей от покойной жены не было. У нас за этим дело не стало. Он подарил мне двоих сыновей за три года. Три славных года. Тут надо заметить, ибо многие чересчур юны, чтобы это помнить, что нас тогда не учили стремиться к счастью. Деревней заправляли пуритане, которых нынче так притесняют, что среди нас их почти не осталось. Все детство мы слушали пуританские проповеди в церквях с голыми стенами, из-за пуританских понятий о языческой скверне утихло веселье в день субботний и смолкли церковные колокола, исчез эль из трактиров и кружева с платьев, ленты с майского дерева и смех с улиц. А потому счастье, что принесли мне сыновья и безбедная замужняя жизнь, застигло меня врасплох, точно весенняя оттепель. Когда на смену ему вновь пришли невзгоды и уныние, я была ничуть не удивлена. Я спокойно отворила дверь той ужасной ночью, когда чадили факелы, воздух прорезаґли крики и лица мужчин были так черны, что казалось, будто у них нет голов. Сад способен оживить и это воспоминание, если не прерывать раздумий. С порога, с младенцем на руках, я наблюдала, как прыгают факелы, вычерчивая среди деревьев странные полосы света. «Не спешите, — шептала я. — Не спешите. Пока я не услышу слов, все это не по-настоящему». И они не спешили, взбирались на этот холм, словно на горную кручу. Но, как бы медленно они ни шли, вскоре все они стояли у моей двери, пихаясь и переминаясь с ноги на ногу. Самого крупного, приятеля Сэма, толкнули вперед. К башмаку у него прилипло месиво гнилого яблока. Странно замечать такое, но я, по видимости, смотрела в землю, чтобы не глядеть ему в лицо.

Сэма откапывали четыре дня. Вместо того чтобы отнести тело в наш дом, его сразу потащили к могильщику. Меня не хотели пускать к Сэму, но я не отступалась. Я была твердо намерена исполнить свой последний долг. Элинор Момпельон это знала. «Скажи им, чтобы пустили ее», — мягко обратилась она к священнику. Стоило ей заговорить, и дело было решенное. Она так редко о чем-либо просила. Майкл Момпельон кивнул, и они расступились, эти большие мужчины, пропуская меня к Сэму.

От него и впрямь мало что осталось. Но что осталось, я омыла. Это было два года назад. Сколько тел мне пришлось омыть за эти два года — и тех, кого я любила, и тех, кого едва знала. Но Сэм был первым. Я принесла его любимое мыло, которое, как он говорил, пахло детьми. Бедный тугодум Сэм. Он так и не уразумел, что это дети пахли мылом. Я купала их каждый вечер перед его приходом. В детское мыло я добавляла цветки вереска, и оно получалось куда нежнее того мыла, что я варила для него. Его мыло сплошь состояло из песка и щелока. Иначе корку из засохшей земли и пота не оттереть. Зарывшись усталым лицом в детские волосы, он вдыхал их свежесть. Лишь так он приближался к продуваемым ветрами холмам. В копи на рассвете, обратно после заката. Жизнь во мраке. И смерть тоже.

А теперь вот Майкл моей дорогой Элинор целыми днями сидит во мраке, ставни плотно затворены. А я пытаюсь ему прислуживать, хоть порой и кажется, будто передо мной еще один покойник в длинной процессии мертвецов. Но я все равно это делаю. Делаю ради нее. Я говорю себе, что ради нее. В конце концов, ради кого же еще?

 

Вечерами, когда я переступаю порог своего дома, меня толстым одеялом окутывает тишина. Из всех одиноких мгновений, какими наполнен мой день, это самое одинокое. Порой, признаться, потребность услышать человеческий голос так сильна, что я, как безумица, принимаюсь бормотать себе под нос. Не по нраву мне это: черта между мной и безумием и без того тоньше паутинки, а я уже видела, что бывает, когда душа пересекает эту черту, вступая в мир ужаса и мрака. Прежде ловкая и бесшумная, теперь я двигаюсь нарочито неуклюже. Топаю ногами. Лязгаю кочергой. А когда хожу за водой, скребу цепочкой от ведра о каменные плиты колодца — уж лучше слушать рваный скрежет, чем удушливую тишину.

Если найдется огарок сальной свечи, я читаю, пока он не догорит. Миссис Момпельон всегда разрешала мне брать огарки из пасторского дома, и, хотя нынче их совсем немного, не знаю, что бы я без них делала. Час, когда я могу затеряться в чужих мыслях, — лучшая передышка от мрачных воспоминаний. Книги я тоже приношу из пасторского дома — миссис Момпельон настоятельно просила брать любую, какая мне приглянется. Когда гаснет свет, ночи длинны, ведь сплю я дурно, все тянусь руками к маленьким, теплым телам моих малышей, а, нащупав пустоту, рывком пробуждаюсь.

Утренние часы куда милостивее вечерних, полные птичьего пения, куриного квохтанья и простых обещаний, что сулит каждый рассвет. Теперь я держу корову — роскошь, которая была мне не по карману, когда Джейми так требовалось молоко. Я нашла ее прошлой зимой — бедняга изможденно брела по дороге, кожа складками свисала с костлявого зада. В больших глазах было столько пустоты и безнадежности, будто я гляделась в зеркало. Соседский дом стоял заброшенный, окна обвиты плющом, подоконники в серой коросте лишайника. Я отвела корову внутрь, обустроила ей там хлев и всю зиму откармливала ее соседским овсом — его было вдосталь, а мертвым от него все равно никакого проку. Там она и отелилась, в безропотном одиночестве. К моему приходу после отёла прошло часа два — спина и бока у теленка уже обсохли, а за ушами еще было мокро. Я помогла ему сделать первый глоток, сунув пальцы ему в рот и протиснув меж ними ее титьку, прямо на скользкий язык. Взамен — на другой день — я украла у нее немного густого желтого молозива на сладкий пирог для мистера Момпельона и, пока он ел, радовалась, точно мать за сына, представляя, как довольна была бы Элинор. Теперь теленок уже весь лоснится, а телка встречает меня терпеливо-добродушным взглядом карих глаз. Я люблю прижиматься щекой к ее теплому боку и вдыхать ее запах, пока из-под моих пальцев в ведро брызжет пенистое парное молоко. Я отношу молоко в пасторский дом и делаю из него поссет[2], или сладкое масло, или сливки, которые подаю с ежевикой, — лишь бы кушаньем соблазнился мистер Момпельон. Надоив достаточно для наших скромных надобностей, я отвожу корову на луг. С прошлой зимы она так раздобрела, что того и гляди застрянет в дверях.

С ведром в руке я вышла через парадную дверь — утром легче найти в себе силы заговорить со встречным. Деревня наша стоит на склоне плоскогорья Уайт-Пик. Каждый день мы то, согнувшись, бредем в гору, то, раскинув руки в стороны, пытаемся замедлить крутой спуск. Иногда я задумываюсь, каково это — жить в более равнинных краях, где люди ходят прямо, а вдали видна ровная линия горизонта. В нашей деревне даже главная улица идет под уклон, и те, кто стоит в одном ее конце, высятся над теми, кто стоит в другом.

Вся деревня — это тонкая лента построек, разматывающаяся к востоку и западу от церкви. Там и сям от главной улицы ответвляются нити тропинок, ведущих к мельнице, Бредфорд-холлу, домам землевладельцев и уединенным жилищам арендаторов. Мы всегда строили из того, что есть под рукой, поэтому стены наши сделаны из песчаника, а крыши устланы вереском. За домами, по обе стороны дороги, раскинулись пастбища да пашни, а дальше земля резко уходит вверх или вниз: на севере — маячащий вдали отвесный утес, что прочерчивает границу между заселенной землей и вересковыми пустошами; на юге — быстрый, глубокий нырок в долину.

Главная улица нынешней порой представляла собой странную картину. Как мне досаждали ее летняя пыль и зимняя слякоть, зеркальная пленка льда на лужах в колеях — ловушка для опрометчивого путника. Теперь же нет ни льда, ни слякоти, ни пыли — дорога поросла травой, лишь посередке редкие прохожие протоптали узкую тропу. Столетиями местные жители вытесняли природу из ее законных владений. Ей потребовалось меньше года, чтобы вновь заявить о своих правах. В центре улицы лежит скорлупка грецкого ореха, недавно из нее проклюнулся росток, готовый однажды загородить нам путь. Я наблюдаю за ним с тех пор, как распустились первые листки, гадая, когда же кто-нибудь выдернет его из земли. Но никто этого не делает, и побег уже ярд в высоту. Судя по следам, все его обходят. То ли от безразличия, то ли оттого, что остальные, как и я, повидали столько концовок, что не в силах вырвать даже сорный побег, слабо цепляющийся за жизнь.

По дороге к дому священника я не видела ни души. А потому утратила бдительность и оказалась совершенно не готова к встрече, которой желала меньше всего на свете. Когда я прошла во двор и стала запирать за собой калитку, сзади послышался шелест шелка. Я резко обернулась и расплескала молоко из ведра. Одна капля угодила на бордовый подол, и Элизабет Бредфорд сердито нахмурилась.

— Растяпа, — прошипела она.

Она была такой же, как и в последнюю нашу встречу больше года тому назад, — избалованной девицей с кислой миной. Но старые привычки искоренить не так-то легко, и, вопреки твердому намерению не выказывать ей никаких знаков почтения, я невольно присела в поклоне.

Мисс Бредфорд, по своему обыкновению, не стала утруждать себя приветствиями.

— Скажи мне, где Момпельон, — потребовала она. — Я добрую четверть часа стучалась в дверь. Неужто его так рано уже нет дома?

— Мисс Бредфорд, — обратилась я к ней с наигранной любезностью. — Какая неожиданность, какая огромная честь видеть вас в нашей деревне. Вы отбыли в такой спешке и так давно, что мы уж не чаяли вновь быть удостоенными вашим присутствием.

Тщеславие Элизабет Бредфорд было столь велико, а ум столь скуден, что она услышала лишь слова, не обратив внимания на тон.

— Верно, — кивнула она. — Мои родители знали, что наш отъезд обернется для всей деревни невосполнимой утратой. Они всегда чрезвычайно остро сознавали свой долг. Как тебе известно, именно из чувства долга мы и покинули Бредфорд-холл. Только оставаясь в добром здравии, мы смогли бы и дальше исполнять свои обязанности. Момпельон, разумеется, читал прихожанам письмо моего отца?

— О да, — ответила я. Но не прибавила, что за этим последовала одна из самых мятежных проповедей, какие мы от него слышали.

— Так где же он? Меня и так заставили слишком долго ждать, а у меня к нему неотложное дело.

— Мисс Бредфорд, должна сообщить вам, что его преподобие никого не принимает. Недавние несчастья и его собственная тяжкая утрата лишили его последних сил, и забота о приходе стала ему не по плечу.

— Пусть так — во всем, что касается простых прихожан. Однако он не знает, что наша семья возвратилась в деревню. Будь добра, доложи ему, что мне надо срочно с ним повидаться.

Я не видела никакого смысла продолжать разговор. И, признаться, мне было любопытно, пробудят ли мистера Момпельона вести о возвращении Бредфордов, вызовут ли они в нем хоть какие-нибудь чувства. Возможно, гнев сделает с ним то, чего не сделало сострадание. Возможно, как раз этого ему и недоставало — раскаленного клейма.

Я прошествовала к дому и отворила парадную дверь. Мисс Бредфорд скривилась: она не привыкла делить вход с прислугой и явно ожидала, что я зайду через кухню и торжественно впущу ее изнутри. Что ж, в отсутствие Бредфордов здесь многое переменилось, и чем скорее она свыкнется с неприятными новшествами, тем лучше для нее.

Протолкнувшись мимо, она без приглашения прошла в гостиную, стянула перчатки и принялась нетерпеливо похлестывать ими по ладони. Она изрядно удивилась, увидев, какой голой сделалась комната без прежних удобств. Я отправилась на кухню. Каким бы срочным ни было ее дело, ей придется подождать, пока мистер Момпельон не поест, — если он и притрагивался к пище, то именно за завтраком, съедая овсяную лепешку и немного свиного студня. Поднимаясь по лестнице с подносом в руках, я увидела ее в открытую дверь: сама не своя она расхаживала по комнате. Брови ее так сдвинулись, а уголки губ так опустились, что казалось, будто кто-то схватил ее за щеки и потянул кожу вниз. Прежде чем постучать, я немного помедлила, стараясь овладеть собой. Я не желала ни словом, ни взглядом сказать лишнего, когда буду докладывать о гостье.

— Заходи, — раздался голос мистера Момпельона. Он стоял у окна, ко мне спиной, и в кои-то веки ставни были открыты. — Право, Элинор бы страшно огорчилась, увидев, во что превратился ее сад.

Сперва я не знала, что на это ответить. Говорить очевидное — да, огорчилась бы — значило лишь потворствовать его унынию. Возражать ему — значило покривить душой.

— Полагаю, она поняла бы, отчего так вышло, — ответила я, склонившись над столом, чтобы расставить посуду. — Даже будь у нас люди, чтобы полоть сорняки и обрезать сухие ветки, сад все равно не стал бы прежним. Нам всегда будет недоставать ее меткого глаза. Сад носил ее отпечаток: она могла взглянуть на горстку семян бесплодной зимой и представить, какими они будут летом, залитые солнцем и в цвету. Она словно писала картину.

Выпрямившись, я поймала на себе его удивленный взгляд. Этот взгляд снова пронзил меня насквозь.

— Ты знала ее! — произнес он, будто только сейчас это понял.

Пытаясь скрыть смущение, я одним духом выпалила то, что надеялась сообщить как можно мягче.

— В гостиной ждет мисс Бредфорд. Вся семья возвратилась в Бредфорд-холл. Она желает немедленно поговорить с вами.

То, что случилось дальше, так меня поразило, что я чуть не уронила поднос. Он расхохотался. Раскатисто, задорно — давно я не слышала такого смеха и даже забыла, как он звучит.

— Знаю. Я ее видел. Молотила в дверь, как таран. Я уж было подумал, хочет ее снести.

— Что ей передать, сэр?

— Передай, пусть катится к черту.

Заметив выражение моего лица, он снова рассмеялся. Глаза у меня, вероятно, были размером с блюдца. Смахнув слезинку, он взял себя в руки.

— Я вижу. Едва ли можно ожидать, что ты передашь такое послание. Говори что угодно, главное — донеси до мисс Бредфорд, что я ее не приму, и выпроводи ее из этого дома.

Словно бы две разные Анны спускались по ступенькам. Первая была робкой девочкой, прислуживавшей Бредфордам в извечной тревоге, боявшейся их грозных взглядов и суровых слов. Вторая была взрослой женщиной, повидавшей больше ужасов, чем многие солдаты. Элизабет Бредфорд была труслива. Трусливы были ее родители. Войдя в гостиную и почувствовав на себе всю ее ярость, я поняла, что больше ее не страшусь.

— Прошу прощения, мисс, но его преподобие никак не сможет нынче вас принять. — Я старалась говорить спокойно, но, когда у Элизабет Бредфорд заходили желваки, мне вдруг вспомнилась моя корова, озабоченно жующая жвачку, и я почувствовала, что тоже заразилась странным весельем мистера Момпельона. — Как я уже сказала, он не справляет обязанностей священника, а также не появляется в обществе и сам не принимает гостей.

— Да как ты смеешь ухмыляться мне в лицо, дерзкая замухрышка! — вскричала она. — Он мне не откажет, не посмеет. Прочь с дороги!

Она шагнула к двери, но я оказалась проворнее и загородила ей путь, точно колли, готовая приструнить непослушного ягненка. Мгновение мы молча смотрели друг на друга.

— Ах, ну и ладно, — сказала она и взяла с каминной полки перчатки, будто бы собираясь уйти. Как только я сдвинулась с места, чтобы ее проводить, она протиснулась мимо меня и кинулась к лестнице, ведущей в покои мистера Момпельона, однако в этот миг на лестничной площадке появился он сам.

— Мисс Бредфорд, — молвил он, — извольте остаться где стоите.

Голос его был негромок, но так властен, что Элизабет Бредфорд застыла на месте. Он уже не горбился, как в последние месяцы, а держался гордо и прямо. И хотя он сильно осунулся, теперь, когда к нему наконец возвратилась живость, стало видно, что худоба не испортила его черты, а лишь придала им благородства. Прежде, взглянув на его лицо, вы не нашли бы в нем ничего примечательного, за исключением разве что необычайно выразительных глубоко посаженных серых глаз. Теперь же впалые щеки только подчеркивали красоту этих глаз, и от них невозможно было отвести взгляда.

— Буду премного благодарен, если вы воздержитесь от оскорблений в адрес моих домочадцев, когда они исполняют мои поручения, — сказал он. — Будьте так добры, позвольте миссис Фрит проводить вас.

— Вы не можете так со мной поступить! — воскликнула мисс Бредфорд, на этот раз тоном маленькой девочки, которой отказали в игрушке. Священник стоял на несколько ступеней выше, и ей приходилось смотреть на него снизу вверх, как просительница. — Моя мать нуждается в вас…

— Моя дорогая мисс Бредфорд, — холодно прервал ее он. — В этом году многие здесь в чем-то нуждались, и вашей семье было под силу удовлетворить их потребности. Однако вас… тут не было. Теперь же, окажите мне честь, попросите вашу матушку отнестись к моему отсутствию с той же терпимостью, какую ваша семья так долго проявляла к своему.

Она покраснела, лицо — сплошные пятна, точно пестрый лоскуток. И вдруг, подумать только, она заплакала.

— Мой отец больше не… он уже… Дело в матери. Матушка очень больна. Она боится — нет, она уверена, что скоро умрет. Оксфордский хирург ручался, что это опухоль, но теперь никаких сомнений… Прошу, ваше преподобие, у нее уже путаются мысли. Она не успокоится, пока не увидит вас, и ни о чем другом не может говорить. Поэтому мы и возвратились — чтобы вы утешили ее и помогли ей встретить конец.

Мистер Момпельон молчал, и я не сомневалась: вот-вот он велит подать ему сюртук со шляпой и отправится в Бредфорд-холл. Когда он наконец заговорил, лицо его приняло печальное выражение, какое я видела уже не раз. Однако голос звучал грубо и непривычно.

— Если ваша матушка ожидает, что я, подобно паписту, отпущу ее грехи, значит, она проделала долгий, изнурительный путь впустую. Пускай говорит с Богом напрямую и сама просит прощения за свои деяния. Но, боюсь, она не найдет в нем внимательного слушателя, как не нашли и мы.

На этом он повернулся к ней спиной, поднялся в свои покои и плотно затворил дверь.

Элизабет Бредфорд покачнулась и так крепко вцепилась в перила, что побелели костяшки пальцев. Она вся дрожала, плечи ее тряслись от едва сдерживаемых рыданий. Я невольно подошла поближе. И, несмотря на мою давнюю неприязнь к ней и ее давнее отвращение ко мне, она бросилась в мои объятья, как малое дитя. Сперва я хотела проводить ее до двери, но она была в таком состоянии, что мне просто не хватило духу выставить ее за порог, хотя хозяин дома и желал поскорее от нее избавиться. Вместо этого я повела ее на кухню и усадила на скамейку для ведер с водой. Тут уж она потеряла последние остатки самообладания, и вскоре кусочек кружева, служивший ей платком, был весь пропитан слезами. Я протянула ей кухонное полотенце, и, к моему удивлению, она взяла его и высморкалась — шумно и бесцеремонно, точно уличный мальчишка. Я предложила ей воды, и она жадно припала к кружке губами.

— Я сказала, что возвратилась вся семья, — вновь заговорила она, — но на самом деле приехали только мы с матушкой и наша прислуга. Я не знаю, чем ей помочь, так она горюет. Отец видеть ее не желает, с тех пор как раскрылась причина ее недомоганий. Нет у нее никакой опухоли. А то, что есть, в ее годы равно способно ее убить. Но отцу хоть бы что. Он всегда был к ней жесток, а нынче превзошел самого себя. Он наговорил столько гадостей… Назвал свою жену потаскушкой…

Элизабет Бредфорд осеклась. Она сболтнула лишнее. Поведала куда больше, чем следовало. Она поспешно подняла свой благородный зад со скамьи, будто сидела на раскаленных углях, расправила плечи и без единого слова благодарности протянула мне пустую кружку и замаранное полотенце.

— Не провожай, — бросила она и вышла вон, не удостоив меня даже взглядом. Я не последовала за ней, но вскоре об ее уходе возвестил грохот массивной дубовой двери.

Оставшись одна, я с ужасом задумалась над словами мистера Момпельона. Кто знал, что в душе у него такой мрак? Я тревожилась за него. И не знала, чем его утешить. Ступая как можно тише, я поднялась на второй этаж и прислушалась. Из-за двери не доносилось ни звука. Я легонько постучала и, не получив ответа, вошла в комнату. Он сидел за столом, уронив голову в ладони. Рядом, как обычно, лежало нераскрытое Писание. И тут я отчетливо вспомнила, как он сидел в такой же позе в один из самых мрачных дней минувшей зимы. Разница была в том, что тогда возле него сидела Элинор и своим нежным голосом читала Псалтырь. Я словно слышала этот голос, тихое бормотание, такое успокоительное, прерывающееся лишь мягким шелестом страниц. Не спросив дозволения, я взяла Библию, открыла хорошо знакомое мне место и начала читать:

Благослови, душа моя, Господа И не забывай всех благодеяний Его. Он прощает все беззакония твои, Исцеляет все недуги твои; Избавляет от могилы жизнь твою…[3]

Он поднялся со стула и взял у меня книгу. Затем тихо, но резко произнес:

— Замечательно, Анна. Вижу, что моя Элинор может прибавить к перечню своих талантов еще и педагогический дар. Но отчего же ты не выбрала эти строки?

Он перелистнул несколько страниц и прочитал:

Жена твоя, как плодовитая лоза, В доме твоем; Сыновья твои, как масличные ветви, Вокруг трапезы твоей…[4]

Закончив, он смерил меня пристальным взглядом. Затем медленно, нарочито раскрыл ладонь. Книга выскользнула у него из пальцев. Я кинулась вперед, чтобы поймать ее, но он схватил меня за руку, и Библия с глухим стуком шлепнулась на пол.

Так мы стояли, лицом к лицу, и он все сильнее сжимал мою руку, того и гляди сломает.

— Ваше преподобие… — произнесла я срывающимся голосом.

Он разжал пальцы, точно обжегся каленым железом, и пробежал рукой по волосам. На коже у меня остались следы его пальцев, жаркое покалывание. Глаза защипало, и я отвернулась, чтобы он не увидел моих слез. Я ушла, не спросившись.

1665, весна

Венок из роз[5]

Никогда прежде не знала я столько тягот, как в первую зиму после гибели Сэма в шахте. А потому, когда весной Джордж Викарс постучал в мою дверь и сказал, что желает снять жилье, я подумала, что его послал сам Господь. Впоследствии некоторые говорили, что послал его дьявол.

О его приходе возвестил малыш Джейми. Краснея от удовольствия, путаясь в ногах и в словах, он пролепетал:

— Мама, там дядя! К нам дядя пришел!

При виде меня Джордж Викарс поспешно снял шляпу и почтительно уставился себе под ноги. Совсем не то что другие мужчины, которые разглядывают тебя, точно скотину на торгах. Когда восемнадцати лет от роду ты уже вдова, быстро привыкаешь к таким взглядам и учишься давать отпор.

— Если позволите, миссис Фрит, в доме священника сказали, что у вас, быть может, найдется для меня комната.

Мистер Викарс сообщил мне, что он странствующий портной, и, судя по его простому, добротному платью, свое дело он знал. Несмотря на долгий путь из Кентербери, выглядел он чисто и опрятно, и это меня подкупило. Мистер Викарс уже успел наняться в подмастерья к моему соседу, Александру Хэдфилду, у которого в ту пору отбоя не было от клиентов. Держался мистер Викарс скромно, говорил тихо, но, узнав, что он готов уплачивать по шесть пенсов в неделю за комнату у меня на чердаке, я приняла бы его, будь он даже шумлив, как пьянчуга, и грязен, как свинья. Нам очень недоставало дохода от шахты Сэма. Том был еще грудным младенцем, а мое стадо не давало большой прибыли, и, хотя по утрам я прислуживала в доме священника, а по особым случаям — в Бредфорд-холле, если там не хватало рук, заработки мои были слишком скудны. Шесть пенсов были для нас ощутимой суммой. Однако уже на исходе недели я сама готова была платить своему жильцу. Джордж Викарс возвратил в дом смех. Впоследствии, когда я вновь могла о чем-либо думать, я утешала себя мыслями о тех весенних и летних деньках, когда Джейми смеялся.

Пока я работала, за Джейми и Томом приглядывала юная дочка Мартинов. Она была порядочной девушкой, да и за детьми следила зорко, но из-за пуританского воспитания полагала, что веселье и смех порочны. Такая строгая нянька была Джейми не по душе, и, завидев меня в окно, он всегда бежал мне навстречу и обхватывал мои колени. Однако на другой день после прибытия мистера Викарса Джейми не встречал меня на пороге. Его тоненький смех раздавался из теплого уголка у очага, и я, как сейчас помню, подумала: что это нашло на Джейн Мартин, если она села с ним играть? Но, пройдя в дом, я увидела, что Джейн помешивает похлебку в котелке, губы привычно сжаты в нитку. По комнате на четвереньках ползал мистер Викарс, а верхом на нем, восторженно повизгивая, сидел Джейми.

— Джейми! Ну-ка немедленно слезай с бедного мистера Викарса! — воскликнула я.

Но портной лишь рассмеялся, а затем закинул назад светловолосую голову и по-лошадиному заржал.

— Я его лошадка, миссис Фрит, с вашего позволения. Он отменный наездник и почти никогда не бьет меня хлыстом.

Еще через день, когда я возвратилась домой, Джейми, подобно Арлекину, весь был увешан пестрыми лоскутками из корзинки мистера Викарса. А на третий день они вдвоем привязывали мешки с овсом к стульям, сооружая укрытие.

Я стала благодарить мистера Викарса за его доброту, но он лишь отмахнулся:

— Славный у вас мальчонка. Отец, должно быть, страшно им гордился.

Тогда я постаралась отплатить ему иным способом — накрывала особенно хороший стол, и он щедро нахваливал мою стряпню. В ту пору мистер Хэдфилд был единственным портным на все окрестные города, и работы его подмастерью хватало с лихвой. Мистер Викарс часто засиживался с шитьем допоздна, ловко орудуя иголкой и сжигая за вечер по целой лучине. Если у меня оставались силы, я находила себе какое-нибудь занятие близ очага, чтобы составить ему общество, за что он награждал меня историями о местах, где ему довелось побывать. Для такого молодого человека он многое перевидал и вдобавок был искусным рассказчиком. Как и большинство местных, я никогда не заезжала дальше небольшого городка в семи милях от нашей деревни. До Честерфилда, ближайшего к нам крупного города, добираться вдвое дольше, и у меня еще ни разу не было потребности туда отправиться. Мистеру Викарсу были знакомы величие Лондона и Йорка, кипящая портовая жизнь Плимута и неиссякающий поток паломников Кентербери. Я с удовольствием слушала его рассказы об этих местах и о том, как устроена там жизнь.

У меня никогда не бывало таких вечеров с Сэмом — обо всех событиях в крошечном мирке, что был ему дорог, Сэм узнавал от меня. Ему по нраву было слушать лишь о тех жителях деревни, кого он знал с малых лет; о том, какие мелкие заботы составляли их дни. И я рассказывала, что корова Мартина Хайфилда отелилась бычком, а вдова Хэмилтон обещала приехать за настригом шерсти со своих овец. Сэму довольно было просто сидеть рядом, изможденно, крупное тело свисает по краям стула, столь крошечного в сравнении с ним. Я болтала о делах соседей и похождениях детей, а он неизменно глазел на меня с полуулыбкой, позволяя словам обволакивать себя. Когда поток новостей иссякал, он улыбался шире и протягивал ко мне руки. Руки у него были большие, все в трещинах, с черными обломанными ногтями, а близость для него была кратким сплетением в липкий клубок, а дальше — судорога и сон. После я, бывало, лежала под тяжестью его руки, воображая темные закрома его сознания. Мир Сэма был сырым и мрачным лабиринтом лазов и ходов на глубине тридцати футов под землей. Он знал, как отбивать известняк при помощи воды и огня; знал, сколько можно выручить за блюдо свинца; знал, на чьей выработке до конца года иссякнут запасы руды и кто застолбил чужой отвод на краю утеса. И — насколько ему было ведомо, что такое любовь, — он знал, что любит меня, что полюбил еще крепче с тех пор, как я подарила ему сыновей. Вот чем ограничивалась его жизнь.

Мистера Викарса, казалось, ничто и никогда не ограничивало. Переступив наш порог, он принес с собой целый мир. Родился он здесь, в Скалистом крае, но еще мальчиком его отослали в Плимут, в ученики к портному. В этом портовом городе он видел торговцев шелком, возвратившихся с Востока, и даже водил дружбу с плетельщиками кружева — врагами нашими голландцами. Каких только историй он не рассказывал — о варварийских мореплавателях, меднолицых, в тюрбанах цвета индиго; о мусульманском купце с четырьмя женами, каждая укутана с головы до пят и выглядывает из-за покрывала одним глазом. Окончив обучение, мистер Викарс отправился в Лондон, где после возвращения и восстановления на престоле Карла II процветали ремесла и торговля. Там у него было много заказов на платье для прислуги, работавшей в домах придворных. Впрочем, столица быстро его утомила.

— Лондон — место для очень юных и очень богатых, — пояснил он. — Остальным там не преуспеть.

С улыбкой я отвечала, что, поскольку ему еще нет и двадцати пяти, мне он кажется достаточно молодым, чтобы унести ноги от грабителей и оправиться после бурной ночи в трактире.

— Может, и так, госпожа, — согласился он. — Но мне прискучило упираться взглядом в черные стены и слушать грохот колес. Мне там не хватало простора и свежего воздуха. Язык не повернется назвать воздухом то, чем люди дышат в Лондоне. Камины, что топят углем, распространяют повсюду сажу и запах серы, загрязняют воду и даже дворцы превращают в закоптелые казармы. Этот город стал похож на грузного человека, что пытается втиснуться в колет, который носил ребенком. Столькие переехали туда в поисках заработка, что людям приходится ютиться вдесятером в одной комнате величиной не больше этой. Бедолаги всячески стараются расширить свои убогие жилища, ухватить побольше пространства. Там и сям бесформенные надстройки нависают над головами прохожих и громоздятся на прогнивших крышах, едва способных удерживать их вес. Водосточные трубы и желоба сделаны как придется, и липкая влажность преследует тебя даже спустя много дней после дождя.

Вдобавок, продолжал он, ему до смерти надоело иметь дело с господами, что заказывают ливреи для своих лакеев, а плату по счетам задерживают на целый год.

— К концу этого срока я бывал счастлив получить с них хоть что-то, — сказал мистер Викарс. — Знатные должники разорили уже не одного портного.

Увидев, что чрезмерная набожность мне чужда, он поведал немало историй о кутеже и разврате, которые имел случай наблюдать, когда король после изгнания возвратился с чужбины. Я была уверена, что приукрашивать рассказы для него все равно что вышивать узоры на ткани, и упрекнула его в этом как-то вечером, когда мы уютно устроились у огня: он на полу, длинные ноги скрещены, в руках иголка и льняное полотно, а я за столом, пальцы в муке от овсяных лепешек, которые я раскатывала и развешивала сушиться перед очагом.

— Нет, госпожа. Если я и погрешил против истины, то в пользу скромности, чтобы вас не оскорбить.

На это я со смехом ответила, что не настолько скромна, чтобы гнушаться правды, и желаю знать, как устроен мир. Возможно, я слишком усердно его упрашивала, а может, все дело во второй кружке доброго эля, который я варю сама, только мистер Викарс начал описывать, как король в чужом платье тайно проник в шлюший дом, а там его обобрали до нитки. К его удивлению, я лишь рассмеялась и выразила надежду, что некая дама пировала потом по-королевски, — она, несомненно, заслужила это, ублажив такого гостя и многих похуже.

— Вы не осуждаете ее за то, что она избрала путь похоти и разврата? — вопросил мистер Викарс, с притворной строгостью сдвинув брови.

— Прежде чем осуждать ее, я хотела бы знать, велик ли у нее был выбор в том жестоком мире, который вы обрисовали. Когда барахтаешься в сточной канаве, больше всего тебя заботит, как бы не утонуть, а не чем там пахнет.

Пожалуй, не стоило мне говорить так откровенно, ибо следующий его рассказ, о любимом поэте короля графе Рочестере, так ошеломил меня, что один из приведенных стишков я помню по сей день. Мистер Викарс был превосходным подражателем. Его честное, открытое лицо исказилось в самодовольной ухмылке, а голос, обычно столь кроткий, сделался визглив и гнусав.

Встаю почти в полдень, обедаю в два. К семи я уж пьян, а, напившись, сперва Зову свою шлюху. У ней «ветерок»[6]. Что делать? Имею ее в кулачок…

Не дав ему закончить, я зажала уши и с извинениями заторопилась вон из комнаты. Право, не мне судить других, но как могут аристократы, вечно настаивающие на своем превосходстве над нами, так опуститься, что худшие из нас рядом с ними покажутся сущими ангелами? Позже, лежа на соломенной постели с малышами под боком, я пожалела о своем порыве. Я жаждала узнать как можно больше о местах и людях, которых и не надеялась увидеть своими глазами, а теперь мистер Викарс будет считать меня ханжой и перестанет говорить свободно.

И действительно, на другой день бедняга места себе не находил от смущения, полагая, что нанес мне непоправимую обиду. Тогда я сказала, что, по словам преподобного Момпельона, знание само по себе не есть зло и не погубит душу, если использовать его во имя добра. Я очень благодарна, продолжала я, что он открыл мне истинное положение вещей в самых высших кругах, и с удовольствием послушаю другие стишки такого толка, ибо не в том ли роль подданных его величества, чтобы стараться ему подражать? Так мы свели все к шутке и вскоре, когда весна растворилась в лете, были уже на короткой ноге.

Мистер Хэдфилд ожидал из Лондона посылку с тканями, и когда ее доставили, как бывало со всеми товарами из большого города, она вызвала в деревне настоящий переполох. Многим было любопытно, какие цвета и фасоны носят в столице. Из-за того, что последний отрезок пути посылку везли под дождем в открытой телеге, ткани промокли, и мистер Хэдфилд велел мистеру Викарсу хорошенько их просушить. Мистер Викарс протянул перед нашими домами веревки и развесил на них отрезы материи, предоставив всем желающим возможность разглядывать и обсуждать. Джейми, конечно же, сразу придумал себе забаву — носился между рядами развевающихся полотен, изображая рыцаря на турнире.

У мистера Викарса было столько заказов, что я глазам своим не поверила, когда, возвратившись с работы через несколько дней после прибытия посылки, увидела на своей кровати бережно сложенное платье тонкой шерсти. Оно было золотисто-зеленым, как омытая солнцем листва, фасон скромный, но изящный, манжеты и наплечная косынка оторочены генуэзским кружевом. Я отродясь не носила таких красивых вещей — даже на обручальном обряде была в платье с чужого плеча. А со смерти Сэма и вовсе ходила в одном и том же бесформенном балахоне из грубой шерсти, черном, как у пуританки, и безо всякой отделки. Я полагала, что так будет и дальше, наряжаться мне было не на что и ни к чему. И все же с детским трепетом я приложила мягкую материю к груди и прошлась по комнате, стараясь поймать свое отражение в оконном стекле. В нем-то я и увидела мистера Викарса, стоявшего у меня за спиной. Мне стало стыдно, что меня застали за самолюбованием, и я тотчас опустила руки. Мистер Викарс улыбался, широко и открыто, но, заметив мое смущение, вежливо уставился в пол.

— Простите меня, но при первом же взгляде на эту ткань я сразу подумал о вас, ведь она точно такого оттенка, как ваши глаза.

Я с досадой почувствовала, что краснею, и от этого шея и щеки запылали еще сильней.

— Любезный господин, вы очень добры, но я не могу принять этот подарок. Вы здесь живете, и я несказанно рада иметь такого жильца, как вы. Но вы и сами понимаете, что, когда мужчина и женщина делят кров, они должны быть предельно осторожны. Как бы наши отношения не сделались слишком дружескими…

— На это я и надеюсь, — тихо произнес мистер Викарс, не сводя с меня серьезного взгляда.

Тут я снова залилась краской и не нашлась что ответить. Его щеки тоже тронул румянец, и сперва я подумала, что он и сам смутился, но затем, сделав шаг мне навстречу, он покачнулся и схватился рукой за стену. При мысли, что он тайком прикладывался к кувшину с элем, во мне всколыхнулся гнев. Я приготовилась дать ему отпор, как насосавшимся грога олухам, которые порой докучали мне после смерти Сэма, но мистер Викарс не стал распускать руки, а с силой потер виски, будто у него заболела голова.

— Возьмите платье в любом случае, — пробормотал он. — Я лишь хотел отблагодарить вас за то, что оказали чужаку радушный прием и окружили его уютом.

— Спасибо, сэр, но мне не пристало, — сказала я, складывая платье и протягивая ему.

— Почему бы вам не спросить завтра совета у вашего пастора? — предложил мистер Викарс. — Вы, конечно, примете подарок, если он не усмотрит в этом вреда?

Идея показалась мне разумной, и я согласилась. Если не сам священник — ведь не могла же я обратиться к нему по такому делу, — то миссис Момпельон уж непременно сумеет мне помочь. К тому же я с удивлением обнаружила, что рано похоронила себя как женщину, ибо мне все-таки хотелось надеть это платье.

— Быть может, хотя бы примерите его? Любой мастер желает знать, преуспел ли он в своем ремесле, и если назавтра вы узнаете, что принять такой подарок неприлично, то, по крайней мере, вознаградите мои труды и потешите мою гордость, показав результаты моей работы.

Правильно ли я поступила, поддавшись на его уговоры? Я стояла, поглаживая тонкую материю, и любопытство перевесило всякие представления о пристойности. Выпроводив мистера Викарса за дверь, я скинула свое грубое саржевое платье. Впервые за много месяцев я заметила, как неопрятна моя сорочка — сплошь в пятнах от пота и грудного молока. Негоже было надевать новое платье поверх грязного исподнего, поэтому сорочку я скинула тоже. Несколько мгновений я стояла на месте, разглядывая свое тело. Тяжкий труд и голодная зима иссушили мягкие формы, оставшиеся после рождения Тома. Сэму нравилось, чтобы я была попышнее. Интересно, а что нравится мистеру Викарсу? Эта мысль взволновала меня, щеки вспыхнули, в горле встал ком. Я взяла в руки зеленое платье. Оно мягко заскользило по голой коже. Впервые за долгое время мое тело словно бы ожило, и я прекрасно сознавала, что дело не только в платье. Когда я сделала шаг, юбка качнулась, и мне вдруг тоже захотелось двигаться, танцевать, как в девичестве.

Мистер Викарс стоял ко мне спиной, согревая руки у очага. Заслышав на лестнице мои шаги, он обернулся и ахнул, лицо его расплылось в довольной улыбке. Я закружилась на месте, и юбка красиво всколыхнулась. Он захлопал в ладоши, затем развел руки в стороны.

— Госпожа, я готов сшить вам дюжину подобных платьев, так они подчеркивают вашу красоту! — игриво воскликнул он, а потом вдруг голос его сделался низким и хрипловатым. — Как я мечтаю, чтобы вы сочли меня достойным заботиться о вас во всех ваших нуждах…

Он пересек комнату, обхватил меня за талию, нежно притянул к себе и поцеловал. Не берусь сказать, чем бы все закончилось, не окажись его губы столь горячими, что я невольно отпрянула.

— Да у вас жар! — воскликнула я, по-матерински кладя ладонь ему на лоб. Теперь уже, на беду или на счастье, случай был упущен.

— Вы правы. — Он отпустил меня и снова потер виски. — Весь день я чувствовал приметы зарождающейся лихорадки, и вот кожа моя горит, голова раскалывается, а кости гложет нестерпимая боль.

— Отправляйтесь в постель, — мягко сказала я. — Я дам вам отвар против жара, а обо всем прочем потолкуем завтра, когда оправитесь.

Не знаю, хорошо ли спалось мистеру Викарсу в ту ночь, но мне было не до сна — мешал клубок мыслей и пробужденных чувств, которым я была лишь отчасти рада. Я долго лежала в темноте и слушала тихое, звериное сопение моих малышей. Закрыв глаза, я воображала прикосновение мистера Викарса — как его руки нежно ложатся мне на талию, обхватывают ее покрепче. Я была подобна человеку, который весь день не вспоминал о еде, пока аромат чужого жаркого не пробудил в нем волчий аппетит. Впотьмах я нашарила крохотный, словно бутон, кулачок Тома, и хотя мне милы были прикосновения ручек моих сыновей, тело мое жаждало других прикосновений — грубых и настойчивых.

Наутро я встала до петухов, чтобы управиться с домашними делами, прежде чем мистер Викарс спустится с чердака. Мне не хотелось видеться с ним, не изучив сперва своих желаний. Когда я уходила, дети спали дремотным комком: малютка Том свернулся, будто орешек в скорлупе, а Джейми лежал поперек кровати, раскинув тонкие ручки в стороны. Они так сладко пахли, окутанные ночным теплом. Их головы в тонком светлом пушке, как у их отца, сияли в полумраке. Эти светлые кудряшки были полной противоположностью моим густым темным волосам, однако лицом — насколько можно судить по еще не оформившимся чертам — они, по всеобщему мнению, больше походили на меня. Уткнувшись носом детям в шеи, я вдыхала их дрожжеватый запах. Господь предостерегает, чтобы мы не любили ни одно земное создание сильнее, чем его, и все же в материнское сердце он вкладывает столь пылкую привязанность к ребенку, что я никогда не постигну, как он может так нас испытывать.

Спустившись, я раздула угли и сложила в очаге дрова, затем натаскала воды на весь день и повесила над огнем большой чайник. Налив в лохань воды, чтобы умыться, когда развеется колодезный холод, я принялась драить мощенные песчаником полы. А затем, пока пол сох, я поплотнее закуталась в теплый платок, взяла миску бульона и ломоть хлеба и вышла в светлеющий сад — наблюдать, как на востоке розовеет горизонт, а с двух ручьев, окаймляющих деревню, поднимается туман. С нашего холма открывается дивный вид, а в то утро воздух был напитан глинистым запахом лета. Идеальное утро, чтобы обдумывать новые начинания, и, наблюдая за чеканом, несущим в клюве червяка на корм птенцам, я задалась вопросом, не пора ли и мне найти кого-то, кто помог бы растить моих деток.

Сэм оставил мне дом и овчарню, но его жилу застолбили в тот же день, когда принесли его тело. Я сразу объявила его товарищам, что нет нужды делать новые зарубки на вороте[7] — будь то через три недели, через шесть или девять, потому что сама я не сумею восстановить рухнувшую крепь, а нанимать для этого рабочих мне не по карману. Выработка досталась Джонасу Хоу. Джонас, добрый малый и друг Сэма, корит себя за то, что якобы меня обманул, — ума не приложу отчего, ведь испокон веков у нас тут действует один закон: кто не добудет блюда свинца до третьей зарубки, лишится своего отвода. Он пообещал, что обучит моих мальчиков горному делу наравне со своими, когда подрастут. Я поблагодарила его, но, сказать по правде, я не желала для своих сыновей этой подземной жизни — вгрызаться в камень, вечно боясь воды, огня и обвала. То ли дело работа портного — в это ремесло я бы охотно их отдала. Что до самого мистера Викарса, это был человек достойный и умный. Его общество было мне в радость. Его объятья — приятны. За Сэма я пошла, прельстившись куда меньшим. С другой стороны, мне было уже не пятнадцать и я не питала более радужных надежд.

Подкрепившись, я поискала в кустах яйца на завтрак Джейми и мистеру Викарсу. Мои куры неуправляемы и несут где угодно, только не в курятнике. Я замесила тесто для хлеба, накрыла его и оставила подходить у огня. Отложив все прочие дела до обеда, я поднялась наверх и дала Тому грудь, чтобы к приходу Джейн Мартин он был уже накормлен. Как я и надеялась, когда я взяла Тома на руки, он даже не шелохнулся, лишь смерил меня долгим взглядом и, довольно зажмурившись, принялся сосать.

Благодаря столь раннему подъему к дому священника я пришла задолго до семи, но Элинор Момпельон уже трудилась в саду, а рядом высилась гора отрезанных ветвей. В отличие от большинства дам, миссис Момпельон не гнушалась пачкать руки. Особенно она любила ухаживать за растениями, и нередко лицо у нее было грязным, как у поденщицы, оттого что, копая и пропалывая, она то и дело поправляла упавшие на лоб прядки волос.