Erhalten Sie Zugang zu diesem und mehr als 300000 Büchern ab EUR 5,99 monatlich.
Имение Ривертон, Англия, 1924 год. Известный поэт покончил с собой во время вечеринки в честь летнего солнцестояния. Свидетелями были лишь две сестры-аристократки: обаятельная и жизнерадостная Эммелин, и красивая, умная, страстная Ханна. Одна – по слухам, была его невестой, другая – любовницей. С тех пор сестры не разговаривали друг с другом. Что же произошло на самом деле? Правду знала лишь горничная Грейс Ривз, которая всю жизнь пыталась забыть события той ночи. Но семьдесят лет спустя, когда кинорежиссер из Голливуда решила снять фильм о произошедшем, давние воспоминания пробудились и секреты прошлого стали открываться...
Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:
Seitenzahl: 657
Veröffentlichungsjahr: 2020
Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:
Kate Morton
THE HOUSE AT RIVERTON
(The Shifting Fog)
Copyright © Kate Morton, 2006
All rights reserved
Перевод с английского Александры Панасюк
Оформление обложки Ильи Кучмы
Мортон К.
Когда рассеется туман : роман / Кейт Мортон; пер. с англ. А. Панасюк.— СПб. : Азбука, Азбука-Аттикус, 2020. (The Big Book).
ISBN978-5-389-17955-4
16+
Имение Ривертон, Англия, 1924 год. Известный поэт покончил с собой во время вечеринки в честь летнего солнцестояния. Свидетелями были лишь две сестры-аристократки: обаятельная и жизнерадостная Эммелин и красивая, умная, страстная Ханна. Одна, по слухам, была его невестой, другая — любовницей. С тех пор сестры не разговаривали друг с другом. Что же произошло на самом деле? Правду знала лишьгорничная Грейс Ривз, которая всю жизнь пыталась забыть события тойночи. Но семьдесят лет спустя, когда кинорежиссер из Голливуда решила снять фильм о произошедшем, давние воспоминания пробудились и секреты прошлого стали открываться...
© А. Л. Панасюк, перевод, 2007
©Издание на русском языке, оформление.ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2019 Издательство АЗБУКА®
Дэвину, который всегда держит меня за руку на американских горках
Окончательный вариант, ноябрь 1998 года, с. 1–4
КОГДА РАССЕЕТСЯ ТУМАН
Автор сценария и режиссер-постановщик Урсула Райан © 1998
МУЗЫКА: главная тема в стиле, популярном после Первой мировой войны. В нежную, романтическую мелодию исподволь вплетаются зловещие нотки.
1. НАТУРА. ПРОСЕЛОЧНАЯ ДОРОГА. СГУЩАЮТСЯ СУМЕРКИ
Проселочная дорога среди бескрайних полей. Восемь часов вечера. Летнее солнце повисло на горизонте и скоро соскользнет за край земли. По узкой дороге черным блестящим жучком ползет автомобиль 20-х годов прошлого века. Старые кусты ежевики тянутся к нему свежими побегами.
Машину трясет на ухабистой дороге, мечутся лучи фар. Мы медленно приближаемся и вскоре движемся рядом. Гаснут последние отблески солнца, наступает ночь. Всходит полная луна, ленты бледного света ложатся на блестящий капот автомобиля.
Заглядываем в машину, рассматриваем неясные профили мужчины и женщины в вечерних костюмах. Мужчина сидит за рулем. В лунных лучах вспыхивают блестки на платье женщины. Люди курят, огоньки сигарет — словно отражение неровного света фар. Мужчина что-то говорит, женщина смеется, закидывая голову, боа из перьев сползает, обнажая тонкую белую шею.
Через широкие чугунные ворота автомобиль въезжает в подобие тоннеля, образованного мрачными высокими деревьями. Движется по глухому зеленому коридору. Мы глядим через лобовое стекло, пока наконец за плотной завесой листьев не замечаем дом.
Величественное английское здание на холме: двенадцать светящихся окон, три маленьких мансардных окошка в крыше, несколько печных труб. Прямо перед нами, на аккуратно подстриженном газоне, возвышается мраморный фонтан, подсвеченный сияющими фонарями: гигантские муравьи, орлы, огромные огнедышащие драконы; струи воды бьют на сотню футов вверх.
Отодвигаемся и наблюдаем, как автомобиль подъезжает к дому, тормозит. Молодой лакей открывает дверцу и предлагает даме руку, помогая выйти.
СУБТИТРЫ: имение Ривертон, Англия. Лето, 1924 год.
2. ИНТЕРЬЕР. КУХНЯ. ВЕЧЕР
Дымная, полутемная кухня в имении Ривертон. Кругом царит возбуждение — полным ходом идет подготовка к приему гостей. Снизу вверх, словно из-под ног, мы наблюдаем, как мечутся туда-сюда запыхавшиеся слуги. Звучат приказы, хлопают, открываясь, бутылки с шампанским, старшие слуги бранят младших. Звенит звонок. Все так же скользя прямо над полом, мы приближаемся к лестнице вслед за юной горничной.
3. ИНТЕРЬЕР. ЛЕСТНИЦА. ВЕЧЕР
Следом за юной горничной поднимаемся вверх по задымленной лестнице, на подносе ритмично позванивают фужеры с шампанским. С каждым шагом наш взгляд скользит все выше и выше, от стройных щиколоток к подолу черной юбки, оттуда — к завязкам фартука и дальше — к светлым кудрям на затылке, пока мы наконец не начинаем смотреть на окружающее ее глазами.
Звуки, доносящиеся с кухни, стихают, их сменяют музыка и смех гостей. На лестничной площадке перед нами открывается дверь.
4. ИНТЕРЬЕР. ВЕСТИБЮЛЬ. ВЕЧЕР
Мы попадаем в просторный мраморный вестибюль, в глаза ударяет сноп света. С высокого потолка свисает сияющая хрустальная люстра. У парадного входа стоит дворецкий, он приветствует мужчину и женщину, тех, что ехали в машине. Не останавливаемся, идем дальше — через весь вестибюль к широким застекленным дверям, ведущим на заднюю террасу.
5. НАТУРА. ЗАДНЯЯ ТЕРРАСА. ВЕЧЕР
Дверь распахивается. Смех и музыка оглушают: мы оказываемся в самом сердце вечеринки. Ослепительная роскошь: перья, блестки, шелк. Легкий летний ветерок качает над лужайкой разноцветные китайские фонарики. Играет джаз-банд, женщины отплясывают чарльстон. Мы пробираемся сквозь толпу, нас окружают смеющиеся лица. Люди поворачиваются к нам, берут с подноса шампанское: девушка с ярко накрашенными губами, тучный мужчина с багровым от алкоголя и веселья лицом, сухопарая пожилая дама, обвешанная драгоценностями, — из длинного мундштука тянется струйка дыма.
Грохот, все поднимают глаза. Ночное небо взрывают яркие вспышки фейерверков. Радостные крики, аплодисменты. Разноцветные блики расцвечивают запрокинутые лица, музыканты играют изо всех сил, женщины танцуют все быстрее и быстрее.
6. НАТУРА. ОЗЕРО. ВЕЧЕР
В четверти мили от дома, на погруженном во тьму берегу озера Ривертон, стоит молодой человек. Смотрит на небо. Вдалеке шумит праздник. Подходим ближе, глядим, как алые отблески салюта играют на прекрасном лице. Человек одет элегантно, но небрежно. Каштановые волосы растрепаны, челка упала на лоб, вот-вот заслонит темные глаза, которые лихорадочно шарят по ночному небу. Он опускает взгляд и смотрит на кого-то позади нас, полускрытого в тени. В глазах слезы. Приоткрывает рот, словно хочет что-то сказать, однако лишь вздыхает.
ЩЕЛЧОК. Наш взгляд опускается ниже. В трясущейся руке молодого человека — пистолет. Он поднимает его, пистолет исчезает из кадра. Видна только рука, сперва она дрожит, потом твердеет. Выстрел. Пистолет падает в грязь. Женский визг. Музыка.
ВСЕ ПОГРУЖАЕТСЯ В ТЕМНОТУ.
ИЗ ТЕМНОТЫ ВЫПЛЫВАЕТ НАЗВАНИЕ:
«КОГДА РАССЕЕТСЯ ТУМАН»
Урсула Райан
«Фокус фильм продакшнс»
1264 Сьерра-Бонита-авеню, 32
Западный Голливуд, Калифорния
90046 США
Миссис Грейс Брэдли
Дом престарелых «Вереск»
Уиллоу-роуд, 64
Саффрон-Грин, Эссекс
27 января 1999 года
Дорогая миссис Брэдли!
Надеюсь, Вы не рассердитесь, что я вновь пишу Вам по поводу моего фильма под рабочим названием «Когда рассеется туман», хотя до сих пор не получила ответа на свое первое письмо.
В основу фильма легла история любви — история отношений поэта Р. С. Хантера с сестрами Хартфорд и его самоубийства в 1924 году. И хотя наша группа получила разрешение на съемки в имении Ривертон, многие сцены будут сниматься на студии, в павильоне.
Мы воссоздали внутренние интерьеры комнат по фотографиям и описаниям современников, но нам бы хотелось услышать мнение очевидца. Мне очень дорог этот фильм, не хотелось бы испортить его какими-либо неточностями, даже самыми незначительными. И я была бы сердечно Вам благодарна, если бы Вы согласились взглянуть на декорации.
Я наткнулась на Вашу фамилию (девичью, разумеется), когда просматривала список слуг в одном из блокнотов, хранящихся в Музее Эссекса. Я бы и не сообразила, что Грейс Ривз и Вы — одно и то же лицо, не прочти я интервью с Вашим внуком Марком Маккортом, опубликованное в журнале «Спектейтор», где он бегло коснулся истории своей семьи и упомянул, что Вы родом из деревни Саффрон-Грин.
Прилагаю статьи из «Санди таймс» с рассказом о моих предыдущих фильмах и лос-анджелесской «Филм уикли», где говорится о «Тумане». Вы заметите, что роли Хантера, Эммелин Хартфорд и Ханны Лакстон отданы блестящим актерам, в том числе Гвинет Пэлтроу, прошлогодней обладательнице премии «Золотой глобус» за игру в фильме «Влюбленный Шекспир».
Еще раз простите мне мою настойчивость — дело в том, что съемки начнутся уже в феврале, на студии «Шеппертон», близ Лондона, и мне бы очень хотелось связаться с Вами до начала работы. Надеюсь, Вам захочется поучаствовать в создании нашего фильма. Вы можете ответить мне по адресу: миссис Ян Райан, 5/45 Ланкастер-корт, Фулем, Лондон SW6.
С уважением,
Урсула Райан
В ноябре я видела кошмар. Мне приснился Ривертон, двадцать четвертый год. Все двери открыты, ветер играет шелковыми занавесками. На холме под кленами — оркестр, в теплом воздухе разносится ленивое пиликанье скрипок. Звенит хрусталь, смеются гости, а небо голубое, прямо как до войны. Лакей, весь черно-белый, наливает шампанское в стоящие пирамидой фужеры, все восторженно хлопают, дивясь его мастерству.
Как это обычно бывает во сне, я словно вижу себя со стороны, пробирающейся между гостями. Двигаюсь медленно, гораздо медленней, чем в жизни, окружающие — вихрь блестящего шелка.
Ищу кого-то.
Картинка меняется: теперь я около летнего дома, только это не летний домик в Ривертоне. Нет, не он. Того красивого нового здания, что построил Тедди, нет и в помине, вместо него — развалюха, обвитая плющом; плющ вскарабкался по стенам, заполз в окна, заплел балки.
Кто-то зовет меня. Я узнаю голос, он доносится из-за дома, с берега озера. Сползаю с обрыва, цепляясь за корни растений. У воды скорчилась неясная фигура.
Ханна. Бледная, в измазанном свадебном платье — декоративные розочки все в грязи. Выступает из тени на свет, глядит на меня.
Ее голос леденит мне кровь:
— Поздно. — Ханна указывает на мои руки. — Слишком поздно.
Я опускаю глаза. В моих руках — юных руках, перепачканных густым речным илом, — стылое, недвижное тело убитого оленя.
Конечно, я знаю, откуда у меня такие сны. Это все письмо от девушки-режиссера. В последние годы моя почта не отличается разнообразием: несколько поздравительных открыток — от старых друзей к праздникам, отчет-другой из банка, где хранятся сбережения, да приглашения на крестины от молодых родителей, которые вроде бы сами только что были детьми.
Письмо от Урсулы пришло в ноябре, во вторник утром; его принесла Сильвия, когда явилась убирать постель. Подняв ярко нарисованные брови, она помахала конвертом.
— Почта. Судя по штемпелю — из Штатов. Не иначе как от внука? — Левая бровь выгнулась вопросительным знаком, голос понизился до шепота: — Он ведь все еще там?
Я кивнула.
— Страшное дело, слов других нет! И ведь такой молодой, симпатичный...
Сильвия причитала все время, пока я благодарила ее за письмо. Мне она нравится. Одна из немногих, кто, глядя на мое изрезанное морщинами лицо, видит ту двадцатилетнюю девушку, что живет внутри. И все-таки я не даю втягивать себя в разговоры о Марке.
Вместо этого я попросила Сильвию отдернуть шторы. Она недовольно поджала губы, но только на миг — тут же перешла на другую любимую тему: о погоде. Выпадет ли снег на Рождество, как он подействует на пациентов с артритом. Я отвечала, когда требовалось, но мысли мои были заняты конвертом, что лежал у меня на коленях, — острый почерк, иностранные марки, потертые края, говорящие о долгом путешествии.
— А давайте я вслух прочитаю, — предложила Сильвия, хорошенько взбив мою подушку. — Побережем ваши глаза.
— Нет, спасибо. Лучше передай-ка мне очки.
Когда Сильвия ушла, пообещав зайти попозже и помочь мне одеться, я дрожащими руками достала из конверта письмо, гадая, не решил ли он вернуться, не одолел ли зверя по имени Отчаяние, загнавшего его за океан.
Но письмо оказалось вовсе не от Марка. От девушки, которая снимает фильм о событиях давнего прошлого. Она хочет, чтобы я оценила декорации, вспомнила мебель и вещи, на которые глядела много лет назад. Будто это не я притворялась всю жизнь, что все забыла.
И об этом письме забуду. Я аккуратно сложила листок и сунула в книгу, которую забросила уже давным-давно. Вздохнула. Не в первый раз мне напоминают о том, что случилось в Ривертоне с Робби и сестрами Хартфорд. Однажды я застала конец телепередачи, которую смотрела Руфь, — что-то о военных корреспондентах. Когда лицо Робби показали во весь экран, а внизу мелкими буквами появилось его имя, у меня мурашки по спине побежали. И ничего. Руфь даже не вздрогнула, диктор все так же читал текст, а я вытирала тарелки.
В другой раз, просматривая программу, я наткнулась на знакомое имя в передаче о семидесятилетии британского кино. Заметила время, гадая, решусь ли включить телевизор. Включила и разочаровалась. Эммелин почти и не показали — так, несколько и без того известных фото, на которых совсем не видно, какая она была красивая, да отрывок из немого кино, где она сама на себя не похожа — ввалившиеся щеки, движения дерганые, как у марионетки. Про другие фильмы — те, которые тогда здорово нашумели, — так ничего и не сказали. Видимо, сейчас, во времена всеобщей раскрепощенности, о них и вспоминать-то неинтересно.
Но, несмотря на приветы из прошлого, письмо Урсулы растревожило меня не на шутку. Первый раз за семьдесят лет кто-то связал мое имя с трагическими событиями, вспомнил, что в Ривертоне тем летом служила девушка по имени Грейс Ривз. Я вдруг почувствовала себя какой-то беззащитной. Уязвимой.
Нет. Ни в коем случае. Я твердо решила не отвечать.
И сдержала слово.
А вот воспоминаний сдержать не сумела. Загнанные когда-то глубоко-глубоко, в черные дыры моего подсознания, они начали вылезать, просачиваться сквозь невидимые щели. Образы старомодные, но живые и яркие, будто между ними и мной не лежит целая жизнь. Капля за каплей, а следом — настоящий потоп. Долгие беседы — слово в слово, целые сцены, будто снятые на пленку.
Я сама себе удивлялась. В последнее время память будто моль изгрызла, а вот прошлое вспоминается четко и ясно. Они приходят все чаще — призраки далеких дней, а я почему-то совсем не против. Никогда бы не подумала. Впрочем, призраки, от которых я бежала всю жизнь, теперь даже развлекают меня, вроде тех сериалов, о которых постоянно говорит Сильвия, — она все старается поскорее закончить обход, чтобы включить телевизор в холле. Я почему-то забыла, что среди мрачных событий непременно найдутся и светлые.
И когда на прошлой неделе пришло второе письмо — все тот же резкий почерк и тонкая бумага, — я уже знала, что скажу: да, посмотрю я на ваши декорации. Я и забыла, что такое любопытство. Когда тебе девяносто девять, любопытничать трудновато, и все-таки мне захотелось поглядеть на эту Урсулу Райан, которая так увлеклась старой историей, что жаждет вернуть к жизни ее героев.
Я написала ответ, Сильвия отнесла его на почту, и мы с Урсулой договорились о встрече.
Нервное возбуждение, переполнявшее меня всю неделю, к утру встречи стало просто невыносимым. Сильвия помогла мне надеть персиковое платье — рождественский подарок Руфи — и сменить шлепанцы на выходные туфли, которые обычно коротали свои дни в шкафу. Кожа туфель ссохлась, и Сильвия с трудом втиснула в них мои ноги, но ничего не поделаешь — правила хорошего тона. Мне уже поздно менять привычки, я не одобряю этой новой моды более молодых обитателей нашего дома — надевать на выход шлепанцы.
Волосы у меня всегда были светлыми, а сейчас выцвели окончательно и с каждым днем становятся все тоньше и тоньше. Однажды утром я проснусь и вовсе без волос, только жалкие остатки на подушке, да и те исчезнут прямо у меня на глазах. Наверное, я никогда не умру. Просто истаю до такой степени, что северный ветер подхватит меня и унесет прямо в небо.
Макияж чуть-чуть оживил лицо, я очень строго следила за тем, чтобы не переусердствовать. Не хотелось быть похожей на манекен. Сильвия всегда предлагает меня «подкрасить», но, зная ее любовь к фиолетовым теням и жирному блеску, я каждый раз протестую. Представляю, что бы она из меня сделала!
Я с трудом застегнула золотой медальон. Элегантная вещица девятнадцатого века странно смотрелась на фоне повседневной одежды. Поправила его, удивляясь собственной смелости и гадая, что скажет Руфь.
Я перевела взгляд на небольшую серебристую рамку, стоящую на туалетном столике у кровати. Свадебное фото. Я бы не держала его здесь — мой брак был таким недолгим, — если бы не дочь. Мне кажется, ей приятно думать, что я грущу по ее отцу.
Сильвия помогла мне добраться до гостиной — мне до сих пор тяжело произносить это слово, «гостиная», — где меня ожидал завтрак. Туда же явится Руфь, которая без всякого удовольствия согласилась отвезти меня на студию «Шеппертон». Сильвия усадила меня за стол в углу и пошла за соком, а я попыталась убить время, перечитывая письмо Урсулы.
Руфь появилась ровно в половине девятого. Она могла сколько угодно ворчать по поводу поездки, но это никак не повлияло на ее всегдашнюю пунктуальность. Я слыхала, что дети, рожденные в суровое время, всегда хранят на себе его отпечаток, и Руфь, дитя Второй мировой, не исключение. Сильвия всего пятнадцатью годами моложе, а совсем другая — носит слишком узкие юбки, громко хохочет и с одинаковой частотой меняет цвет волос и бойфрендов, усатые лица которых взирают на меня с многочисленных фотографий.
Руфь появилась в дверях — безупречно одетая, причесанная и прямая, как фонарный столб.
— Доброе утро, мама, — сказала она, коснувшись холодными губами моей щеки. — Уже позавтракала? — Она кинула взгляд на полупустой стакан сока. — Надеюсь, это не все, что ты съела? Мы, скорее всего, попадем в пробку и не сможем нигде остановиться. — Руфь взглянула на часы. — Тебе не нужно в туалет?
Я покачала головой, удивляясь, когда успела превратиться для нее в ребенка.
— Ты надела папин медальон? Я его сто лет не видела. — Дочь наклонилась и, одобрительно кивнув, поправила украшение. — У папы был неплохой вкус, правда?
Я согласилась, тронутая тем, как свято можно верить в невинную ложь, услышанную в детстве, и почувствовала прилив любви к нелюдимой, колючей дочери, заглушивший на время постоянное чувство родительской вины, что охватывает меня при взгляде на ее вечно встревоженное лицо.
Руфь подхватила меня под одну руку и вложила трость в другую. Многие предпочитают коляски, некоторые даже с мотором, но мне пока что хватает моей старой палки, я — человек привычки, не вижу смысла ее менять.
Руфь завела машину, и мы влились в медленно ползущий по дороге поток. Она хорошая девочка, моя Руфь, надежная и серьезная. Одета официально — будто идет к адвокату или доктору. Я так и знала. Ей хочется произвести хорошее впечатление, показать этой режиссерше: каким бы ни было мое прошлое, Руфь Брэдли Маккорт — достойная представительница среднего класса, и уж будьте любезны.
Несколько минут мы ехали в тишине, потом Руфь начала щелкать кнопками радиоприемника. У нее руки пожилой женщины — суставы раздулись, кольца надеваются с трудом. Так странно видеть, как стареет твой ребенок. Я опустила взгляд на свои собственные руки. Такие неутомимые в прошлом, привыкшие к любой работе — грубой ли, тонкой, — сейчас они лежали на коленях высохшие, безвольные, ненужные. Наконец Руфь остановилась на программе классической музыки. Ведущий поведал нам что-то на редкость бестолковое о своих выходных и поставил Шопена. Разумеется, простое совпадение, что именно сегодня я услышала вальс си минор.
Руфь затормозила возле огромных белых зданий, квадратных, как ангары для самолетов. Выключила зажигание и несколько секунд сидела молча, глядя перед собой.
— Не понимаю, зачем ты согласилась, — сухо сказала она наконец. — Ты сама строила свою жизнь. Работала, путешествовала, растила ребенка... К чему вспоминать, что было в юности?
Я не ответила, да Руфь и не ждала ответа. Она коротко вздохнула, вылезла из машины и вытащила из багажника мою трость. Молча помогла мне выбраться.
Урсула уже ждала нас — тоненькая девочка с длинными светлыми волосами и густой челкой. Ее можно было бы назвать некрасивой, если бы не чудесные, будто со старинного портрета, темные глаза — огромные, глубокие, выразительные, словно только что написанные кистью.
Она заулыбалась, замахала, подбежала к нам и с жаром затрясла мою руку, выхватив ее у Руфи.
— Миссис Брэдли, как я рада, что вы смогли приехать!
— Грейс, — сказала я, не дожидаясь, пока Руфь укажет Урсуле, что меня следует называть «доктор». — Меня зовут Грейс.
— Грейс! — сияла Урсула. — Вы не представляете, как я разволновалась, получив ваше письмо.
Странно — она говорила без акцента, хотя адрес на конверте был американский. Повернувшись к Руфи, Урсула добавила:
— Спасибо, что привезли Грейс.
Я почувствовала, как Руфь напряглась.
— Вряд ли я посадила бы маму на автобус, в ее-то годы.
Урсула хохотнула, и я порадовалась тому, что в ее возрасте еще можно принимать сарказм за иронию.
— Ну, пойдемте внутрь, а то здесь прохладно. Извините за спешку — мы начинаем снимать на будущей неделе, и тут все вверх ногами. Я думала, вы встретитесь с нашим художником по декорациям, но ей пришлось ехать в Лондон за какими-то тканями, — может быть, она еще успеет вернуться до вашего отъезда... Осторожно, сразу за дверью ступенька.
Урсула и Руфь провели меня в вестибюль, а оттуда — в узкий темный коридор с дверями на обе стороны. За теми, что были открыты, маячили смутные фигуры перед мерцающими экранами компьютеров — ничего похожего на то, что я видела когда-то на съемках фильма с Эммелин — давным-давно.
— Вот и пришли, — объявила Урсула у самой последней двери. — Входите, а я организую нам чай.
Она толкнула дверь и помогла мне перешагнуть через порог. Прямо в мое прошлое.
Я очутилась в гостиной Ривертона. Даже обои те самые. Бордовые, в пламенеющих тюльпанах, в модном в то время стиле ар-нуво, яркие, как в тот день, когда их привезли из Лондона. Честерфилдовский гарнитур у камина, накидки из индийского шелка на креслах — точь-в-точь те, что привез когда-то из-за моря дед Ханны и Эммелин, лорд Эшбери, тогда еще совсем молодой морской офицер. Все так же стояли на каминной полке уотерфордский канделябр и судовые часы. Кто-то очень постарался, добывая их, и все же они выдавали себя «неправильным» тиканьем. Даже сейчас, через восемьдесят лет, я помню звук тех, настоящих, часов. Они негромко и настойчиво отмеряли каждую секунду — мерно, холодно, беспощадно, — будто уже тогда знали, что Время не пощадит никого из обитателей дома.
Руфь довела меня до честерфилдовских кресел и оставила там посидеть, пока не разыщет туалет: «Так, на всякий случай». За моей спиной люди суетились и бегали, таскали огромные лампы на тонких паучьих ножках, кто-то хохотал, а я почти не обращала внимания. Вспоминала день, когда я в последний раз вошла в эту гостиную — в настоящую, а не в здешние декорации, — день, когда я твердо решила навсегда покинуть Ривертон.
Я тогда говорила с Тедди. Он отнюдь не обрадовался, но к тому времени успел потерять изрядную часть своей самоуверенности — последние события просто выбили его из колеи. Он походил на капитана тонущего корабля, который все понимает, но ничего не может сделать. Просил меня остаться, если не ради него, так в память о Ханне. И почти уговорил. Почти.
— Мама! — Руфь потрясла меня за плечо. — Мам! С тобой Урсула говорит.
— Простите. Я не слышала.
— Мама немножко глуховата, — объяснила Руфь. — Неудивительно — в ее-то годы. Я пыталась отвести ее на проверку слуха, но она такая упрямая!
Упрямая — согласна. Но не глухая и не люблю, когда об этом говорят; зрение у меня уже не то, я потеряла почти все зубы, быстро устаю, питаюсь почти одними таблетками, а вот слышу не хуже, чем раньше. Просто с возрастом выучилась слышать только то, что сама хочу.
— Я всего лишь сказала миссис Брэдли, то есть Грейс, что странно, наверное, вернуться обратно. Ну или почти обратно. Воспоминания нахлынули?
— Да, — тихо ответила я. — Нахлынули.
— Я только рада, — улыбнулась Урсула. — Значит, мы все сделали правильно.
— Конечно.
— А ничего не бросается в глаза? Может, что-то упущено?
Я снова оглядела декорации. Гостиную воссоздали очень тщательно, вплоть до ряда гербов на стене у двери, центральный из которых — шотландский чертополох — повторялся на моем медальоне.
И все-таки кое-что действительно пропало. При всей своей похожести декорации были мертвы. «Это всего лишь прошлое, — будто говорили они. — Занятное, но давным-давно ушедшее». Как в музее.
И как в музее, все кругом казалось безжизненным.
Понятно, что по-другому и быть не могло. Это для меня начало двадцатого века — время молодости: тревог и приключений, радости и горя. А для здешних художников — древняя история. Эпоха, которая требует тщательного воссоздания и разбора, массы старомодных деталей — как в средневековом замке.
Я чувствовала, что Урсула смотрит на меня, пытаясь угадать мои мысли.
— Лучше и быть не может, — успокоила я ее. — Все на своих местах.
И тут она сказала такое, от чего я чуть не подскочила.
— Кроме хозяев.
— Да, — согласилась я. — Кроме хозяев.
На мгновение они как будто ожили передо мной: Эммелин раскинулась поперек дивана, вся — сплошные ноги и ресницы, Ханна нахмурилась, читая книгу, Тедди мерит шагами бессарабский ковер...
— Похоже, Эммелин любила поразвлечься, — сказала Урсула.
— О да.
— Про нее разузнать было легче легкого — ее имя красовалось чуть ли не в каждой колонке светских сплетен того времени. Да еще в письмах и дневниках половины тогдашних холостяков!
— От отсутствия популярности не страдала, — кивнула я.
Урсула поглядела на меня из-под челки.
— А вот понять, какой была Ханна, оказалось гораздо сложнее.
Я неловко откашлялась.
— Правда?
— Сплошная загадка. Не то чтобы о ней не писали в газетах — писали. И поклонники имелись. Только, похоже, никто из них не знал ее по-настоящему. Да — любили, да — уважали. Но не знали.
Ханна встала передо мной как живая. Умная, несчастная, удивительная. И заботливая, слишком заботливая.
— У нее был непростой характер.
— Да, — кивнула Урсула. — Я так и поняла.
— Одна из сестер вышла замуж за американца, верно? — спросила Руфь.
Я с удивлением взглянула на дочь. Иногда мне казалось, что не знать ничего о Хартфордах — дело всей ее жизни.
Она перехватила мой взгляд:
— Я тут почитала кое-что.
Руфь в своем репертуаре — какой бы неприятной ни была встреча, к ней все равно надо как следует подготовиться.
— Вышла замуж сразу после войны, — повторила она. — Которая из них?
— Ханна.
Ну надо же. Неужели я произнесла это имя вслух?
— А вторая сестра? — продолжала выпытывать Руфь. — Эммелин? Она нашла себе мужа?
— Нет, — ответила я. — Хотя была помолвлена.
— И не раз, — добавила, улыбаясь, Урсула. — Никак не могла выбрать мужчину своей жизни.
Да нет, выбрала. Еще как выбрала.
— Думаю, мы так никогда и не узнаем точно, что случилось в тот вечер.
— Скорее всего.
Жесткие туфли неприятно врезались в ноги. К вечеру ступни отекут, Сильвия станет ахать и предлагать ножные ванны.
Руфь выпрямилась на стуле.
— Но вы-то, мисс Райан, вы-то знаете, что случилось? Вы же снимаете по этой истории фильм.
— В общем и целом — да, — согласилась Урсула. — Моя прабабушка была в ту ночь в Ривертоне — сестры Хартфорд приходились ей родней по мужу, и эта история стала чем-то вроде семейной легенды. Прабабушка рассказывала ее бабушке, бабушка — маме, а мама — мне, много-много раз. Мне не надоедало, я всегда знала, что когда-нибудь сниму по ней фильм. — Она улыбнулась, пожала плечами. — Однако, как и в каждой истории, в этой есть белые пятна. Я провела настоящее расследование, читала газетные статьи и полицейские рапорты, но там все как-то не до конца, будто под цензурой. Мне так показалось. К несчастью, обе свидетельницы самоубийства тоже давно умерли.
— Не слишком-то веселая история для кино, — заметила Руфь.
— Нет-нет, это именно то, что надо, — запротестовала Урсула. — Восходящая звезда британской литературы убивает себя на берегу мрачного ночного озера в разгар празднества. Единственными свидетелями становятся две очаровательные сестры, которые с тех пор не разговаривают друг с другом. Одна — его невеста, вторая, по слухам, — любовница. Ужасно романтично!
Тяжелый комок в животе чуть-чуть разошелся. Выходит, она знает только официальную версию. И правда, почему это мне взбрело в голову, что будет иначе? А главное — что за странная преданность заставляет меня хранить молчание? Как будто после стольких лет все еще важно, что скажут люди!
Впрочем, я знаю, откуда она, эта преданность. Впиталась с материнским молоком. Так сказал мистер Гамильтон, провожая меня в день моего увольнения, — я стояла на верхней ступеньке крыльца возле входа для слуг, сжимая сумку с немногочисленными пожитками (с кухни доносились рыдания миссис Таунсенд). Еще он сказал, что я была рождена для этого дома, так же как когда-то моя мать, а еще раньше — ее родители, и что я поступаю глупо, бросая такое прекрасное место и такую почтенную семью. Сокрушался, что в Англии обесцениваются понятия верности и преданности, и клялся, что не позволит этой заразе проникнуть в Ривертон. Не для того же мы выиграли войну, чтобы все потерять.
Бедный мистер Гамильтон: он был совершенно уверен, что, бросая службу, я обрекаю себя на нищету и моральную гибель. Много позже я поняла, как ему было страшно, какими жуткими и непонятными казались перемены, бушевавшие в то время в обществе. Как хотелось ему ухватиться за надежные старые устои.
И все-таки он был прав. Конечно, не во всем: и деньги, и мораль — все осталось при мне, кроме той части души, что была навек привязана к Дому. А часть Дома навсегда поселилась во мне. Долгие годы запах воска для мебели «Стаббинс и К°», хруст гравия под колесами машин, похожая мелодия дверного звонка возвращали меня в прошлое. Будто мне снова четырнадцать, и, уставшая от переделанной за день работы, я сижу, попивая какао, на кухне, у огня, мистер Гамильтон читает нам те отрывки из «Таймс», которые, по его мнению, годятся для наших чувствительных ушей, Альфред подшучивает над Нэнси, та хмурится, а миссис Таунсенд мирно похрапывает над вязаньем, свалившимся на ее необъятные колени.
— А вот и чай, — сказала Урсула. — Спасибо, Тони.
Рядом со мной появился молодой человек с подносом и составил на стол разномастные чашки и банку из-под джема, игравшую роль сахарницы. Руфь передала одну из чашек мне.
— Мама, что с тобой? — Она достала платок и начала вытирать мне лицо. — Тебе нехорошо?
Только тогда я почувствовала, какие мокрые у меня щеки.
Видимо, все дело в аромате чая. И в этих честерфилдовских креслах. Навалились давние воспоминания и забытые тайны. Прошлое и настоящее с грохотом сшиблись посреди комнаты.
— Грейс, чем вам помочь? — Это уже Урсула. — Может быть, прикрутить отопление?
— Я отвезу ее домой. — А это снова Руфь. — Так и знала, что добром это не кончится.
Да, пора домой. Я хочу домой. Я почувствовала, как меня поднимают, вкладывают в руку трость. Кругом звенели голоса.
— Извините, — сказала я всем сразу. — Я просто устала.
Очень устала. Много лет назад.
Ноги болели — мстили мне за туфли. Кто-то заботливый — наверное, Урсула — поддерживал меня, вел за руку. Мокрые щеки холодил ветер.
И снова машина Руфи — мимо полетели дома, деревья, дорожные знаки.
— Успокойся, мама, все будет хорошо, — твердила дочь. — Это я виновата. Не нужно было тебя туда возить.
Я положила ладонь на ее напряженную руку.
— Я как чувствовала, — продолжала Руфь. — И зачем только согласилась?
Я прикрыла глаза. Вслушалась в гудение двигателя, скрип дворников по стеклу, шум машин.
— Ничего, скоро ты отдохнешь, — бормотала Руфь. — Мы едем домой и больше туда не вернемся.
Я улыбнулась, чувствуя, как меня уносит на волнах памяти.
Поздно. Я уже дома. Я вернулась.
17 января 1925 года
ТЕЛО ОПОЗНАНО: ГИБЕЛЬ ЗВЕЗДЫ
Тело, обнаруженное вчера утром на Брэйнтри-роуд, принадлежит актрисе и местной знаменитости — достопочтенной Эммелин Хартфорд, двадцати одного года. Как стало известно, мисс Хартфорд ехала из Лондона в Колчестер, и машина врезалась в дерево.
Мисс Хартфорд должна была прибыть в «Кодли-хауc», имение ее давней подруги, миссис Фрэнсис Викерс, в субботу утром. Когда же этого не случилось, миссис Викерс забеспокоилась и оповестила полицию.
Коронер проведет необходимое расследование, чтобы выяснить причину гибели, пока же полиция не видит в случившемся злого умысла. Если верить свидетелям, причиной аварии стали гололедица и слишком высокая скорость движения.
У мисс Хартфорд осталась старшая сестра, достопочтенная миссис Ханна Лакстон, жена видного члена партии консерваторов, представителя Саффрон-Грин мистера Теодора Лакстона. И мистер и миссис Лакстон отказались общаться с прессой. Семейные поверенные, «Гиффорд и Джонс», сделали от имени своих клиентов заявление, в котором это нежелание объясняется глубоким горем, постигшим семью.
И это не первая трагедия за последнее время. Прошлым летом в своем имении Ривертон мисс Эммелин Хартфорд и миссис Ханна Лакстон стали, к несчастью, свидетельницами самоубийства известного поэта лорда Роберта С. Хантера. Незадолго до этого лорд Хантер был удостоен литературной награды «Таймс» в области поэзии.
Сегодня не холодно, в воздухе уже пахнет весной, я сижу в парке, на скамейке под вязом, играя в прятки с неярким зимним солнцем. Щеки замерзли и сморщились, как забытые в холодильнике персики, но что поделать — Сильвия решила, что мне срочно нужен свежий воздух.
Сижу и вижу, как впервые попала в Ривертон; так ясно, будто исчезли прошедшие годы, на дворе снова июнь тысяча девятьсот четырнадцатого, и мне снова четырнадцать: наивная, нескладная, перепуганная, я иду по лестнице следом за Нэнси, вверх, вверх, по тщательно натертым деревянным ступеням. Ее юбка шелестит в такт шагам, будто смеется надо мной, неуклюжей. Я тороплюсь изо всех сил, чтобы не отстать, ручка чемодана больно впивается в пальцы, и все равно теряю Нэнси из виду всякий раз, как она поворачивает на следующий пролет, оставляя мне лишь шелест платья...
Когда мы поднялись на самый последний этаж, Нэнси двинулась вдоль по темному коридору с низким потолком и наконец, щелкнув каблуками, остановилась у маленькой дверцы. Повернулась и нахмурилась, наблюдая, как я, спотыкаясь, догоняю ее. Пронзительные черные глазки недовольно сузились.
— Ну и ну! — с отчетливым ирландским акцентом провозгласила она. — Не думала я, что ты такая копуша! Твоя мама ничего об этом не говорила.
— Нет-нет, я не копуша, просто чемодан тяжелый.
— А грохот-то подняла! Как же ты работать будешь, если не в силах собственный чемодан по лестнице поднять? Смотри, если мистер Гамильтон услышит, что ты таскаешь щетку для ковров, будто мешок с мукой, тебе не поздоровится.
Она отворила дверь. Комната оказалась маленькой и скромной, в ней почему-то пахло картошкой. И все-таки половина ее — половина железной кровати, комод и стул — отныне принадлежала мне.
— Вот твое место, — сказала Нэнси, кивая на дальний край кровати. — Другая сторона — моя, так что тут, будь добра, ничего не трогай. — Нэнси пробежалась пальцами по своему комоду, мимоходом огладив распятие, Библию и щетку для волос. — И не вздумай шарить по ящикам — все равно замечу. Давай распаковывайся, переодевайся и спускайся вниз работать. Времени зря не трать и не вздумай нигде бродить — ступай прямиком на кухню. Сегодня приезжают внуки хозяина, так что обед в двенадцать, мы и так уже опаздываем с уборкой. Мне с тобой возиться некогда. Будем надеяться — ты не лентяйка.
— Нет, — сказала я, все еще оскорбленная ее недавним предположением, что я могу шарить по ящикам.
— Что ж, поглядим, — недоверчиво сказала Нэнси, покачивая головой. — Не знаю, не знаю... Я просила найти мне в помощь еще одну девушку, а мне кого привели? Ни опыта, ни рекомендаций, да к тому же копуша.
— Я не...
— Все! — недовольно дернув головой, оборвала меня Нэнси, развернулась на каблуках, и я осталась одна в тесной темной комнате на последнем этаже. Только юбка зашелестела по коридору.
Я затаила дыхание, прислушалась.
Наконец, когда все звуки смолкли, я подошла к двери, беззвучно прикрыла ее и повернулась, чтобы осмотреть свое новое жилище.
Разглядывать было особо нечего. Я провела рукой по спинке кровати, пригнув голову, чтобы не стукнуться о наклонный потолок. На матрасе лежало аккуратно сложенное серое одеяло, один угол был отогнут опытной рукой. Единственное украшение комнаты — небольшая картинка на стене со сценой охоты: залитый кровью олень со стрелой в боку. Я поспешно отвела глаза и осторожно опустилась на кровать, стараясь не мять тщательно натянутое белье. Пружины скрипнули, я подскочила, покраснев от испуга и неожиданности.
Узкое окошко пропускало в комнату немного тусклого света. Я забралась коленями на стул и выглянула наружу.
Окно выходило за дом. Отсюда, свысока, я увидела уставленную шпалерами для цветов розовую аллею, что вела к южному фонтану. Я знала, что сразу за ним лежит озеро, на другом берегу которого стоит наша деревня и мой дом — дом, в котором я провела четырнадцать лет своей жизни. Я представила, как мама сидит сейчас у кухонного окна — там света больше, — склонившись над штопкой.
Как она там одна? В последнее время мама сильно сдала. Я слышала, как по ночам она стонала от боли в спине. А по утрам просыпалась с такими распухшими пальцами, что мне приходилось растирать ее руки под теплой водой, чтобы она смогла хотя бы ухватить клубок ниток. Миссис Роджерс из нашей деревни согласилась забегать к ней каждый день, и старьевщик обещал заглядывать дважды в неделю, но ведь этого так мало. Без меня мама, скорее всего, не сможет штопать. Чем ей заработать на жизнь? Конечно, у меня теперь будет небольшая зарплата, но уж лучше бы я осталась дома...
Это мама настояла на том, чтобы мне идти работать. Не принимала никаких возражений, лишь качала головой и повторяла, что лучше знает. Она прослышала, что в Ривертоне ищут девушку в услужение, и знала, что я им подойду. Откуда знала — непонятно. Сплошные секреты — полностью в мамином духе.
— Это недалеко, — объясняла она. — В выходные будешь прибегать — помогать мне.
Наверное, я выглядела очень потерянно, потому что мама протянула руку и погладила меня по щеке. Не похоже на нее, я и не ожидала. Даже вздрогнула от прикосновения исколотых иглой пальцев.
— Ничего, моя девочка. Ты ведь знала, что когда-нибудь придется искать себе работу. А тут такая хорошая возможность, сама увидишь. Мало где возьмут служанку твоих лет. Лорд Эшбери и леди Вайолет — неплохие люди, а мистер Гамильтон, хоть и кажется строгим, очень честный и порядочный человек. Работай усердно, выполняй, что прикажут, и все у тебя будет хорошо. — Мама сжала мою щеку дрожащими пальцами. — И знаешь что, Грейси? Помни свое место. Слишком много девушек нажили себе неприятности, забыв, кто они такие.
Я пообещала, что так и сделаю, и в следующую субботу, одетая в свое лучшее платье, уже шагала к дому на холме. Меня ожидал разговор с леди Вайолет.
Народу в доме немного, сообщила мне хозяйка, только лорд Эшбери, который большую часть времени проводит на деловых встречах и в клубе, да она сама. Оба их сына — майор Джонатан и мистер Фредерик — уже выросли, женились и живут отдельно, но часто навещают родителей, и, если я буду хорошо работать и останусь в доме, я обязательно их увижу. Управляющий такой небольшой семье не нужен, все дела ведет мистер Гамильтон, а за кухню отвечает миссис Таунсенд, повариха. Если они останутся мной довольны, я получу место.
Тут леди Вайолет замолчала и посмотрела на меня, как на пойманную мышь в стеклянной банке. Я тут же ощутила, что подол платья слишком кривой от многочисленных попыток отпустить его пониже, что на чулках, там, где они трутся о края ботинок, — заплатки, что у меня слишком длинная шея и слишком большие уши.
Леди Вайолет моргнула и улыбнулась, глаза ее остались ледяными.
— Что ж, выглядишь ты аккуратно, а мистер Гамильтон говорил, что ты умеешь шить.
Я кивнула. Она встала и подошла к письменному столу, оперлась рукой о спинку стула.
— Как поживает твоя мать? — не поворачивая головы, спросила леди Вайолет. — Ты знаешь, что она тоже служила у нас?
Я отвечала, что да, знаю, и мама, спасибо, хорошо. Я даже не забывала прибавлять «мэм».
Наверное, я сказала все правильно, потому что после этого она предложила мне пятнадцать фунтов в год, велела начинать прямо с завтрашнего дня и позвала Нэнси, чтобы та проводила меня к выходу.
Я отодвинулась от окна, вытерла запотевшее стекло и слезла со стула.
Мой чемодан лежал там, где я его кинула, — с другой стороны кровати, и я подтащила его к комоду, который теперь стал моим. Стараясь не глядеть на умирающего оленя, я сложила в верхний ящик одежду: две юбки, две блузки и пару черных рейтуз, которые связала под руководством мамы, чтобы не мерзнуть зимой. Потом, оглянувшись на дверь, я с заколотившимся сердцем распаковала свое главное сокровище.
Целых три тома. Потрепанные зеленые обложки с золотыми буквами. Я засунула их в нижний ящик и обернула шалью: тщательно, чтобы нигде ничего не торчало. Мистер Гамильтон выразился предельно ясно: Библия — пожалуйста, а все остальные книги не приветствуются и должны быть предъявлены ему для рассмотрения и возможной конфискации. Я вовсе не собиралась бунтовать — напротив, в те времена я четко знала, что хорошо, что плохо, — но жизнь без Холмса и Ватсона казалась просто невозможной.
Чемодан я задвинула под кровать.
На крючке у двери висела форма — черная юбка, белый фартук, кружевная наколка, — я оделась, чувствуя себя ребенком, который залез к маме в шкаф. Юбка была грубой, складка слишком широкого для меня воротника блузки царапала шею. Когда я расправила фартук, из него выскочила маленькая белая моль и полетела искать себе новое пристанище. Я с завистью проводила ее глазами.
Белая кружевная наколка должна была торчать прямо надо лбом; я заглянула в зеркало над комодом — проверить, что надела ее ровно, и зачесать волосы за уши, как учила мама. Девочка в зеркале поймала мой взгляд, и я подумала: что за серьезное у нее лицо! Редкий и странный момент — когда застаешь врасплох себя самого, такого как есть, без всякого притворства.
Сильвия приносит мне небольшую чашку горячего чая и кусок лимонного пирога. Садится совсем рядом на железную скамью и, оглянувшись на дом, вытаскивает пачку сигарет (вот интересно — как только ей хочется курить, мне срочно требуется свежий воздух!). Предлагает мне. Я, как обычно, отказываюсь, Сильвия, как обычно, кивает:
— Оно и правильно, в вашем возрасте. Я за вас с удовольствием покурю.
Сильвия хорошо выглядит — сделала что-то с волосами. Я сообщаю ей об этом, она кивает, выдыхает струйку дыма и, потряхивая головой, демонстрирует роскошный хвост.
— Нарастила волосы, — объясняет она. — Всегда хотела иметь такую прическу и наконец сказала себе: «Жизнь так коротка, спеши быть красивой!» Правда, как настоящие?
Я медлю с ответом, и Сильвия принимает это за согласие.
— Потому что они и есть настоящие. Все знаменитости так делают. Вот потрогайте.
— И правда, — подтверждаю я, поглаживая жесткий хвост. — Настоящие волосы.
— Сейчас чего только не делают. — Сильвия взмахивает сигаретой с ярко-красным кружком помады. — За деньги, понятно. Хорошо, что я отложила кое-что на черный день.
Она прямо светится, и я наконец-то догадываюсь о причине таких изменений. Ну разумеется — из кармана блузки извлекается фотография.
— Энтони, — сияя, поясняет Сильвия.
Я с готовностью надеваю очки, гляжу на мужчину средних лет с седеющими усами и объявляю:
— Очень приятный.
— Еще какой, — счастливо вздыхает Сильвия. — Мы встречались всего несколько раз, за чаем, но у меня хорошее предчувствие. Настоящий джентльмен, заметно, да? Не то что те, прежние. Открывает передо мной дверь, дарит цветы, в кафе отодвигает стул, чтобы я села. Такой старомодный!
Последнее слово говорится для меня — все знают, что старушки любят старомодных.
— И кем он работает? — интересуюсь я.
— Учителем в местной школе. История и английский. Он такой умный! И благородный — помогает местному историческому обществу. Его хобби — всякие там графы и графини. Он столько знает об этом вашем семействе, что жило там, в большом доме на холме.
Она снова оглядывается и испуганно таращит глаза.
— Черт, сестра Рэтчет. Я сейчас должна разносить чай. Небось, Берти Синклер опять настучал. А ему, между прочим, вовсе не помешает время от времени отказываться от печенья.
Сильвия тушит сигарету и заворачивает окурок в салфетку.
— Ладно, работа не ждет. Ничего не нужно, пока я здесь, а? Вы почти не притронулись к чаю.
Я уверяю Сильвию, что все в порядке, и она убегает по зеленой лужайке, хвост подпрыгивает в такт движениям бедер.
Приятно, когда за тобой ухаживают, приносят чай. Приятно думать, что я заработала эту маленькую роскошь. Бог знает, сколько раз я сама подавала чай другим людям. Иногда я ради смеха представляю себе, что было бы, если б Сильвия попала в Ривертон. Да какое там — молчаливое подчинение не для нее. Она слишком самоуверенна и не стала бы слушать замечаний вроде «знай свое место» и «не заносись». Нет, Нэнси Сильвия бы точно не понравилась, я была гораздо покладистей.
Хотя что сравнивать — люди с тех пор сильно изменились. Прошедшее столетие порядком нас потрепало. Даже самые молодые и благополучные носят свой цинизм как орден, глаза их пусты, а головы полны мыслей, которым там не место.
Кстати, именно поэтому я так никому и не открыла, что случилось с сестрами Хартфорд и Робби Хантером. А были минуты, когда мне очень хотелось облегчить душу и все рассказать Руфи. А еще лучше — Марку. Но прежде чем произнести первое слово, я понимала, что они слишком молоды. Вытаращат глаза и спросят: «А почему она просто не...» или «А они что, не могли...», а мне придется бормотать надоевшее: «Времена были другие...»
Конечно, прогресс коснулся нас уже тогда. Первая мировая война изменила все — и наверху, и под лестницей. Мы просто не знали, что и подумать, когда после войны появилась прислуга, которая увольнялась так же легко, как и поступала на работу, и толковала о профсоюзах, минимальных зарплатах и обязательных выходных. До этого мир был прост и понятен, различия между людьми ясны и незыблемы.
В первое же рабочее утро меня вызвали в буфетную, к мистеру Гамильтону, который склонился над свежей газетой. При моем появлении он выпрямился и поправил круглые очки на длинном, похожем на щипцы для свечей носу с широкими ноздрями. И столь серьезным было мое «введение в должность», что миссис Таунсенд оставила ненадолго обеденные хлопоты и явилась, чтобы присутствовать при этом событии. Мистер Гамильтон придирчиво осмотрел мою форму и, признав ее удовлетворительной, прочел мне лекцию о различиях между нами и Ими.
— Никогда не забывай, — поучал он, — в какой необыкновенный дом тебе посчастливилось попасть. Это не только редкая удача, но и огромная ответственность. Что бы ты ни сделала, это тут же отразится на Семье, и потому служи им верой и правдой, храни их тайны и не обмани оказанного тебе доверия. Помни: хозяин всегда прав. Заботься о нем и его близких. Служи им безмолвно, преданно, благодарно. Работа хороша лишь тогда, когда она незаметна, вышколенную прислугу не видно и не слышно.
Мистер Гамильтон поднял голову и загляделся вдаль. Его румяные щеки покраснели еще больше.
— Ты поняла меня, Грейс? Не вздумай забыть, какая честь тебе оказана.
Можно только предположить, что сказала бы на это Сильвия. Наверняка не прониклась бы, в отличие от меня: меня-то переполняли благоговение и смутное чувство, что я поднялась на ступень выше по жизненной лестнице.
Я усаживаюсь поудобней и тут замечаю забытое Сильвией фото: тот самый новый ухажер, который завлекает ее знанием истории и интересом к аристократам. Видала я таких. Собирают газетные вырезки и фотографии, рисуют фамильные древа семейств, к которым не имеют никакого отношения.
Я не презираю их, вовсе нет. Мне и самой интересно, как это время стирает живую жизнь, оставляя лишь бледный отпечаток. Плоть и душа исчезают, остаются имена и даты.
Я снова закрываю глаза. Солнце переместилось, и щеки наконец согрелись.
Обитатели Ривертона давно умерли. Время состарило меня, но не их — по-прежнему юных, навеки прекрасных.
Нет, хватит. Я стала слезливой и сентиментальной. Никакие они не юные и не прекрасные. Мертвые, вот и все. Давно похоронены. Обрывки воспоминаний тех, кто когда-то с ними встречался.
Когда я впервые увидела Ханну, Эммелин и их брата Дэвида, они обсуждали, как выглядят прокаженные. К этому времени дети пробыли в Ривертоне уже около недели — ежегодный летний визит, — но до тех пор я лишь изредка ловила взрывы смеха и топота, от которых устало покряхтывал старый дом.
Нэнси считала, что я еще слишком неопытна, чтобы прислуживать хозяевам — даже таким молодым, — и находила мне работу там, где я не могла с ними столкнуться. Остальные слуги готовили дом к приезду взрослых гостей, а мне поручили заняться детской.
Правда, внуки у хозяина уже большие, добавила Нэнси, и детская вряд ли понадобится, но такова традиция, и потому самую большую комнату на втором этаже положено проветривать, убирать и ежедневно менять там цветы.
Я постараюсь описать ее, хотя и знаю, что никакой рассказ не передаст того странного очарования, которое охватывало меня при входе в эту комнату. Огромная, квадратная, мрачная и какая-то, несмотря на все уборки, заброшенная. Необыкновенная, загадочная, как старая сказка, спящая тысячелетним колдовским сном. Воздух тут висел холодной завесой, а в кукольном домике у камина стоял накрытый к обеду стол, за который никогда не сядут гости.
Обои, когда-то голубые в белую полоску, посерели от сырости, а кое-где и отслоились. По одной стене висели выцветшие иллюстрации к сказкам Андерсена: стойкий оловянный солдатик на каминной полке, девочка в красных башмачках, русалочка, оплакивающая свою судьбу. Пахло плесенью и пылью, комната казалась давно покинутой обителью каких-то призрачных детей.
У закопченного камина стояло кожаное кресло, сводчатые окна выходили во двор: если влезть на потемневший деревянный диванчик у окна и высунуться подальше, увидишь двух бронзовых львов на изъеденных временем и непогодой постаментах, они внимательно глядят на раскинувшееся в соседней долине кладбище.
У окна коротал свои дни потрепанный конь-качалка: статный, серый в яблоках жеребец с добрыми черными глазами, которые — я была уверена — светятся благодарностью, когда я вытираю с него пыль. Рядом с ним, бок о бок, сидел Реверли. Огромный черный пес, любимец маленького лорда Эшбери, погиб, угодив лапой в лисий капкан. Чучельник, как мог, постарался замаскировать рану, но полностью скрыть повреждения так и не удалось. Во время уборки я обычно накидывала на Реверли тряпку, и тогда можно было почти поверить, что он не сидит тут, в комнате, глядя на меня тусклыми стеклянными глазами и скрывая дыру под заплатой.
И все-таки, несмотря на Реверли, запах сырости и облезающие обои, детская стала моей любимой комнатой. День за днем, как и предсказывала Нэнси, я находила ее пустой — дети бегали по всему имению и сюда не заглядывали. Я старалась побыстрее покончить с остальными делами и побыть тут подольше, в полном одиночестве. Вдали от непрерывных указаний Нэнси, мрачноватых замечаний мистера Гамильтона, оживленной суматохи остальных слуг, напоминающей мне о том, как мало я еще умею. Я перестала замирать от страха, научилась ценить одиночество. Представляла, что это моя комната.
А еще тут были книги, много книг, я никогда не видела столько в одно время в одном месте: приключения, исторические романы, сказки — они стояли рядами на огромных стеллажах по обе стороны камина. Как-то я вытянула одну, корешок которой мне особенно понравился. Провела ладонью по покоробившейся обложке, открыла и прочла четко напечатанное имя «Тимоти Хартфорд». Перевернула страницу, вдохнула годами копившуюся пыль и... провалилась в другую жизнь.
Читать я научилась в деревенской школе, и наша учительница, мисс Руби, приятно удивленная столь нечастым для ее учеников рвением к учебе, стала снабжать меня книгами из ее собственной библиотеки: «Джейн Эйр», «Франкенштейн», «Замок Отранто». Когда я возвращала книги, мы обсуждали полюбившиеся места. Мисс Руби даже говорила, что я и сама могла бы стать учительницей. Однако мама, услышав об этом, рассердилась. Очень мило со стороны мисс Руби вбивать мне в голову разные идеи, сказала она, только идеи на стол не поставишь. И вскоре после этого отправила меня в Ривертон — к Нэнси, мистеру Гамильтону и детской...
Которая ненадолго стала моей детской, а книги — моими книгами.
Но однажды имение накрыл туман, заморосил дождь. Я шла по коридору, предвкушая, что просмотрю сейчас детскую энциклопедию с картинками, которую обнаружила за день до этого, и вдруг остановилась как вкопанная. Из-за двери доносились голоса.
Это просто ветер, уговаривала я себя, он принес голоса откуда-то издали. Отворила дверь, заглянула внутрь и вздрогнула. В детской были люди. Юные люди, которым эта загадочная комната подходила как нельзя лучше.
И в тот же миг, без всякого предупреждения, детская перестала быть моей. Я стояла в нерешительности, не зная, стоит ли мне заняться уборкой или лучше прийти попозже. Снова заглянула, робея от взрывов смеха. Звонких, уверенных голосов. Блестящих волос и разноцветных лент.
Дело решили цветы. Они стояли в вазе на каминной полке и совершенно завяли. Лепестки за ночь опали и лежали на полу, как укор нерадивой прислуге. Если Нэнси увидит — мне несдобровать, она ясно выразилась: если я буду плохо выполнять свои обязанности, мама тут же об этом узнает.
Помня инструкции мистера Гамильтона, я покрепче прижала к груди метелку и щетку и на цыпочках пробралась к камину, стараясь остаться незамеченной. Не стоило волноваться. Дети даже не обернулись — привыкли делить свое жилище с целой армией невидимок. Они и впрямь не видели меня, тогда как я лишь притворялась, будто не вижу их.
Две девочки и мальчик: младшей около десяти, старшему не больше семнадцати. Все типичной для Эшбери внешности: золотые волосы и синие, словно узоры веджвудского фарфора1, глаза — наследство матери лорда Эшбери, датчанки, которая, по словам Нэнси, вышла замуж по любви и лишилась за это приданого (хотя посмеялась-то она последней, добавляла Нэнси, когда умер брат ее мужа и она сделалась леди Эшбери).
Старшая девочка стояла посреди комнаты с пачкой бумаги в руке и в красках расписывала, как должны выглядеть прокаженные. Младшая сидела на полу, скрестив ноги, и, вытаращив глаза, слушала сестру; рука ее обвивала шею Реверли. Я удивилась и слегка испугалась, увидев, что пса вытащили из угла и приняли в компанию. Мальчик стоял коленями на диване и сквозь туман вглядывался в долину.
— А потом, Эммелин, ты оборачиваешься к зрителям, а лицо у тебя все в проказе! — радостно закончила высокая девочка.
— А что такое проказа?
— Кожная болезнь, — ответила старшая. — Пятна, слизь и все такое.
— Ханна, а давай у нее сгниет кончик носа, — предложил мальчик, оборачиваясь и подмигивая Эммелин.
— Здорово, — серьезно кивнула Ханна. — Давай.
— Нет! — взвыла Эммелин.
— Эммелин, ну что ты как младенец. Он же сгниет не по правде, — объяснила Ханна. — Сделаем тебе какую-нибудь маску попротивней. Я поищу в библиотеке книги по медицине. Там должны быть картинки.
— А почему именно у меня будет эта проказа? — заупрямилась Эммелин.
— Спроси Господа Бога, — пожала плечами Ханна. — Это он придумал.
— Нет, почему я должна играть Мариам? Я хочу кого-нибудь другого.
— А других ролей нет. Дэвид будет Аароном, потому что он самый высокий, а я — Богом.
— А почему не я — Бог?
— Потому что ты хотела главную роль. Или нет?
— Хотела, — сказала Эммелин. — Хочу.
— Тогда в чем дело? Бог даже не появляется на сцене. Я буду говорить из-за занавеса.
— А если я буду Моисеем? — спросила Эммелин. — А Мариам пусть сыграет Реверли.
— Никаких Моисеев, — отрезала Ханна. — Нам нужна настоящая Мариам. Она гораздо важней Моисея. Он появляется всего один раз, за него будет Реверли, а слова скажу я из-за занавеса. Или Моисея вообще уберем.
— А может, разыграем другую сцену? — с надеждой предложила Эммелин. — Про Марию и младенца Иисуса?
Ханна недовольно фыркнула.
Репетируют, поняла я. Альфред, лакей, говорил мне, что в одни из ближайших выходных состоится семейный концерт. По традиции в этот день кто-то поет, кто-то читает стихи, а дети ставят сценку из бабушкиной любимой книги.
— Мы выбрали эту, потому что она очень важная, — объяснила Ханна.
— Не мы, а ты выбрала, потому что она важная, — возразила Эммелин.
— Именно, — согласилась Ханна. — Она про отца, у которого двойные правила: для сыновей — одни, а для дочерей — другие.
— Что на редкость благоразумно, — добавил Дэвид.
Ханна не обратила на него внимания.
— Мариам и Аарон виновны в одном и том же грехе: осуждали женитьбу брата...
— И что они говорили? — заинтересовалась Эммелин.
— Не важно, они просто...
— Ругались?
— Нет, дело не в этом. Важно то, что Бог решил наказать Мариам проказой, а с Аароном просто поговорил. Как ты считаешь, Эммелин, разве это честно?
— А Моисей женился на африканке? — спросила Эммелин.
Ханна сердито тряхнула головой. Я уже успела заметить, что это ее привычный жест. Длиннорукая, длинноногая, она вся горела какой-то нервной энергией и очень легко срывалась. Эммелин, напротив, походила на ожившую куклу. И хотя черты их были похожи — носы с легкой горбинкой, ярко-голубые глаза, одинаковый рисунок рта, — на лице каждой из сестер они смотрелись совершенно по-разному. В то время как Ханна напоминала сказочную фею — порывистую, загадочную, нездешнюю, — красота Эммелин казалась более земной. И уже в то время ее манера складывать губы и слишком широко распахивать глаза напоминала мне фотографии красоток, которыми торговали в наших краях лоточники.
— Ну, женился или нет? — допытывалась Эммелин.
— Да, Эмми, — засмеялся Дэвид. — Моисей женился на эфиоплянке. А Ханна злится потому, что мы не разделяем ее взглядов на женскую независимость. Она у нас суфражистка.
— Ханна! Ну что он дразнится? Скажи ему, что ты не такая!
— Почему же? Конечно, я суфражистка. И ты тоже.
— А па не знает? — шепотом спросила Эммелин. — А то он страшно рассердится.
— Ерунда, — фыркнула Ханна. — Наш па — просто котеночек.
— Никакой он не котеночек, а настоящий лев, — дрожащими губами возразила Эммелин. — Пожалуйста, не зли его, Ханна.
— Не бойся, Эммелин, — сказал Дэвид. — Сейчас все женщины — суфражистки, это модно.
— А Фэнни никогда ничего такого не говорила, — недоверчиво произнесла Эммелин.
— Все девушки, которые хоть что-нибудь из себя представляют, в этом году на первый выезд в свет наденут не платье, а костюм, — продолжал Дэвид.
Эммелин вытаращила глаза.
Я слушала, притаившись за стеллажами и гадая, о чем это они. Я никогда раньше не слыхала слова «суфражистка», но догадывалась, что это, должно быть, такая болезнь, вроде той, что подхватила миссис Наммерсмит из нашей деревни, когда на пасхальном празднике она начала скидывать с себя одежду и мужу пришлось отвезти ее в Лондон, в больницу.
— Ты просто вредный, — сказала Дэвиду Ханна. — И так несправедливо, что па не отдает нас с Эммелин в школу, а тут еще и ты стараешься выставить нас дурочками при любой возможности.
— Да с вами и стараться не надо, — парировал сидевший на ящике с игрушками Дэвид и откинул упавшую на глаза прядь. У меня перехватило дыхание: такой он был красивый, золотоволосый, похожий на сестер. — В любом случае вы ничего не теряете. Нечего там делать, в этой школе.
— Да? — иронически подняла брови Ханна. — Обычно ты, наоборот, с удовольствием расписываешь мне все, чего я лишена. С чего это ты изменил свой взгляд?
Тут глаза ее широко раскрылись — две пронзительно-голубые луны, голос дрогнул.
— Только не говори, что натворил что-то ужасное и тебя выгнали!
— Разумеется, нет, — быстро ответил Дэвид. — Просто мне кажется, что учеба — не главное в жизни. Мой друг, Хантер, говорит, что настоящая жизнь — сама по себе лучшее образование...
— Хантер?
— Он поступил в Итон только в этом году. Его отец — какой-то ученый. Недавно открыл что-то очень важное, и ему пожаловали титул маркиза. Он чуть-чуть чокнутый, и сын такой же, во всяком случае, так говорят наши ребята, хотя по мне — Робби просто отличный парень.
— Ну хорошо, — сказала Ханна. — Пусть твой чокнутый Роберт Хантер презирает учебу, сколько ему угодно, но я — как я стану знаменитым драматургом, если па отказывается дать мне образование? — Она горько вздохнула. — Ну почему я не мальчик?
— А мне бы не понравилось в школе, — заявила Эммелин. — И я уж точно не хочу быть мальчиком. Никаких платьев, эти ужасные шляпы и разговоры только о спорте и политике.
— А мне интересно говорить о политике, — сказала Ханна. В пылу спора ее аккуратная прическа растрепалась, локоны выбивались со всех сторон. — Первым делом я бы заставила Герберта Асквита2 дать женщинам право голоса. Даже молодым.
— Ты бы стала первым министром-драматургом Великобритании, — усмехнулся Дэвид.
— Да, — не стала спорить Ханна.
— Ты же хотела стать археологом, — напомнила Эммелин. — Как Гертруда Белл.
— Я могла бы быть и археологом, и политиком. На дворе двадцатый век. — Ханна нахмурилась. — Если бы только па согласился дать мне достойное образование.
— Ты же знаешь, что па думает о женском образовании, — сказал Дэвид.
— Прямая дорожка к тому, чтобы стать суфражисткой, — заученно отчеканила Эммелин. — Тем более он говорит, что мисс Принс учит нас всему, что нужно знать.
— Это только па так считает. Надеется, что она сделает из нас тоскливых женушек для тоскливых мужей — чуть-чуть пианино, чуть-чуть французского и умение вежливо поддаваться, играя в бридж. Конечно, так с нами гораздо меньше хлопот!
— Па говорит: никому не понравится женщина, которая слишком много думает, — сообщила Эммелин.
Дэвид закатил глаза:
— Как та канадка, что везла его домой с золотых приисков и всю дорогу болтала о политике. Она сослужила нам плохую службу.
— А я и не желаю нравиться, — упрямо выпятив подбородок, сказала Ханна. — И не стану думать о себе хуже, если кто-то там меня не любит.
— Тогда могу тебя обрадовать, — сообщил Дэвид. — Я совершенно точно знаю, что тебя не любят почти все наши друзья.
Ханна попыталась было снова нахмуриться, но не смогла сдержать непрошеной улыбки.
— Значит, так: я не собираюсь сегодня делать ее дурацкое задание. Надоело читать наизусть «Леди Шалот»3 и слушать, как мисс Принс сморкается в платок.
— Она оплакивает утерянную любовь, — вздохнула Эммелин.
Ханна вытаращила глаза.
— Это правда! — обиделась Эммелин. — Я слышала, как бабушка рассказывала леди Клем. Раньше, до того как она стала работать у нас, мисс Принс была помолвлена.
— Думаю, жених вовремя пришел в себя, — заметила Ханна.
— Он женился на ее сестре, — объяснила Эммелин.
Ханна осеклась — правда, ненадолго.
— Надо было подать на него в суд за нарушение обязательств.
— Леди Клем тоже так сказала — и даже хуже, а бабушка ответила, что мисс Принс не желала ему неприятностей.
— Ну и дура, — подытожила Ханна. — Тогда так ей и надо.
— Но ведь это так романтично, — хмыкнул Дэвид. — Несчастная безответно влюблена, а тебе жалко почитать ей грустные стихи. До чего же ты жестокая, Ханна!
— Не жестокая, а реалистичная, — подняла подбородок Ханна. — А влюбленные вечно ничего не соображают и творят всякие глупости.
Дэвид улыбнулся — многозначительная улыбка старшего брата, который уверен, что совсем скоро сестра заговорит по-другому.
— Нет, серьезно, — упрямо продолжала Ханна. — Ты же знаешь, как я отношусь ко всей этой романтике. А мисс Принс стоило бы унять слезы и заинтересоваться чем-нибудь, да и нас заинтересовать. Строительством пирамид, к примеру, или исчезновением Атлантиды, походами викингов...
Эммелин зевнула, а Дэвид поднял руки, показывая, что сдается.
— Ну ладно, — хмуро сказала Ханна, глядя на листы в руке. — Мы только зря теряем время. Начнем с того места, где Мариам поражает проказа.
— Мы это уже сто раз репетировали, — запротестовала Эммелин. — Давайте поиграем во что-нибудь!
— А во что?
— Не знаю, — растерянно пожала плечами Эммелин, переводя взгляд с Дэвида на Ханну. — Может, в Игру?
Нет, не в Игру, а в игру. Тогда еще она была для меня просто игрой. Эммелин могла иметь в виду шарики или прятки. Только некоторое время спустя их игра стала Игрой с большой буквы, дорогой к приключениям, фантазиям и тайнам. А тем хмурым, сырым утром, когда дождь уныло барабанил в окна детской, я почти не обратила внимания на слова Эммелин.
Скрючившись за спинкой кресла и сметая разлетевшиеся по полу сухие лепестки, я пыталась представить себе, каково это — иметь братьев и сестер. Мне всегда хотелось кого-нибудь. Я даже раз спросила у мамы, не могла бы она завести мне сестренку, чтоб было с кем сплетничать и шептаться, фантазировать и мечтать. Мне жилось так одиноко, что я с удовольствием представляла себе даже наши ссоры. Мама как-то грустно рассмеялась и сказала, что ни к чему повторять одну ошибку дважды.
Как это — гадала я — ощущать себя чьей-то, глядеть на мир, зная, что ты часть племени, чувствуя за спиной союзников? Погрузившись в свои мысли, я рассеянно водила щеткой по спинке кресла, как вдруг она за что-то зацепилась, на пол свалилось одеяло, и я услышала хриплый вскрик:
— Что случилось? Ханна! Дэвид!
Старушка, древняя, как само время, дремала в кресле, завернувшись в плед так, что до сих пор ее не было ни видно ни слышно. Должно быть, няня Браун, сообразила я. О ней говорили тихо и благоговейно как наверху, так и под лестницей, она вырастила самого лорда Эшбери и считалась такой же принадлежностью семьи, как и дом.
С щеткой в руке я застыла за спинкой кресла под взглядами трех пар голубых глаз.
— Что стряслось, Ханна? — снова спросила старушка.
— Ничего, няня Браун, — обретя дар речи, ответила Ханна. — Мы репетировали. Будем потише.
— Смотрите, чтобы Реверли не слишком распрыгался здесь, взаперти, — велела няня.
— Нет-нет, он ведет себя замечательно, — сказала Ханна, очень отзывчивая, несмотря на вспыльчивость. Она шагнула к няне и снова укрыла одеялом ее высохшее тело. — Отдыхай, милая, у нас все хорошо.
— Ну если только совсем чуть-чуть, — сонно согласилась няня. Ее глаза закрылись, и через минуту она уже мирно похрапывала.
Я затаила дыхание, ожидая, когда кто-нибудь из детей заговорит. Они все смотрели на меня широко раскрытыми глазами. Я уже представила, как меня волокут к Нэнси или даже к самому мистеру Гамильтону, а те требуют объяснить, как это я осмелилась вытереть пыль с няни, и недовольное лицо мамы, когда меня вернут домой, даже не дав рекомендаций...
Но никто не ругал меня, не бранил, даже не хмурился. Случилось то, чего я совершенно не ожидала. Будто по команде они расхохотались: свободно, безудержно, рушась друг на друга и сплетаясь в клубок.
Я молча стояла, ожидая сама не знаю чего, смех напугал меня гораздо больше, чем молчание. Губы предательски задрожали.
Наконец старшая девочка вытерла глаза и смогла выговорить:
— Я — Ханна. Мы с тобой раньше не встречались?
Я торопливо сделала книксен и выдохнула:
— Нет, миледи. Меня зовут Грейс.
— Никакая она не миледи, — рассмеялась Эммелин. — Она просто мисс.
Я снова присела, стараясь не поднимать глаз.
— Меня зовут Грейс, мисс.
— А выглядишь как-то знакомо, — сказала Ханна. — Ты точно не работала здесь на Пасху?
— Нет, мисс. Я новенькая. Меня взяли месяц назад.
— Ты слишком маленькая для горничной, — заметила Эммелин.
— Мне четырнадцать, мисс.
— Опа! — воскликнула Ханна. — Мне тоже! Эммелин — десять, а Дэвид у нас старичок — ему шестнадцать.
— А ты всегда протираешь тех, кто уснет в кресле, Грейс? — спросил в свою очередь Дэвид.
Эммелин снова захохотала.
— Нет-нет, сэр. Только сегодня, сэр.
— Жалко. А то можно было бы никогда не мыться.
От смущения у меня вспыхнули щеки. Никогда раньше я не встречала настоящего джентльмена, да еще почти моего ровесника. От его последних слов сердце у меня в груди заколотилось, как птица в клетке. Странно. Даже и сейчас, когда я вспоминаю Дэвида, я чувствую что-то вроде того давнего волнения. Выходит, я еще не совсем умерла.
— Не обращай внимания, — посоветовала Ханна. — Дэвид считает себя жутким остряком.
— Да, мисс.
Ханна смотрела на меня с интересом, словно собираясь спросить что-то еще. Но прежде чем она открыла рот, мы услышали звук шагов — сперва по лестнице, а потом и по коридору. Ближе, ближе... Цок, цок, цок...
Эммелин подскочила к двери и поглядела в замочную скважину.
— Это мисс Принс, — обернувшись к Ханне, шепнула она. — Идет сюда.
— Скорей! — прошипела Ханна. — А то погибнем страшной смертью в неравной борьбе с Теннисоном.
Застучали ботинки, взметнулись юбки, и, прежде чем я успела хоть что-нибудь сообразить, все трое испарились. Дверь распахнулась, в комнату ворвался холодный, сырой воздух. В дверном проеме выросла прямая, как палка, фигура.
Мисс Принс оглядела комнату и заметила меня.
— Ты! — сказала она. — Ты не видела детей? Они опаздывают на урок. Я уже десять минут жду их в библиотеке.
Я не привыкла обманывать и до сих пор не знаю, что со мной случилось, и все же в тот момент, глядя прямо на учительницу, я, не моргнув глазом, соврала:
— Нет, мисс Принс. Не видела.
— Точно?
— Да, мисс.
Она пристально изучила меня через очки.
— Но я ведь ясно слышала тут голоса.
— Только мой, мисс. Я пела.
— Пела?
— Да, мисс.