Господин Гексоген - Александр Проханов - E-Book

Господин Гексоген E-Book

Александр Проханов

0,0

Beschreibung

Последние годы ушедшего века насыщены трагическими событиями, среди которых кровавой строкой выделяется чеченская кампания. Генерал внешней разведки в отставке Виктор Белосельцев оказывается втянутым в политическую войну, пламя которой усердно поддерживают бывшие сотрудники советских спецслужб и чеченские боевики. Продвигая своего человека к вершине власти, организация заговорщиков не брезгует никакими методами, вплоть до массовой казни простых граждан. От генерала Белосельцева требуются титанические усилия, чтобы хоть как-то повлиять на развитие событий. Его взгляд на события новейшей российской истории порой шокирует своей неожиданностью, но оттого книга становится яркой, интересной и увлекательной.

Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:

Android
iOS
von Legimi
zertifizierten E-Readern
Kindle™-E-Readern
(für ausgewählte Pakete)

Seitenzahl: 917

Veröffentlichungsjahr: 2024

Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:

Android
iOS
Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.



Александр Проханов Господин Гексоген

Часть I Операция «Прокурор»

Глава первая

Генерал разведки в отставке Виктор Андреевич Белосельцев чувствовал приближение осени по тончайшей желтизне, текущей в бледном воздухе московского утра, словно где-то уронили капельку йода и она растворялась среди фасадов и крыш, просачивалась струйками в форточку, плавала в пятне водянистого солнца, создавая ощущение незримой болезни, поразившей город, его бульвары и здания, жильцов и прохожих, церкви и кремлевские башни и его самого, Белосельцева, недвижно сидящего в негреющем свете затуманенного окна. Туман на стекле был золотисто-зеленый, такой же, как Тверской бульвар, где под липами, у черных стволов, начинали скапливаться озерки опавшей листвы. Ядовитый цвет увядания присутствовал в иконе, с которой осыпалась блеклая позолота нимбов. В коробках с бабочками, терявшими желтую сухую пыльцу. В стакане бледного чая, где преломлялась серебряная ложечка с полустертой фамильной монограммой. Он недвижно сидел, чувствуя, как горькие яды осени, порождая легкое головокружение, втекают в его кровь и дыхание, словно он надкусил черенок осинового листа, желтого, с капелькой бледной лазури. День, который он начинал, не сулил ему встреч и событий, был похож на бледное световое пятно, медленно плывущее над его головой. «О тебе, моя Африка, шепотом в небесах говорят серафимы…» – повторял он стихотворную строчку, случайно залетевшую в память, трепетавшую там, не в силах улететь, словно бабочка, попавшая в паутину.

Телефонный звонок из гостиной донесся до кабинета и породил ощущение, будто в душе стеклорезом нанесли царапину.

– Виктор Андреевич, прости, что рано потревожил… Это Гречишников… Здесь такое печальное обстоятельство… Умер генерал Авдеев, которому, кажется, именно ты дал прозвище Суахили… Сегодня отпевают… Приходи, Виктор Андреевич, простимся с командиром… Панихида в одиннадцать… Хочу тебя повидать…

Еще несколько слов, произнесенных знакомым голосом, слабо дребезжащим, словно стакан в подстаканнике на столике идущего поезда. Царапина в душе, оставленная телефонным звонком. И болезненное изумление – застрявшая в памяти гумилевская строчка об Африке и небесных серафимах превратилась в известие о кончине старого генерала разведки, отправлявшего его, Белосельцева, в Мозамбик и Анголу, а теперь лежащего в русской церкви под блеклой фреской с шестикрылым небесным духом.

Он рассеянно думал, что природа необъяснимых совпадений связана с невидимыми свершениями, осуществляемыми вне человеческого разумения. Оставаясь неразгаданными и непознанными, они лишь временами попадают в поле зрения, словно мелькнувший под фонарем кусочек стены, мимо которой промчался по ночным непроглядным пространствам скоростной поезд.

Суахили был первоклассный разведчик, энтомолог, этнограф. Напоминал своей эрудицией офицеров царского Генерального штаба, которые наносили на карты речные броды, горные тропы, колодцы в пустынях, предвосхищая прохождение войск. Одновременно описывали нравы туземных племен, собирали гербарии, коллекционировали минералы, оставляя после себя изыскания, украшавшие библиотеки университетов и академий.

Суахили в бельгийском Конго ловил бабочек вблизи ракетодрома в джунглях, откуда запускались французские ракеты средней дальности. Захватывал в прозрачную кисею сачка редкие экземпляры африканских нимфалид и сатиров, при этом снимая баллистические характеристики ракет, беря пробы грунта, засекая время отсечки двигателей. Он был обстрелян, попал в контрразведку французов, наполовину потерял рассудок от пыток и через пять лет тюрьмы был обменен на агента французов, внедренного в военно-морской флот Югославии. Он, Суахили, отправлял Белосельцева в его африканский вояж, тонко управлял его действиями в пустыне Намиб и в устье реки Лимпопо. Оставил разведку в проклятые дни поражения, когда в свете голубых прожекторов краны снимали с постамента бронзовую фигуру Дзержинского и она покачивалась в ночном небе перед горящими окнами Лубянки, как огромный висельник.

С тех пор они не виделись, как и многие из былых сослуживцев, ушедших из помпезного здания госбезопасности, где угнездились предатели и агенты чужих разведок, которые вскрыли секретные сейфы и досье агентуры, овладели секретами государства, остановили биение сокровенного сердца Красной Империи. Говорили, что Суахили организовал какой-то фонд, помогает ветеранам разведки. Что он унес с собой списки заграничной агентуры в странах Африки и Латинской Америки. Что он пишет эзотерические стихи. Что его коллекция бабочек таит в себе коды агентурных сетей. Что он крестился. Что его видели в патриаршей резиденции. Что к нему за советом приезжают руководители банков и крупнейших нефтяных компаний. Белосельцев не проверял эти слухи. Удар, полученный им в дни проклятого августа, оглушил его на многие годы. Он жил, как контуженый, попавший под фугасный взрыв. Конечности оставались целы, внутренние органы продолжали служить, но в психике оказались разорванными тончайшие волокна и нити, связывающие его с бытием. Сторонясь сослуживцев, он жил, как отшельник в дупле, в постоянной дремоте.

Звонок Гречишникова, былого товарища, с кем вместе получали генеральские погоны и о ком почти не вспоминал эти годы, его дребезжащий, как стекло в подстаканнике, голос застигли врасплох. Мысль витала над Африкой, и весть о кончине Суахили свидетельствовала о движении таинственных, как облака, явлений, в которые Белосельцев был неявно включен. На него прохладно дохнуло опасностью. Он озирался, стараясь понять, откуда, с какой вершины сорвался холодный порыв. Но лес доступных для обозрения явлений стоял недвижный, в предосенней желтизне, и ни одна из золотых, вплетенных в березы гирлянд не шевельнулась от ветра. Он поднялся, готовясь извлечь из гардероба черный костюм, чтобы идти на отпевание в храм, затерявшийся среди московских переулков.

Снова раздался звонок. Еще не снимая трубку, не ведая, кто стремился заглянуть в его дом ранним утром, Белосельцев уже знал, что предстоящий разговор продолжит череду совпадений. Он неявно связан со звонком Гречишникова, со стихотворной строкой о небесных серафимах.

Говорил Прокурор мягким грассирующим голосом, словно в горле у него дрожала горошина, порождая целлулоидную вибрацию:

– Простите, Виктор Андреевич, за ранний звонок… Мы, кажется, сегодня собирались увидеться, но, увы, у меня безумный день… С утра иду в Кремль на встречу с Президентом… А потом коллегия… Хотел извиниться и перенести нашу встречу на другое время…

Горошина нежно рокотала в горле Прокурора. Белосельцев, слушая его, испытывал удовлетворение, похожее на тепло, которое разливается по телу от глотка горячего чая. Был открыт закон совпадений, и теперь лишь следовало подвести под него теорию. Прокурор, тоже собиратель бабочек, знавший о его уникальной коллекции, предлагал обмен – бабочку из Южной Африки, пойманную Белосельцевым на границе с Намибией, на бабочку с Филиппин, купленную Прокурором на рынке Манилы.

– Может быть, встретимся в выходные дни?.. У меня на даче?.. Я пришлю за вами машину…

Смерть Суахили, посылавшего его в Анголу, в зону боев. Звонок Гречишникова, приглашавшего проститься с Авдеевым. Звонок Прокурора, мечтавшего получить в коллекцию бабочку из долины Кунене. Шестикрылые серафимы над гробом старика генерала. Стихотворная строка Гумилева, трепещущая, как синяя бабочка. Все было связано. Было драгоценными чешуйками смальты, выпавшими из огромной, не доступной глазу мозаики. По мерцающим кусочкам стекла не угадать всей мозаики, укрытой в черноте высокого купола. Надо ждать, когда сядет солнце и последний луч, идущий снизу вверх, на мгновение осветит купол храма. И тогда откроется лик.

– Такие выматывающие дни!.. Такая нервотрепка!.. У людей не остается времени на любимые занятия!.. – жаловался Прокурор доверительно, как близкому человеку.

Белосельцев слушал интеллигентный, мягко грассирующий голос, представлял лысоватую голову, осторожный, вкрадчивый взгляд, губы, аккуратно выбиравшие слова. Белесое, невыразительное лицо Прокурора часто появлялось на телеэкране, где он многословно и невнятно рассказывал о коррупции власти, намекал на самых высоких вельможных персон. Из многословья Прокурора невозможно было понять, о каких персонах идет речь, какова сущность их прегрешений. Газеты трескуче и бесстрашно писали о «кремлевских ворах», называли имена Президента, его плотоядных и деятельных дочерей, известных и нелюбимых в публике чиновников и банкиров, – все это вызывало мучительное, гадливое чувство. Словно в кремлевских палатах, среди малахита и мрамора, стоял бак нечистот и оттуда, из-за дворцовых фасадов, белокаменных наличников и лепных карнизов, по ржавым трубам сочилась зловонная жижа.

– Я наслышан о вашей коллекции, – продолжал Прокурор. – Если мы, простые смертные, покупаем бабочек в зоомагазинах Сан-Паулу или Лагоса, то вы, как я слышал, собрали коллекцию на полях сражений, держа в одной руке сачок, а в другой автомат… Мечтаю взглянуть на ваши трофеи!

– Буду рад вас принять у себя. – Белосельцев осмотрел свою неприбранную гостиную, прикидывая, сколько времени потребуется на то, чтобы распихать по полкам скопившиеся на столе и тумбочке книги, кинуть в гардероб задержавшиеся на стульях пиджаки и галстуки, загнать в совок легкие катышки пыли, уютно свернувшиеся по углам. – Назначайте день, и мы непременно встретимся.

– Позвоню вам чуть позже, Виктор Андреевич, когда поутихнет нервотрепка… Бабочки – единственная отрада!.. Слово-то какое – бабочки!.. – Он нежно и весело засмеялся, и в этом смехе почудилось Белосельцеву утонченное сладострастие, искусно скрываемое под благопристойным выражением лица, сине-серебряными позументами прокурорского мундира, завуалированное рисунком тщательно подобранных фраз.

Положив телефонную трубку, Белосельцев вернулся в кабинет и стал рассматривать коробку ангольских бабочек, среди которых большие пепельно-красные с жемчужными пятнами нимфалиды были пойманы им на дороге, где горела и дымилась броня, лежали обгорелые трупы и на теплое зловонье воронок, на ядовитые газы взрывов летели бабочки. Они опускались на опаленные вмятины, и он брал руками их опьяненные мохнатые тельца, страстно стиснутые перепонки. Хватал за красные кончики крыльев.

Закон совпадений был необъясним с точки зрения трехмерного мира, классической логики, причинно-следственных связей. Для его объяснения требовалось знание иных измерений, где в огромных, многомерных объемах случались события наподобие вселенских взрывов, от которых в земную жизнь падала лишь легкая тень. Вдруг засыхал цветок. Меняла русло река. Старику снилась его молодая мать.

Белосельцев чувствовал, как его захватило прозрачное дуновение осени, источавшей перед бурями и жестокими ночными дождями мучительную красоту увядания. И нужно замереть, не противиться ветру, а лететь, как легкое пернатое семечко, – из сухого соцветия, через забор, через крышу, в необъятное туманное поле.

Он перепутал время отпевания и пришел в храм на час раньше, когда там текла медленная немноголюдная служба. В воздухе, среди бледных свечей, неярких лампад, была разлита все та же едва уловимая желтизна близкой осени. Неяркое, блеклое пение, выцветшие женские платки, тихие печальные лица, седая воздушная борода священника, сусальный иконостас из виноградных плодов и листьев, струящийся, отекающий, словно переполненные медовые соты, – все было в голубовато-желтой дымке, которая приплыла сюда с далеких опушек, скошенных лугов, волнистых осенних полей.

Он встал в стороне, под невысокими сводами, где были нарисованы деревья, цветы, среди которых, похожие на травяные и цветочные стебли, притаились ангелы, пророки, апостолы, с головами, напоминавшими подсолнухи, в одеждах цвета увядшей листвы. Перед ним возвышался медный подсвечник, отражавший круглые огоньки свечей, а сами свечи с острыми язычками и капельками расплавленного воска тихо, бездымно горели. Тут же стоял большой деревянный стол с грудами яблок – красных, желтых, зеленых, которые будто бы появились здесь из небесных садов, принесенные садовниками в плетеных корзинах. Сами садовники с нимбами смотрели из райских кущ, протягивая руки, предлагая Белосельцеву дары. Плоды на столе источали благоухание, вокруг каждого яблока был легкий светящийся нимб, и осы, прилетевшие в церковь на запах яблок, переполненные сладостью, вяло ползали по коричневым доскам стола.

Белосельцев испытал умиление и печаль. Храм был садом, куда в раннее утро, под цветущую белизну яблонь, приносили розовых младенцев. Где блистающим солнечным летом, под тяжелой глянцевитой листвой, венчали женихов и невест, поднося им блюда ароматных плодов. Куда под зимней холодной зарей, среди голых льдистых стволов, на хрустящий снег ставили гроб, и русская поземка шевелила бумажный венчик на белом лбу мертвеца.

Белосельцев обернулся. На стене, над входом, он увидел фреску Страшного суда. Огромный жилистый червь прогрыз Вселенную, как переспелое яблоко. Он залег в червоточине, изгибаясь складчатым телом. Продырявленное мироздание сгнивало, поедаемое прожорливой гусеницей. Вокруг гибнущего, готового отломиться и упасть яблока летали духи света и тьмы, словно крылатые муравьи. Они сшибались с тихим шелестом слюдяных черно-белых крыльев. Бились за добычу, за душу усопшего, похожую на белую мучнистую личинку. Этой личинкой была душа генерала Авдеева, которого везут отпевать по московским утренним улицам. Или душа Белосельцева, которая еще дремлет в дупле утомленного бренного тела.

Он изумлялся наивному живописцу, изобразившему жизнь человека, его страсти и похоти, любови и битвы, прозрения и погружение во тьму как сражение крылатых существ, излетающих из нагретого солнцем термитника. Колонна батальона «Буффало», пылящая по каменистой дороге. Ночь в отеле «Полана» с африканской женщиной, чьи лиловые соски были сладкими от земляничного сока. Казнь на пыльном плацу, когда погонщики гнали по кругу пленного, пока тот не рухнул и у него изо рта не хлынула алая кровь. Душа на фреске была похожа на тряпичную детскую куклу с нарисованными глазами и ртом. Духи света и тьмы бились за нее, как сердитые дети, а душа безмолвно и равнодушно взирала.

– Змей в Москву через метро пролез. Так и знай, метро – гнездо Змея. Сперва под Москвой туннель выкопали. Потом туда Змей пролез. А уж после внутри Змея поезда пустили. Едешь в метро – смотри зорче. За окном кишки Змея и слизь капает. Если хочешь убить Змея, взорви метро. Только делай с умом, ночью, когда весь народ уйдет и поезда встанут. Тогда Змей просыпается и в Кремль дорогу точит. Тут его и рви. Закладывай мину в трех местах – на «Театральной», на «Кутузовской» и на «Войковской» – и рви одной искрой разом. Тогда убьешь. А так не старайся. Он хитрее тебя.

Эти слова произнес за спиной Белосельцева тихий голос, принадлежавший невысокому сероватому человеку в сереньком потертом пиджаке, словно в складках его лежала едва заметная пыль дорог или остатки мельничного помола. Лицо его было выцветшим, бескровным, с маленьким носом и невыразительным ртом. И с огромными тихими глазами серого мягкого цвета, какой бывает у летнего неба, сквозь которое сеется теплый дождик и ровный греющий свет. Смысл слов был дикий и безумный, но лицо было спокойное и доброе, и глаза смотрели так, словно он знал Белосельцева прежде и теперь радовался встрече.

– Которые в метро ездят, те Змеем укушены. В мозгах яд. Хотят Мавзолей сломать по наущению Змея. Ленин Кремль сторожит, встал на пути Змея, не дает проползти. Как Ленина уберут, так Змей Кремль обовьет, хвост с головой свяжет, и конец России. Которые укушены Змеем, хотят из стены героев вынуть, которые за Отечество жертву принесли. Они не пускают Змея. Как только их уберут и Ленина вывезут, так России конец. Ты различай народ, который по наущению Змея, а который плачет, а Змея не пускает.

Человек говорил тихо и убедительно, как будто давал наставления, как пользоваться нехитрым инструментом, стамеской или лопатой, чтобы их ловчее держать, производить работу с наименьшей затратой сил. Белосельцев всматривался в его спокойное бледное лицо, поначалу решив, что перед ним тихий сумасшедший, от которого нужно отойти. Но глаза человека были умны, добры, угадывали в Белосельцеве его печаль и растерянность. И Белосельцев решил, что перед ним один из народных мудрецов и пророков, которые во все века появляются на папертях русских церквей, словно их рожает одна и та же невидимая, тихая женщина, плодоносящая в глубинах русской жизни.

– Чтобы Змею вокруг Кремля сомкнуться, ста шагов не хватает. Пойди, сам промерь. Мавзолей от угла к углу аккурат сто шагов. Я мерил. Раньше караул стоял, штыками отпугивал. Теперь пусто. Я сторожу. Раньше России солдат был нужен, генерал, космонавт. Инженеров и писателей требовалось. А теперь сторож нужен. Одному тяжело. Приходи, подменишь меня. Будешь сторож. Станем в две смены дежурить. А не то проползет.

Белосельцев вдруг почувствовал, как его вовлекает в бесшумную воронку, куда, сворачиваясь, устремлялось пространство и время, и он, лишаясь воли, испытывая головокружение и мучительную слабость, утекает в эту воронку, теряя телесность, превращаясь в длинный блестящий ручей. Подумал, что лучше ему отойти, покинуть храм, оставить сероглазого юродивого перед фреской, грудой яблок, коричневым, вырезанным из елового корня распятием. Но не было сил. Воля его, как струйка ртути, утекала в воронку, и он, испытывая сладость падения, слушал невнятные речи.

– Узнай тайну Змея, тогда и убьешь. Без тайны убить невозможно, только жизнь потеряешь. Герой, который Змея хочет убить, тот мученик. Молитвой его не взять. Автоматом Калашникова, системой «Град» и мощами Серафима Саровского. Тогда попробуй. Защитники Дома Советов хотели убить Змея, но тайны не знали, и он их убил. Кого пожег, у кого ум отнял, а кого Змеем сделал. Спорили, кто Христос, а кто Сталин, а Змей их вычислил. В этом тайна.

Белосельцеву хотелось внимать, не разгадывая премудрость блаженного, следовать за ним по пятам по дорогам, по папертям, от погоста к погосту, вслушиваясь в его шелестящие речи. Ночевать в стожках, кормиться у сердобольных людей, стоять у церковных ворот с медной кружкой, слушая бормотание старух, завернувшись в дырявую ветошь. Забыть, откуда он родом, как его звать, какие грехи и проступки совершил на своем веку. Без памяти и без имени брести по бесконечному русскому тракту, где замерзшая грязь в колее и репейник на снежной обочине.

– Царя жиды умучили, а Сталин умучил жидов. Знал тайну Змея. Он войну выиграл и спас русских. Он жертву принес, сына родного отдал, а о себе не подумал. Сталин святой, и Победа его святая. От его Победы в новом веке новая Россия пойдет, а старой России тоже конца не будет. Умом не понять.

Белосельцев испытал блаженство, связанное с потерей воли и успокоением разума, который вдруг умолк, как умолкает переполненный птицами куст перед заходом солнца. Ему хотелось смотреть в глаза блаженного человека и плакать беззвучными слезами не боли, не умиления, а тихого сострадания всем, кто пришел в этот мир, обрел в нем свое имя и плоть, движется среди моря житейского, чтобы неизбежно исчезнуть, оставив после себя чуть слышный, исчезающий звук.

– Жертва нужна, чтобы Змея убить. Все Христа ждем, чтобы он снова за нас жизнь отдал, а сами забыли, как жертвовать. Ты пожертвуй, как капитан Гастелло, и взорвешь Змея. А то с красным знаменем по городу ходишь на потеху Змею, а жертвовать не желаешь. Возьми яблоко. – Он вынул из-за спины и протянул Белосельцеву большое румяное яблоко, держа его в черных, замасленных пальцах, какие бывают у слесарей и авторемонтников. – Не бойсь, оно чистое, без червя. Меня зовут Николай Николаевич. А ты не бойся, плачь, коли хочешь.

И, оставив в руке Белосельцева яблоко, он ушел в проем церковных дверей, словно оплавился солнцем, и исчез. А Белосельцев остался, держа светящийся плод, чувствуя, как близки слезы, изумляясь таинственной череде совпадений, в которую был ввергнут.

Снаружи, на церковном подворье, зашумело, надвинулось, потемнело. Дверь заслонилась, и два сильных, нецерковных молодых человека внесли крышку гроба. Прошли мимо Белосельцева, озабоченные, работящие, прислонили крышку к стене. Генерал Авдеев прибыл, извещая о своем появлении деревянной, дубового цвета, лакированной крышкой с толстыми медными ручками. Белосельцев, глядя на крышку, удивлялся ее стилистическому сходству с тяжелым рабочим столом в генеральском кабинете, с деревянными сталинскими панелями, с темнокожим, похожим на кита диваном, на котором был вырезан деревянный герб государства. Явилась странная мысль, что генерал, не желая расстаться с дорогим ему интерьером, завещал изготовить гроб из панелей стола и дивана, а оставшийся дубовый материал пустить на отделку нового, уготованного ему кабинета…

Внесли венки из живых цветов с черными и красными лентами – от родных, от ветеранов разведки, от Академии наук. Один венок привлек внимание Белосельцева. Среди красных роз вяло лежала черная с серебряными буквами лента с надписью: «От соратников по борьбе». В этих словах был таинственный знак, задевший сознание Белосельцева, который никогда не называл свою работу в разведке борьбой, а своих начальников и подчиненных – соратниками.

Шумно, с оханьем, с шарканьем ног, вшестером, внесли тяжелый гроб, напоминавший дорогой старомодный комод со множеством ручек и ящиков, в которых, если их выдвинуть, увидишь старые крахмальные скатерти с кружевной бахромой, форменные сюртуки и камзолы, пересыпанные снежными хлопьями нафталина, фамильное серебро с потемневшими монограммами. Гроб поставили на деревянные лавочки у стены, на которой высоко, раздувая щеки, выдыхая струи света, парил шестикрылый дух.

«О тебе, моя Африка, шепотом в небесах говорят серафимы…» – возникло в уме Белосельцева, пока устанавливали ребристый, с багетами и бронзой, гроб. Генерал Авдеев, Суахили, как нарек его когда-то Белосельцев, лежал под белой пеленой с бугорками разведенных ступней и сложенных на груди ладоней. Остроносая, с клювиком, с редким седым пухом голова делала его похожим на мертвую птицу, которую в детстве хоронили в укромном углу двора, выкладывая ей склеп фарфоровыми черепками и стеклышками, заворачивая холодный комочек с зябко поджатыми коготками в лист подорожника. И это сходство, и маленькие, жалобно стиснутые губы, и коричневые выпуклые веки, в которых скрывались белые ядрышки глаз, и проступившие сквозь покрывало костяшки пальцев вызвали у Белосельцева острую жалость, и не только к мертвецу, потерявшему в смерти свой человеческий облик, превращенному в птицу, но и к себе самому, беспомощному и безгласному, участвующему в погребении птицы.

В церковь входили родственники и друзья. Печальная, с лиловатым оттенком, вдова – рыхлая, обессилевшая старуха, ведомая под руки стареющими детьми – выцветшей худощавой дочерью и понурым, бледным сыном с фиолетовыми подглазьями. Им сопутствовали печальные старики обоих полов, пугливые подростки и дети, какие-то понурые домочадцы, няньки, сиделки и бонны, словно все они явились из какого-то обветшалого поместья, из бедной, густо населенной усадьбы.

Но вдруг среди этих незнакомых персон Белосельцев увидел знакомца – генерала Буравкова, начальника управления, сослуживца Авдеева. Он вошел, высокий, сутулый, с широкими, словно из досок сделанными плечами, на которые был надет дорогой черноатласный пиджак, виднелась белая, с легкими кружевами рубаха, дорогой строгий галстук, поблескивающий редкими зелено-красными искрами. Он почти не изменился за годы – сильное, грубое лицо, большой, тяжелый нос, продолжавший линию лба, строгие, нелюдимые глаза под приспущенными вялыми веками. Он, как и покойник, был похож на птицу, только живую, озабоченную, быть может, пеликана, скрывавшего под шелковой рубахой свой кожаный розоватый зоб. Белосельцев не видел его десять лет, с тех пор, как в проклятый год рассыпали и разгромили могущественную организацию разведки. Знал, что Буравков возглавил службу безопасности известного телемагната, превратил эту службу в блистательный инструмент разведки, пугая соперников магната всеведением, активными мероприятиями, сложными комбинациями, в которых была замешана верховная власть и политика, создавались и разрушались репутации первых лиц государства. Буравков встал у гроба поодаль, печально склонив тяжелый нос, словно пеликан на мелководье, опустивший клюв к воде, глядящий на свое отражение.

Среди входивших Белосельцев узнал Копейко, другого генерала разведки, ушедшего из организации незадолго до краха, словно он предчувствовал неминуемый позор и исчез, не дожидаясь крушения. Позже, когда, подобно огромным слизнякам и скользким древесным грибам, стали плодиться концерны, корпорации, банки, поедая своими грибницами жирные остатки страны, Копейко возник как советник нефтяного царя. Помогал ему проглатывать фирмы соперников, захватывать нефтяные трубы, заводы и нефтехранилища, устранять конкурентов, одни из которых разорялись, а другие сгорали в подорванных джипах или ложились на кафель моргов с огнестрельными ранами в головах. Его круглая, опушенная сединой голова, расширенные глаза, маленький крепкий нос, клювом опустившийся к губе, делали его похожим на мягкую большую сову. Это сходство поразило Белосельцева, будто бы все они, входившие сюда, были представители пернатых, явившиеся на погребение вожака птичьей стаи.

И уже без удивления он узнал Гречишникова, напоминавшего лесного голубя – витютня с сильной выпуклой грудью, маленькой головой с хохолком и круглыми глазами. Еще большее сходство с голубем ему придавали движения гладкого, сытого тела, которое двигалось и влево, и вправо, словно тот хотел и не решался взлететь.

Гречишников тут же углядел Белосельцева. Подошел, протягивая руку, накрывая ладонь Белосельцева своей белой большой ладонью. Грустно-торжественный, в длинном, напоминавшем смокинг пиджаке, соответствующем печальному обряду, будто Гречишников столь часто хоронил знакомых, что обзавелся для этого повода специальной ритуальной одеждой.

– Хорошо, что пришел, Виктор Андреевич… Многие наши пришли… Нужно проводить командира… – Он отошел ближе к гробу, и оттуда, из сумерек, поглядывал на Белосельцева своими разноцветными, как стеклянные пуговки, глазами.

Церковь наполнялась. Среди людей, обступивших гроб, Белосельцев узнавал былых сослуживцев, обменивался с ними поклонами, движениями глаз или беглыми, мимолетными рукопожатиями. Тех же, кого он не знал в лицо, он безошибочно отличал от других сходством с какой-нибудь птицей – фазаном, беркутом, снегирем. Он и сам был какой-то птицей, быть может, изнуренным, утратившим перламутровые переливы скворцом, с оббитым клювом и обтрепанными в перелетах перьями. Все они слетелись из далеких лесов, осенних полей, ржавых болот, холодных лесных озер, чтобы проводить в последний полет вожака, который, как египетский бог, с птичьей головой и человеческим телом, покоился в гробу, куда сырыми пахучими кипами ложились букеты цветов.

Саркофаг, куда поместили бога, был ладьей, и она отплывала, раскачивая головки белых лотосов, по желтому течению Нила, по коричневому мутному Нигеру, по латунной волне Меконга, по красной Рио-Коко, по сиреневой струе реки Кабул, по прозрачной синеве Великой, с белыми церквами и звонницами. И все они, обступившие гроб, были гребцами, дружно гребли на ту сторону, оставляя в воде крохотные буруны и воронки. Батюшка в блеклой ризе, читавший подслеповато раскрытую книгу, был перевозчик. Белосельцев слушал тихие рокоты, возгласы, воздыхания, не стараясь проникнуть в смысл отдельных слов и речений, произносимых на священном, родном языке. Он глядел на воды, куда погружались весла дружных гребцов. Большая остывшая птица лежала в ладье, они проплывали селенье, стоящее на берегу Лимпопо, и чернолицый рыбак показывал им светлую длиннохвостую рыбину.

Белосельцев смотрел на лоб генерала Авдеева, покрытый бумажной церковной ленточкой, и было больно смотреть на этот желтоватый лоб, смиренный клочком легковесной бумажки, некогда горячий и сильный, в котором рождались яростные идеи и мысли, утонченные комбинации, витали стихи Гумилева и строки африканского эпоса.

Белосельцев смотрел на людей, обступивших гроб, узнавая среди них сослуживцев. Они постарели, у них изменилась осанка и внешность. Иные из них выглядели как респектабельные работники банков. Другие обрели профессорскую солидность. Третьи вольно повязанными галстуками и седоватыми, до плеч, волосами напоминали художников и артистов. И только неуловимое в каждом сходство с птицей делало их членами одного сообщества.

Тот полный понурый господин с пухлыми пальцами, на которых красовался тяжелый алмазный перстень, руководил военной контрразведкой, и последнее дело, которым он занимался, было связано с исчезновением ранцевых атомных боеприпасов, предназначавшихся для боевых пловцов. Стоявший поодаль моложавый старик с артистической прической и золотой булавкой в шелковом галстуке занимался высылкой из страны вольнодумцев, помещая их ненадолго в тюрьму, а потом провожая на самолеты в Германию, Францию и Израиль. Румяный и благодушный толстяк, не умевший изобразить на плотоядном лице погребальную печаль, специализировался на раскрытии экономических преступлений, подведя под расстрел нескольких ловких валютчиков, а в последние месяцы доживавшей свой век страны переправлял в швейцарские банки деньги, принадлежавшие партии. Здесь был маленький, смуглый, как индеец, полковник, готовивший боевиков для Фронта Фарабундо Марти и колумбийских повстанцев, часть из которых, сохраняя верность марксизму, занималась наркоторговлей, отравляя кокаином ненавистную Америку. Тут же присутствовал болезненный резидент из Бенилюкса, высланный из Брюсселя как персона нон грата, оставивший в Центральной Европе разветвленную сеть агентуры, которая притихла под вывеской торговых фирм и рекламных агентств. Сюда, в православный храм, словно на явку, сошелся цвет советских разведчиков для получения инструкций, которые были написаны церковнославянскими буквами на бумажной ленточке, прикрывшей лоб мертвеца.

Белосельцев рассеянно слушал акафист на исход души, оглядывал храм, и сквозь синий пахучий дым, колебание свечей, черные платки и траурные накидки смотрели на него зоркие оранжевые глазки витютня. Гречишников наблюдал за ним. Его утренний звонок, их встреча у гроба были не случайны. Они имели продолжение. Вбирали в себя множество больших и малых событий, уже случившихся и тех, что были готовы случиться. Описывались всемирным законом совпадений, столь же фундаментальным, как и закон тяготения.

Запах оранжерейных цветов и сладкого дыма, тягучее чтение, похожее на рокочущие песнопения, отражение свечей в начищенной меди, икона Всех Святых, напоминавшая разноцветными плащами и нимбами, стройными рядами и контурами коробку с бабочками, в которой краснела африканская нимфалида, действовали на Белосельцева как наркоз. Он чувствовал себя так, будто медленно отрывался от пола, подымался к шестикрылому духу и парил горизонтально над гробом, в клубах голубоватого дыма.

Они на ладье пересекали блестящую быструю воду, стремились на другой берег, повитый туманом, где был иной мир, иной воздух и свет, в котором они потеряют свои очертания, перестанут быть собой, попадая во власть иных, неведомых сил. И надо успеть приготовиться, что-то понять и вспомнить, кого-то простить, у кого-то просить прощения перед тем, как исчезнуть. Навсегда распроститься с этим прекрасным миром, в который вбросила его чья-то благодатная могучая воля и теперь отзывала обратно.

Ему казалось, он запаян в огромный кусок стекла. Остановившимися, остекленелыми глазами он видит каменистую горячую гору с протоптанной белесой тропинкой, на плоские плиты песчаника ступает босая стопа – запыленные, грязные пальцы, набухшая жила, царапина от придорожной колючки. Худой человек несет на плечах распятие, ловит открытым ртом обжигающий воздух, смотрит на пыльное солнце. Следом солдаты устало несут длинные копья, мятые щиты, ведерко с уксусом, ящик с гвоздями. И быстрая зеленая ящерка пугливо метнулась под камень.

Белосельцев пережил этот миг ясновидения как оторвавшуюся от прошлого частичку времени, в которой отразилась гора, пыльное солнце, глоток жара, опаливший гортань человека, звяканье копья о ведро и крохотная пугливая ящерка.

Словно песчинка пронзила висок навылет, унесла с собой в прошлое часть его бытия. Он вернулся в храм, в клубы сладковатого дыма, в котором лежал покойник. Священник дрожащим певучим голосом возглашал: «И де же несть болезней, печалей, воздыхания…»

«Что же делать в оставшиеся дни на земле? – думал Белосельцев, глядя в мертвое лицо Суахили, похожее на камушек с клювом. – Какой совершить поступок, чтобы стать угодным Творцу? Какими деяниями окончить исчезающий век? Как почувствовать, что услышан? Что поступок твой верен, прощение получено, отпущение грехов состоялось?»

Эти слова он обращал к умершему генералу Авдееву, который отправлял его в опасные странствия, а теперь сам уплывал в невозвратное плавание, оставляя на земле своих учеников и соратников. Священник колыхал кадилом, развешивал в воздухе вялый дым. Люди кланялись плывущим дымам, крестились. Белосельцев поднял руку ко лбу. Медленно, продолжая вопрошать генерала, перекрестился, прижимая пальцы к животу и обоим плечам. И почувствовал крестовидный ожог. Словно крест-накрест по голому телу хлестнули крапивой. Крест горел под одеждой, и это был ответ генерала, данный из гроба. Прощальное назидание, посланное с того света.

Гроб подняли, понесли к дверям. На полу остался лежать оброненный из гроба цветок.

На Ваганьковском кладбище печальные запахи тлена и ржавчины витали среди унылых деревьев. Распахнутая на две стороны могила была похожа на открытый рот с коричневыми губами насыпанной пухлой земли. Ловкие, похожие на матросов могильщики опустили на веревках гроб. Глухо застучали комья о крышку. Его, Белосельцева, пальцы были испачканы красноватой землей, похожей на землю Африки. В грубый влажный холм воткнули черенки букетов, положили сырые венки. Медленно стали таять собравшиеся у могилы люди, многим из которых больше не суждено было встретиться.

– Виктор Андреевич, тут мы решили узким кругом помянуть командира, – Гречишников остановил его на кладбищенской аллее, кивнув на стоящих поодаль Буравкова и Копейко. – Присоединяйся… Подымем рюмку за Суахили… – И, не дожидаясь ответа, взял Белосельцева под руку, повел мимо гранитных памятников и железных крестов.

Глава вторая

Они уселись в тяжелый просторный «Мерседес» с немолодым молчаливым шофером в кепке и водительских перчатках. Судя по тому, как Копейко открывал перед остальными тихо чмокающие дверцы, а сам уселся впереди, рядом с шофером, и что-то негромко тому приказал, дорогая машина принадлежала ему. Погрузившись в глубокое мягкое сиденье, не стесненный двумя другими пассажирами, Белосельцев, после печальной, с тихими дымами и яблочными ароматами церкви, после сырого, с истлевающими венками кладбища, оказался в теплом уюте кожаного салона, пахнущего кожей, одеколоном, дорогим табаком, среди циферблатов, лаковых покрытий, негромкой бархатной музыки, которая влилась в ровный рокот мощного двигателя, мягко толкнувшего машину в шумящий поток улицы.

– Семья приглашала к себе домой, на поминки, но мы решили отдельно, узким кругом, кого особенно любил командир. – Гречишников, отдыхая от многолюдья, наслаждался комфортом салона, радовался их тесной компании, был объединяющим центром их маленького сообщества. – А тебя он особенно любил, Виктор Андреевич, выделял. И недавно, за несколько дней перед смертью, спрашивал о тебе.

– Он ведь не многих любил, не многих к себе приближал. – Буравков достал дорогой портсигар, извлек сигарету. Он стал рыться в карманах в поисках зажигалки, и Копейко с переднего сиденья протянул ему золотую зажигалку, от пламени которой затеплился, задымил кончик ароматной сигареты. – Он был едкий, насмешливый. Когда представлял меня к ордену Красной Звезды, сказал: «Смотрите, Буравков, как бы после вашего общения с еврейскими диссидентами у красной пятиконечной звезды не вырос желтый, шестой конец».

– Он действительно вас любил, Виктор Андреевич. – Копейко повернулся круглой седой головой, протянул крупную белую руку к золотому портсигару Буравкова. – Я даже ревновал, когда он нам ставил в пример ваши аналитические разработки. – И, отвернувшись, распустил над стриженой головой мягкий аромат табака.

Белосельцев удивлялся доверительной, почти задушевной близости, которая чувствовалась в отношениях Копейко и Буравкова. Они были в разных станах. Служили у двух воинственных всемогущих магнатов, ведущих между собой беспощадную, на истребление, войну. Магнаты владели несметным богатством, имели собственные телевизионные каналы, подчиняли себе политические партии, спецслужбы, комитеты и министерства. Вели борьбу за высшую власть в стране, используя самые жестокие и изощренные приемы, которые разрабатывались для них Буравковым и Копейко. В ходе этой борьбы раскалывалось общество, разрушались корпорации, вспыхивали забастовки, возникали уголовные дела, бесследно исчезали люди, взрывались лимузины, и страна, приникая к телевизионным экранам, видела отражение схватки в неутихающей интриге, направленной на больного, окопавшегося в Кремле Президента, которого травили и выкуривали недавние друзья и союзники. Буравков и Копейко были стратегами, ведущими многоплановое, с переменным успехом, сражение. Они создавали технологии ненависти. Погружали в ненависть две половины растерзанного, обозленного народа. Сейчас, удобно поместившись в салоне дорогого «Мерседеса», они радушно угощали друг друга вкусными сигаретами, протягивали один другому огонек золотой зажигалки…

– Очень хорошо, что мы тебя встретили, Виктор Андреевич, – Гречишников искренне радовался воссоединению с Белосельцевым после многих лет отчуждения. – Авдеев был бы рад, увидев нас вместе…

За окнами удобной, плавно идущей машины мелькала, золотилась Москва. Прошли, словно пролетели на мягких крыльях, Беговую с конями и колесницами, напоминавшими императорский Рим, Ленинградский проспект, запруженный автомобилями, трущимися друг о друга, как рыбины, переполненные икрой и молокой, стремящиеся на нерест. «Мерседес» вынырнул из-под их блестящих рыбьих боков, включил фиолетовый сигнал, рокочущую сирену, устремился дальше, огибая медлительный, ленивый поток. Тверская, нарядная, предвечерняя, брызгала рекламами, витринами, изображениями пленительных женщин в бриллиантовых колье, уверенных, знающих цену хорошим табакам и одеколонам мужчин. Белосельцеву было хорошо ехать на мощной, мягко ревущей машине мимо своего дома, оглянувшись на склоненную голову Пушкина, зеленую от патины в волосах и складках плаща. Малиновый торжественный дворец и бронзовый князь напротив породили мимолетное впечатление детства, когда с мамой переходили полупустую, голубую от воды улицу Горького, и у мамы в руках был цветок. На спуске ринулись на красный свет, зло огрызаясь тигриным рыком на постового. Скользнули в драгоценное, единственное на земле пространство, где было ему всегда радостно от сменявших одна другую картин Манежа, розовой Кремлевской стены с бело-желтым дворцом, Большого театра с черной квадригой, напоминавшей заостренную набухшую почку, готовую распуститься темно-красной сочной розой.

Здания на Лубянке, торжественные, венчавшие взгорье, все еще чем-то принадлежали ему – пропорциями, ритмом высоких окон и теми волнующими впечатлениями, когда он выходил из тяжелых дверей и тут же, у порога, на влажном асфальте, по которому торопились не замечавшие его москвичи, начинались его опасные странствия – в Афганистан, в Кампучию, в Анголу, в Никарагуа, на иные континенты, стянутые незримыми стропами с этой площадью, на которой в дождь, в снегопад, в раскаленный московский жар стоял конический бронзовый памятник, точный и звонкий, как метроном, хранивший в своей металлической сердцевине грозный звук походного красного марша. Площадь была пуста, памятник был сметен, и эта пустота вызывала больное, щемящее чувство, похожее на вину и ненависть, от которых хотелось поскорее избавиться, миновав оскопленную площадь.

Они отделились от скользкого блестящего месива, нырнули в переулок под запрещающий знак. Невозмутимый водитель в старомодном кепи и перчатках с раструбами вел машину в теснинах торговых зданий, словно раздвигая лепные фасады хромированным радиатором, как ледокол, оставляющий за собой полынью. Проехали с тыльной стороны ГУМ, у которого разгружались машины с товарами, сбрасывая в ненасытную утробу подвалов тюки и ящики. Выскочили на Красную площадь, мимо постового, скользнувшего взглядом по номеру и отдавшего честь. Помчались по хрустящей брусчатке вдоль зубчатой стены и синих конических елей так, словно хотели въехать в Спасские ворота, отчего у Белосельцева возникло чувство тревоги, будто его против воли увлекали в опасную сторону, к розово-седой громаде. Башня походила на высокую каменную ель, пересыпанную снегом, с морозными завитками и чешуйчатыми крепкими шишками, среди которых золотилось, просвечивало туманное солнце часов. Пролилась хрустально-скрипучая трель, словно сосну качнуло высоким ветром.

– На прием к Президенту? – усмехнулся Белосельцев, глядя в сквозную глубину ворот, где уже виднелись удаленные купола соборов.

– Не совсем, – весело рассмеялся Гречишников, с удовольствием подметив тревогу Белосельцева.

«Мерседес» скользнул в тень Лобного места, почти уткнувшись в стоцветный каменный куст Василия Блаженного, на котором, как на осеннем чертополохе, грелись в последнем солнце огромные, красноватых оттенков, бабочки – павлины, адмиралы, перловицы, сонно перелетали с купола на купол, лаская чуткими лапками каменные соцветья.

– Приехали! – бодро сказал Гречишников, когда машина встала у здания возле Лобного места, причалив к старинному каменному парапету. – Прошу в резиденцию Фонда!

Вслед за Гречишниковым они вошли в малоприметную дверь, за которой их встретил охранный пост. С короткими стрижками молодцы в слегка разбухших пиджаках улыбнулись Гречишникову, осмотрев Белосельцева глазами немецких овчарок. Прозрачный лифт, похожий на кристалл горного хрусталя, вознесся на этаж, где молчаливый служитель ждал их появления. Он повел их по гулкому коридору, мимо закрытых дверей с золотыми набалдашниками ручек. Отворил створки, и они очутились в просторной комнате, ослепительно новой, блистающей лаками и хрусталями.

В стороне на маленьком столике было тесно от телефонов – красных, белых, зеленых, с циферблатами, кнопками или абсолютно гладких, для единственного таинственного абонента. Казалось, хозяин пользовался всеми видами связи, включая космическую и кабельную, проложенную по дну океана.

Посреди комнаты был накрыт стол на четыре персоны, блистающий белоснежной скатертью, фарфором, стеклом, серебряными вилками и ложками, на нем стояло множество рыбных и мясных закусок, нежно розовевших и белевших под прозрачными колпаками. Среди маринадов и разносолов поместилась батарея бутылок. Сквозь каждую падал на скатерть золотой или голубоватый блик. У края стояла большая фотография Авдеева в форме генерал-полковника, перед ней рюмка водки, накрытая корочкой черного хлеба. В скромном подсвечнике горела свеча.

– Прошу, товарищи, где кто хочет, – печальным голосом, соответствующим поминальной минуте, пригласил к столу Гречишников.

Белосельцев сел лицом к огромному, до потолка, окну и увидел собор. Сквозь прозрачное стекло приблизились главы, купола, колокольни. Они заглядывали строгими молчаливыми ликами, недвижными внимательными глазами. Словно большая семья пришла на поминки и ждала, когда ее пригласят. Деды, отцы и дети. Братья, сестры, племянники. Зятья, невестки и снохи. Расчесанные седовласые бороды. Отложные разноцветные воротники. Жемчужные ожерелья и серьги. Они смотрели на генерала Авдеева, на пылающую свечу, на рюмку, покрытую корочкой хлеба.

Откупорили бутылки, налили водку, положили на тарелки сочно-алые лепестки семги, нежно-белые, с золотистым жиром, ломти осетрины.

– Позвольте… – Гречишников поднялся, держа одной рукой рюмку, другой, волнуясь, оглаживая галстук. – Помянем нашего командира, нашего боевого товарища, нашего старшего друга!.. – Гречишников поклонился траурной фотографии, с которой холодно и спокойно наблюдал за ним генерал Авдеев. – Пусть земля ему будет пухом, и, как говорится, Царствие Небесное… Потому что незадолго до смерти командир крестился, и дома у него был монах из Троице-Сергиевой лавры, с которым они тайно беседовали… – Гречишников обращался теперь к собравшимся голосом твердым, окрепшим, превозмогшим боль потери. – Командир был человеком редких достоинств. Знаниям его во многих областях могли бы позавидовать академики. Он был гений разведки, свято любил нашу организацию. Ее заповеди, дух и законы были для него религией. Но превыше всего он любил Родину. Перенес ради нее великие муки, находясь в плену, в руках французской контрразведки, которая, вы знаете, испытывала на нем психотропные препараты… – Гречишников был строг и взволнован, и это волнение передалось остальным. – Нам будет его не хватать. Его главное дело было не то, которым он занимался, сидя в своем кабинете, когда страна была цветущей и могучей и мы, действуя каждый по своему направлению, верили, что стоим на страже ее интересов… Его главное дело началось после крушения страны, когда к власти пришли предатели и он нашел в себе волю и разум не сдаться… – Голос Гречишникова был металлическим, вибрировал от внутренней страсти, заставляя колебаться пламя свечи. Глаза дергались беспощадным жестоким блеском. – Его заветы в наших сердцах. Его дело будет продолжено. Мы победим и в час победы придем к тебе на могилу… – Гречишников вновь обратился к портрету, встав навытяжку, прижав рюмку к сердцу, высоко подтянув локоть. – Придем к тебе на могилу и выпьем за нашу Победу!..

Он опрокинул рюмку в рот, открывая сухую, с острым кадыком шею. Все поднялись. Не чокаясь, глядя на фотографию, выпили водку. Некоторое время не садились, дорожа объединившей их минутой поминовения.

Белосельцева взволновала поминальная речь Гречишникова. Он снова был среди своих, в кругу боевых товарищей. Вновь обрел желанную, утраченную на долгие годы общность. Понимал друзей с полуслова. Был членом закрытой касты, связанной идеей служения, отмеченной наградами Родины, касты в рубцах и шрамах, невидимых миру, полученных на полях всемирных сражений за честь и безопасность страны. Но в услышанной речи были намеки, которые он не понял. Иносказания, которые не постиг. Загадки, остающиеся неразгаданными. И, чувствуя, как водка жарко и сладко озарила сознание, он вспоминал услышанные слова, отмечая среди них пропуски и намеки.

Проголодавшись, все жадно, с аппетитом ели. Подхватывали с блюд розовые ломти мяса, серебряными лопатками клали на тарелки заливное, вонзали вилки в говяжьи языки, поливая соусами, сдабривая хреном, горчицей.

Храм за окном изменил обличье. Он был похож на огромное блюдо, на котором высились волшебные плоды, взращенные в небесных садах. Огромные мягкие ягоды, косматые чешуйчатые ананасы, сочные груши и яблоки, дымчатые гроздья винограда. Арбузы с вынутыми ломтями будто дышали красной мякотью, начиненной черными блестящими семенами. Дыни, как золотые луны, источали свечение. Блюдо плавало за окном, и хотелось протянуть вилку, поддеть рассыпчатую долю арбуза, схватить цепкими пальцами тяжелую гроздь винограда. Кто-то невидимый делал им подношение. Посылал дары благодатных небесных садов.

– Помню эту жуть в конце августа. – Буравков сдвинул на лбу страдальческие складки, утяжелившие и удлинившие его грубый обвислый нос. – Вся площадь внизу в ревущей толпе… Наркоманы, пьянь, педерасты… Машут трехцветными тряпками… Кран поддел памятник железной петлей за шею, оторвал от пьедестала… Прожектора на него навели, раскачивают, как на виселице… Нет сил смотреть… Полковник из контрразведки вбегает, держит винтовку: «Сейчас я их, сук, залуплю!»… Ставит на подоконник локоть, целит сквозь стекло… К нему подошел Авдеев: «Отставить… Сейчас не время… Сберегите себя для будущего… Когда можно их будет стрелять безнаказанно…» Полковник ему по сей день благодарен. Работает на пользу общего дела… – Буравков от выпитой водки и от мучительного воспоминания покрылся легкой испариной. Он сдвинул в сторону шелковый галстук, расстегнул шелковую, отороченную кружевом рубаху, обнажив на груди седую, словно железную, поросль. Сильная рука его, охваченная белоснежной манжетой с малахитовой запонкой, уперлась локтем в стол. Он шевелил толстыми пальцами, словно оглаживал спусковой крючок винтовки.

– Помню… – Копейко разлил по рюмкам водку так полно, что над каждой образовалась выпуклая слюдяная линза. – Помню, когда Бакатин, предатель вонючий, сдал американцам посольство, и наши технари рыдали, потому что в каждом кирпичике было спрятано оборудование на миллион рублей, и один взрывник, спец по направленным взрывам, хотел ему стол заминировать, чтобы яйца ему оторвало и он летел из окна в синем пламени. Авдеев ему запретил: «Дождемся времени, когда всех предателей соберем на одну баржу – Горбачева, Шеварднадзе, Яковлева, и тогда вы их взорвете одним боеприпасом…» Вы знаете, о ком я говорю. Это он в Питере в прошлом месяце убрал джип «Чероки» так, что глушитель летел от Фонтанки до Мойки!.. – Копейко зло хохотнул, его круглая, стриженая, похожая на репей голова боднула воздух, и он быстро выпил блеснувшую водкой рюмку.

Белосельцев залпом осушил маленькую горькую чарку, вспыхнувшую внутри ровным жаром.

Упомянутые эпизоды были ему неизвестны. В те проклятые дни он работал в Дагестане, завершая обширный аналитический труд о подрывной активности на Кавказе, где усилиями турецкой и американской разведок терпеливо высевались споры мусульманского экстремизма, взращивалась агентура влияния, выстраивалась вдоль южных границ дуга нестабильности. После краха страны, разгрома Лубянки он подал рапорт и сразу ушел в отставку, спасая свой разум от помрачения.

Теперь он жадно слушал своих прежних товарищей, узнавая горькую правду тех дней, в которой угадывались умолчания, чудились недомолвки. Он чувствовал в разговорах едва заметные прогалы и пропуски. Отслеживал закономерность их появления. Пил водку, сладко пьянел, наслаждаясь вкусной едой и красивой сервировкой стола. Одновременно дешифровывал лежащую перед ним криптограмму.

Храм за окном казался теперь огромной разноцветной машиной. Сверла, фрезы, винты. Отточенные, закаленные кромки. Сверхпрочные резцы и насадки начинали вращение, рокотали, вонзались в твердь, высверливая, буравя, выдалбливая. Летели голубые искры. Завивались раскаленные стружки. Осыпалась перемолотая крупа. Мир был деталью, в которой вытачивались неведомые формы и контуры. Мастер снимет деталь, кинет в шипящую воду, и она, остывая, засветится, как синяя брусчатка на площади.

– Помню, я пришел к нему в кабинет на доклад. – Буравков порозовел от выпитой водки. Умягченный вкусной едой, он говорил медленно, похожий на отяжелевшего пеликана, чей желтоватый зоб был наполнен пойманной рыбой. – Он подозвал меня ближе к столу, открыл тонкую папочку и показал схему, начерченную его рукой цветными фломастерами. «Вот методика передачи власти от Горбачева к Ельцину. Метод параллельного центра. Очень скоро должно случиться нечто, что разрушит основной центр и устранит Горбачева. И одновременно погубит страну. Мне остается понять, кто здесь играет ключевую роль. Быть может, тот, кто находится в нашем здании». Он поручил мне, в нарушение всех законов, в обход руководства, взять в разработку несколько высших чинов государства. С точностью до недели предсказал переворот. Знал, кто среди членов ГКЧП предатель…

– Он был гений, провидец… – издал странный цокающий звук Копейко, наклонив пушистую голову и став похожим на лесную серую сову. – Перед самым развалом он успел унести засекреченные списки агентуры. Спас сеть, которая теперь жива и работает. Успел закачать деньги в коммерческие фирмы, в фонды, перевел наличные счета в заграничные банки. Помните, как он говорил в июне, за месяц до обвала? «Сейчас задача всем уйти и рассыпаться. Уходите в бизнес, в общественные организации, в церковь. Затаитесь и переждите напасть. Будет время, я подам знак, и вы выйдете на поверхность…» Он был гений конспирации. Действовал быстро и точно, словно ловил сачком бабочку. – Копейко посмотрел на Белосельцева, желая этим сравнением подчеркнуть, что знает о его увлечении. Помнит о неформальной близости Белосельцева и Авдеева, основанной на энтомологии.

– Он тебя очень ценил, Виктор Андреевич, – Гречишников нацелил на Белосельцева оранжевые круглые глазки встревоженного витютня. – Говорил: «Берегите Белосельцева. Не вытягивайте его раньше времени. Только когда подойдет срок»… Он испытывал к тебе особую симпатию… Помянем командира…

Они снова выпили, бросив на скатерть зайчики света. В голове Белосельцева вставало светило, окруженное воспаленной зарей. Храм за окном парил в мироздании. Разноцветные лучистые солнца, синие туманные луны, планеты, окруженные кольцами, серебряные спирали галактик – все дышало, струилось, источало радуги в проблеске комет, метеоров. Неведомый мир выплыл из черной дыры, приблизился к стеклам, раскачивался в безвоздушном пространстве, разбрасывая разноцветные перья сияний.

– Вы хотите сказать… – Белосельцев чувствовал, как в его голове из-за темного горизонта восходит светило, окруженное туманной зарей, – хотите сказать, что существует тайная организация?.. Что все вы находитесь в связке?.. Что действует заложенная в прежнее время сеть?.. Что Суахили был главой организации?.. И вы пригласили меня, чтобы сообщить об этом?..

Гречишников приподнялся. На его розовом, разгоряченном лице появились белые пятна, словно на них нажали пальцами и выдавили кровь. Лоб был розовым, а переносица белой, твердой, будто обмороженной. Щеки розовели, покрытые едва заметной сетью склеротических капилляров, а скулы и желваки оставались белыми, цвета бильярдного шара. Подбородок розовел и дышал, но на его окончании белел твердый, будто вырезанный из кости набалдашник.

– Существует организация, существует тайный союз. Мы открываем тебе эту тайну. Суахили просил до времени не трогать тебя, и мы не трогали. Наблюдали, как ты маешься, места себе не находишь. Хочешь найти себя в политике, приходишь то к коммунистам, то к монархистам. Посещаешь их митинги, демонстрации и разочарованный, не найдя достойных лидеров, не увидев внятной политики, уходишь от них. Наблюдали твою неудачную операцию с поставками ракетной технологии Ирану, в результате которой погиб отважный человек, «афганец», генерал Ивлев, готовивший военный переворот. Быть может, и хорошо, что погиб, иначе сорвал бы нашу стратегию. Мы с сочувствием наблюдали твой скоротечный и мучительный роман, когда ты, как ангел, летал по Москве, а потом, обессиленный, стоял под ночными липами во дворе сумасшедшего дома, смотрел на окна палаты, где лежала твоя любимая. Мы хотели тебе помочь, но генерал Авдеев просил не трогать тебя. Ждать, когда ты понадобишься…

Белосельцев испытал ощущение незащищенности и беспомощности, чувствуя, что множество невидимых глаз наблюдают за ним, следуют по пятам, заглядывают в его спальню, читают его мысли, просматривают сны, прослеживают тайные влечения. Все это извлекают из него и бережно переносят в прозрачную колбу, в которой, как легкий дым, содержится знание о его жизни.

– Кто в тайном обществе? – спросил он тихо, чувствуя себя бабочкой, которую пинцетом достают из-под влажного прозрачного колпака и переносят на липовую расправилку, под яркий свет лампы, отраженной в нержавеющей стали пинцета. – Кто составляет союз?

– Мы покинули здание на Лубянке, нашу оскверненную и поруганную альма-матер, куда устремились предатели и мерзавцы, которые рылись в наших архивах, ворошили наши досье, уселись в наших кабинетах. Мы разошлись, чтобы снова сойтись. Суахили стал центром и мозгом союза. Наши люди сохранились в армии, в милиции, во всех спецслужбах. В крупнейших банках и министерствах, в общественных организациях и заведениях культуры мы присутствуем незримо, на вторых ролях. Мы – в церкви, в международных организациях, в Кремле, в Администрации Президента, во всех, даже самых маленьких, политических партиях. За каждым видным политиком, удачливым бизнесменом, ярким журналистом стоит наш человек. Все они думают, что самостоятельны, неповторимы, виртуозны. Разыгрывают головокружительные комбинации, ослепительные политические спектакли, ходят на демонстрации, хоронят царей, устраивают телешоу. Но в каждой их инициативе – в строительстве храма или боевой операции, в назначении на министерский пост или скандальной отставке – тайно присутствуют наша воля, наш умысел. Они могут враждовать между собой, готовить друг на друга компромат, заказывать киллеров, но мы всегда дружны и неразрывны…

Гречишников посмотрел на Буравкова и Копейко, принадлежавших к двум беспощадно воюющим кланам, готовым уничтожить друг друга. Они сидели рядом. Их локти касались. У обоих в белоснежных манжетах были одинаковые малахитовые запонки.

Белосельцев был бабочкой, которую держали в металлическом клюве пинцета. Опускали на липовые сухие дощечки. Погружали в длинное тельце тончайшую, из вороненой стали, булавку. Раздвигали крылья, открывая драгоценный, в легком сверкании узор. Разноцветные тугие пластины ложились на древесную гладь. И недвижный, огромный, с голубой роговицей глаз смотрел на узоры, расширяя от наслаждения зрачок.

– Цель? – спросил Белосельцев почти отрешенно, почти не интересуясь ответом. – В чем цель союза?

– Воссоздание государства… В полном объеме… Территориальная целостность… От Кушки до полюса, от Бреста до Владивостока… Сохранение народа и восстановление численности населения… Соединение разорванных евразийских коммуникаций, промышленных потенциалов, ресурсов нефти, урана, полиметаллов… Реставрация великих пространств… Мы используем потенциалы развития, накопленные Советским Союзом, благо все секреты науки, военной индустрии и энергетики находятся в наших руках… Мы восстановим роль Великой Державы в мировом сообществе, благо все прежние союзники целы и ждут нашего возвращения в мир… Мы устраним из политики и культуры предателей, всех паразитов, оставшихся от прежней партийной системы… Повсюду – в армии, в идеологии, в экономике – будут поставлены наши кадры… Страна вернет себе будущее, но уже без прогнившей партии, предавшей народ, без гнилой бюрократии и либеральной извращенной интеллигенции… Такова краткая формулировка задачи, поставленной перед членами общества…

Он был бабочкой, распятой на липовом кресте. Его голова была прижата к доске, а крылья в разноцветных узорах были пришпилены отточенной сталью. Его грудь была пробита стальной булавкой, и он чувствовал, как острие соединяет проколотую спину и волокна сухого дерева. Он был еще жив, но к губам его длинным пинцетом прижали вату с эфиром, и он задыхался в веселящих эфирных парах. Огромный внимательный глаз с голубой роговицей, розоватой сеткой сосудов наблюдал за ним, и он чувствовал падающее сверху дыхание, шевелившее волосы у него на груди.

– Как вы достигнете цели?.. – спросил Белосельцев, борясь с дурманом эфира, пробиваясь к смыслу неправдоподобных услышанных слов. – Как вы возьмете власть?..

– Мы это сделаем без пошлых выборных урн, к которым десять лет под красным знаменем водит народ Зюганов. Будто не знает, что в каждой урне живет огромная лохматая крыса, которую поселила туда Администрация Президента и которая съедает все бюллетени, поданные за коммунистов… – Гречишников презрительно оттопырил нижнюю губу, которая тут же стала белой, бескровной, подпирая собой румяную верхнюю. – Мы это сделаем без народного бунта, не повторяя романтический и кровавый спектакль, устроенный у «Останкино» и Дома Советов Анпиловым и Макашовым, после которого три дня выносили трупы и сжигали их в крематориях, а ОМОН, накачавшись дареной водкой, насиловал пленных студенток и протыкал шомполами барабанные перепонки баррикадникам… И конечно же, мы не пойдем на военный переворот Рохлина или вашего друга Ивлева, который неизбежно столкнет лоб в лоб боевые дивизии, и на всей территории начнутся бои, переходящие во вторую гражданскую, с ядерными взрывами в Воронеже, Твери, Петербурге… Генерал Авдеев разработал иную стратегию. Иной метод. Иной стратегический план…

Белосельцев висел на распятии, раскрыв драгоценные крылья, излучавшие предсмертную красоту. Ему на лоб, на плечи, на чресла накладывали тонкие ленты бумаги. Словно пеленали, отирали кровавый пот. И он с креста, с липовой расправилки, с горячей каменистой горы, на которой изнывали утомленные солдаты с мятыми щитами, валялись молоток и рассыпанные железные гвозди, видел огромный, без единого деревца город, пепельную, туманную от жара пустыню с далеким караваном верблюдов, тонкую линию солончака на месте иссохшего озера. И оттуда, из белых пространств, шла к нему, спотыкаясь о камни, мать в голубом, с детства знакомом платье, и он, исчезая, воздетый на липовый крест, торопил ее приближение.

– В чем стратегия Суахили? В чем его стратегический план?

– Ты можешь это узнать, став частью плана. Ты не можешь знать план и оставаться за его пределами. Если ты согласен стать частью плана, войти в наш союз, работать с нами во имя Родины, я открою тебе стратегию… Ты согласен?..

Все было неправдоподобно, случайно. Описывалось законом совпадений, скрывавшим от разумения истинную суть бытия. Бытие во всей своей полноте совершалось в стомерном объеме мира, куда не было доступа его ограниченной жизни, и оставалось лишь верить в благую суть бытия. Шестикрылый дух над мертвой головой Суахили. Яблоко в руке у блаженного перед фреской Страшного суда. Храм Василия Блаженного за высоким окном. Бабочка, пойманная Авдеевым у французского полигона в Конго. Прокурор, собиратель бабочек, с его утренним плотоядным смешком. Похожие на пернатых сослуживцы, слетевшиеся проводить большую мертвую птицу. Живой Суахили, направлявший его в африканский поход. И мертвый, после смерти зазывающий его в тайный союз. Все укладывалось в таинственный закон совпадений, открытый генералом Авдеевым, звездой советской разведки.

– Ты согласен? – Оранжевые глазки Гречишникова сверлили его. Мочки его ушей горели, как прозрачные китайские фонарики, а верхние хрящи были мертвенно-белые, словно отмороженные, и их, казалось, можно было с хрустом отломить. – Согласен вступить в союз?..

– Да, – тихо ответил Белосельцев, словно за него говорил другой, вселившийся в его неживое тело.

– Отлично! Еще один товарищ вернулся! Выпьем за наш союз!

Они поднялись и чокнулись, проливая водку на скатерть. Задохнулись от горечи. Буравков прикоснулся манжетой к обожженным губам, оставив на ней влажный след. Копейко с маху поставил рюмку на стол, так, что пламя свечи колыхнулось, почти лизнув фотографию. За окном, разноцветная, красная, золотая, зеленая, была расправлена бабочка. Она закрывала небо драгоценной пыльцой.

– Ну что ж, как это водится в подобных случаях, совершим обряд посвящения. – Гречишников приобнял Белосельцева, легонько подвигая его к дверям. – Совершим небольшую прогулку. Так завещал Суахили…

И они, спустившись на кристаллическом лифте, мимо молчаливой охраны вышли на Красную площадь, где их поджидал «Мерседес».

Он не спрашивал, куда они едут. Смотрел, как плывет мимо красный бесконечный Кремль. Баржа на Москве-реке подымала пышный бурун пены. В стрекозином блеске мчался встречный поток машин. Его душа замерла, была неподвижна, во власти чужой воли, смелой, упрямой, ведающей, которой он подчинился и ждал, что предложит ему эта воля, куда поведет. Она вела его по набережной, поместив в мягкую глубину могучей машины, которая расплескивала фиолетовые вспышки, грозно завывала, проныривая под мостами, неслась вдоль башен, дворцов и храмов, и он, новообращенный, окруженный молчаливыми соратниками, мчался к неведомому святилищу, где над ним совершат обряд посвящения.

Они оставили в стороне Садовое кольцо, напоминавшее сеть, туго набитую рыбой. Взлетели на Крымский мост, словно их подкинуло катапультой. Коснулись на мгновение Якиманки с белыми хоромами Министерства внутренних дел. Подкатили к Дому художника на Крымском Валу. Пустынное здание, у которого они остановились и вышли, породило у Белосельцева печальную и сладостную тревогу. Там, в прохладных безлюдных залах, в тихом свете, висели любимые картины. Красный конь с золотым наездником в лазурном озере – Петрова-Водкина. Ночная, маслянисто-черная Москва с желтыми, лимонными фонарями – Лентулова. Сине-зеленые осенние сады, отягченные райскими плодами, к которым тянутся оранжевые женские руки, – Гончаровой. И среди этих картин его любимая – портрет прелестной женщины в утреннем убранстве, сидящей перед серебряным зеркалом, среди туалетных флаконов, булавок и гребней.

Гречишников, Буравков и Копейко повели его мимо здания, в глубину древесной аллеи, твердым, тяжелым шагом знающих свою цель людей.

Шли мимо зеленой подстриженной луговины, на которой стояли бронзовые и каменные скульптуры. Колхозницы в окаменелых позах подымали над головами пшеничные снопы. Космонавты воздевали на мускулистых руках спутники Земли. Могучие, голые по пояс кузнецы перековывали мечи на орала. Автоматчики в касках и плащ-накидках шли в атаку. Благообразный ученый и моложавый инженер разворачивали свиток с чертежами. Памятники украшали когда-то порталы и арки помпезных советских зданий, стояли на постаментах в академиях, университетах и министерствах. После крушения Красной Империи они были свезены на этот зеленый пустырь, поставлены, словно кладбищенские надгробия. Белосельцев смотрел на них с мучительным прозрением, словно ему показали место, где были закопаны останки любимой страны, в которой он родился, которой беззаветно служил. Разрезанная на части, словно огромное бездыханное существо, страна была похоронена на пустыре, и под каждым памятником, под каждым скульптурным надгробием скрылись навсегда ее кости, мускулы, расчлененные органы, приводившие в движение могучее тело империи. Ее атомные реакторы и циклотроны. Подводные лодки и ракетные шахты. Бесчисленные города и заводы. Символы и иконы Красной Религии. Многоликие образы таинственного Красного Божества, подымавшего народ на великие битвы, даровавшего стране великие победы. Теперь все это, рассеченное на мертвые куски, истлевало в земле. И над каждым захоронением, как окаменелые танцоры балета, застыли солдаты, космонавты, сталевары.

Поводыри молча, тяжело шагая, вели его в глубину аллеи, наступая дорогими штиблетами на хрустящий гравий, напоминая смену караула, держащего равнение и шаг. И он, Белосельцев, был включен в этот суровый торжественный караул.

Другая половина просторного зеленого луга была уставлена маленькими каменными уродцами, напоминавшими карликов с голыми задами, собак с человечьими головами, ящериц с волчьими загривками, зубастых рыб с женскими грудями, лягушек с возбужденными мужскими половыми органами. Маленькие упитанные чудовища, словно сошедшие с собора Парижской Богоматери, резвились на лужайке. Совокуплялись, дрались, испражнялись, весело догрызали какую-то падаль, разбрасывали задними лапами сочную траву, зарывая экскременты. И при этом поглядывали все в одну сторону настороженными свирепыми глазками, словно кого-то стерегли, чутко сторожили, готовые кинуться разом, всей стаей, чтобы рвать и терзать.

Белосельцев с опаской и гадливостью поглядывал на каменных злобных уродцев, а войдя под высокие деревья аллеи, увидел того, кого они сторожили.

На высоком цоколе, под густой листвой, почти доставая головой до ветвей, стоял бронзовый Дзержинский в военной шинели, истовый, гордо выкатив грудь, как выкатывают ее перед расстрелом поставленные к стенке, презревшие смерть солдаты. Цоколь, с которым сливалась похожая на колокол шинель, был в следах глумлений, в остатках краски, в кляксах и сквернословных надписях тех, кто десятилетие назад сопровождал свержение памятника. На позеленелой бронзе хранился оттиск столкновения, когда Корабль Красной Империи ударился о подводный айсберг и пошел ко дну, а бронзовая статуя на носу корабля, окисленная, сорванная бурей, была выброшена на тихий московский пустырь, под осенние деревья.

Белосельцев всматривался в полустертые хуления, в испачканные и оскверненные щит и меч, привинченные к постаменту. И среди оскорблений, заборных надписей, шматков спекшейся краски в отверстие от вырванных болтов была вставлена живая красная роза. Неизвестный визитер, тайно навестивший памятник, закрепил цветок среди мерзких начертаний.

Гречишников, Буравков и Копейко, замедляя шаг, медленно вытягивая и опуская ноги, наподобие почетного караула, приблизились к постаменту, замерли, склонив головы. Белосельцев встал среди них, испытывая робость, волнение, нарастающее возбуждение, словно памятник вливал в него сокровенную живую энергию.

Казалось, скульптор, сотворивший памятник, готовил его не для парадной торжественной площади, где он величаво красовался долгие годы, а, предчувствуя его грядущую судьбу, надругательство над ним и глумление, создавал его для нынешних дней, для позорного плена, нескончаемого посрамления среди стороживших его злобных уродцев и карликов. Памятник стоял, облитый нечистотами. Был заточен в тюрьму. Черные стволы казались огромной клетью. Великая страна была убита, четвертована, похоронена тут же, на зеленой луговине. И он был обречен на пытку созерцать это кладбище. Кругом торжествовали отвратительные отродья, вращалось в Парке культуры Колесо смеха как инструмент истязания. А он стоял, истерзанный, измученный и несломленный, выгнув грудь, строго и истово глядя позеленелыми от кислотных дождей глазами.

– Прости, что не уберегли… – кланяясь памятнику, произнес Гречишников. Вслед ему Буравков и Копейко склонили головы. – Дело твое живет… Чекисты тебя не забыли.

Белосельцеву казалось, памятник был рад их появлению. Благодарен их тайному визиту. От памятника исходило едва ощутимое тепло, словно под металлическим литьем оставалась живая, неостывшая плоть. Он был свергнутым божеством, сброшенным с расколотого, оскверненного алтаря. И они, четверо, явившиеся к нему, были его тайными жрецами, верными служителями, хранящими заветы и заповеди отвергнутой религии.

– Мы вернем тебя на площадь. Поставим на законное место… И те, кто пачкал тебя, подвешивал в петле, повезут тебя обратно на своих горбах. Впряжем их в платформу, и они, с надутыми пупками и выпавшими грыжами, повезут тебя на Лубянку…

…Тяжелая платформа на чугунных колесах медленно катила по Садовому, по Кропоткинской, мимо храма Христа Спасителя и Манежа, огибая Кремль, Большой театр и «Метрополь», вверх, на взгорье, на Лубянскую площадь. На платформе лицом вверх, как огромная скульптура с острова Пасхи, лежал бронзовый памятник. В ремни и в цепи были впряжены голые по пояс, хрипящие, харкающие кровью предатели. Над ними свистели бичи, они рвали их уродливые тела, полосовали согнутые спины. В постромках, с выпученными глазами, отекая нечистотами, тянули что есть мочи два кривоногих уродца. Два бывших мэра, отдававшие приказ снести памятник. У одного на волосатом пальце жутко сверкал вросший в мясо бриллиантовый перстень. У другого на лысом черепе сквозь расползшиеся костные швы сочился желтый мозг.

– Пойдем, Виктор Андреевич… Теперь ты опять с нами, – как бы издалека услышал Белосельцев голос Гречишникова, когда они уходили от памятника.

Молчаливый шофер поджидал их в «Мерседесе». Белосельцев отказался ехать, желая пройтись пешком.

– Завтра я тебе позвоню, продолжим разговор, – стиснул ему ладонь Гречишников. Копейко и Буравков молча протянули руки.

– Как будем общаться по телефону? Называть всех по имени? – спросил Белосельцев, пожимая руки соратникам.

– Вообще-то у нас принят язык птиц. Каждый носит имя птицы. Буравков – пеликан. Копейко – сова. Я – дикий голубь, витютень.

– А кем буду я? – без удивления, угадывая ответ наперед, спросил Белосельцев.

– Ты? – Гречишников внимательно осмотрел Белосельцева, словно старался в его человеческом облике угадать образ тотемного зверя. – Ты будешь скворец… Завтра я тебе позвоню…

Они уселись в машину, и тяжелый «Мерседес» ушел на Крымский мост, разбрасывая в стороны лиловый огонь.

Белосельцев медленно поднимался на Крымский мост, пробираясь между огромными, падающими с неба синусоидами. Мост напоминал начертанный в небе график, изображавший пульс железного сердца, его всплески, предынфарктные сжатия, болезненные замирания, кардиограмму города, в сиреневых дымах, бензиновых выхлопах, золоте соборов, шелесте блестящих, непрерывно мелькавших машин.

Он поднимался, прислушиваясь к себе, к своим потаенным биениям, стараясь уловить их среди железного гула и дрожи. Белосельцев чувствовал этот день своей жизни как развилку древесной ветки, когда вдруг прекращается рост основного побега и из боковой, почти невидимой почки пробивается боковой росток. Он вбирает в себя все соки, весь свет неба, устремляется в торопливое, неуклонное движение, наращивая в кроне сочный массив листвы. До очередного урагана, обжигающего луча, ядовитого дуновения, когда прекращается рост, ветвь усыхает, пробуждая к жизни невидимую тихую почку. «Древо жизни», – думал Белосельцев, оглядываясь на свои прожитые годы. Они были как обломанные сучья, засохшие вершины, спиленные ветки, среди которых малой пунцовой почкой набухал сегодняшний день.

Он достиг середины моста. Остановился, касаясь руками толстого железного поручня. Руки чувствовали могучую дрожь, колебания, угрюмые гулы и рокоты, пробегавшие по металлическим тягам. Он был в глубине огромного рояля, в котором звучала грозная, рокочущая музыка. Река внизу была голубой, предвечерней, с блестящим отпечатком ветра, словно крылом по воде ударила большая птица. Там, где река поворачивала к Кремлю, колыхалось золотое отражение храма Христа Спасителя, будто с купола стекала жидкая позолота прямо в реку, и на этом струящемся, ударявшем в берега отражении шла черная баржа.

Он смотрел на золотое пятно, которое увеличивалось, приближалось, окружало его, и он плыл в этом жидком золоте, выхватывая руки из отражения, глядя, как по пальцам стекает позолота.

Он видел Африку, явленную ему на Москве-реке. Он плывет в океане, играет с зеленой веткой, ныряет под влажные листья, целует, обнимает ее. Бежит по сухому склону за бабочкой, за ее изумрудным мельканием, и в небе, недвижная, переполненная кипятком, ртутным ядовитым сиянием, застыла туча. Маленький, похожий на стрекозу самолет бежит по белесой траве, несет в пропеллере прозрачное искристое солнце, превращается в красный взрыв. Морская пехота в полосе прибоя проскальзывает через белую пену, выносится на рыжий откос, и далекое, в душном ветре, трепещет военное знамя. Африканка в прилипшей одежде встает из воды, и сквозь мокрую ткань проступают ее соски, плотный кудрявый лобок. Маквиллен, веселый, острый, смотрит на него, как из зеркала, усмехается, наблюдает за ним из прошлого.

Белосельцев почувствовал жжение на груди. Стоя на мосту, глядя на желтое пятно отражения, расстегнул рубаху и увидел на груди длинный, спускавшийся к животу ожог, словно хлестнули крапивой, оставив на коже водянистые пузырьки. Другая воспаленная бахрома пересекала грудь от плеча к плечу. Крест горел на его коже под рубахой.

Все имело смысл. Имело объяснение в стомерном объеме мира, где двигалось истинное бытие, сокрытое от человеческих глаз. А здесь, на земле, в трехмерном пространстве, на Крымском мосту, это бытие обнаруживало себя как крестовидный ожог на груди, как яблоко в кармане пиджака, подаренное неизвестным прорицателем.