8,99 €
Вторая мировая война. Более пяти миллионов детей в возрасте до четырнадцати лет оказались заключены в немецкие концлагеря. По данным Международного союза бывших малолетних узников фашизма, в живых остался только один из десяти… Это история русского мальчика Алёши, которого в детстве все звали просто Лёнькой. Ему исполнилось девять лет, когда в родную деревню на Смоленщине вступили маршем первые колонны немецких солдат. А за этими колоннами в жизнь мальчишки вошли неслыханные унижения, безжалостные истязания, нечеловеческие страдания, мучительный голод и чудовищная боль. Он своими глазами видел, как фашисты расправлялись с его односельчанами, едва не потерял мать и пытался бороться, уйдя в стихийно созданный партизанский отряд. Но в то ужасное лето 1941 года было сложно противостоять страшной «коричневой чуме» — вместе с матерью Лёньку насильственно отправили в германский трудовой лагерь, где на долю малолетнего паренька выпали не только невыносимые условия содержания и работы, но и самые настоящие пытки. Роман основан на документальном материале, исторических фактах и, конечно, на живых воспоминаниях главного героя этой книги — Алексея Астахова.
Das E-Book können Sie in Legimi-Apps oder einer beliebigen App lesen, die das folgende Format unterstützen:
Seitenzahl: 451
Veröffentlichungsjahr: 2025
Моему отцу
Алексею Павловичу Астахову
посвящается…
Книга о чуде. Проза Павла Астахова
© Астахов П.А., 2025
© ООО «Издательство АСТ», 2025
Концлагерь, или концентрационный лагерь, – специальное место, предназначенное для заключения лиц следующих категорий: политические заключенные (противники диктаторского режима), военнопленные (захваченные солдаты и мирные жители)[1].
Более пяти миллионов детей в возрасте до четырнадцати лет были узниками немецких концлагерей. По данным Международного союза бывших малолетних узников фашизма, в живых остался только один из десяти…
Эта история произошла с простым русским мальчиком Алёшей, которого в детстве все звали Лёнькой. В то время ему только-только исполнилось девять лет. Незадолго до начала войны он потерял отца и стал главным мужчиной в семье. Несмотря на юный возраст, Лёнька очень серьезно относился к возложенным на его детские плечи обязанностям. Он помогал матери вести хозяйство. Заботился о семье и близких. Ухаживал за домашним скотом. Заготавливал сено и корм для коров и свиней. Колол и пилил дрова на зиму, носил воду, разводил пчел, собирал грибы и ягоды, охотился и добывал пропитание…
Он рос настоящим помощником, храбрым защитником и трудолюбивым мальчиком. Как и все дети в огромном мире, он любил играть в мяч и догонялки, гулять с друзьями по лесам и лугам, смеяться и дурачиться, купаться в речке и озере, смотреть кино и читать увлекательные книги, бросаться снежками и лепить снеговика, строить снежные крепости и лесные шалаши, уплетать домашние пироги и сладости, ловить на удочку рыбу, гонять голубей, вырезать из дерева человечков и играть в войну…
Взрослые не умеют играть в войну, они ее беспощадно ведут, неистово уничтожая друг друга. Одни войну развязывают, другие за это расплачиваются личными жизнями и слезами, которые не просыхают на так быстро состарившихся материнских ликах.
Вместо детских забав и развлечений на долю малолетнего мальчишки выпали неслыханные унижения, безжалостные истязания, нечеловеческие страдания, мучительный голод, невыносимые пытки, непередаваемая чудовищная боль…
Произошло это почти в самой середине ХХ века, в эпоху небывалого прогресса, индустриальной революции, расцвета науки и искусства, только лишь потому, что группа чрезвычайно честолюбивых политиков во главе с молодым закомплексованным австрийским художником – неудачником, не имеющим понятия о гуманизме и милосердии, – решила объявить себя «высшей человеческой расой» и на этом основании отобрать у всех остальных людей право на Родину, дом, счастье, жизнь…
Я постарался рассказать максимально полно о том, как сложилась жизнь этого мальчика, безжалостно и незаслуженно лишенного детства, невероятным чудом выжившего в фашистских лагерях смерти, вернувшегося из немецкого рабства на Родину и научившего своих троих детей быть достойными людьми, защитниками своей семьи и страны. Он прожил долгую, сложную, тяжелую, но по-настоящему интересную жизнь.
Роман основан на документальном материале, исторических фактах, и, конечно, воспоминаниях. Он был один из пяти миллионов, и с каждым из них произошла похожая история, но этот рассказ о моем любимом папе Алексее Астахове, который не только дал мне жизнь и отчество, но главное – научил любить людей…
…Организовать немедленное скашивание созревших и несозревших зерновых культур и выкопку картофеля, свеклы и других культур по колхозам, совхозам и другим государственным организациям и передачу скошенного и обмолоченного зерна и собранного картофеля государственным организациям Смоленского областного совета депутатов трудящихся, а также воинским частям Красной армии, оставив в распоряжении каждого колхозника полтора-два гектара зерновых культур и картофеля. Посевы всех остальных несозревших культур уничтожить путем скашивания, скармливания, вытаптывания скотом и другими способами до 15.8.41 г.[2]
Жаркий июльский день уже клонился к своему исходу, но яркое летнее солнце, кажется, вовсе не собиралось уходить на покой и стояло еще очень высоко. Воздух томился сладким многотравьем и был наполнен ароматом свежескошенного сена. Он нежно щекотал ноздри и дурманил сознание. Лёнька сладко зевнул и блаженно прикрыл глаза. Высоко в небе заливался жаворонок, ему вторили на все лады скрывавшиеся в уцелевшей от покоса траве кузнечики. Назойливые мухи и оводы дополняли этот многоголосый оркестр своим монотонным жужжанием. Сенокос завершен, и пора отправляться домой, но мягкая травяная подушка не выпускала мальчишку из своих зеленых объятий.
Паренек потянулся и еще глубже зарылся в окутавшую его зеленую перину. Он не хотел возвращаться в деревню. Сегодня с мамой они не только выполнили колхозную норму, но даже успели выкосить свой участок, отведенный для подсобного хозяйства. Коровенка – кормилица, исправно дававшая ведро молока в день, тоже ждала вкусной травки. Помимо пестрых кур и большущей Хавроньи с поросятами в их дворе также заботились о пчелах. Пасеку, состоявшую из двадцати ульев, завел еще Лёнькин отец, Павел Степанович, бóльшую часть жизни проводивший в своей лесной сторожке. Он много лет исправно служил охотоведом и тщательно, с любовью передавал Лёньке практические знания о лесных жителях и братьях наших меньших. Дед Павлик, как ласково звали его в деревне, научил сына не только выслеживать и добывать зверя, но и выживать в лесу, ухаживать за пчелами и даже качать мед. Он обучил его всем премудростям деревенского быта, которыми должен владеть настоящий мужик. Срубить дом, выкопать колодец, устроить погреб с ледником, управляться с косой и серпом Лёнька умел с тех пор, как пошел в школу.
Да и в школу нужно было добираться за десять верст в соседнее село. Туда да обратно – почти двадцать верст через лес, да вдоль озера с загадочным названием Бездон. В деревне верили, что оно и впрямь было бездонным, за что и получило такое необычное название. Невесело было бежать в мороз или в сумерках по лесу из школы вдоль этого таинственного места, но другие дороги были намного длиннее. Специально школу для детей в их деревне никто не строил. Да и ребятишек школьного возраста было всего с десяток. Все многодетные хозяйства, как правило, крепкие и зажиточные, были разорены, хозяева их выселены и сосланы еще в лихую годину коллективизации. Сохранившиеся же семьи ни усадьбами, ни огородами, ни детьми богаты не были.
Спозаранку, держась друг за друга, мальчишки и девчонки бежали в школу. Обратно в деревню старались возвращаться тоже вместе, спеша выбраться из леса до сумерек. Тяжелее всего было с поздней осени до ранней весны, когда день заканчивался чуть ли не едва начавшись. Бывало, что в ягодное или грибное время по дороге набирали заодно и природных лакомств. А чтоб прогуливать занятия – таких мыслей и в помине не было. Хоть и манила гладь Бездона карасиными всплесками да щучьими кругами, мальчишки закусывали губы и бежали учиться.
И не столько совесть их грызла, сколько побаивались они материнских, а кому повезло – и отцовских кулаков. «Повезло» – потому что в деревне мужиков было совсем немного. Тех, кого в Гражданскую не поубивало да не сослали «за излишки», неукротимо тянуло в город. Хоть и боролся однорукий инвалид председатель колхоза Яков Ефимович с беглецами, все-таки умудрялись они у него, кто за бутыль самогона, кто за бочонок меда, а кто и за мешок зерна нужную справку и паспорт выправить да и сбежать в ближайший городишко, а то и в столицу. Тех, кто не сбежал и кого не выслали, с началом войны мобилизовали и отправили на фронт. Ну, а уж матери, и за себя, и за мужей ни кулаков, ни детских спин, затылков и шей не жалели.
Лёнькина мама, немногословная Акулина Даниловна, потерявшая два года назад мужа – свою главную опору – Павла Степановича, то ли от нахлынувшего горя, то ли решив взять мужское воспитание в свои руки, не тратила понапрасну слов, когда речь шла о каком-либо внушении сыну. Он был у нее единственным, а потому все материнские надежды и чаяния возлагались на Лёньку через воспитание прутом, вожжами, ухватом, поленом, ремнем, в общем, всем, что попадалось под горячую материнскую руку. Мальчишка очень быстро усвоил и прочувствовал эту науку воспитания и старался не выпрашивать лишнюю порцию тумаков. А когда этого не удавалось, задача состояла в том, чтобы вовремя увернуться или спрятаться от мамкиного гнева. Тем более что заботы о хозяйстве быстро переключали материнское внимание с сына на насущные проблемы. Бывало, только схватит хворостину и замахнется, а с улицы орет соседка, тетка Фроська:
– Акулька! Чтоб ты лопнула! Опять твоя телуха буряки топчет! А ну, сгинь, нечистая, отсель!
И тут уже мать отбросит узловатый прут в сторону и строго мотнет головой Лёньке:
– А-ну, гони ее до дому!
Парень и рад, что мамка отвлеклась. Да и не била б она его, если б и сама не выросла битой-перебитой. Как ее растили, не глядя на то, что она девка, так и она Лёньку учила уму-разуму. А он от раза к разу становился и крепче, и терпеливее, и взрослее. Получит свою порцию оплеух, покряхтит, потрет припухшие места и снова пулей летит в поле с парнями гнезда перепелиные «ворошить». Время их детства всегда было голодное, и любая добыча – лесная, озерная, полевая – мальчишками проглатывалась моментально, на лету.
Сегодня Лёньке повезло. Его не ругали и не били, потому что мамка была довольна тем, как он скоро и чисто выкосил свой участок, да еще и ей помог. Она, скупая на похвалы, от усталости или же и впрямь одобряя его усердие, даже кивнула:
– Молодец! Иди повечерь.
Улыбаться она вовсе не умела. От происходящих бед, нескончаемых проблем и лишений пережитой тяжелой жизни она напрочь забыла, как это – быть счастливой, улыбаться, смеяться и радоваться. Поэтому и сейчас протянула ему кусок грубого хлеба и полкрынки молока, которое на жаре уже готовилось преобразиться в простоквашу. Уговаривать молодой растущий организм было делом пустым. Он моментально проглотил и краюшку, и кисловатую жидкость. Побежал к стогу, который только что сметали соседские тетки из просохшей травы. Оттуда оглянулся и крикнул:
– Мааам, я чуток здесь полежу! Иди домой без меня!
Акулина утерла кончиком платка мокрое от работы и жары лицо, подобрала свои скромные пожитки и крикнула сыну:
– Косы сам принеси! В сарай схорони. Да чтоб не затемно!
Вместе с остальными косарями – женщинами и немногочисленными оставшимися в деревне мужичками – она поплелась в сторону дома. Из мальчишек в этот день на покосе были только Лёнька да мелкий Петюня Бацуев, что пришел с матерью из соседних Всходов помочь родственникам, ее сестре с семнадцатилетним сыном Иваном. Ему мамка не разрешила остаться. Но вдруг от удалявшихся с луга людей отделилась худенькая фигурка, в ней узнавалась Танька Полевая. Она спешила к стогу, в котором блаженствовал Лёнька.
Голубое небо плавилось от невыносимо яркого солнца, и казалось еще немного – и оно прольется своей безупречной синевой и затопит всю землю божественной благодатью и нескончаемым блаженством. Лёнька с наслаждением грыз сладкую сочную травинку в том месте, где обычно у самого корешка собирается весь сладкий нектар, и упоительно мечтал.
«Вот выучусь – уйду в город. Наймусь там на фабрику. Заработаю денег, справлю пиджак двубортный, сапоги хромовые, фуражку с лаковым козырьком. А еще накуплю конфет сахарных да пряников печатных. Мамке привезу и тетке Паньке. А еще, говорят, в городе есть сладость необыкновенная, ледяная, что во рту тает и после нее сладко и вкусно во рту, а по шее холодок бежит иголочками…» В этот мечтательный момент его сладкие дремы были прерваны самым безжалостным образом:
– Лёнь, а Лё-о-онь! Ты чо разлегся?
Он нахмурил брови, стиснул зубы и кулаки.
– Те чо надо? Мышь Полевая? – угрожающе мотнул в ее сторону вихрастой головой, словно хотел ее боднуть. Танька отскочила, вскрикнув, и обиженно надулась:
– Дурак какой-то. Я ж специально осталась… чтоб с тобой побыть.
Танька была старше Лёньки на два года, но внешне из-за необычной крепости коренастого мальчишки и ее худобы они смотрелись как ровесники.
Он действительно рос и развивался очень быстро, был мускулист, вынослив и смышлен. Жизнь без отца заставляла становиться сильным. Из-за его развитости и отсутствия в деревне парней их возраста девочки даже постарше нет-нет да и заглядывались на милого паренька с открытым ясным взглядом и залихватским, выгоревшем на солнце казацким чубом. Танька, увидав, что парень отстал от всех косарей и забрался в стог сена, не смогла упустить такой удобный момент. Она сбежала к нему, придумав какую-то отговорку для матери, и теперь явно рассчитывала на мальчишеское внимание.
Но Лёньке сегодня было не до девок, он мечтал. Строил планы на жизнь и никого в свой мир фантазий не впускал. Танька, конечно, девчонка симпатичная, даже, наверное, если б не худоба ее, красивой могла бы считаться, но сейчас после работы на лугу, под палящим зноем, Лёнька не хотел ни ее благосклонности, ни ее глупых расспросов. Правда, и обижать ее тоже не хотелось. Она ведь к нему относилась хорошо и даже частенько угощала то яблоком, то куском пирога, припасенного за праздничным столом. К тому же и в школе иногда подсказывала. Хоть и училась на класс старше. Она неплохо знала школьные предметы и всегда предлагала Лёньке свою помощь. Особенно когда выпадало вместе возвращаться из школы.
– Ладно, не журись! Устал я просто, – снисходительно улыбнулся Лёнька.
– А я тебе пол-яблока дам. Хочешь? – пошла на мировую Танюшка. Она протянула ему аккуратно обгрызенное яблоко, от которого действительно осталась почти половина. Уговаривать мальчишку не было нужды и уже через мгновение зеленый бок фрукта захрустел у него меж зубов. Танька удовлетворенно хихикнула и рукой поправила растрепавшуюся косичку. Все же ей удалось вновь завоевать его внимание.
– Лёнь, а можно я тебя спрошу о чем-то?.. – Ее бледные, почти не тронутые летним загаром щечки вдруг залились ярким румянцем.
– О чем? – сглотнув, удивился парень.
– Леня, а ты на мне женишься, когда вырастешь? – Теперь и все лицо ее сделалось пунцовым.
– Ух ты, какая шустрая! Я ж еще не выучился, профессию не получил, – важно ответил Лёнька, сменив гнев на милость. Он сейчас действительно мечтал о своей будущей взрослой жизни. Мальчикам его возраста всегда свойственно мечтать. Он слышал рассказы мужиков и старших парней, собиравшихся на конюшне у хромого конюха Прохора, о дальних морских походах, больших и красивых городах, высоких горных перевалах, южных республиках с пальмами и верблюдами и северных бескрайних ледяных пустынях. Он любил вечером, накормив скотину, загнав коров и кур в хлев, сделав уроки, в одиночку забраться под крышу конюшни и, закопавшись в сено, подолгу слушать пьяную болтовню деревенских мужиков, пока мама не начнет звать его от калитки. В три прыжка он соскакивал со своего уютного «насеста» и, проскользнув сквозь обветшалый плетень, оказывался в доме, позади матери. Еще через мгновение он уже возникал в окошке:
– Мам! Я здесь, дома. Ты чего?
– Ух, шельмец! Я тебе… – Она беззлобно грозила сухим костлявым кулачком. Всегда была готова потрепать и поколотить если не за проделки, то для профилактики. Однако убедившись, что парень переделал все вечерние дела по хозяйству, доверенные ему, успокаивалась и сменяла свой родительский гнев на материнскую милость. Акулина не знала, что такое нежность, ласка, поцелуи, и поэтому максимум, на что была способна, – потрепать Лёньку за непослушные вихры и почти нежно толкнуть в спину. Мальчишка тоже не понимал, что такое любовь. Отец не успел согреть его сердце и зародить в сыне ответное чувство, так как умер слишком рано. А нечто новое и особенное, не похожее на обиды за побои и наказания, появилось впервые, когда Акулина вдруг тяжело заболела. Вместе с навернувшимися слезами где-то глубоко возникало необъяснимое щекотание и дрожь, от которых хотелось разрыдаться в голос и прижаться к единственной маме. И не отпускать. Пусть лупит. Пусть дерет. Пусть! Пусть! Только бы быть с ней. Только бы не бросила. Только бы она не оставила его в жизни одного…
С девчонками Лёнька держался нарочито серьезно и холодно. Запомнил подслушанный когда-то на конюшне рассказ Петьки-боцмана, деревенского ухаря и гуляки, который был так прозван за некогда недолгую службу на речном буксире. Он любил громогласно порассуждать надтреснутым простуженным баритоном:
– С бабами завсегда надо строго! Хочешь, чтоб прикипела навсегда, – не замечай ее. Ну, делай вид, что не нужна она тебе сто лет. А коли сама заглядывается и заигрывает – гони от себя. Но не до конца. В самый отчаянный для нее момент – удиви ее! Раз, и цапни ее за плечи, сгреби в охапку и целуй…
Дальше Лёнька не расслышал, так как мужики-слушатели загоготали и шумно перебили рассказчика, да и мамка уже дважды позвала его от калитки. Так и не узнав, что же надо делать после поцелуев, он убежал домой.
Следуя нехитрой Петькиной науке, Лёнька так поступал и сейчас с прилипшей к нему востроносенькой, но симпатичной Танькой. Блаженные минуты отдыха и мечтаний он не хотел расходовать на глупые Танькины расспросы о свадьбе-женитьбе.
– Тань, я, может, путешественником стану. Поеду в Сибирь пушнину бить. Мне батя рассказывал, как там в тайге живут соболи да куницы вот такие… – Он развел широко руки, показывая размер чудесных зверюг.
– А ты своего Павлика помнишь?
Танька имела в виду отца Лёньки, охотоведа, служившего по лесной и охотничьей части, которого все в деревне очень любили за добрый нрав и небывалую щедрость. Она спросила об отце, потому что очень скучала по своему батьке Андрее Васильевиче Полевом, который служил на пограничной заставе и от него не было вестей уже больше двух месяцев. Отец же Лёньки, Павел Степанович, умерший два года назад, большей частью жил в лесу в своей сторожке-заимке, промышлял зверя и часто принимал заезжих охотников. Он никогда никому не отказывал ни в помощи, ни в ночлеге, ни в еде. За открытость души и отзывчивость, добрый нрав и щедрость все в округе – и стар и млад – звали его ласково Павликом.
Денег в семье почти не водилось, а вот кабанье сало, лосиная тушенка, мёд с собственной пасеки, соленые грибы в бочках да квашеная брусника, клюква и капуста почти не переводились. Всеми добытыми, бережно собранными дарами земли и леса Павлик охотно делился с родичами, соседями и теми, кто нуждался больше. Нередко через деревню проходили обозы с ссыльными и выселенными «враждебными элементами», которые смотрели на собиравшихся вдоль дороги «поглазеть на лишенцев» крестьян затравленно и жалобно. О таких этапах Павлика предупреждали заранее, так как он всегда был вооружен и, находясь на службе, был обязан помогать обеспечивать порядок. Охотовед и лесничий в одном лице, Павел Степанович строго выполнял поручения начальства, но обязательно подготавливал к таким дням два-три мешочка с салом, сушеной черникой, берестовым туеском засахаренного меда и травяным лесным лечебным сбором.
– Им, лишенцам, пригодится в дороге. Кто знает, какая судьбина их ждет?! А от матушки-природы не убудет. Еще попросим. Она добрая, кормилица, – приговаривал Павлик в ответ на укоряющий взгляд жены Акулины. Ей не было жалко этих припасов, она просто боялась за своего кормильца-мужа, что могут на него донести «доброхоты» и в лучшем случае отправят их таким же этапом. Но она не смела перечить мужу. Не было такой привычки и даже мысли. Всё же он – хозяин, глава, кормилец, муж. Оттого все свои невысказанные обиды, как и другие, вымещала женщина на сыне, считая, что тот только крепче и живучее станет от наказаний, тычков и подзатыльников.
Чужие люди в деревне появлялись редко и были в диковинку, так что не только Лёнька с другими ребятами, но и взрослые любили поглазеть на эти скорбные караваны. Особенно много в прошлом году везли прибалтийцев: латышей и литовцев. После присоединения новых западных территорий два года назад советские органы продолжали наводить порядок. Также взялись за тех, кто жил вблизи границы, а до нее было всего шесть часов на поезде. Приграничные хутора, ранее заселенные латышами, поляками, литовцами, за тот год практически опустели. Очередная такая колонна шла через деревню прошлой осенью и состояла почему-то из одних женщин. Причем всех возрастов – от старух до юных девушек.
Отца Лёньки уже не было в живых, но дома лежало несколько мешков, приготовленных Павлом Степановичем незадолго до своей гибели, однако так никому и не отданных. Акулина вспомнила о них, стоя у края дороги и глядя на большую не то латышскую, не то литовскую семью, состоявшую из двух пожилых женщин с тремя девушками примерно от восемнадцати до тридцати лет. Мужчин на этой телеге не было. Видимо, арестовали, или того хуже… Взглянув на изможденных выселенных прибалтийцев, глядя в их бездонные впалые глаза, увидев сбившихся в кучку девушек, их лица, полные страха и тоски, даже строгая суровая Лёнькина мать не выдержала:
– А ну-ка, мигом в погреб и неси батькины «тормозки этапные».
Так Павлик называл собранные пайки для изгоняемых людей, названных по каким-то причинам «врагами народа». У него всегда они были наготове, чтоб поделиться с очередным бедолагой своими небогатыми запасами даров природы.
Мальчишка без лишних разговоров помчался к дому. Спустился в погреб, но неаккуратно открыл дверь, которая в самый важный момент поиска мешочков вдруг захлопнулась. Пока в темноте шарил да ударялся о бочки с грибами, капустой и брусникой, отыскивая мешки, времени прошло слишком много. Поэтому, наконец выбежав перемазанный землей, паутиной и пылью, с одним найденным мешком в руках, на центральную улицу, он увидал лишь мелькнувшую за поворотом телегу. Лёнька готов был разреветься от досады на предательскую дверь, холодный грязный погреб, конвоиров, что так быстро прогнали подводы с «высланными», однако собрал остатки своего детского, но уже вполне мужского характера и, надвинув поглубже кепку, помчался изо всех сил за колонной, поднимая за собой столбики пыли. Нагнав ту самую телегу с тетками, он с размаху втолкнул мешок самой старшей. Та от неожиданности вздрогнула и даже закрылась рукой, как будто ждала удара или пощечины.
Лёнька отскочил в сторону от налетевшего молниеносно и махнувшего в его сторону плетью молоденького, давно не бритого солдата на худом гнедом жеребце:
– А ну, пацан, ща-а-ас врежу!
Но не тут-то было, пацан ловко – пригодился опыт мамкиных уроков – уклонился от просвистевшей возле щеки кожаной казацкой двухвостки-плетенки и, показав язык конвоиру, остановился:
– У-у-у! Мазила! Тоже мне, стрелок Ворошиловский.
Конвоир звучно сплюнул, зевнул и лениво потрусил вперед колонны, командуя коню:
– Ну, пшел! Но-о-о!
В тот же момент тетка, заглянув в мешок и обнаружив там еду, вместо ожидаемого подвоха резко обернулась на Лёнькин голос:
– Благодарю тебя, мальчик! Как имя тебе?
– Лёнька, – удивившись странному выговору, ответил он и продолжил брести за телегой по дороге.
Тетка глянула на удалявшегося конвойного и что-то быстро сняла с шеи. Лёнька остановился. А она приложила ко лбу то, что сняла, поцеловала и, снова повернувшись к мальчишке, метнула этот крохотный предмет на ниточке в его сторону:
– Прийми! Теперь защита будет тебе! Ты добрый, малец.
Брошенный предмет мягко нырнул в густую пыль возле его ног и исчез в ней. Лёнька от удивления и неожиданной благодарности замер. Но уже через миг, как только подвода скрылась за очередным лесным поворотом, он, встав на четвереньки, зашарил дрожащими руками в дорожной пыли. Еще мгновение, и пальцы зацепились за тонкую, но прочную ниточку. Такой нитью, называемой «суровой», батя учил его подшивать валенки и вязать заячьи капканы-силки. Нитка была связана двойным узелком, а посреди висел кружочек размером с трехкопеечную монетку сочно-желтого, просто медового цвета.
Продув ее от пыли и налипших сухих травинок, мальчишка разглядел на нем лицо женщины. Да не просто какой-то тетки, а прямо сказать, сказочной дамы, возможно царицы. К тому же она изображалась еще с ребеночком в руках. Вокруг головы малыша и матери были нарисованы, а вернее выдавлены или чем-то вырезаны круги и какие-то странные буквы. Что-то похожее он видел в городе, когда с мамкой ездили продавать молоко на рынок, а потом зашел в храм. В деревне своего церковного прихода не было, да и директор школы все время строго предупреждал, чтоб никто из учеников в церковь не совал даже носа. И грозил не принять в пионеры, если узнает, что кто-то из детей ослушался. А в пионерах было здорово и весело. Они с барабаном ходили, с горном и в галстуках…
И все же, тайком, приезжая с матерью в райцентр, Лёнька пару раз в церковь заглядывал. Видел там массивные золотые люстры, блестящие подставки, а на них много горящих и вкусно пахнущих восковых свечей. Его завораживали и одновременно пугали картины на стенах и потолке и много удивительных сказочных и печальных икон. На одной из них он точно видел такую же тетеньку с малышом на руках.
Мальчишка быстро спрятал свою добычу в потайной карманчик внутри штанов и поспешил к дому. Мамка могла рассердиться, и тогда весь вечер пойдет насмарку. Вместо похода на чердак конюшни и подслушивания разговоров пьяных мужичков пришлось бы получать щедрые материнские оплеухи да колотухи. А потом сидеть взаперти. Подумав об этом, Лёнька припустил еще быстрее.
Акулина, на его счастье, еще не успела хватиться сбежавшего сына и загоняла пришедшую с пастбища корову. Лёнька подскочил к упирающейся буренке, что-то задумавшей подъесть на ходу. Схватил ее за рог и потянул в нужном направлении – курсом на хлев, лихо командуя:
– А-ну, рогатая, пошла, пошла!
Мать одобрительно кивнула и пошла в хату. Загнав корову в стойло, Лёнька хорошенько разглядел подарок ехавшей в телеге тетки и перепрятал его в глубокую щель меж бревнами у самого пола в углу хлева. Сперва хотел поближе в доме запрятать, но испугался, что мамка может найти при уборке. Поэтому решил схоронить его подальше от материнских глаз. Там мать точно не найдет. Его подмывало похвалиться таким удивительным подарком перед ребятами и даже перед мамой, но мальчишеский опыт подсказывал ему не спешить и никому не показывать загадочный медальончик. Он даже Таньке как-то хотел его показать, а может быть, даже подарить. Но тут же быстро передумал. Тем более что Танька дружила с ним просто так, без приманок и подарков. Да еще и делилась всегда чем-нибудь вкусненьким. То яблоко даст, то сливу сушеную, а то и кусочек петушка леденцового, что на рынке в городе продают. Вот и сегодня хоть половинкой яблока, но все ж поделилась. Не хотел он ее обижать, но и настроения рассказывать о своих мечтах не было. Он вздохнул, вспомнив об отце, о котором девчонка хотела его расспросить, и, не ответив, скомандовал:
– Слышь, невеста, пошли до хаты. Скоро солнце садиться начнет. Мамки рассердятся. – Он встал и отряхнулся, дернул девчонку за руку. Та послушно поднялась, влюбленно глядя на Лёньку.
Спрыгнув вместе с невысокого пока стожка сена, дети побежали в сторону дома. Солнце плавно снижалось, завершая свой дневной путь.
The incidents that Sepp Dietrich related to me about the Russian people in the occupied reas are simply hair-raising. They are not a people but a conglomeration of animals.
Огненно-рыжий петух, переливающийся в первых лучах восходящего солнца цветами изумруда и золота, широко раскрыл могучий костистый клюв, зевнул, тряхнул мясистым коралловым гребнем и, блаженно зажмурившись, изо всех петушиных сил проорал зорьку. Разлепив веки, он вдруг увидал перед собой щетинистую рыжую физиономию, обладатель которой через круглые стекляшки треснувших очков любопытно рассматривал чудо-горниста, не слезая с тарахтящего и плюющегося дымом и копотью металлического коня. Видимо, этот незваный зритель подъехал во время полуминутной трели утреннего горниста и теперь любовался его боевым оперением и петушиной статью. Потревоженная птица недовольно переваливалась с ноги на ногу, балансируя на стареньком ветхом заборе. Зрители, конечно, явление неизбежное и приятное, но прерывать утреннюю побудку никто не имел права.
Петух нахохлился и ворчливо заквохтал, угрожающе наклоняя голову в сторону нежданного поклонника. Но чужак нисколько не испугался, а наоборот, гоготнул в голос и протянул в сторону петуха какой-то блестящий предмет, похожий не то на грабли, не то на молоток. Однако никаким крестьянским инвентарем, да еще с расстояния нескольких метров, боевитого Петрушу напугать было невозможно, и он, победно вскинув гребешок, захлопал-замахал крыльями на нахального рыжего противника. Яркая вспышка и треск, словно лопнувшей под тяжелой поклажей тележной оси, напугали, ослепили и оглушили пернатого задиру. Но испуг не успел даже коснуться нежного птичьего сердечка, как оно буквально разорвалось на части от града металла, вонзившегося в его холеное мясистое тело и заставившего его упасть наземь. Последний вскрик неоконченной петушиной утренней песни смешался и исчез во внезапно нарастающем гуле и скрежете вползающего во двор бронированного чудовища. Чудище ухнуло, выбросив клуб дыма, и остановилось. Лязгнули петли люка, и из чрева монстра показался худощавый парень в черной форме и шлемофоне.
– Heinrich! Mein Freund! Was hast du gegen diesen russischen Herold?[4] – хохоча и размахивая руками, обратился по-немецки водитель броневика к очкастому мотоциклисту. Тот уже слез со своей трехколесной машины и обтирал сочным зеленым лопухом подобранную за плетнем добычу. Заборчик он предварительно без труда повалил одним пинком кованого ботинка и прошел на чужую территорию.
– У этого певца верхняя ля фальшивая. А мой утонченный слух этого вынести не может, – по-немецки неторопливо отвечал охотник, продолжая обтирать окровавленную тушку птицы пучком сорванной травы. Не прерывая своего занятия, он неспешно рассуждал: – Знаете ли вы, дорогой герр обершарфюрер, что я воспитан в семье музыкантов и с детства обучен игре на разных инструментах. Маменька Гретхен довольно болезненно лупила меня по рукам и ушам за ошибки на уроках фортепьяно, приговаривая: «Слушай пальцами, играй головой!» С тех самых пор, вспоминая уроки милой матушки, я и не терплю ни малейшей фальши. Наказывать и учить глупого петуха бессмысленно, а вот суп из него выйдет превосходный!
Мотоциклист, музыкант и ефрейтор Генрих Лейбнер закончил очистку трофея и, завернув его в три лопуха, бережно положил на дно мотоциклетной люльки.
– Приглашаю вас, Вильгельм, на трапезу. Как только обоснуемся в каком-нибудь… – он огляделся вокруг и махнул в сторону небольшого, но симпатичного дома, – ну вот хотя бы в этом «замке», жду вас на обед! Ну а после обеда обещаю вам мини-концерт настоящей баварской народной музыки. От «Мóделя» до йóделя![5] в моем исполнении! Извините, рояль достать не смог, а вот мой «Рихтер»[6] всегда со мной! – Он улыбнулся и одним рывком ножного стартера завел мотоцикл. Затем, порывшись в нагрудном кармане, вытянул блестящую губную гармонику. Помахал ею в воздухе и убрал обратно.
– О, браво, ефрейтор! Вы превосходно справились с этим нерадивым учеником. Надеюсь, в котелке он будет более послушным! Ха-ха! За приглашение спасибо! С меня шнапс и сигара под ваш концерт. С вашего позволения прихвачу пару друзей из бравой пятнадцатой пехотной дивизии. Все же они завоевали уже пол-России! Честь имею, Генрих! Хайль! – Водитель броневика легко вскинул правую руку и исчез в люке. Машины разъехались.
Колонна бронемашин, автомобилей и мотоциклов с лязгом и грохотом втягивалась на центральную улицу деревеньки. Ряд боевой техники был настолько длинным, что целиком не мог поместиться на небольшой улочке, которая хоть и называлась «центральной», но была весьма короткой и совсем не широкой. Несколько машин остановилось, упершись в ехавшие впереди. Из них на землю стали выскакивать солдаты в черном, сером и зеленом обмундировании. Они следовали четким командам, которые отдавал стоявший возле грузовика с солдатами стройный, подтянутый офицер с играющими на солнце серебром нашивками «СС» и рифлеными пуговицами на фуражке и мундире. Несмотря на жару, он был в черных кожаных перчатках и высоких хромовых сапогах, хотя и грязных, но сохранивших следы глянцевой чистки в верхней части голенищ. В домах, располагавшихся вдоль центрального проезда, захлопали окна и двери. Разбуженные и потревоженные жители осторожно выбирались на свет Божий.
Любопытство, тревога, предчувствие беды необъяснимым образом слились воедино и толкали их навстречу опасности, ворвавшейся этим тихим июльским утром 1941 года в их незатейливый многовековой деревенский быт и уклад. Детишки первыми высыпали на улицу и во все глаза таращились на диковинные бронированные машины и прочую технику. Она была почти новой, выкрашенной по образу осины бледными и темными зелеными пятнами с яркими белыми контурами крестов и номерами на бортах. У головного «Кюбельвагена» VW-82[7] на капоте спереди был натянут ярко-красный флаг. Он трепетал от легкого июльского ветерка, и у наблюдающих со стороны создавалось впечатление, что тяжелый бронеавтомобиль плывет или даже летит над глубокой грязной колеей, считавшейся центральной деревенской улицей.
– Глянь-ка, Лёнька! Что там за техника? Вроде наши едут. Флаг-то, вишь, красный спереди. – Акулина сквозь мутное запыленное стекло горницы пыталась разглядеть, что за нежданные гости потревожили их ранним летним утром и выстроились вдоль всей деревеньки, как на параде.
– Мам, не видать отсюда. Дай поспать еще. Каникулы же. Я буренку еще затемно отпустил в стадо. – Лёнька тер глаза и не переставая зевал.
– А-ну, сгинь, обалдуй! Ложись и не высовывайся. Я сама схожу, гляну. – Голос матери звучал хоть и грубо, но тревожно. Даже мальчишка это почувствовал. Она непривычно легко согласилась на его просьбу понежиться еще на печке, где он любил ночевать, свернувшись калачиком на теплых, пахнущих глиной и хлебом кирпичах. При этом сама собралась выйти на разведку.
Быстро накинув брезентовую куртку мужа, в которой тот при жизни обычно промышлял в лесу летом и в межсезонье, она вышла на крыльцо. И тут же лицом к лицу столкнулась с рыжей небритой да еще и очкастой физиономией немецкого мотоциклиста. Он бесцеремонно оттолкнул ее со своего пути и вошел в дом.
– Prima! Der Sieger bekommt alles![8] – громко крикнул немец и загрохотал стоявшей на столе посудой, приготовленной для скромного завтрака. Схватил глиняный кувшин и опрокинул себе в глотку его содержимое. Белое густое молоко побежало по щекам, шее, грязному промасленному подворотничку его кителя и длинными крупными слезами упало на деревянный крашеный пол. – Toll![9] – снова воскликнул, напившись, ефрейтор и аккуратно поставил кувшин на стол, громко и смачно рыгнув.
Пара месяцев полевой службы на Восточном фронте, очевидно, произвели необратимую трансформацию сознания и поведения вчерашнего выпускника Мюнхенской высшей школы музыки и театра, которая гордо именовалась Государственной академией музыки, и быстро изменили Генриха Лейбнера, всегда отличавшегося дома и на учебе изысканными манерами. Он не стал грубияном, наглецом или садистом, но дремавшее многие поколения воинствующее нутро его предков – тервингов и вестготов[10], почуяв липкий аромат бойни и едкий пороховой смрад, активирующие необъяснимые генетические связи, превратили его в истинного арийского воина, беспощадного бойца Великой армии фюрера.
Политическая пропаганда, развернутая во всех подразделениях Третьего рейха, дополнила сознание недостающими знаниями о высшей расе и «недочеловеках» (унтерменшен) и вытравила последние остатки сострадания и этических норм. На территории врага – все враги. И дети, и старики, и женщины. Все они – «унтерменшен» и не должны мешать немецкому солдату выполнять важнейшую историческую функцию устройства Нового порядка и Нового мира.
Внезапный шорох за печкой насторожил немца. Он пригнулся и, подкравшись к кирпичной лежанке, схватил за торчащий конец ватное лоскутное одеяло и с силой дернул.
– Ай! – вскрикнул кто-то из темного угла печной лежанки.
Немец протянул руку и выволок оттуда упирающегося и брыкающегося мальчишку. Оккупант с размаху отвесил юнцу хлесткую пощечину и толкнул на пол. Лёнька перекувыркнулся, но не упал, а ловко вывернулся и, потирая на бегу ушибленную щеку, выскочил на улицу. Ефрейтор был обескуражен. Он упустил добычу, чего с ним никогда не случалось. Но его развеселил этот кувыркающийся белобрысый парень, поэтому музыкант Генрих Лейбнер поспешил за ним следом. Однако, выбежав на крыльцо с автоматом наперевес, он увидел интересную картину.
Тетка, которую потомок вестготов грубо оттолкнул, входя в дом, уже держала за шиворот того самого юного акробата и изо всех сил лупцевала его длинным гибким прутом. Парень брыкался, извивался изо всех сил, пытаясь увернуться от свистящей над ним хворостины, но при этом не издавал никаких звуков или криков. Женщина с новой силой обрушивала на него град ударов, а мальчишка крутился как волчок, пытаясь подставить под удар то руку, то ногу.
– Ха-ха-ха! Го-гог-го-го! – драли глотки уже собравшиеся возле дома солдаты, наблюдавшие за бесплатным представлением, а с ними и тот самый офицер, что командовал высадкой с грузовика.
Ефрейтор ловко перехватил занесенную над парнем очередную розгу и крикнул:
– Halt! Genug. Stopp! Das reicht. Warum schlägst du ihn, Mutter?[11]
Акулина от неожиданности выпустила воротник Лёнькиной рубахи и свое гибкое орудие расправы. Она не понимала ни слова по-немецки и испугалась грозного возгласа германца. Закрыла лицо освободившейся рукой и от страха вдруг разрыдалась. Слишком эмоциональным для нее оказалось это утро. Колонна фашистской техники под красным кумачовым флагом, вторгшийся в дом, а теперь хватающий за руки и орущий на нее вооруженный рыжий немец, чужие хохочущие солдаты, потешающиеся над их с Лёнькой «воспитательным процессом» – всё это смешалось и напугало бедную женщину. Силы под ледяной волной нахлынувшего страха едва не оставили ее, и она просто по-бабьи расплакалась. Слезы не разжалобили немца, но и продолжать этот скандал ни времени, ни желания ни у кого не было. Пацан, воспользовавшись этой заминкой, давно уже вырвался от матери, и о его присутствии напоминал только удаляющийся хруст веток малинника, густо растущего вдоль забора за домом.
Генрих отпустил женщину, подошел к своему мотоциклу, аккуратно припаркованному у калитки, и вытащил того самого петуха, что так фальшиво мешал ему наслаждаться утренней зорькой и отдавшего за это свою куриную жизнь.
– На! Готовь. Будем есть на обед. Давай, давай, быстрее! – Он ткнул Акулине в лицо перепачканным птичьим трупом. А она не могла понять, сколько он ни пытался объяснить ей жестами «ам-ам!», чего же хочет от нее этот щетинистый варвар. Неожиданно из-за спин гомонивших на улице возле забора солдат возник однорукий человек – председатель колхоза Яков Ефимович Бубнов:
– Herr Gefreite. Entschuldige! Ich will sprechen?[12]
Яков Ефимович, сорока пяти лет от роду, лишился руки еще в Первую мировую войну, когда попал в плен из-за ранения и там же научился весьма сносному общению на языке педантичного, но в конце концов поверженного противника. Он оказался среди двух с половиной миллионов плененных русских солдат и офицеров, но в отличие от многих из них чудом выжил, так как быстро постиг некоторые азы немецкой психологии. Каким бы варваром пред вами ни представал германский воин, он моментально отреагирует на подчеркнуто вежливое обхождение и обращение. Не случайно в их языке есть даже специальные «благородные» формы просьб и обращений. Если вы заговорите на таком подобострастном слоге, то даже садист вынужден будет вас выслушать, ну а уж потом… все равно казнит. Вопрос только – как и каким способом. Хотя бывали и исключения. Он сам, Яков Ефимович, и был таким исключением.
Немцы, как правило, избавлялись от военнопленных инвалидов и калек, но каждый раз, как они пытались «пустить в расход» рядового русской императорской армии Бубнова, он умудрялся «выхлопотать» себе отсрочку и так, в конце концов, сохранил жизнь, а после получил даже освобождение по итогам заключенного большевиками Брестского мира. Хоть и не сразу, но усилиями Центропленбежа[13] вернулся на Родину. И здесь ему повезло, потому как калек и инвалидов немцы вдруг стали отправлять в первую очередь. С началом «второй германской» из-за своей инвалидности он не был призван на фронт и управлялся с бабами да стариками, оставшимися в колхозе.
И вот сегодня новое немецкое оккупационное начальство возложило на него обязанности старосты, так как лучше этого старика никто не владел их языком, а к тому же председатель наперечет знал всех жителей окрестных деревень и сел. Ефимыч, мысленно поблагодарив небеса и немцев за то, что и на этот раз его не казнили, не стал ерепениться и отказываться, посчитав, что лучше уж он сам будет поддерживать порядок при «новых властях», чем пришлют какого-нибудь «варяга». Как к этому отнесутся односельчане, он прекрасно догадывался, но думал об этом сейчас меньше всего. Сейчас надо было спасать свою голову и хворой жены с тремя детишками. Яков женился очень поздно, уже после Гражданской войны и прошедшей коллективизации в 30-х годах, но, создав семью, быстро обзавелся малыми детками и теперь обоснованно опасался за их жизнь и судьбу. Непростая судьба, переполненная историческими событиями и потрясениями мирового масштаба, превратила председателя Бубнова в старика-инвалида, которому на взгляд можно было дать не меньше семидесяти лет.
– Что ты хотел сказать, однорукий? – отвлекся немец, продолжая держать перед лицом несчастной женщины окоченевший труп рыжего петуха.
– Герр ефрейтор, я говорю этой крестьянке, что вы хотите суп варить из этой животины. Поняла, Акулька? – Он метнул грозный взгляд из-под своих лохматых бровей. – Что закаменела, как валун? Неча тут торчать. А ну давай, геть отсель, быстро вари шулюм господину ефрейтору.
Акулина не стала дожидаться дальнейших разъяснений и, схватив дрожащими руками расстрелянную птицу, бросилась в дом.
Мотоциклист удовлетворенно закивал и, подойдя к председателю, с силой хлопнул его по оставшемуся здоровому плечу:
– Гут! Гут, старост! Кушать куриц, гут!
Сошедшие с грузовиков и мотоциклов немцы, давно уже наблюдавшие за разыгравшимся «представлением», залились громким хохотом. В суровой фронтовой жизни они старались не упускать даже малейшего случая разбавить льющийся пот и кровь пусть даже самой глупой, а то и страшной – на грани жизни и смерти – шуткой. То, что для перепуганных нашествием беспощадной черной фашистской саранчи мирных граждан представлялось жутко пугающим, парадоксально часто повергало захватчиков в неудержимо отчаянное веселье и пробуждало желание совершенно по-детски кривляться и дурачиться.
Носители древней культуры, представители «новой» европейской цивилизации легко превращались в примитивных первобытных варваров, словно отброшенных во времена кровожадных Аттилы и Бледы[14], жаждущих издевательств и физической расправы.
Выбегавшие на шум и гогот жители деревни спотыкались на полдороге и в страхе пытались вновь укрыться в своих домах. Но сегодня их «крепости» стали не самым надежным укрытием и вовсе не могли спасти от педантичных оккупантов-завоевателей. Команда черномундирных с серебристыми пряжками и молниями эсэсовцев по-хозяйски ловко и слаженно обходила дом за домом. Они выталкивали на улицу всех обитателей деревни без разбору. Позади них суетились только что назначенные полицаи: Витька Горелый и учитель труда из сельской школы Иван Ильич Троценко. Оба были не местные и, видимо, приехали вместе с колонной немецких солдат. Тем не менее в Лёнькиной деревне их хорошо знали. Причем не с самой лучшей стороны. Оба – любители выпить, лентяи, матерщинники и грубияны. Учителя Троценко давно грозились выгнать из школы, но за нехваткой кадров этого не делали. Горелого же, из соседней деревни, обходили стороной даже местные запойные пьянчужки, потому что он мог после совместной пьянки запросто обокрасть и побить ни за что ни про что. Да и кличку он получил за то, что однажды ночью подпалил дом своего кума, которому завидовал многие годы. Тот сгорел вместе с семьей, но доказать умышленный поджог и Витькину вину так и не удалось. Однако всем местным жителям это было ясно без следствия и приговора.
Со стороны было очень сложно понять, что в действительности происходило в деревне. Многих баб и ребятишек сбивали с толку многочисленные красные флаги, закрепленные почти на каждом капоте дымящих и тарахтящих автомобилей. Свастика на них была заметна лишь сверху, и люди, радостно выбегая из домов на этот отлично видимый и родной ярко-алый цвет, пугались, встречаясь с теми, кто никак не сочетался с до боли знакомым детским стишком: «Как повяжешь галстук – береги его: он ведь с красным знаменем цвета одного!» – с немцами! С фашистами! С захватчиками! С силой темной и беспощадной! И хотя уже почти месяц вся страна жила в тревожном ожидании прихода врага, напряженно внимая невеселым радиосводкам и редким вестям полевой почты, встреча с немецкими солдатами ввергла мирный уклад жизни смоленской деревеньки в хаос и кошмар, разрушив надежды на быструю и столь желанную победу.
Новоиспеченные полицаи активно прислуживали пришедшим хозяевам, не забывая цапнуть то, что плохо лежало. Витька Горелый уже стащил новенький хомут, водрузив себе на шею. Иван Ильич пытался засунуть в карман своих широченных галифе наполненную до половины бутыль самогона. И тот и другой трофеи были отобраны у тетки Фроськи, которая, плача и держась за разбитое лицо, лежала в пыли недалеко от крыльца своего дома. В доме же вовсю хозяйничал комендантский взвод, устраивая караулку и штаб. Похоже, что немцы собирались остановиться в деревне надолго. Хоть и небольшая деревенька, а видать, окупанты понимали ее стратегическое положение: на краю леса, отделенная рекой и озером Бездоном, она становилась отличным опорным пунктом и временной базой гитлеровцев.
Староста Бубнов закончил объяснение с рыжим ефрейтором Лейбнером и, подойдя к Горелому, здоровой рукой с размаху отвесил ему глухую, но мощную оплеуху. Витька не удержался на ногах и плюхнулся в пыль, получив в добавок увесистый удар ворованным хомутом по лицу. От боли и неожиданности он взревел, как пожарная сирена:
– Ааааааах! Ты чего бьешься, гад? – Он пытался подняться, но ловко подскочивший к нему староста-председатель прижал его шею грязным кирзовым сапогом и угрожающе зарычал:
– Ты баб не трожь, охломон! Фроська мужа еще в Гражданскую потеряла. Всю жизнь бобылихой ходит. Зачем тебе этот причиндал? Где лошадь-то? Не воруй тутова, говорю тебе! Не то враз рассчитаю и разжалую. А то и сдам тебя обершарфюреру, так он тебя, тля, сам рассчитает. Тьфу на тебя, тля гнилая! Пшел, гнида воровская, выводи людей из хат на улицу. Новое начальство будет речь держать. Ну! Шевелись, сученный пес.
Он пихнул ногой всё еще валяющегося полицая, подцепил костлявыми пальцами хомут и понес хозяйке. Подошедший к поверженному мародеру бывший учитель Троценко усмехнулся:
– Не бзди, Витёк. Мы этому Яшке-председателю еще вьюшку пустим. Вставай, давай поправим здоровье. Во! – он показал горло зеленоватой стеклянной бутыли, торчащее из его штанов – Этот трофей наш. Хрен этому козлу однорукому. Сейчас с тобой оприходуем.
«Защитник порядка» Горелый поднялся, зло сплюнул кровавой слюной в подножную пыль и мрачно процедил:
– Убью суку краснопузую. Он мне еще за батю должен, – загадочно добавил Витька и хищно ощерил кривые ржаво-коричневые зубы. Вытирая бурые сопли, смешавшиеся с сочившейся кровью, двинулся вслед за учителем выполнять указание старосты.
Советские граждане, которые в период временной оккупации той или иной местности немецкими захватчиками служили у немцев на ответственных должностях… подлежат ответственности за измену Родине… Не подлежат привлечению к уголовной ответственности: советские граждане, занимавшие административные должности при немцах, если будет установлено, что они оказывали помощь партизанам, подпольщикам или саботировали выполнение требований немецких властей, помогали населению в сокрытии запасов продовольствия и имущества.
Всех жителей деревеньки сгоняли к дому тетки Фроськи, на крыльце которого два фельдфебеля прилаживали кумачовый флаг с траурно-черным крестом-свастикой в центре белого круга. Ее дом был самым большим и богатым в деревне. По четыре окна на восточной, северной и южной сторонах, светлая уютная горница, широкая русская печка, просторные вместительные сени, высокий чердак с сеновалом – всё это говорило о том, что дом строился для большой дружной семьи с хорошим достатком. Не прошло и двух десятилетий, как от всего семейства в живых осталась лишь Евфросинья, которая в тот момент горько плакала, сидя на голой земле возле крыльца. Советская власть последние двадцать лет регулярно что-то отнимала у нее: сперва мужа, сгинувшего в огне братоубийственной Гражданской войны, после – излишки зерна, которых вовсе не было, затем кормилицу-корову и молодого, только народившегося бычка, наконец явились за сыновьями. Пришедшая на Смоленскую землю немецкая власть отобрала последнее – родовой семейный дом. А новоявленный защитник порядка – полицай Витька Горелый еще избил, ограбил и унизил прилюдно.
Она плакала не от боли, а от унижения, не от побоев, а от несправедливости и горечи, от того, что ее не убили и она не может сойти с этой бесконечной карусели истязаний, страданий, мучений и безнадежности, воссоединившись, наконец, со своими родными в мире лучшем и вечном. Видевшие ее унижение жители не пришли ей на помощь, а лишь испуганно жались к крыльцу, стараясь укрыться за спинами друг друга. Несколько оставшихся в деревне мужиков вынужденно выдвинулись вперед, так как прятаться за спинами баб, стариков и детишек было совсем стыдно. Петька-боцман и хромой конюх Прохор стояли ближе всех к крыльцу, украшенному когда-то богатыми резными наличниками вдоль ската крыши и перил, и наблюдали, как фрицы раскидывают большое полотнище красного флага, занявшее чуть ли не весь крылечный навес.
– Ишь ты! Чистый атлáс или даже шелк, – прищурившись, гадал Петька, знавший толк в тканях и товаре. Недаром он несколько раз тянул баржи с текстильным грузом и мануфактурой на своем буксире. Если рейс проходил ночью, то Петька с матросами перебирался под прикрытием темноты на груженую баржу и вскрывал тюки и коробки с товаром. Он не считал это воровством, а скорее приработком за «вредность». После очередной жалобы на недостачу во время такой буксировки Петьку и списали на берег за недоказанностью хищения. Тем не менее в деревне он считался знатоком не только по женскому вопросу, но и по части модной галантереи. Сельский конюх Прохор Михайлович, тяжело опиравшийся на суковатую ореховую палку, служившую ему костылем, разгладил морщинистой широкой ладонью редкие грязные волосы и поддержал его товароведческие рассуждения:
– Ну да. Ежели разрезать его по этим полоскам и чуть подкоротить, то можно легко четыре флага нашенских сшить! А можно и рубаху скроить красную, пасхальную. Э-э-э! Не напирай, бабы! – последняя фраза была обращена к тем женщинам, которые сгрудились в пугливую и волнующуюся пеструю массу позади мужиков. В этой толпе было сложно опознать даже знакомых жителей деревни – так изменились их напряженные, исказившиеся от испытаний лица. Солдаты закончили свою знаменосную миссию и оправляли чуть растрепавшуюся форму и амуницию.
На порог вышел однорукий староста Яков Бубнов, с ним рядом – молодой подтянутый офицер, а за ними какой-то пожилой мужчина в штатском. Офицер снял и поигрывал черными кожаными перчатками, перекладывая их из руки в руку и периодически ловко хлопая ими себя по ляжке, обтянутой черным шерстяным галифе, заправленным в высокие хромовые сапоги. Староста, он же бывший председатель колхоза, единственной рукой устало смахивая со лба предательские капли выступавшего то ли от жары, то ли от напряжения пота и вслушиваясь в разговор немцев, начал переводить громко вслух:
– Това-а-а… то есть граждане крестьяне! Господин помощник нового коменданта нашего района сказал, что немецкие войска заняли полностью нашу область и район. Потому теперь они установили свою администрацию везде в районах по всей области. На пять деревень в нашем селе будет своя комендатура, а здесь, в вашей деревне, только одно подразделение. Здесь будет пункт. Такой же поставят в соседней деревне и в остальных. Для того чтобы ходить в лес или в поле, за деревню или в другую деревню, надо получить документ, пропуск. Аусвайс называется. Ну, такое разрешение от новых властей. Кто пойдет без такой бумаги, будет назван мятежником, партизаном и будет наказан. На первый раз будут пороть, а в следующий раз расстреляют. Вот так-то.
– Слышь, Ефимыч, а ребятишкам в школу как же? – поинтересовалась какая-то женщина. Судя по высокому голосу – похоже Таньки Полевой мать. Дети действительно вынуждены были ходить на уроки через лес в другую деревню.
– Ты, Манька, погоди со своей школой. Мои девки – тоже школьницы, но про то пока никаких распоряжений нет от германской власти. Да и до школы еще полтора месяца. Как решат – сообщат. Думаю, что будет школа, будет. Я буду добиваться, обещаю.
– Э! Председатель, а как насчет скотины? – вдруг вступил Прохор. Он хоть и исполнял обязанности конюха, но в деревне оставались в его ведении всего две лошади да жеребец. Остальная часть конюшни на двадцать четыре отдельных стойла, построенная когда-то еще при царе до революции, пустовала, была запущена, завалена мусором и навозом.
– Михалыч, скотина… – Он сделал паузу и продолжил: – Скотина остается при вас. Пока других указаний по частным дворам не было. Весь колхозный скот уже переписан и пересчитан и считается теперь собственностью Германии и их фюрера.
– Этого лупоглазого с челочкой и в усиках, что на картине? – Нюрка Денисова указала на портрет Гитлера, который в это время заносили два рядовых из взвода охраны в новый пункт комендатуры, до сего дня бывший хатой тетки Фроськи.
– Этого, этого самого, – поморщился Бубнов. Солдаты прошли в дом и повесили портрет над окном горницы. Он был такой большой, что нижней частью почти на треть перекрыл оконную раму.
Новоиспеченный староста, а до этого дня председатель колхоза «Заря» Яков Ефимович Бубнов принял решение служить новой немецкой власти добровольно. Несмотря на то, что за прошлые боевые заслуги, отвагу на фронте Первой германской и вступление в ряды ВКП(б) в революционном семнадцатом году он был безоговорочно и бессменно назначен председателем колхоза и даже самолично бывало раскулачивал (вплоть до расстрела на месте) односельчан, власть большевиков недолюбливал. Но никогда даже виду не подавал и языком понапрасну не чесал. Жизнь научила не спешить открывать рот даже среди самых близких, потому что и они могли ненароком обронить роковое словцо, которое в ловких руках дознавателей оборачивалось если не расстрелом, так ссылкой и лагерями по «антисоветской» статье.
По сути своей он не любил любую власть. Еще на фронте его увлек такой же, как он, молодой лохматый паренек-анархист, попавший по мобилизации на войну и шепотом вещавший про всеобщую свободу, братство и коллективное имущество. Эти принципы ему очень нравились и манили своею непознанной таинственностью и необычайной простотой. Но рассказать об этом вслух он боялся даже себе самому.
Жить свободным и независимым – это была заветная мечта Якова. Однако в реальности всю свою взрослую жизнь, которая началась в восемнадцать лет призывом в армию и отправкой на фронт, он преданно и истово служил власти: сперва царю-батюшке присягал в войсках, затем большевикам, свергшим прежнего хозяина земли русской, затем чекистам, проводившим красный террор и продразверстку, после партийному руководству, став председателем колхоза и организовав партячейку. И вот теперь немцам, установившим «новый порядок» – красное знамя со свастикой и портрет своего усатого лупоглазого главаря.
«Гори они все адовым огнем! – думал председатель Бубнов. – Мне бы только жену Александру вылечить. Да моих трех девок-дочерей выучить и замуж выдать, а уж какая вокруг власть – плевать! Лишь бы не грабили да не пытали. Хватит на мой век пыток и лагерей». Он вспоминал немецкий плен, мучения, ампутацию руки, неожиданное освобождение, размышлял о своей странной парадоксальной судьбе и машинально переводил слова нового коменданта. А затем и старика в штатском костюме, который оказался каким-то то ли вербовщиком, то ли агитатором. Тот взахлеб рассказывал о распрекрасных перспективах жизни крестьян под новой властью. А всем желающим предлагал возможность переезда в Великую Германию для работы на свободных немецких фабриках, огромных промышленных предприятиях и сельскохозяйственных фермах. После слова «фермы» крестьяне заволновались.
Яков тщетно пытался, насколько мог, объяснить правильно односельчанам, как устроены эти самые «фермы», когда вдруг штатский немец неожиданно перешел на чистый русский язык:
– Господа крестьяне! Меня зовут Георг Берг. То есть Георгий Берг. Я сам – русский патриот. С одна тысяча девятьсот двадцатого года живу в свободной Германии. Как видите, большевистская пропаганда нагло лжет и водит вас за нос, рассказывая вам о том, что Германия – враг, а немцы пришли, чтобы убивать вас. А вы знаете, что коммунисты требуют от вас сжигать урожай, топить муку в реках, резать скотину? Разве это народная власть? Это антинародное правительство должно быть свергнуто! Лучшие сыны Великой Германии пришли освободить вас! Все, кто хочет свободно работать, как человек, а не раб без паспорта, могут завтра же получить немецкие документы и выехать на работу в любую точку Третьего рейха. Вы должны работать, много работать, но свободно и радостно! Я сам могу показать вам в этом пример. Я много трудился, и теперь у меня большой дом, трое взрослых детей, красавица жена и уже четверо внуков. Все они счастливые и свободные люди, потому что живут и трудятся в Великой Германии. Мы – люди труда и воли – ее основа, соль земли немецкой!
Он еще долго рассуждал и агитировал за свободную сытную жизнь в Германии, распаляясь все больше и больше, пока его не перебил скрипучий голос Параскевьи Полевой, Танькиной бабушки:
– Мил человек, это хорошо, что они свободные, великие, добрые. Может, оно так и обстоит, как ты нам вещаешь. Дай-то Бог! Но коли оно так, то скажи на милость, зачем наши добрые освободители хату-то у тетки Фроськи отобрали? Неужто у их хвюрера получше хаты нету?
Берг бросил гневный взгляд на селянку и, указав на нее пальцем, чеканно выговаривая каждое слово, ответил:
– А за комиссарскую красную пропаганду мы будем безжалостно вешать, и ты, тетка, будешь первая, кого мы вздернем за такие слова о великом вожде германского рейха.
Больше задавать вопросы ни у кого желания не возникло, и люди разбрелись по домам.
Наиболее реальную опасность, безусловно, представляет русская экспансия, будь то царско-православная или сталинско-коммунистическая…
Почему это монголам, киргизам, башкирам и прочим надо быть русскими? Если превратить существующие сегодня советские республики в самостоятельные государства, вопрос был бы решен. За несколько недель армия Германии сделала бы эту важнейшую работу для всего человечества.
Лучший куриный суп в деревне готовила тетка Ховря Денисова. Все деревенские бабы были убеждены, что она знает какой-то волшебный секрет, передаваемый женщинами их семьи из поколения в поколение. Достаточно было взглянуть на то, как она колдует вокруг своих наседок и петушков, чтобы заподозрить ее в тайных кулинарных знаниях. На приготовление настоящего шулюма[17] уходило почти два дня. Хотя от первоначального рецепта, доставшегося ей по наследству от предков-казаков, ее супчик отличался как павлин от дворового Петьки.