Erhalten Sie Zugang zu diesem und mehr als 300000 Büchern ab EUR 5,99 monatlich.
Вертушка — главный символ этой книги. Бейя, главная героиня, выбрала изображение урагана в качестве памятной татуировки, а Самсон выбрал вертушку. На обеих татуировках героев запечатлено вращение. У нее — разноцветный вихрь. У него — изящный и яркий образ. Таким было их лето. Таким оно и останется с ними. Навсегда. «Возможно, он просто не понимает, как много для меня значит. Мне ни капли не страшно узнать о нем всю правду». Бейя Грим прекрасно играет в волейбол, благодаря чему поступает в университет. Впереди долгое лето, и, чтобы не сидеть без дела, девушка решает устроиться на работу. Неожиданное событие путает все планы Бейи, и она уезжает в Техас к отцу. Несмотря на скрытный и нелюдимый нрав Бейи, новая семья отца тепло принимает девушку. А еще Бейя знакомится с Самсоном, красивым задумчивым парнем из богатой семьи, живущей в соседнем доме. С каждым днем герои лучше узнают друг друга и понимают: связь между ними слишком сильна, чтобы ее игнорировать. Лето подходит к концу, но разве оно может закончиться, если в сердце наступила весна?
Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:
Seitenzahl: 326
Veröffentlichungsjahr: 2025
Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:
© Романова Е., перевод на русский язык, 2023
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2023
Келли Гарсиа, посвящаю эту книгу тебе и твоему мужу.
Живите долго и счастливо!
У нас в гостиной висит портрет матери Терезы – ровно на том месте, где у людей обычно красуется телевизор. Мы не можем себе позволить ни плоский телик, какие обычно вешают на стену, ни даже дом с нормальными стенами, которые выдержали бы подобную тяжесть.
Стены в трейлере совсем не такие, как в обычных домах. Поскребешь их ногтем – посыплется белая пыль, будто они сделаны из мела.
Однажды я спросила свою мать Жанин, почему у нас в гостиной висит портрет матери Терезы.
– Эта тварь всех провела, – ответила она.
Ее слова. Не мои.
По-моему, дурной человек невольно ищет в людях дурное. Это такой защитный механизм, или, если хотите, тактика выживания: исследовать темную сторону чужой души в попытке скрыть истинный оттенок собственной. Моя мать посвятила этому всю жизнь. Она искала в людях изъяны. Даже в родной дочери.
Даже в матери Терезе.
Жанин лежит на диване ровно в той же позе, что и восемь часов назад, когда я уходила на работу в «Макдоналдс». Она уставилась на портрет матери Терезы, но на самом деле ничего не видит. Ее глазные яблоки больше не шевелятся.
Не воспринимают мир.
Жанин – зависимая. Я догадалась об этом, когда мне было лет девять, хотя в ту пору она налегала только на спиртное, азартные игры и секс.
С годами ее пристрастия становились заметнее и пагубнее. В свои четырнадцать я впервые застала ее за употреблением мета. Когда человек подсаживается на мет, продолжительность его жизни резко сокращается. Однажды я зашла в школьную библиотеку и погуглила: «Сколько можно прожить с тяжелой наркозависимостью?»
Шесть-семь лет, ответил Интернет.
С тех пор я не раз находила мать в полной отключке. Но эта отключка другая. Окончательная, что ли.
– Жанин?
Голос у меня мог бы задрожать, сорваться или вовсе пропасть, но он, на удивление, ровный. Даже как-то неловко за свое спокойствие в такую минуту.
Я роняю сумку к ногам и, не сходя с места, внимательно разглядываю мамино лицо. На улице дождь, а я еще не закрыла дверь, поэтому меня до сих пор поливает. Глядя, как Жанин пялится на мать Терезу, я меньше всего думаю о том, чтобы спрятать спину от дождя.
Одна рука Жанин лежит на животе, другая свисает с дивана. Кончики пальцев едва касаются потертого ковролина. Она немного отекла и оттого кажется моложе. Не моложе своих лет – ей всего тридцать девять, – а моложе, чем обычно: щеки не такие впалые, кожа вокруг губ, покрывшаяся в последние годы глубокими морщинами, разгладилась, как от ботокса.
– Жанин?
Нет ответа.
Рот слегка приоткрыт, отчего видны сколотые края гнилых желтых зубов. Как будто смерть застала ее на полуслове.
Я уже давно представляла, как это произойдет. Когда всей душой ненавидишь человека, ночами порой не дает покоя мысль: какой станет жизнь без него?
В моих фантазиях все было иначе. Куда драматичнее.
Я еще секунду-другую гляжу на Жанин – хочу убедиться, что та не впала в какой-нибудь транс. Делаю несколько шагов и замираю, увидев иглу, торчащую из вены на внутреннем сгибе локтя.
При виде этой иглы до меня наконец доходит, что случилось. Все тело будто облепляет пленка слизи, к горлу подкатывает тошнота. Я разворачиваюсь, вылетаю на улицу и перегибаюсь через трухлявые перила крыльца. Стараюсь не слишком на них налегать – чего доброго, проломятся.
Как только меня выворачивает, приходит облегчение: вот это уже нормальная реакция на переломный момент в жизни. Пусть я не бьюсь в истерике, как положено дочери, но хоть что-то чувствую.
Отерев рот рукавом форменной рубашки и не обращая внимания на дождь, который все еще льется на меня с бессердечного вечернего неба, я сажусь на ступеньку крыльца.
Волосы и одежда промокли насквозь. По лицу тоже градом бежит вода. Не слезы, нет. Только дождь.
Глаза мокрые, а на сердце сухо.
Я зажмуриваюсь и прячу лицо в ладонях, пытаясь понять, чем объясняется мое равнодушие. Воспитанием? Или я такой родилась?
Интересно, какое воспитание все же губительнее – когда человека с детства окружают любовью и он до последнего не догадывается, как жесток мир, а потом просто не успевает развить необходимые для выживания навыки, или когда человек растет вот в такой семье, самой кошмарной из возможных, где его только и учат, что выживать?
В детстве, когда я еще не могла сама зарабатывать себе на хлеб, по ночам меня часто мучил голод. Однажды Жанин рассказала, что урчание, доносящееся из моего желудка, – это крик прожорливой кошки, которая поселилась у меня внутри и громко орет, если ее не накормить. С тех пор я начала представлять, как эта кошка рыщет по моему нутру в поисках съестного. А вдруг она ничего не найдет и с голодухи начнет пожирать мои внутренности? Со страху я набивала живот чем попало – и не только едой.
Как-то раз мать оставила меня одну так надолго, что я поужинала кожурой от банана и яичной скорлупой. Пыталась закусить набивкой дивана, но не сумела ее проглотить. Почти все детство я боролась с этим страхом – что меня медленно пожирает изнутри голодная кошка.
Вряд ли мать оставляла меня дольше чем на день, но для одинокого ребенка время тянется ужасно медленно.
Помню, как она вваливалась в дом, падала на диван и часами лежала в отключке. Я засыпала рядом, свернувшись клубком в другом углу дивана, потому что боялась от нее отойти.
Утром после таких загулов меня обычно будил запах еды: Жанин готовила завтрак. Не всегда завтрак в привычном понимании слова – это мог быть зеленый горошек, яйца или просто разогретый куриный бульон из банки.
Примерно в возрасте шести лет я начала обращать внимание на то, как работает плита – чтобы знать, как с ней управляться, если мать опять исчезнет.
Многим ли шестилеткам приходится учиться пользоваться плитой из страха, что их сожрет изнутри голодная кошка?
Наверное, я просто вытянула несчастливый билет. Большинству детей достаются такие родители, по которым можно скучать, когда те умрут. Остальным везет меньше: их родители своей смертью оказывают детям услугу.
Пожалуй, больше всего я признательна матери именно за то, что она умерла.
Баз разрешил посидеть в патрульной машине, пока будут выносить тело, – чтобы я не мокла под дождем и не торчала дома. Вот мать уложили на каталку, накрыли белой простыней и закатили в труповозку – даже «Скорую» вызывать не стали. А смысл? В нашем городке люди младше пятидесяти умирают исключительно от зависимости.
Не важно, от какой именно. В конечном счете любая зависимость смертельна.
Я прижимаюсь щекой к стеклу и смотрю на небо. Звезд сегодня нет. Даже луны не видно. То и дело вспыхивают молнии, освещая скопления черных туч.
Погодка под стать случаю.
Баз открывает дверь и нагибается. Дождь сменился моросью, поэтому лицо у него слегка влажное, будто покрыто испариной.
– Подвезти тебя куда-нибудь? – спрашивает он.
Я мотаю головой.
– Если позвонить надо – не стесняйся, бери мой мобильник.
Опять мотаю головой:
– Все нормально. Домой уже можно?
Не знаю, так ли я хочу обратно в трейлер, где недавно испустила дух моя мать, но более заманчивых альтернатив на горизонте что-то не видно.
Баз отходит в сторонку и раскрывает передо мной зонтик, хотя на улице уже не льет, а я все равно промокла насквозь. Иду к дому, Баз с зонтиком шагает сзади.
Вообще-то я не очень хорошо знаю База. Зато с Дакотой, его сыном, знакома очень близко – настолько близко, что сама не рада.
Интересно, Баз осознает, какого вырастил сына? С виду Баз – человек порядочный, и к нам с мамой он всегда относился нормально. Иногда, патрулируя улицы, он проезжает через трейлерный парк и заглядывает к нам – справляется, как дела. В такие минуты он будто ждет, что я зарыдаю и попрошу забрать меня отсюда. Разумеется, я не рыдаю. И не прошу. Такие, как я, отлично умеют изображать благополучие. Я улыбаюсь, говорю, мол, дела замечательно, и тогда он облегченно вздыхает, радуясь, что я не дала ему повода для звонка в опеку.
Очутившись в гостиной, я не могу отвести глаз от дивана. Он теперь выглядит иначе. Как будто на нем кто-то умер.
– Все нормально? Ночь впереди…
Я оборачиваюсь: Баз стоит за дверью под зонтом и смотрит на меня. Взгляд добрый, сочувственный, но я-то знаю, что в мыслях он представляет гору бумаг, которые ему придется заполнить по нашей милости.
– Да, все хорошо.
– Завтра загляни в бюро ритуальных услуг – надо устроить похороны. Они сказали, что ждут тебя в любое время после десяти.
Я киваю, но он не уходит. Только стоит на крыльце, переминаясь с ноги на ногу. Потом закрывает зонт на улице – неужто верит в плохие приметы? – и шагает через порог.
– Знаешь, – говорит Баз и так морщит лоб, что даже плешь идет складками. – Если ты не доберешься до ритуальщиков, они похоронят ее безвозмездно. Никакой церемонии не будет, зато и платить не придется.
Ему явно очень неловко говорить об этом. Он невольно косится на портрет матери Терезы и виновато опускает глаза, будто та его пожурила.
– Спасибо.
Устрой я похороны, на них все равно никто не пришел бы. Печально, но факт: моя мать была совершенно одинока. Конечно, она с кем-то общалась в местном баре, куда ходила последние лет двадцать, но тех людей не назовешь ее друзьями. Это просто такие же доходяги, которые идут в бар, чтобы сходить с ума от одиночества вместе.
Да и та компания в последние годы сильно поредела: наркотики выкосили полгорода. А чудом уцелевшие алкаши все равно не из тех, кто захочет пойти на похороны. На большинство выписаны действующие ордера на арест, и они избегают любых общественных мероприятий – на тот случай, если полиция решит устроить облаву.
– Отцу позвонишь? – спрашивает Баз.
Я молчу, сознавая, что рано или поздно мне придется это сделать. Но лучше поздно, чем рано.
– Бэйя. – Он опять произносит мое имя неправильно – через «э».
– Правильно «Бейя», через «е».
Не знаю, зачем его поправила. Сколько себя помню, Баз всегда называл меня Бэйей, и раньше я не поправляла.
– Бейя… Это не мое дело, но… Тебе надо уезжать. Сама знаешь, что здесь происходит с такими… – Он осекается, боясь меня обидеть.
Заканчиваю за него:
– С такими, как я?
Теперь у него еще более пристыженное лицо, хотя он не имел в виду ничего плохого. Он говорил в общем смысле. «Такие, как я» – это люди с такими матерями, как моя. Малоимущие. Люди, у которых нет возможности уехать из города. Люди, которые устраиваются официантами в закусочные и пашут там до одури, и когда повар предлагает им закинуться чем-нибудь для бодрости, чтобы скоротать остаток смены, они соглашаются, а потом глазом моргнуть не успеют, как уже не представляют жизни без дозы и ради нее готовы жертвовать чем угодно, даже безопасностью собственного ребенка. Скоро они начинают колоться – и умирают от передоза, глядя на портрет матери Терезы на стене, а ведь им всего-то хотелось ненадолго сбежать от паршивой реальности.
В моем доме Базу явно не по себе. Скорей бы он ушел. Почему-то его мне жаль даже больше, чем себя, а ведь это я только что обнаружила на диване труп родной матери.
– Я незнаком с твоим отцом, но знаю, что он платил за трейлер с того дня, как ты родилась. Уже по одной этой причине тебе лучше поехать к нему, чем оставаться здесь. Если можешь уехать – дерзай. Так жить нельзя, ты достойна большего.
Подумать только, эти добрые слова – в жизни не слышала ничего приятнее – мне говорит не кто-нибудь, а отец Дакоты!
Секунду-другую он смотрит на меня, словно хочет что-то добавить. Или ждет ответа. Но мы оба молчим, и наконец он кивает и уходит.
Я вновь поворачиваюсь к дивану. Смотрю на него так долго, что все происходящее начинает казаться сном. Удивительно, как быстро может поменяться жизнь человека – в считаные часы между пробуждением и отходом ко сну.
Не хочется это признавать, но Баз, конечно, прав. Оставаться здесь нельзя. Я и не собиралась, просто до сегодняшнего дня думала, что у меня есть лето на подготовку к побегу.
Весь год я вкалывала как проклятая, чтобы наконец уехать отсюда, и в августе планировала сесть на автобус до Пенсильвании.
Я поступила в Пенстейт – Университет штата Пенсильвания, – получила там волейбольную стипендию. В августе я навсегда распрощаюсь с этой жизнью. Ни заслуги матери, ни деньги отца тут ни при чем. Я сделаю это сама.
Это будет моя победа.
Я намерена всего в жизни добиться сама. Мои успехи будут только моими.
Если в будущем меня ждет что-то хорошее, я отказываюсь благодарить за это Жанин. Я не рассказывала ей про стипендию. Никому не рассказывала. Даже с тренера взяла клятву хранить молчание, не стала позировать для школьного альбома и не разрешила написать об этом в школьной газете.
Отец тоже ничего не знает о стипендии. По-моему, он даже не в курсе, что я играю в волейбол. Тренеры позаботились, чтобы у меня было все необходимое для занятий: экипировка, форма и так далее. Они решили, что финансовые трудности не должны помешать мне играть, – вот насколько им хотелось видеть меня в команде.
Родители не купили мне ни единой волейбольной вещи. Мне не пришлось их просить.
Странно даже называть их родителями. Они дали мне жизнь, но это практически единственное, чем я им обязана.
Видите ли, я – дитя случайной связи. Отец жил тогда в штате Вашингтон, а в Кентукки приехал по работе. Познакомился с Жанин, однако знать не знал, что она залетела – мне было уже три месяца, когда она потребовала у него алименты на содержание ребенка.
Пока мне не исполнилось четыре, он исправно навещал меня раз в год. А потом я стала летать к нему в Вашингтон. Тоже раз в год.
Ему ничего не известно о моей жизни в Кентукки. Ничего не известно о пристрастиях матери. Ничего не известно обо мне – за исключением тех крох, что я изредка ему скармливаю.
Я очень скрытна. Тайны – моя единственная валюта.
Отцу я не рассказывала про волейбол по той же причине, что и матери. Не хочу, чтобы он гордился дочкой, которая сумела чего-то добиться. Он не имеет права гордиться ребенком, для которого и пальца о палец не ударил. Пусть не думает, что ежемесячный чек и редкие звонки мне на работу могут загладить вину за то, что мы практически не знакомы.
Он даже не воскресный папа. Он – мой отец на две недели в году.
Как бы ему ни хотелось в это верить, огромное расстояние, что нас разделяет, – вовсе не уважительная причина для его отсутствия в моей жизни. Если раньше я приезжала к нему хотя бы на пару недель, то в последние три года мы не виделись вовсе.
В шестнадцать меня взяли в университетскую команду, тренировки стали занимать львиную часть дня, и я начала придумывать все новые и новые предлоги, чтобы не ездить к отцу.
Он каждый раз делает вид, что ужасно расстроен.
Я делаю вид, что мне совестно и что я безумно занята.
Извини, Брайан, ежемесячный чек говорит лишь о том, что ты ответственный человек. Он не делает тебя отцом.
Внезапный стук в дверь выводит меня из оцепенения – от неожиданности я даже вскрикиваю. Резко оборачиваюсь и сквозь окно вижу на крыльце Гэри Шелби. Обычно я ему не открываю, но сейчас этот номер не пройдет. Во-первых, он знает, что я не сплю: пришлось звонить от него в полицию. Кроме того, мне нужно поскорее разобраться с этим диваном. Не хочу, чтобы он здесь стоял.
Когда я открываю дверь, Гэри вручает мне конверт и сразу вламывается в дом, прячась от дождя.
– Что это?
– Извещение о выселении.
Не будь это Гэри Шелби, я удивилась бы, но от этого гада всего можно ожидать.
– Слушай, она же в буквальном смысле еще остыть не успела. Ты не мог подождать?
– Она задолжала мне за три месяца, а кроме того, я не сдаю жилье подросткам. Тебе ведь еще нет двадцати одного? Значит, придется съехать.
– Погоди, за трейлер отец платит. Какие еще три месяца?!
– Твоя мать сказала, что он больше не присылает чеки. Мистер Ренальдо хотел домик попросторней, вот я и предложу ему…
– Ну и сволочь ты, Гэри Шелби.
Он пожимает плечами:
– Бизнес есть бизнес. Я уже дважды высылал ей предупреждения. Тебе наверняка есть куда пойти. Одна ты все равно жить не можешь, тебе шестнадцать.
– Девятнадцать. На прошлой неделе исполнилось.
– До двадцати одного все равно не дотягивает, а по условиям договора аренды должно быть именно столько. Не говоря о том, что надо исправно платить.
Конечно, он не может просто так меня выселить – наверняка необходимо какое-то решение суда, да что толку с ним бодаться, если жить я здесь все равно не собираюсь?
– Сколько дашь времени?
– Неделю.
Неделю?! Податься мне некуда, а за душой – двадцать семь долларов.
– Можно два месяца? В августе я уезжаю учиться.
– Если бы не трехмесячная задолженность, я, может, еще пошел бы тебе навстречу. Но три плюс два выходит пять – почти полгода бесплатного проживания. Столько денег тратить на благотворительность я не могу, уж извини.
– Вот сволочь!.. – бормочу я себе под нос.
– Да, это я уже слышал.
Пытаюсь сообразить, кто из друзей мог бы приютить меня на два месяца. Натали уехала в колледж прямо в день выпускного – решила сперва походить там на курсы летней подготовки. Остальные либо бросили школу еще раньше и уверенно шли по стопам Жанин, либо обзавелись семьями – словом, им не до меня.
Есть Бекка, но у нее такой мерзкий отчим, что я и на милю к нему не подойду – лучше уж жить с Гэри, честное слово.
Осталась последняя надежда.
– Мне надо позвонить.
– Поздновато, – говорит Гэри. – Завтра позвонишь.
Отпихнув его в сторону, выхожу на улицу.
– Тогда нечего было выселять меня сегодня!
Иду под дождем прямиком к его дому – стационарный телефон в нашем парке есть только у Гэри. Поскольку большинство местных не могут позволить себе мобильную связь, все ходят звонить к нему. Кроме тех, конечно, кто задолжал.
Прошел почти год с тех пор, как я последний раз звонила отцу, однако его телефон я еще помню. У него уже восемь лет этот номер. Примерно раз в месяц он звонит мне на работу, однако я стараюсь избегать разговоров – о чем говорить с человеком, которого едва знаешь? Лучше уж вовсе не общаться, чем кормить его враньем в духе: «У мамы все хорошо. В школе все хорошо. На работе все хорошо. И вообще все хорошо».
Проглотив гордость – плотный и вязкий ком, – я набираю номер отца. К счастью, он не отключил телефон на ночь и снимает трубку со второго гудка.
– Брайан Грим.
Голос хриплый. Разбудила, значит.
Откашливаюсь.
– Кхм, привет, пап.
– Бейя? – Он тут же просыпается: мой звонок среди ночи не на шутку его встревожил. – В чем дело? Что-то случилось?
С языка так и рвется: «Жанин умерла», но слова застревают в горле. Он почти не знал мою мать, а в Кентукки последний раз приезжал давным-давно, когда она еще неплохо выглядела, – по крайней мере, не напоминала ходячий скелет.
– Да нет, все нормально.
Как-то странно сообщать такую новость по телефону. Уж лучше при встрече.
– Почему ты звонишь так поздно? Что случилось?
– Я сегодня в ночную. Днем к телефону не подойти.
– Потому я и выслал тебе мобильник.
Он выслал мне мобильник? Даже спрашивать не буду. Мать наверняка его загнала – и, возможно, купила на эти деньги ту самую дозу, что сейчас гниет в ее венах.
– Слушай, – говорю, – мы давно не виделись, я хотела тебя проведать, пока не началась учеба.
– Да, конечно, давай, – без промедления отвечает отец. – Назови дату. Билеты я куплю.
Кошусь на Гэри: тот стоит рядом и пялится на мою грудь.
– Я надеялась приехать уже завтра.
В трубке повисает тишина – слышно, как отец встает с кровати.
– Завтра? У тебя точно все хорошо, Бейя?
Я запрокидываю голову, зажмуриваюсь и опять вру:
– Да, да. Просто Жанин… Короче, мне надо сменить обстановку. И я соскучилась.
Нет, не соскучилась. Мы едва знакомы. Но сейчас мне нужно отсюда свинтить – и желательно побыстрей.
В трубке раздается клацанье клавиатуры – видимо, отец сел за компьютер. Он начинает бормотать себе под нос названия авиакомпаний и часы вылета.
– Так, смотри. Можешь добраться самолетом «Юнайтед», он вылетает в Хьюстон рано утром. В аэропорту надо быть через пять часов. Когда обратно?
– В Хьюстон? Почему в Хьюстон?
– Я переехал в Техас. Полтора года назад.
Н-да, пожалуй, дочери положено такое знать. Хорошо хоть номер мобильного не сменил!
– Ах да, запамятовала. – Хватаю себя за шею. – Можешь пока не покупать обратный? Может, побуду у тебя подольше.
– Хорошо, покупаю в один конец. Утром в аэропорту найдешь стойку «Юнайтед», возьмешь там посадочный. Встречу тебя на выдаче багажа.
– Спасибо!
Быстро вешаю трубку, пока он не успел задать еще какой-нибудь вопрос. Когда я оборачиваюсь, Гэри указывает пальцем на дверь.
– Если хочешь, подвезу тебя до аэропорта, – говорит он. – Не бесплатно, разумеется.
От его ухмылки меня передергивает. Предлагая женщине услугу, Гэри Шелби ждет получить за нее вовсе не деньги.
Лучше попрошу Дакоту – его, конечно, тоже придется отблагодарить, но он хотя бы не Гэри.
Как бы я ни презирала Дакоту, к нему я уже привыкла. И на него всегда можно положиться.
Вновь снимаю трубку и набираю Дакоту. Отец сказал, что вылет только через пять часов, но потом может быть поздно: если Дакота уснет, звонком его не разбудишь. Лучше приеду в аэропорт пораньше.
К счастью, Дакота подходит к телефону.
– Да? – слышится в трубке его заспанный голос.
– Привет. Нужна помощь.
Секундная тишина, затем:
– Серьезно? Бейя, ночь на дворе!
Он даже не спрашивает, что мне нужно и все ли у меня хорошо. Просто сразу начинает беситься. Напрасно я вообще с ним связалась – надо было обрубить все на корню.
– Отвези меня, пожалуйста, в аэропорт.
В трубке слышится раздраженный вздох – мол, от тебя одни неприятности, Бейя. Хотя я прекрасно знаю, что это не так. Пусть нас связывают скорее деловые отношения, ему бывает со мной хорошо. Очень хорошо.
Скрип кровати: Дакота встает.
– Ладно, дай мне полчаса.
Он вешает трубку. Я тоже.
Прохожу мимо Гэри и на прощание погромче хлопаю дверью.
С годами я научилась не доверять мужчинам. Все они – по большей части – такие, как Гэри Шелби. Баз вроде неплохой, и все же нельзя закрывать глаза на то, что он – отец Дакоты. А Дакота – тот же Гэри, только моложе и смазливее.
И хотя время от времени кто-нибудь рассказывает мне о хороших и добрых мужчинах, я начинаю думать, что это миф. Раньше мне казалось, что Дакота как раз из хороших. Снаружи они все такие, однако я-то знаю: под слоями эпидермиса и подкожного жира прячется червоточина.
Дома я окидываю взглядом спальню – хочу ли я взять что-то с собой? Нет. Мне и собирать толком нечего, если не считать сменной одежды, расчески и зубной щетки. Складываю вещи в полиэтиленовые мешки, а потом уже в рюкзак, чтобы не намокли, если опять попаду под дождь.
Прежде чем выйти на улицу – ждать Дакоту, – снимаю со стены портрет матери Терезы. Пытаюсь запихнуть его в рюкзак, но он не влезает. Тогда я просто беру еще один пакет, кладу туда портрет и с ним выхожу из дома.
Одна умершая от передоза мать, одна пересадка в Орландо, несколько задержек в связи с нелетной погодой – и вот я на месте.
В Техасе.
Как только я выхожу из самолета в телетрап, меня окутывает полуденный зной: кожа моментально начинает плавиться и скворчать, будто я кусок сливочного масла на сковородке.
Вяло, без особых надежд я бреду по указателям к зоне выдачи багажа, где меня ждет отец, моя плоть и кровь и при этом совершенно чужой человек.
Вообще говоря, плохих воспоминаний об отце у меня нет. Наоборот, я с теплом вспоминаю те летние дни, что мы проводили вместе, – пожалуй, это мои единственные хорошие воспоминания о детстве. Весь мой негатив к отцу вызван не общением с ним, а отсутствием общения. Чем старше я становлюсь, тем ясней понимаю, как мало он сделал для того, чтобы стать частью моей жизни. Иногда я гадаю, как все сложилось бы, проводи я больше времени с ним, чем с Жанин.
Выросла бы я таким же недоверчивым, замкнутым, скрытным циником, если бы на мою долю выпало больше хорошего, чем плохого?
Может, да. А может, нет. Порой мне кажется, что страдания и жестокость оставляют на душе куда более глубокий отпечаток, чем доброта.
Доброта не проникает так глубоко под кожу, не наносит такого урона, как жестокость. Боль марает душу, и эти пятна уже ничем не отмыть: они остаются на виду. Иногда я думаю, что все мои травмы видно с первого взгляда.
Вероятно, моя жизнь сложилась бы иначе, если бы в детстве я сталкивалась с добром и злом в равной мере. Увы, это не так. Те разы, когда кто-то делал для меня что-то хорошее, можно пересчитать по пальцам. Чтобы сосчитать плохое, не хватит пальцев на руках всех людей в аэропорту.
Потребовалось немало времени, чтобы стать невосприимчивой к урону. Воздвигнуть стену, которая защищает меня и мое сердце от людей вроде матери. От мужчин вроде Дакоты.
Теперь я сделана из стали. Давай, мир, налетай. Мне ничего не будет – я непробиваемая.
Поворачиваю за угол и замечаю отца за стеклянной стенкой, разделяющей здание аэропорта на открытую и закрытую зоны. Секунду-другую медлю: осматриваю его ноги.
Обе.
Школьный выпускной был две недели назад, и, конечно, я не ждала, что отец приедет. Не ждала – и все же крошечная надежда у меня теплилась. Однако за неделю до выпускного он позвонил мне на работу и попросил передать, что сломал ногу и не сможет прилететь в Кентукки.
А сейчас я смотрю и вижу, что с ногами у него полный порядок.
Хорошо быть непробиваемой – такая ложь могла бы причинить немало боли.
Он расхаживает туда-сюда вдоль багажной ленты, при этом костылей у него нет, и он ни капельки не хромает. Я не врач, но даже мне известно, что кость не может полностью срастись за три недели. А если бы и могла, все равно перелом должен как-нибудь отразиться на походке.
Я уже жалею, что приехала. А ведь отец еще даже меня не увидел.
В последние сутки события разворачивались так стремительно, что я и очухаться не успевала. Мать умерла, я навсегда уехала из Кентукки и теперь должна провести несколько недель с человеком, с которым за всю свою жизнь провела меньше двухсот дней.
Но ничего, я справлюсь.
Никуда не денусь.
Я вхожу в зал выдачи багажа как раз в ту секунду, когда отец поднимает глаза. Он останавливается, однако руки из карманов брюк не достает – явно нервничает. Мне это по душе. Хочу, чтобы он помучился, чтобы ему стало стыдно за то, как мало участия он принимал в моей жизни.
Этим летом условия диктую я. Не представляю, каково жить рядом с человеком, который пытается наверстать упущенное время гиперопекой. Хорошо бы просто делать вид, что отца не существует, и даже не разговаривать с ним до самого отъезда в Пенсильванию. Так нам обоим было бы проще.
Мы идем навстречу друг другу. Он сделал первый шаг – значит, я сделаю последний. Мы не обнимаемся, потому что руки у меня заняты рюкзаком, сумкой и портретом матери Терезы. Я вообще не любитель обнимашек. Улыбки, крепкие объятия и прочие телячьи нежности не входили в мою повестку дня.
Мы неловко киваем друг другу в знак приветствия. Ясно же, что мы абсолютно чужие люди. Объединяет нас только фамилия и некоторое количество общих генов.
– Ух ты, – говорит отец, окидывая меня потрясенным взглядом и качая головой. – Ты выросла. И стала красавицей. Такая высокая… и…
Я выдавливаю улыбку.
– А ты стал… старше.
В черных волосах отца появилась проседь, лицо немного округлилось. Я всегда думала, что он красивый, но так думают про своих отцов большинство маленьких девочек. Теперь я повзрослела и вижу, что он действительно хорош собой.
Даже никчемные отцы могут выглядеть привлекательно.
В нем что-то изменилось – не могу понять что, но возраст тут ни при чем. И я не уверена, что перемены мне нравятся.
Он показывает пальцем на багажную ленту.
– Сколько у тебя чемоданов?
– Три.
Ложь срывается с губ сама собой – даже подумать не успеваю. Иногда прямо диву даюсь, как легко у меня получается врать. Очередной навык, необходимый для выживания с Жанин.
– Три больших красных чемодана. Я взяла все, что было, на случай, если решу остаться на несколько не-дель.
Раздается гудок, и багажная карусель приходит в движение. Отец встает у дыры в стене, откуда начинают выезжать чемоданы. Я закидываю за спину рюкзак – рюкзак, в который поместились все мои нехитрые пожитки.
У меня и одного чемодана нет, не то что трех. Просто я подумала: если аэропорт потеряет мой багаж, может, отец предложит купить мне новые вещи взамен утерянных?
Да, да, это наглая ложь. Знаю. Но и у него ноги целы, так что мы квиты.
Ложь за ложь.
Несколько минут мы ждем моего несуществующего багажа. Обоим ужасно неловко.
Наконец я говорю, что хочу умыться, и минут на десять ухожу в туалет. Перед посадкой в самолет я успела снять рабочую форму и надеть летний сарафан, который и так помялся в рюкзаке, а после моих скитаний по аэропортам и долгих часов в самолете стал выглядеть еще хуже.
Судя по отражению в зеркале, я не похожа на отца. Мамины русые волосы, тусклые и безжизненные, папины зеленые глаза. А еще его губы. У мамы были не губы, а почти невидимая ниточка, так что от отца мне все же досталась не только фамилия. И хотя внешне я отчасти похожа на родителей, я никогда не чувствовала себя их дочерью. Такое ощущение, что в раннем детстве я удочерила саму себя и с тех пор живу одна. Встреча с отцом кажется… просто встречей. Нет чувства, что я наконец вернулась домой. Или чувства, что я этот дом покидала.
Дом – некое мифическое место, которое я искала всю жизнь.
Когда я выхожу из туалета, остальные пассажиры уже ушли, а папа у стойки заполняет бумаги о пропаже багажа.
– На этот билет багаж не зарегистрирован, – говорит агент авиакомпании моему отцу. – У вас есть багажная квитанция? Ее обычно прицепляют к билету.
Отец вопросительно смотрит на меня. Пожимаю плечами:
– Я опаздывала, поэтому мама сдала чемоданы позже, когда мне уже выдали посадочный.
Я отхожу от стойки, якобы заинтересовавшись плакатом на стене. Агент говорит отцу, что нам обязательно позвонят, если чемоданы найдутся.
Отец подходит и указывает мне на дверь.
– Машина там.
Едем домой. Аэропорт остался в десяти милях, а до дома, если верить навигатору, еще шестьдесят три. В машине пахнет лосьоном после бритья и солью.
– Когда устроишься, Сара может сходить с тобой по магазинам – купите самое необходимое.
– Сара? Это кто?
Отец смотрит на меня недоуменно – пытается понять, шучу я или нет.
– Сара. Дочь Аланы.
– Аланы?
Он переводит взгляд на дорогу, самую малость поджав губы.
– Моей жены. Прошлым летом я посылал тебе приглашение на свадьбу. Ты сказала, что тебе не вырваться с работы.
А! Теперь понятно, что за Алана. Я ничего о ней не знаю – кроме того, что было написано в приглашении.
– Не думала, что у нее есть дочь.
– Ясно. Ну да, в этом году мы с тобой почти не общались.
У него такой тон, будто он и сам затаил на меня обиду.
Надеюсь, это не так, потому что я совершенно не понимаю, как и за что он вообще может на меня обижаться. Я – плод его неправильных решений и плохой контрацепции.
– Нам многое нужно друг другу рассказать, – добавляет он.
О да, еще бы!
– Сара – единственный ребенок?
Господи, надеюсь! Весть о том, что придется провести лето с кем-то помимо отца, и так стала для меня серьезным ударом. Еще одного моя бедная нервная система просто не выдержит.
– Единственный. Она чуть старше тебя, только поступила в колледж, сейчас дома на каникулах. Тебе она понравится.
Это мы еще посмотрим. «Золушку» я читала.
Он протягивает руку к вентиляционной решетке.
– Тебе не жарко? Не холодно?
– Все нормально.
Хоть бы музыку включил, что ли. Не представляю, о чем с ним можно поговорить.
– Как дела у мамы?
Теряю дар речи.
– Она…
И вот как ему сообщить? Я слишком долго тянула, а теперь, наверное, уже поздно – надо было сказать еще вчера, по телефону. Или когда мы встретились в аэропорту, на худой конец. А сейчас это наверняка покажется отцу странным. Вдобавок я соврала ему при агенте, что на самолет меня посадила мама.
– У нее все хорошо. Впервые за долгое время.
Тянусь к рычагу сбоку, чтобы откинуть сиденье, вместо рычага нащупываю кнопки и жму все подряд, пока спинка не начинает опускаться.
– Разбудишь, когда приедем?
Отец кивает, и да, на душе у меня немного скребут кошки. Но ехать-то еще долго, а мне сейчас хочется одного: закрыть глаза, уснуть и больше не отвечать на неудобные вопросы.
Просыпаюсь от сильной встряски: голова мотается туда-сюда по подголовнику, все тело вздрагивает. Распахиваю глаза.
– Паром, – поясняет отец. – Извини, тут всегда трясет – заезд неровный.
Я в смятении оглядываюсь по сторонам, непонимающе смотрю на отца… Наконец потихоньку восстанавливаю картину происходящего.
Вчера умерла моя мать.
Отец по-прежнему не в курсе.
У меня есть мачеха и сводная сестра.
Выглядываю в окно, но за плотными рядами ничего не видно.
– А почему мы на пароме?
– Навигатор предупредил о пробке на Восемьдесят седьмом шоссе, поездка удлинилась на два часа. Авария, наверное. Я решил, что в это время дня быстрее добраться до Боливара на пароме.
– Куда-куда добраться?
– На полуостров Боливар. Там у Аланы летний дом. Отличное место, тебе понравится!
– Летний, говоришь? – Я вскидываю одну бровь. – У твоей жены по дому на каждое время года?
Отец смеется, а ведь я и не думала шутить.
Когда я последний раз приезжала к нему в Вашингтон, он жил в дешевой однокомнатной квартире, и спала я на диване. А теперь у него несколько домов?
Я секунду-другую разглядываю его лицо. До меня дошло, что в нем изменилось. Возраст тут ни при чем. Это деньги.
Он никогда не был богат. Даже близко. Ему хватало на выплату алиментов и аренду однокомнатной, но он был из тех папаш, что экономят на всем – вплоть до того, что сами стригутся. И несколько раз пользуются одним пластиковым стаканчиком.
А теперь я гляжу на него и вижу, в чем причина этих едва заметных перемен, – конечно же, в деньгах. Он стал стричься в парикмахерской. Носить брендовую одежду. А в его машине вместо рычагов – кнопки.
Я кошусь на руль и замечаю посередине сверкающую эмблему: дикая кошка в прыжке.
Мой отец ездит на «Ягуаре».
Мое лицо кривится от отвращения, и я быстренько отворачиваюсь к окну, пока отец не заметил.
– Так ты теперь богач?
Он снова прыскает. С души воротит от его смеха – такой снисходительный, хуже не придумаешь.
– Ну, пару лет назад меня повысили в должности, однако прибавка там была не такая, чтобы я смог позволить себе летний дом. Алане после развода досталась кое-какая недвижимость плюс она стоматолог – очень хорошо зарабатывает.
Стоматолог.
Это катастрофа.
Я росла в трейлере с матерью-наркоманкой, а теперь должна провести лето в доме на пляже, под одной крышей с богатенькой мачехой-стоматологом и ее дочкой – наверняка заносчивой избалованной девицей, с которой у нас нет и не может быть ничего общего.
Лучше бы я осталась в Кентукки.
Мне надо на воздух. Хоть минутку побыть одной.
Приподнимаюсь на сиденье и высматриваю вокруг людей – можно ли тут выходить из машины? Я никогда не видела океан и не плавала на пароме. Мой отец большую часть жизни прожил в Спокане, вдали от моря. Кентукки и Вашингтон – единственные штаты, в которых я пока что была.
– Выйти можно?
– Ага, – отвечает отец. – Наверху есть обзорная площадка. У нас еще минут пятнадцать.
– Ты пойдешь?
Он мотает головой и берется за телефон.
– Надо сделать несколько звонков.
Я выхожу из машины и смотрю назад – там толпятся семьи с детьми, кормят хлебом чаек. В передней части парома и на обзорной площадке тоже куча народу, поэтому я просто иду прочь, пока не скрываюсь у отца из виду. На другой стороне парома никого нет, и я пробираюсь туда, петляя между машинами.
Подойдя к ограждению, я хватаюсь за него руками, чуть подаюсь вперед – и вот он, мой первый в жизни океан.
Если у чистоты есть запах, она должна пахнуть так.
Я совершенно уверена, что никогда еще не дышала столь чистым воздухом. Закрываю глаза и пытаюсь надышаться впрок. Кажется, что этот соленый воздух, разбавляя затхлый кентуккский, все еще липнущий к стенкам легких, преображает меня изнутри.
Ветер треплет волосы, поэтому я собираю их руками и стягиваю резинкой, которую весь день таскала на запястье.
Смотрю на запад. Солнце вот-вот зайдет, и небо расцвечено розовыми, оранжевыми и алыми вихрями. Я видела множество закатов, но еще ни разу не видела солнце вот так – когда между нами лишь океан и тоненькая полоска земли. В небе словно парит громадный огненный шар.
Закат пробирает меня до глубины души – со мной это впервые. От такой красоты на глаза наворачиваются слезы.
И как это меня характеризует? По матери ни единой слезинки не пролила, зато расчувствовалась при виде заурядного природного явления.
И все же я ничего не могу с собой поделать – зрелище действительно меня трогает. В небе смешалось столько красок, что кажется, будто земля пишет облаками стихи, воздавая хвалу тем, кто о ней заботится.
Я делаю еще один глубокий вдох, стараясь хорошенько запомнить это чувство, запахи и крики чаек над водой – на случай, если со временем острота ощущений притупится. Меня всегда интересовало, как жители морских побережий воспринимают окружающую их красоту. Ценят ли они ее меньше, чем те, у кого окна выходят на крыльцо убогого хозяйского дома?
Я оглядываюсь по сторонам, гадая, что сейчас испытывают другие пассажиры. Принимают ли они этот вид как данность? Кое-кто любуется закатом, но большинство не вылезают из машин.
Если я проведу все лето под этим небом, рядом с этим морем, неужели я тоже стану принимать его как данность?
С хвоста парома раздается крик: «Дельфины!» Очень хочется увидеть дельфинов, тем не менее перспектива оказаться подальше от толпы манит еще сильней. Пассажиры дружно устремляются на корму, как мотыльки на свет.
А я, недолго думая, перехожу на нос. Теперь здесь никого, да и машины стоят подальше.
Замечаю на палубе полбуханки хлеба «Санбим» – дети только что кормили им чаек. Наверное, кто-то так торопился увидеть дельфинов, что случайно его обронил.
Живот тут же принимается урчать, напоминая мне, что я голодаю почти сутки: если не считать пачки крендельков в самолете, последний раз я ела вчера за обедом, на работе. Ну, как ела – перекусила картошкой фри.
Прислоняюсь к ограждению и, отрывая помаленьку от куска хлеба, начинаю медленно его жевать.
Я всегда ем хлеб именно так. Не спеша.
Это заблуждение – по крайней мере, в моем случае, – что нищие жадно набрасываются на еду. Наоборот, я всегда ее смакую. Кто знает, когда снова представится возможность поесть? В детстве, добравшись до горбушки, я могла растянуть этот последний кусочек на весь день.
Скоро мне придется избавиться от этой привычки, особенно если новая жена моего отца готовит. Они, наверное, и ужинают всей семьей.
Это будет так странно.
Печально, что мне кажется странным иметь постоянный доступ к еде.
Я закидываю в рот еще кусочек хлеба и оборачиваюсь, чтобы получше рассмотреть наш паром. На боку верхней палубы большими белыми буквами выведено: «Роберт Х. Дедмэн [1]».
Ну и названьице для парома! Не очень-то обнадеживает.
Люди стали понемногу возвращаться на нос. Видимо, дельфины уплыли.
Взгляд ненароком падает на какого-то парня с фотоаппаратом. Он держит камеру непринужденно, словно сущую безделицу, даже ремешок на запястье не накинул. Будто дома у него целая куча запасных камер на случай, если эта упадет и разобьется.
Объектив нацелен прямо на меня.
Я бросаю взгляд за спину, однако ничего интересного там не вижу, – значит, он в самом деле фотографирует меня, больше-то некого.
Когда я вновь к нему поворачиваюсь, он по-прежнему целится в меня из фотоаппарата. Хотя он далеко, на верхней палубе, внутри моментально срабатывают защитные механизмы. Так всегда бывает, стоит мне увидеть симпатичного парня.
Чем-то он напоминает наших кентуккских ребят, что целое лето вкалывали на ферме под палящим солнцем и возвращались в школу вот такими же загорелыми. Лицо смуглое, в волосах много выгоревших на солнце прядей.
Интересно, какого цвета у него глаза?
Нет. Неинтересно. Плевать. Сначала тебя к кому-то влечет, потом ты начнешь ему доверять, а там и до любви недалеко. Все это мне совершенно ни к чему. Я давно научилась выключать эмоции: парень может разонравиться мне так же быстро, как понравиться. Только что меня влекло к человеку – щелк! – и я уже смотреть на него не могу.
Снизу не разглядеть, какое у него выражение лица. Я не очень-то умею читать выражения лиц своих сверстников, потому что у меня никогда толком не было друзей, – и тем более не умею читать лица богатых сверстников.
Опускаю глаза на свою одежду – мятый выцветший сарафан и старенькие шлепанцы (уже два года их ношу). В руке до сих пор кусок хлеба.
Перевожу взгляд на парня с камерой. Объектив по-прежнему нацелен на меня. И тут мне становится неловко.
Давно он меня фотографирует?
Видел ли, как я подобрала с пола чужой хлеб? Снял ли, как я его ела?
Может, планирует запостить снимок в соцсетях, чтобы он тоже завирусился, как тот мерзкий проект «Люди Уолмарта»?