На круги своя (сборник) - Мария Метлицкая - E-Book

На круги своя (сборник) E-Book

Мария Метлицкая

0,0

Beschreibung

В молодости человек живет в предвкушении счастья. Кажется, до него рукой подать. Еще чуть-чуть — и оно придет, накроет волной, захлестнет. Известное выражение «Счастье в простых вещах» кажется не просто несправедливым, но даже оскорбительным: каждый день ходить на работу, любить одного и того же человека, варить борщ и воспитывать детей — это счастье? Нет, конечно! Но наступает момент, когда приходит осознание — счастье именно в простых вещах. В работе, которую делаешь день изо дня, в любимом человеке, который мало похож на рыцаря в доспехах и даже на любимого актера. Но это он приносил чай с малиной, когда ты болела, и решал с вашим ребенком задачи по математике. И мы возвращаемся на круги своя — там, где нас любят и ждут, где нас окружают те самые простые вещи, из которых и складывается счастье.

Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:

Android
iOS
von Legimi
zertifizierten E-Readern
Kindle™-E-Readern
(für ausgewählte Pakete)

Seitenzahl: 487

Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:

Android
iOS
Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.


Ähnliche


Мария Метлицкая На круги своя (сборник)

© Метлицкая М., 2017

© Оформление. ООО «Издательство «Э», 2017

* * *

На круги своя

– А браслет я отдам Люське, – бубнила Тереза.

– Ага, отдай, – откликнулась Нана и добавила тише, глубоко вздохнув: – Господи, ну как же мне все надоело!

Она влезла на старый шаткий венский стул и потянулась к верхней полке огромного темного резного буфета. Боже, сколько на нем резных финтифлюшек, затейливого деревянного кружева, крученых непонятных цветов, утиных и рыбьих голов – и сколько же на всем этом старье пыли! Тереза, увлекшись любимой темой, продолжала:

– Борьке квартиру, а кому еще? Все-таки он единственный кровный родственник.

Это камень в Нанин огород – знай и ни на что не рассчитывай!

– Хотя, – вздохнув, добавила Тереза, – Борька, конечно, сволочь. Только и ждет, когда я подохну. Все ждут!

Опять за свое! Однако в этих словах была доля правды, причем приличная доля. Нана старалась считать, что к этим «всем» она не относится. Это было несложно – рассчитывать на что-нибудь у нее причин особенно не было. Тереза надолго замолчала и немигающим взглядом уставилась в окно.

– Что молчишь? – вдруг крикнула она Нане. – Тебе, что ли, думаешь, квартира?

Нана спрыгнула со стула, села на него, посмотрела на Терезу и тихо сказала:

– Ну оставь, пожалуйста. Ничего я не жду.

– Врешь! – выкрикнула Тереза и повторила: – Врешь! Святошу из себя корчишь, а сама только и думаешь, что же отвалится лично тебе.

– По себе судишь, – ответила Нана. – Обед греть?

Тереза встрепенулась:

– Что ты там накулемала? Опять небось овощной суп? Надоело до чертей. Хочу мяса, жареного мяса, лобио хочу, сулугуни. Ты грузинская женщина? Или диетсестра в больнице?

– Одно другому не помеха, – ответила Нана. И добавила: – А про все вышеперечисленное я тебе давно советую забыть. Если, конечно, ты хочешь жить дальше.

– Жить? – возмутилась Тереза. – Это называется жизнью? Без чашки кофе по утрам, без рокфора, без бисквитов с джемом? Если это жизнь, то смерти я точно не боюсь.

Тереза скорчила гримасу, одну из тех, которой она часто пользовалась в жизни и которая, видимо, когда-то прекрасно работала, – гримасу обиженной девочки. И застучала ногтем по столу. Ногти у нее были длинные, очень крепкие, слегка загибающиеся вовнутрь. Нана махнула рукой и пошла на кухню. Пока грелся суп, она застыла у окна – выпал первый снег, и было нарядно, торжественно и светло.

Нана уехала из Тбилиси почти десять лет назад. Тогда ей было двадцать семь. Уезжала, да нет, убегала она из холодной, нетопленой квартиры, от ненасытной «буржуйки», которая пожирала невероятное количество дров и ее, Наниных, сил, от одинокой темноты по вечерам – свет давали всего на несколько часов. Убегала от одиночества, отчаяния, безработицы и безденежья. И еще от своего затянувшегося и дурацкого романа, отнявшего у нее все жизненные силы. Романа, не имеющего ни перспектив, ни легкого и скорого, подспудно желаемого конца. Объект назывался Ираклий, был он художник, абсолютно одержимый и такой же абсолютно нищий.

Наверное, гений, так как обычному человеку все же нужно много всего: мебель, одежда, еда, деньги, наконец. И еще планы на дальнейшую жизнь. Ираклия же не интересовало ровным счетом ничего, кроме холстов и красок. Жил он в полуподвальной, сырой комнате, почти не приспособленной для жилья, спал на раскладушке, зимой и летом носил единственные латаные-перелатаные Наной джинсы, черный, связанный ею же свитер – даже летом он все время мерз – и китайские кеды – тоже круглый год. Питался он лавашом из соседней лавки и чаем. На кофе денег не было. Из дома он выходил по крайней надобности – купить кисти, краски и растворители. Нана приносила ему керосин и подкармливала его – картошка, фасоль, баклажаны. Был он, наверное, большой талант, и посему она мирилась до поры с его странностями. Иногда он делал дивные коллажи из кожи, мозаики и цветного стекла. Она пыталась что-то придумать, кого-то приводила в его мастерскую, бегала по знакомым, но кому это тогда было нужно – в годы разрухи и безвременья? А талантов эта щедрая земля плодила множество. Сама Нана бегала тогда по трем работам – утром на почту, работавшую отвратительно и с перебоями, днем гуляла с соседской собакой, огромным дряхлым сенбернаром, а вечерами мыла посуду в маленькой кафешке. Оттуда и приносила Ираклию что бог, а точнее, хозяин заведения, послал. Ираклий съедал все молча, не глядя, говорил «спасибо» и добавлял, что все это лишнее и что он может вполне обходиться без этого. Нане было обидно до слез. На сколько хватит терпения? У нее хватило на четыре года.

Понимала, что по-другому здесь и быть не может – только терпеть и служить. И восхищаться. Терпела, служила, восхищалась. Потом силы кончились. Позвонила Терезе в Москву, та пообещала:

– Приезжай, что-нибудь придумаем.

Собралась одним днем. Прощаться к Ираклию не пошла. Знала, что он ее не остановит, только плечом пожмет. Зачем же душу теребить? С вокзала поехала прямо к Терезе.

– Таких, как ты, полгорода. Со всех концов бывшей страны. Вот она, ваша драгоценная независимость! Все гордые, а жрать нечего. Все сюда претесь, – хлестала словами Тереза. – Ни на что особое не рассчитывай – только в прислуги. Хочешь, работай у меня, но с жильем устраивайся сама. Я ни с кем никогда не жила и жить не собираюсь.

Жила Тереза в центре, в огромной старой квартире, с высоченными потолками, с лепниной, эркерами и старинным, наборным, уже рассохшимся паркетом. Квартира была в ужасном состоянии – ремонта там не было лет двадцать. Уже тогда вокруг Терезы вились разные ушлые людишки, предлагая обмен с доплатой в любом спальном районе Москвы, загородный дом со всеми удобствами и просто огромные деньги. Старуха была непреклонна – не сдвинусь отсюда никогда. В деньгах особой нужды у нее не было – постоянно, раз в месяц примерно, приходила знакомая тетка с клиентами, которые что-то покупали: то брошь с изумрудами, то часы с амурами, то консоль из карельской березы, то севрских пастушек. Ей вполне хватало на безбедную жизнь. И все это добро не кончалось, не кончалось. Нана никак не могла взять в толк, почему Тереза не оставляет ее ночевать – комнат было три. Но Терезино слово было твердо, и Нана стала искать жилье. Она сняла комнату в частном доме, правда, сразу же за Кольцевой – в общем, еще почти Москва. В доме имелось газовое отопление, и это уже было счастье. Нана все время мерзла. Да разве это трудности после Тбилиси – вода и электричество круглые сутки, на участке банька. Хозяйка Нану жалела, считала почему-то беженкой и вечером оставляла на плите алюминиевую миску мясных щей и черный хлеб с толстым шматом сала и пучком зеленого лука. В доме было тепло, и Нана, почти счастливая и сытая, быстро засыпала под тяжелым ватным одеялом под размеренное тиканье хозяйских ходиков.

Тереза, конечно, капризничала. Всю жизнь она привыкла быть центром вселенной. Теперь все ушло, испарилось – поумирали любовники и подруги, закончились для нее рестораны и театры, выезды в гости, портнихи, маникюрши, массажистки. Закончилась та жизнь, где все крутилось, вертелось, не умолкал ни на минуту телефон, приносили на дом обеды из «Арагви», спекулянтки привозили тряпки, в ювелирном на Горького тоже был свой директор – в его кабинете она выбирала серьги, в «Тканях» на Герцена перед ней раскатывали километры бархата и шелка, в Елисеевском выносили коробки с ананасами, икрой и балыками, лучшие доктора принимали ее у себя на дому. И каждый вечер она решала сложную проблему – куда пойти сегодня, где будет интереснее и веселее.

Когда-то Тереза была светской львицей и одной из самых известных красавиц Москвы. Про себя она так и говорила: «Моя профессия – красавица». Она родилась в простой рабочей семье – отец ее был поляк, рабочий на камвольной фабрике. Ее, шестнадцатилетнюю девчонку из рабочего Орехова-Зуева, привез в Москву первый муж, увидевший ее случайно и абсолютно сразу же потерявший от нее голову. Было ему около сорока, и занимал он крупный пост в военном ведомстве. Свою семью он оставил моментально и без раздумий, а Терезу не просто обожал, а боготворил. Он понимал, что она истинный алмаз, и на оправу явно не скупился. К двадцати годам недавно нищая и голодная Тереза уже имела личную портниху, косметичку, домработницу, несколько дорогих шуб и полную и абсолютную власть над мужем. Вкус, надо сказать, у нее был отменный от природы, и она моментально, без переходов, вступила в новую жизнь. К тому времени погиб, попав под электричку, ее отец, остались мать-ткачиха и две младших сестры. Дорогу в поселок она забыла сразу же, а вот шофера с продуктами отсылала туда еженедельно.

Хороша она тогда была сказочно – очень высокая, крутобедрая и полногрудая, с тонкими, длинными пальцами и очень изящной, маленькой ступней. Натуральная пепельная блондинка, с карими, слегка навыкате, глазами, с белоснежной, совсем без румянца, тонкой кожей и крупным, ярким капризным ртом.

Свое убогое детство и юность она с удовольствием забыла, органично вписавшись в столичную жизнь, придумав себе какое-то дворянское происхождение и богатых дальних родственников в Варшаве. Прожили они с мужем всего лет семь – он скончался от инфаркта мгновенно, не пережив каких-то несправедливых пертурбаций на службе. Тереза осталась юной вдовой. Да, конечно, были роскошная квартира, шкафы, полные нарядов, шкатулки с драгоценностями, но совершенно не было средств. Тереза впала в панику и отчаяние, однако выход нашелся довольно скоро – она закрутила роман с начальником покойного мужа. Он был тоже немолод, несвободен, но карусель опять понеслась – гости, подарки, водитель, прислуга. Правда, теперь изменился ее статус – она была только любовницей, и это ее угнетало. Стала присматриваться к возможным кандидатам в мужья. Присмотрела – немолодого, но очень известного актера кино. Он был небогат, но все двери перед ним были нараспах. К тому же престиж. Окрутила она его довольно быстро, а вот с любовником прощаться не собиралась, встречалась с ним тайно на съемной квартире, когда муж отсутствовал в городе. Так продолжалось пару лет, с мужем у нее теперь было совсем иное общество – писатели, композиторы, художники, но и старая связь с генералом казалась тоже незыблемой. Но кто-то стукнул, его припугнули наверху, и от Терезы он отказался. Стал попивать и муж-актер, до которого теперь тоже доползали разные слухи. Брак трещал по швам. Однажды пьяный актер поднял на нее руку, но она – крепкая и сильная, остановила это дело разом, припечатав его к стене. Денег категорически не хватало – у актера уже была репутация сильно пьющего человека, и сниматься его почти не приглашали. Появились новые лица. Он ныл, скулил, жаловался на жизнь и изводил этим бедную Терезу. Роль жены-матери была явно не по ней. С актером она развелась и закрутила роман с набирающим тогда силу поэтом-песенником. Родом он был из Грузии и, абсолютно игнорируя свой брак и тихую, забитую жену, появлялся с Терезой везде и всюду открыто, представляя ее своей музой. С ним она стала тогда ездить по всему Союзу и даже за границу. Властью он был вполне обласкан и любим. Часто бывали они и на его родине, в Тбилиси, где он считался гордостью и национальным героем. Там же, в Тбилиси, Тереза познакомилась с матерью Наны, дальней родственницей поэта. Они даже вполне подружились, если к Терезе вообще можно было применить слово «подруга». Мать Наны присылала ей из Тбилиси посылки – ее любимую чурчхелу, вяленую хурму, орехи, инжирное варенье. А Тереза отправляла в Тбилиси свои старые тряпки, отслужившие ей уже вполне, початые флаконы французских духов, неудобную ей обувь. В общем, началась игра – щедрая богатая дама и бедные благодарные родственники. Впрочем, там все действительно были счастливы и считали Терезу широкой и доброй душой. Ей это было приятно, как всегда приятно кого-то облагодетельствовать. К тому же это давалось легко и не требовало никаких душевных и материальных вложений, что Тереза ценила превыше всего. С поэтом она прожила весело и беззаботно лет восемь, а потом он вероломно предал ее, женившись на восемнадцатилетней дочке их общей приятельницы, объявив теперь своей музой эту малолетку. От предательства и обиды Тереза оправилась не сразу. Особенно когда поняла, что ей уже под сорок и шансы ее, увы, уже не так высоки, как прежде. Она так долго пребывала в статусе первой красавицы, что смириться с новым положением – брошенной немолодой любовницы – ей было очень нелегко. А сплетни, а насмешники!

Когда она немного оправилась от обид и унижений, то поняла: хватит с нее эксцентричных и непредсказуемых людей богемы. Ей нужен муж, именно муж, а не любовник. Устойчивый, надежный, верный и обеспеченный. С выходом в тираж мириться она категорически не хотела и отправилась в санаторий на море – покой и еще раз покой, массажи, диета, крепкий сон. В Москву вернулась через месяц – помолодевшая, похудевшая, с яркими живыми глазами, настроенная только на победу. Но с мужем не вышло. Тереза влюбилась насмерть – по законам жанра опять в объект недостойный и никак не вписывающийся в ее планы. Это был молодой красавец-балерун, жиголо, коварный и расчетливый. Здесь все было гнуснее и сложнее. Кроме Терезы, у балеруна были еще вполне внятные увлечения горячими поклонниками мужского пола. В одночасье Тереза стала для него и мамкой, и нянькой, и подружкой – кормила его, одевала, возила на курорты, делала ремонт в его захудалой однокомнатной квартиренке где-то на окраине. За все это получала жалкие крохи – изредка благодарность и уж совсем редко – вялые, непродолжительные ласки в форме одолжения. Вот тогда она начала носить в комиссионку столовое серебро и украшения. Худела, много плакала, караулила его ночами. Ненавидела и презирала себя, но ничего поделать с этим не могла. Решилось все само собой спустя три года – на гастролях в Германии коварный возлюбленный сбежал от своей труппы, разом избавив Терезу от невыносимых страданий и непомерных трат. Она поубивалась полгода и наконец-то стала приходить в себя – так восстанавливаются после тяжелой и изнурительной болезни. Увидела в зеркале и новые морщины, и седые волосы. Огляделась – квартира прилично разграблена и опустошена. Да и очередь под дверью не стоит – годы. Но постепенно собрала себя по частям – поменяла обои, чтобы скрыть дырки после вынесенных из дома картин и тарелок, и нашла себе мужа. На ее жизнь глупостей достаточно. Кандидат в мужья был из академической среды, совсем незнакомой ей. Ученый с мировым именем, академик при всех регалиях, вдовец. Обработала и окрутила она его довольно лихо – для него она была вполне молода и, безусловно, все еще очень хороша собой. В довесок к мужу-академику ей досталась огромная запущенная квартира на Патриарших и дача в Мозжинке – гектар дремучего леса. Но главное не это – теперь у нее появился статус, она сделалась законной супругой академика. Вначале ей показалось, что это абсолютно другой мир – интеллигенция, ученые, совсем другие ценности. А когда разобралась, то оказалось, что все одно и то же – те же сплетни, зависть, подсиживания, интриги и интрижки. Что ж, в этом мире она вполне сумеет сориентироваться.

У мужа вечно были симпозиумы, конференции, лекции, поездки. Во всем этом она разбиралась слабовато, но лицо держала – будьте любезны. Жизнь началась спокойная, размеренная, сытая и тихая. Через четырнадцать лет Тереза опять овдовела. Правда, теперь беспокоиться ей было не о чем.

Страсти давно откипели, старость ей была обеспечена. Одиночество? Да и в этом есть своя прелесть. Ни ты ничего не должна, ни тебе. Правда, с годами объявились родственники – племянник Борис, сын ее младшей сестры, сорокалетний потасканный холостяк-неудачник, и племянница Люська – дочь от второй, старшей и уже умершей, сестры. Люська была нищая разведенка, играющая в простушку, вдруг крепко возлюбившая свою стареющую тетку, рьяно проявляющая о ней суетливую и бестолковую заботу, а на деле – хитрая, примитивная и расчетливая подхалимка. Тереза ее не выносила. А вот к молчаливому Борису относилась снисходительно, периодически, правда, напоминая ему, откуда его вытащила. Борис, человек нервный, желчный, издерганный, был острым на язык. С Люськой они друг друга ненавидели и старались не совпадать. Тереза Борьку этого жалела, подбрасывала деньжат и даже, расщедрившись, купила ему машину. Он все это принимал с шутовскими поклонами и едкими комментариями – так он вроде отстаивал свою независимость. Люська страстно ему завидовала и постоянно пыталась вбить клинья между теткой и братом – ей доставались лишь выношенные пальто и старые туфли на сбитых каблуках. Она всегда приносила кулечек дешевых конфет – дескать, оторву от себя, но с пустыми руками не приду, – долго пила на кухне чай и без остановки канючила: еле притащилась, ноги промокли, сама вымерзла, а вот о тебе, тетя, дорогом человеке, не забываю. Тереза ее презирала и принимала только на кухне. Тогда же и появилась в Терезиной жизни Нана – одинокая, сбежавшая из Тбилиси от неустроенности и тяжелой любви.

Платила Тереза ей щедро и уже держала за родного человека. У Наны с Борькой начался несуразный, вялотекущий роман – да нет, даже не роман, а какие-то дурацкие отношения: без чувств, без обязательств, просто прибились друг к другу от тоски два одиноких человека. Нана смотрела на Борьку – тощего, узкоплечего, лысеющего, с вечной гримасой неудовольствия на лице, с потухшими глазами и бледным ртом – и вспоминала буйные черные кудри Ираклия, его прекрасные тонкие руки, черные влажные глаза и запах жизни и таланта, исходящий от него.

Что изменилось в ее жизни? Не прибавилось ни радости, ни счастья. А может, счастье было тогда, когда она приходила в его нетопленую лачугу, осторожно трогала холсты, приносила горячий лаваш и зелень, мыла в холодной воде кисти?

Нана налила в глубокую тарелку фасолевый суп, накрошила туда много зелени – привычка кавказского человека, тонко нарезала хлеб, поставила все это на фарфоровый поднос с салфеткой и понесла в комнату Терезе. Та дремала в кресле.

– Обед, – сообщила Нана.

Тереза вздрогнула и открыла глаза.

– Господи, ну что ты орешь? – недовольно сказала она, подвинула к себе поднос и стала жадно есть.

Нана сидела напротив и молчала. Потом Тереза опять завела свою бодягу про наследство. Опять делила кольца, распределяла сервизы и картины, считала деньги, оставшиеся от продажи дачи в Мозжинке, правда, они уже были почти «проедены». Объявляла в сотый раз, что Люське не даст ничего, а потом вспоминала, что она человек справедливый и что не обидит никого. Добавляла, что все-таки Люська мерзкая, а Борька – фрукт еще тот. Что-то лепетала по поводу Фонда мира, Красного Креста и детских домов. Нана молчала. Она унесла поднос на кухню и принялась варить кофе – себе и Терезе.

«Не спросила даже, ела я или нет, что за эгоизм, да вся эта семейка, вместе взятая, друг друга стоит».

Потом они пили кофе с печеньем, и Тереза, щурясь и стуча ногтем по блюдцу, все спрашивала у Наны:

– Ну а ты-то что про все это думаешь?

– Сама решай, – твердо останавливала ее Нана и просила в который раз с ней этих разговоров не вести.

Но Тереза была опытной провокаторшей.

– Дай коробку! – приказывала она.

Нана вздыхала и шла в спальню. Коробка стояла в шкафу под постельным бельем – на самой верхней полке. Это была старая и ветхая коробка из-под туфель, заклеенная по углам широким скотчем.

– Господи, как все надоело, – шептала Нана, слезая со стула.

Она входила в комнату и демонстративно шлепала коробкой об стол. В коробке звякало.

– Ну, я могу идти? – спрашивала Нана и замолкала, отвернувшись к окну.

Как-то раз Тереза, молча перебирая драгоценности артритными, скрюченными пальцами, бросила что-то через стол.

– Это будет твое. – Нана не двигалась. – Не хочешь посмотреть? – поинтересовалась Тереза. Нана взяла в руки кольцо.

– Четыре карата! – подбородком кивнула Тереза и в царственной позе откинула голову. – Здесь на все хватит. Ты на это жизнь устроишь. Куда ты после моей смерти? Пропадешь.

– Спасибо, – кивнула Нана. – Но ты живи, и вообще не надо мне ничего.

– Целку из себя не строй! – крикнула Тереза. – Не надо ей! Врешь! Все только и ждете, когда я «приберусь».

«Да ты здоровее нас всех», – подумала Нана. Она положила кольцо на стол и пошла мыть чашки. Потом надела сапоги, пальто и заглянула к Терезе:

– Я пошла, ехать далеко.

Тереза не ответила, только кивнула.

– Я тебе завтра нужна? – спросила Нана.

– Завтра эта драная лахудра припрется, – ответила Тереза, имея в виду Люську.

Нана добиралась, как всегда, долго. Автобус, метро, опять автобус. Пришла замученная и продрогшая. Очень хотелось горячего чаю, но на кухню она не пошла – не хотела тревожить хозяев. У нее в комнате всегда стоял термос с кипятком. Она бросила в чашку чайный пакетик и налила воды. В комнате было прохладно – дуло из окон. Она надела толстые шерстяные носки, спортивные штаны и старый свитер. Забралась под одеяло. Почему-то уснуть не получалось.

Она вспоминала родной Тбилиси, мощеные горбатые улочки, утопающие в плотной зелени деревьев, запах горячего лаваша и терпкой зелени, свою молодость, полную надежд, необъяснимую радость и легкость – от всего. Вспоминала Ираклия, его убогую каморку, его тонкие нервные пальцы и его острые ноздри, горящие глаза и его ласки, яростные и беспокойные, и такие редкие ласковые слова. И бесконечную одержимость. Что это было? Любовь? Если так, то почему она уехала тогда от него? Да нет, не уехала, а сбежала, сбежала. А он? Он, наверное, пропал, сгинул, и пропали все его прекрасные картины, и обвалилась его ветхая лачуга. Обвалилась так же, как ее, Нанина, жизнь. А на что она рассчитывала? На приз, на удачу? Удачей можно было считать работу у Терезы, хотя и это большой вопрос. А если считать призом Бориса, то приз этот весьма сомнительный. А если все это бросить на весы? Там – родина, солнце, гений и любовь. Она могла бы служить гению – и в этом было бы счастье. А сейчас у нее чужой, холодный, сумасшедший город, чужой, жесткий топчан, капризная старуха и чужой, нелюбимый человек. Там она мыла кисти в холодной воде, от которой стыли руки, но мыла она их гению. А здесь под чужим металлическим рукомойником негнущимися пальцами она стирает носки бездарю и нелюбимому. Наревевшись вдоволь и нажалевшись себя, Нана уснула, а утром ее разбудила хозяйка.

– К телефону, – недовольно бросила она.

Нана бросилась к телефону – звонили ей крайне редко, только в случае чего-то экстренного. В трубке сквозь рыдания послышался Люськин крик:

– Приезжай срочно, дверь взломали, а она мертвая за столом сидит, холодная уже. Ее ломали, чтобы распрямить.

«От испуга орет, не от жалости», – почему-то мелькнуло у Наны в голове. Она быстро оделась, выскочила из дома и схватила попутку.

Дверь в квартиру Терезы была открыта, и там толпилось много людей – Люська, Борис, соседи, врач, участковый. Почему-то подумалось, что все ходят в грязной обуви по светлому ковру, который накануне Нана вымыла щеткой со стиральным порошком. Когда все оформили и Терезу увезли, в квартире осталось три человека – Нана, Борис и Люська. Нана и Борис молчали, а Люська продолжала всхлипывать и причитать.

На буфете лежал плоский заклеенный белый конверт. Нана протянула его Борису. Осторожно, ножом, он вспорол плотную бумагу, и Люська наконец заткнулась. Борис достал из конверта тетрадный листок в линейку, исписанный крупным, неровным почерком, и стал читать вслух. Последний привет от Терезы:

Квартира, Борька, тебе. Хоть ты и сукин сын. Смотри не просри. Люське отдай богемский сервиз, браслет с жемчугом (у которого сломан замок) и каракулевую шубу. Коричневую. И хватит с нее, дуры. Черную отдай Елене Павловне (участковый врач). И норковую шапку тоже ей. Икону, ту, что висит в спальне, отдай бабе Тане – соседке напротив. Она хоть и противная старуха, но единственный верующий человек. Не то что все мы. Кольцо, что в четыре карата, отдай Нанке за верную службу. Ей на все хватит. Сделай все, как я прошу. Морды друг другу не расцарапайте, а то я там буду недовольна, хоть и повеселюсь. Все.

Борис прочел письмо и замолчал. Молчали все. Первой пришла в себя Люська. Бесконечно моргая мелкими, без ресниц, глазами и утирая ладонью хлюпающий острый нос, заверещала в голос и с угрозой:

– Хрен тебе, Борька, а не квартира. Судиться с тобой буду, шубу мне, курва старая, молью побитую, откинула, браслет сраный, а этой приживалке, – она кивнула на Нану, – четыре карата, щас, подождете слегка. Все с тобой делить буду. По закону – судом. Это не завещание, а филькина грамота, от руки написанная. Все пополам! Я ей такая же племянница, как и ты. До последнего буду биться, – зловеще пообещала Люська. Лицо ее из серого стало кирпичным, и она всем туловищем подалась к Борису.

Борис молча курил, а потом спокойно бросил ей:

– Да пошла ты, тварь.

Нана вскочила, схватила сумку и бросилась к двери. Борис нагнал ее на лестнице и сунул в руку кольцо, которое лежало в конверте. Нана плакала и качала головой.

– Ничего мне от вас не надо, ничего у вас не возьму. – У нее начиналась истерика. – Сволочи вы, гады, вы ведь ее даже не похоронили. Она-то цену вам знала. Ничего мне от вас не надо!

– Это не от нас, – спокойно сказал Борис и вложил кольцо ей в ладонь. – Это тебе от Терезы, она так хотела.

Нана выскочила на улицу. Там было еще светло – шел ровный крупный снег. Хоронили Терезу через два дня. В гробу она лежала спокойная и величественная, как царица. Было видно, что хоронят красавицу. Поминки устраивала Люська – пекла блины и рыдала без конца. А глаза были пустые и злые. Люська по-хозяйски доставала остатки драгоценной Терезиной посуды и расстилала кружевные крахмальные скатерти. Молча выпили водки – никто не сказал про Терезу ни слова.

«Вот что осталось от Терезы – пустыня и холод, ни грамма любви, – подумала Нана. – И к чему была ее красивая и богатая жизнь?» Об этом, наверное, знала одна Тереза. И скорее всего, ни о чем не жалела. Как прожила, так и получила. Никто не скорбел. Все подсчитывали свои доходы и убытки. Собственно, делали то, что делала сама Тереза всю свою жизнь. Была ли она счастливой? А кто из присутствующих здесь был хотя бы чуть-чуть счастлив? Да разве это нам обещали?

Что-то прошипев, уехала к себе Люська. Нана мыла посуду.

– Останешься? – спросил Борис.

Ехать в ночь в свою хибару Нане не хотелось. Она легла в Терезиной спальне. Ночью к ней пришел Борис. Утром Нана проснулась – рядом лежал чужой человек. Слипшиеся редкие волосы на выпуклом лбу, хрящеватые уши, полуоткрытый рот. Нана умылась холодной водой, съела яблоко, оделась и ушла, не попрощавшись, понимая, что в этот дом она больше не вернется. Квартира без Терезы казалась холодной и чужой.

Через три дня Нана вспомнила про кольцо и поехала на Арбат.

– Чем порадуете? – с сарказмом осведомился старый плешивый ювелир с моноклем в глазу.

Она протянула кольцо в узкое окошечко. Ювелир поднес его к глазам и хмыкнул:

– Это не ко мне, это в галантерею напротив. – И небрежно бросил кольцо в металлическое блюдце. Оно жалобно звякнуло.

– В каком смысле? – не поняла Нана.

– Это подделка, стекло, дерьмо, короче, – ответил он ей.

– Вы ошибаетесь, – горячо заверила его Нана. – Это старинный бриллиант, четыре карата, наследство от тетушки, посмотрите внимательнее, – убеждала его Нана.

– Ваша тетушка – большая шутница, – засмеялся ювелир. – Веселится, поди, на том свете, глядя на вас. Я тут сорок лет сижу и стекляшку от бриллианта отличать научился, слава богу. Так что привет вашей остроумной тетушке, дорогая наследница, – острил он.

Нана вышла на улицу. Сначала она решила заплакать и горько пожалеть себя и свои убитые годы, а потом ей стало смешно и легко. Как-то сразу смешно и легко одновременно.

Она посмотрела на часы и заспешила. Билетные кассы могли закрыться на обед. Билет в Тбилиси она взяла на следующий день. Кольцо сначала хотела выбросить, а потом передумала – все же память о Терезе. Прилетев, она поймала такси и назвала адрес. Они ехали по знакомым улицам, и она попросила шофера ехать потише и с удовольствием болтала с ним обо всем – на родном языке. Обычно немногословная, никак не могла остановиться. Она открыла дверь в квартиру, зашла в свою комнату и села на диван. Там было все по-прежнему, только сильно пахло пылью. Нана встала и распахнула настежь окна. Ворвался свежий ветерок, и запахло весной. Она не стала разбирать чемодан, только поменяла теплую куртку на легкий плащ и, быстро сбежав по ступенькам, вышла на улицу, остановила попутку и быстро доехала до знакомого дома. Там было все по-прежнему – тихой окраины, слава богу, не коснулись перемены. Она подошла к знакомой двери, и у нее перехватило дыхание. Потом она толкнула дверь рукой. В комнате было тепло и горели толстые белые свечи. За столом сидел Ираклий и кусачками ломал крупные куски цветной смальты на осколки. Он поднял глаза и увидел Нану. Она стояла в дверном проеме, не решаясь войти.

– Гамарджоба, Нанули! – сказал Ираклий. – Тебя так долго не было! Ты потерялась в лесу? Заблудилась? – усмехнулся он.

– Да, Ираклий, я потерялась и заблудилась, – ответила Нана. Грузины умеют говорить иносказательно и красиво. Древняя культура тостов и застолий.

– Хорошо, что пришла, – кивнул Ираклий. – Я соскучился. И очень хочется есть. Лаваш принесла?

– Нет, – ответила Нана. – Я очень торопилась. Сейчас я все принесу, сбегаю в магазин.

– Он за углом, Нана, помнишь дорогу? Смотри опять не заблудись. Искать тебя у меня времени нет. – Он внимательно посмотрел на Нану.

– Я помню дорогу, Ираклий. И вряд ли опять заблужусь. Не волнуйся, – тихо ответила Нана. Она подошла к Ираклию, провела рукой по его голове и увидела тонкую серебристую прядь у него в волосах. Она вышла на улицу и неспешно пошла известным маршрутом. Ярко светило солнце. В лавке зеленщика она купила яркую, пеструю зелень, у булочника взяла ноздреватый, обжигающий лаваш, а шашлычник на углу ссыпал ей в бумажный пакет молодое, сочное и горячее мясо. Она медленно шла по улице, и душа ее была наполнена радостью и покоем. «Все возвращается на круги своя», – подумала Нана. И ощутила огромное, непомерное счастье. Такое, какое бывает только в детстве.

Ева Непотопляемая

В семье говорили про Еву многое. И все – разное. Чтобы столько говорили об одном человеке! Столько суждений и мнений. Хотя понятно, семья с годами разбухла, разрослась. Все женились, разводились – образовывались новые ветви, а там тоже дети, внуки, сводные братья и сестры, бывшие жены и мужья.

Конечно, все люди разные, и мнения тоже у всех свои. Итак, говорили всякое. Например, что Ева – блестящая женщина, несгибаемая, как стальной прут. Сумела пережить страшный удар судьбы: двадцать лет, самый пик карьеры блестящей спортсменки-фехтовальщицы – и травма. Что-то с голеностопом. Да такая травма, что не то что о спорте не могло быть и речи, молили бога, чтобы просто ходила не хромая. Ева научилась и ходить, и не хромать. Год по больницам, три операции. Два года после костыля репетировала походку легкую, летящую – с носка. Карьера не задалась, а выживать надо было. Стала учиться ювелирному делу. Купила в долг инструменты – штихель, пуансоны, ригель, фальцы, фильеры. Работала с поделочными камнями – яшмой, малахитом, бирюзой. Любила серебро, изделия ее были крупными, массивными, слегка грубоватыми, но имели свою прелесть, оригинальность и шарм. Раскупали все с удовольствием. Да и сама Ева была наглядным примером, как их нужно носить. И ей действительно все это очень шло – подвижная, суховатая, гибкая, длинное, узкое лицо, крупный породистый нос, темные, чуть навыкате, глаза с широким и красивым верхним веком. Крупные, ровные зубы. Гладко затянутые в тугой узел волосы. Шелковый шарфик на длинной жилистой шее. В ушах – малахит в черненом серебре, крупный, неровный, к нему бусы, браслет, кольцо. Узкие брюки, свитерок в облипку, талия – предмет всеобщей зависти. Садилась в кресло и закидывала одну на другую длинные ноги. В тонких сильных пальцах – сигаретка. Безукоризненный яркий маникюр.

Кто-то говорил, что Ева – большая эгоистка. В тридцать лет сделала аборт, от мужа, между прочим. Громко заявила:

– На черта мне дети? Посмотришь на всех на вас – и расхочешь окончательно. Бьешься, рвешься на куски – сопли, пеленки – а в шестнадцать лет плюнут в морду и хлопнут дверью. Нет уж, увольте.

С этим можно согласиться, а можно и поспорить. Но спорить с Евой почему-то не хотелось. Суждения ее всегда были достаточно резки и бескомпромиссны.

– А как же одинокая старость? – вопрошал кто-то ехидно.

– Разберусь, – бросала Ева. – Были бы средства, а стакан воды и за деньги подадут. Зато проживу жизнь как человек. Без хамства, унижений, страха и обид.

Еву, конечно, все кумушки тут же осудили: что это за женщина, которая не хочет детей? Холодная и расчетливая эгоистка. И все ей аукнется, никто не сомневался. Муж ее, кстати, человек незначительный, мелкий во всех смыслах, какой-то чиновник средней руки, ничего примечательного, точно не Евин калибр, на эту историю обиделся, собрал вещи и ушел к своей секретарше. Дальше про него неинтересно.

А замуж Ева так больше и не вышла. Говорила, что все поняла и ничего привлекательного в этом нет. Что ж, в это вполне верилось. Хотя мужиков вокруг нее всегда крутилось достаточно. Спустя несколько лет ювелирное дело свое она забросила. Говорила, что сильно упало зрение. Да и реализовывать это с годами стало все труднее и труднее.

К середине жизни она оказалась в школе. Правда, не совсем обычной, а английской, элитной, лучшей в районе. И очень престижной. Считалось большой удачей устроить туда свое дитятко. Работали либо регалии, либо важный звонок сверху, либо весомое подношение. Должность ее называлась секретарь директора. Вроде и должность – ерунда, никакая, что с секретарши возьмешь? Но тут надо учитывать некоторые обстоятельства.

Во-первых, директриса была из старой гвардии, дама почтенного возраста, ярая коммунистка и сталинистка, интригами и прочими вопросами не интересовавшаяся вовсе. И тут Ева вовсю развернулась. Ее энергия била ключом – она точно оказалась на своем месте: сводила нужных людей, выстраивала сложные цепочки отношений, без стеснения выделяла наиболее выгодных родителей, без смущения пользовалась их услугами и связями. Доставала лучшие билеты на лучшие премьеры, ей были открыты двери в закрытые ателье Литфонда и ВТО, известная секция в ГУМе была к ее услугам постоянно, продуктовые заказы с финской колбасой, икрой и крабами, французская косметика, югославские плитка и обои, японские телевизоры, индийское постельное белье, Булгаков и Цветаева, изданные крохотными тиражами и продающиеся исключительно за валюту, лучшая медицина Москвы, путевки в самые недоступные санатории… Словом, балом в школе правила исключительно Ева, умевшая интриговать, дружить и «подруживать». Часами висела на телефоне и устраивала чьи-то судьбы. Иногда вполне бескорыстно – ей нравился сам процесс.

Короче говоря, царствовала и правила уверенно и с удовольствием. Когда она шла по школе, расступались притихшие дети и склоняли голову в почтении учителя. Решала Ева вопросы любой сложности. Так к ней приклеилось еще одно определение – «Ева Ловкая и Всемогущая». Кто осуждал (а таких было множество, впрочем, не брезгавших ее помощью), называли ее совсем коротко – деляга… Было много завистников. А чему завидовать? Это тоже талант – суметь так организовывать и использовать людей. Наверняка деньги Ева тоже брала. По крайней мере, перехватить у нее можно было всегда – и довольно крупную сумму. В долг она давала легко и никогда не напоминала о нем забывчивым должникам. В общем, она была еще и Евой Благородной. Сидела она в своем предбаннике, именующемся канцелярией, покачивая крупными серьгами и дымя сигареткой (это ей тоже разрешалось непосредственно на рабочем месте), и разруливала вопросы почти мирового масштаба.

Была она по-прежнему формально одинока, то есть не замужем, хотя любовники были у нее всегда. Но на семейные сборища Ева неизменно приходила одна. К себе звала один раз в год – на свой день рождения в середине февраля. В маленькой однокомнатной квартирке не было обеденного стола – только журнальный. И Ева накрывала фуршет – многослойные канапе, безжалостно проткнутые насквозь яркими пластмассовыми шпажками, крохотные маринованные корнишоны, паштет и оливье в тарталетках, малюсенькие, на один укус, пирожные, сделанные на заказ.

– Ко мне приходят не жрать, а общаться, – объясняла она.

И это была правда. Конечно, некоторые активистки бурно обсуждали после, какая Ева нерадивая хозяйка. Но все легко ей это прощали. Слишком многие попадали в зависимость от ее возможностей. С ней было выгодно дружить.

Времена изменились, сталинистку-директрису ушли на пенсию. На смену пришло новое молодое начальство, которое попыталось справиться с Евой. Но не тут-то было. Сдавать свои позиции она явно не собиралась, правдами и неправдами оставалась на своем месте и в том же статусе – хозяйки школы. Она стала еще более популярной и, как говорили теперь, раскрученной. Правда, теперь, вследствие отсутствия дефицита как такового, потребность в блате практически отпала. Но в связях – отнюдь. Знакомства, хорошее имя и репутация по-прежнему имели приличный вес. Благодарность отныне выражали исключительно в денежном эквиваленте – собственно, только это и изменилось. Новая директриса не была бессребреницей, как ее предшественница, но все же вела себя осторожно, потому поручила решать эти тонкие и вязкие вопросы опытной Еве. И та опять стояла у руля, уже фактически легально. С новой директрисой у нее установились крепкие деловые и даже приятельские отношения. Обе зависели друг от друга, и обе ценили друг друга. В общем, этот дуэт состоялся и был вполне успешен.

Еве было уже слегка за пятьдесят. Годы, конечно, не обошли стороной и ее, но она по-прежнему выглядела как сухая, поджарая, энергичная и еще очень и очень интересная дама. Теперь она появлялась на семейных торжествах в роскошных, до пят, шубах, периодически меняя их и опять раздражая окружающих. Ей опять мыли кости, обсуждая и ее наряды, и сумочки по триста долларов, и дорогих косметичек, и круизы по морям и океанам.

Теперь ее называли Ева Непотопляемая. Все так же она была в курсе последних книжных новинок и театральных премьер, знала лучшие рестораны Москвы, делилась впечатлениями о поездке по скандинавским фьордам и святыням Земли обетованной. Любила общаться с молодежью – жажда жизни и интересы их вполне совпадали. Кастрюли, дачные участки и внуки не были Евиной темой. И к тому же у молодежи к ней не было зависти, а были только восхищение и восторг. Да и чему завидовать? Стройной фигуре? Мы и сами еще вполне стройны. Деньгам? Да и мы зарабатываем совсем неплохо. Путешествиям? Так у нас вся жизнь впереди. Это вам не кумушки-ровесницы, замученные болезнями, мужьями, нехваткой денег, вредными невестками и непослушными внуками. Они – все вместе, а она, Ева, – отдельно, особняком. Но разве она лучше нас? А вот ведь сумела. Выходит, права по всем пунктам. Признать это было нелегко. Признать – это значит перечеркнуть свою жизнь. Бились-колотились – а ни сил, ни здоровья, ни благодарности. И Еве опять завидовали.

Но тут случилось непредвиденное. Ева вдруг как-то выпала из плотного круга частых семейных торжеств, стала игнорировать юбилеи и даты. Перестала часами висеть на телефоне – говорила коротко и отрывисто, явно нервничая. Все поняли – что-то случилось. И вскоре опасения подтвердились. Наша железобетонная леди смертельно и безоглядно влюбилась. Лебединая песня. Понять можно, а вот принять это было сложновато. Все дело было в объекте.

Объект был явно недостойный. Звали его Анатолий, но его тут же окрестили Толяном, и это звучало как кличка. Был он учителем физкультуры в Евиной школе. Лет ему было слегка за тридцать. Внешне классический физрук – высок, широкоплеч и довольно красив простой, примитивной и лакейской красотой. Туп Толян был непроходимо. Дурацкие прибаутки, идиотские, пошлые анекдоты, смех без видимых причин, понятный только ему. Ева, конечно же, все понимала, но справиться с собой, видимо, не могла. Толян был легализован и вскоре введен в широкий семейный круг.

В общем, случилось то, чего Ева не делала никогда. И общественность опять оживилась. И забурлил вокруг Евиного имени океан слухов, осуждения и порицания. А ей было на все наплевать. Отлично понимая, что все отнюдь не комильфо, она постаралась и, что смогла, поправила. Толяна пообтесала, приодела, сняла толстую золотую цепь с могучей шеи, отвела к хорошему парикмахеру, научила есть с ножом и вилкой. Вся эта нелепая конструкция по-прежнему выглядела как мать и сын, но теперь смотрелась более благопристойно.

Была ли Ева влюблена в него? Или это была просто последняя женская блажь, нелепый и неудобный последний всплеск гормонов, нереализованные, дремавшие покуда материнские чувства, боязнь неумолимо приближающейся старости и одиночества? Кто знает, но факт оставался фактом – Толян был приведен в относительный порядок и признан официально.

На свой пятидесятипятилетний юбилей Ева собрала гостей. Подтянулись, конечно же, все – то-то будет развлечение. Вот повеселимся! Ева выглядела помолодевшей и смущенной. Гладкая голова, тщательно подведенные глаза, темный лак на ухоженных руках, крупные серебряные кольца в ушах, черная шифоновая туника поверх узких атласных брюк, сигаретка в углу рта. Толян услужливо раздевал гостей в маленькой прихожей, видимо, был хорошо проинструктирован. С праздничным столом Ева, как обычно, не заморачивалась – жареные куры, красная и белая рыба, икра в хрустальной розетке, овощи, фрукты. К чему возиться, тратить время, портить маникюр? На десерт Ева подала апельсины, нарезанные колесиками и присыпанные сахарной пудрой и корицей. Кофе и конфеты. Физические затраты минимальные, а, черт возьми, вполне изысканно.

Иногда, отвлекшись от беседы с кем-то из гостей, Ева бросала тревожные взгляды на Толяна. Ее беспокойство было понятно. Толян, уже сильно набравшись, развлекал по праву хозяина молодежь. Рассказывал пошлые анекдоты, от которых сам ржал громче всех, травил утомительные байки об армейской жизни, прихватывал за талии гостей женского пола, интимно обращаясь к ним «лапуль». Это был своего рода аттракцион. Все веселились, а Ева явно страдала.

Постепенно схлынул народ постарше – тяжело вздыхая. А вот молодежь продолжала веселиться. В центре веселья был неутомимый Толян. Ева сидела в кресле, устало прикрыв глаза. А спустя пару часов она обнаружила в темной ванной комнате – просто зажгла свет и дернула дверь – свою двадцатилетнюю племянницу Лариску с Толяном в весьма однозначной и недвусмысленной позиции.

Ева била Толяна по морде узкой и сильной рукой – наотмашь. Пьяная Лариска сидела на краю ванной, икая и рыдая. Скандал, конфуз, а вы чего хотели? У Евы начались истерика и сердечный приступ, кто-то из родни даже вызвал «Скорую». Поднялась суета. Чудес на свете не бывает, из хама не сделаешь пана, свинья грязь найдет и так далее и тому подобное. Конечно, умом понимала, что расплата неизбежна и отчаянием, и стыдом, но…

Все пошло прахом – репутация, имидж, ее солидное положение. Сначала Еву жалели, а спустя время начали злорадствовать. Но она взяла себя в руки и попыталась «держать лицо» – напился молодой мужик от волнения, с кем не бывает. Виновата, конечно, Лариска. С этой оторвой давно всем все ясно. Все ждали финала. А финала не было. Толян по-прежнему жил у Евы и был тих, как украинская ночь. Мыл посуду, пылесосил и подавал кофе Еве в постель. Она была с ним строга, но спустя какое-то время простила – видимо, ничего с собой поделать не могла.

В общем, наступило затишье. Перед бурей. Буря явилась в образе бестолковой шалавы Лариски. Спустя три месяца. Поддатая Лариска колотила ногой в обитую дорогим дерматином Евину дверь. Соседи грозили милицией. Но той все было нипочем. Ева открыла ей дверь. Лариска села на кухне в грязных кроссовках и куртке – раздеться ей не предложили. Рыдая, рассказала Еве про свою неприятность: она была беременна. Толян трусливо прятался в комнате. Ева молча курила.

– Чего ты хочешь? – наконец спросила она.

Лариска зарыдала еще громче. Ева вышла в комнату, открыла секретер и достала деньги. Потом она зашла на кухню и протянула Лариске пятьсот долларов.

– Уйди с глаз долой и сделай аборт в хорошей клинике, – брезгливо сказала Ева.

Лариска тупо смотрела на деньги, а потом заверещала в голос:

– Откупиться от меня хотите? Как бобику дворовому, кость кинуть? Не выйдет у вас ни черта. Рожу вам назло. Сама бездетная и хочешь, чтобы и я такой осталась? Хрена вам, а не аборт! Буду рожать, чтобы вы все усрались!

Лариска гордо развернулась и хлопнула дверью. Посыпалась штукатурка.

Ева устало опустилась на стул. Потом она зашла в комнату и кивнула Толяну:

– Ну что, папаша недоделанный? Поспешай жениться. Семью создавать.

Толян испуганно молчал.

– Собирай вещи! – крикнула Ева. – И вали к невесте. Достал, придурок!

Деваться ему было некуда – у Лариски была своя комната на Соколе. Все лучше, чем общага в Одинцове, пять коек в комнате. Хотя у Евы, конечно, было сытнее.

Как у них там с Лариской сладилось, Ева знать не хотела. Ей надо было вытаскивать себя. Она взяла отпуск и укатила в круиз по Европе. Теперь ее опять зауважали. И снова называли Ева Непотопляемая.

Вернулась она аккурат к Ларискиным родам – так получилось. Лариска родила девочку – недоношенную, слабенькую. Прогнозы врачей были далеко не оптимистичны. Толян появился в роддоме однажды – и, услышав про проблемного ребенка, свалил тут же, одним днем, прихватив с собой в Ларискином чемодане весь свой гардероб, с любовью составленный Евой.

Забирать Лариску из роддома было некому. Отец ее, двоюродный Евин брат, давно умер, а мать жила в Минске с новой семьей. Желающих участвовать в этой истории не нашлось, да и сочувствующих Лариске – тоже. Кроме Евы. Она и купила приданое ребенку, и забрала Лариску из роддома. Ева прикипела сразу и всем сердцем к Ларискиной дочке. Что тут было – чувство вины, любовь к отцу ребенка, жалость к ней и к ее непутевой матери, женская тоска? Видимо, всего понемножку – а в результате Ева наезжала к Лариске через день, часами торчала в детских магазинах, скупая мешками ползунки, шапочки, пинетки, бутылочки и игрушки.

Лариска принимала все как должное. Да и сам ребенок интересовал ее слабо.

– Ты, все ты! – кричала она Еве. – Ты должна была заставить меня сделать аборт от своего ублюдка. Вы сломали мне жизнь, сгубили молодость, лишили свободы. А сейчас замаливаешь грехи, добренькая какая! На черта мне это говно! – пинала Лариска ногами тяжелые пакеты с продуктами, стоявшие в прихожей.

Ева не отвечала. Она молча разворачивала мокрую девочку, гладила худые бледные ножки, протирала маслом складочки, стригла крохотные ноготочки и мягкой гребенкой соскребала корочку с головы. Делала она все это с тайным восторгом и упоением – боялась обнаружить свою страсть к младенцу. А Лариске было все равно. Пару раз она не явилась ночевать, и Ева, пристроившись на узком диване, клала возле себя спящую девочку и смотрела на нее с умилением и нежностью, боясь шевельнуться, тихо дотрагиваясь до нежной кожи ребенка и вдыхая молочный аромат новорожденной.

Развивалась девочка плохо, какое уж там по возрасту! Головку почти не держала, погремушку не хватала, сосала из бутылочки кое-как – быстро уставала. Ева вызывала профессоров из Семашко, оплачивала лучших массажисток. Толку чуть, слезы. А к году был поставлен страшный диагноз – ДЦП. Ходить будет вряд ли, дай бог, чтобы сидела и держала ложку.

Отчаяние и горе Евы были беспредельны. А беспутная мать и вовсе вскоре сбежала, написав прощальную записку – от ребенка она отказывается, и Ева может распоряжаться им по своему усмотрению. Хочешь – сдай в Дом малютки, хочешь – мудохайся сама.

Но для Евы случившееся стало абсолютным и безграничным счастьем. Она воспрянула, оживилась и, как всегда, начала действовать. С бумажной волокитой была куча проблем, а главная – Евин возраст. Но тут сработали мощные связи и, конечно, немалые деньги. Вопрос был решен. Еву опять обсуждали: кто-то объявил ее окончательно сумасшедшей, а кто-то – святой. Видимо, дело было не в том и не в этом. Просто раскрылась нерастраченная женская сущность и отогрелась одинокая душа.

Ева ушла с работы и в помощь наняла опытную няню из медсестер. Теперь она знала лучшие центры по лечению ДЦП, часами сидела у компьютера и изучала то, что делалось в профильных центрах и больницах за границей, списывалась с опытными матерями больных той же болезнью детей, знала наперечет лучших специалистов и светил. Биться она решила до конца – денег и сил, слава богу, пока хватало. В каждой оправданной борьбе есть безусловный смысл и победы.

Сначала сдвиги были крошечные, миллиметровые, заметные только Еве и ее верной помощнице. А к пяти годам девочка начала ходить сама, покачиваясь на тонких, неустойчивых ножках, чистила зубы, ела вилкой, надевала одежку на куклу и складывала немудреные пазлы.

А потом Ева решительно и твердо переиначила свою жизнь. Сделала, как она считала, необходимый и единственно правильный шаг. В июне она уехала в Крым, в маленький приморский городок, каких оставалось совсем мало. Тщательно обследовала условия и местность, нашла крепкий небольшой кирпичный домик в три комнаты с палисадником и виноградником недалеко от моря. Оставила задаток и вернулась в Москву. В Москве она тоже разобралась со всем лихо и быстро – квартиру свою продала, а мебель и посуду отправила в Крым медленной скоростью. Простилась со всеми и укатила с девочкой в Крым. Сумасшедшая Ева, Гениальная, Непотопляемая Ева! Говорите что хотите. Так круто поменять свою жизнь!

Я бы так не смогла. У меня бы нашлось как минимум десять причин, чтобы не совершать решительных действий. У нее получилось. Она умела подстроить эту жизнь под себя. Меня же подстраивала сама жизнь. Впрочем, не меня одну.

Увиделись мы через четыре года. Сама Ева изменилась мало – только почти совсем поседела и чуть-чуть поправилась. Мы сели за темный дощатый стол в саду, и Ева налила нам прошлогоднего вина. Потом она резала в керамическую миску крупными ломтями огромные розовые помидоры и сладкий бордовый крымский лук. Я смотрела на ее руки – по-прежнему сильные, прекрасные, с хорошим маникюром. Ева поставила на стол тарелку с брынзой, зелень и ноздреватый серый местный хлеб. Что может быть вкуснее? Девочка сидела с нами за столом, ела крупный персик, с которого капал сок, и ладошкой вытирала подбородок. Потом она слегка спорила с Евой, кто будет накрывать чай. Затем девочка вздохнула, рассмеялась и пошла на кухню.

– Какая красавица! – сказала я.

– Что ты! – горячо подхватила Ева. – А какая умница! Мы с ней уже Чехова вовсю читаем, – с гордостью и блеском в глазах ответила она.

Девочка и вправду была хороша – тоненькая, но какая-то крепенькая, сильно загорелая, синеглазая, с легкими пепельными короткими кудрями. Чуть прихрамывая, она принесла на стол чашки, печенье и фрукты и так же важно удалилась опять на кухню.

– За орехами, – объяснила она.

– Чудная какая! – похвалила я ребенка. – Не жалеешь, что уехала? – спросила я Еву.

Она покачала головой:

– Ни минуты, да и потом, ты же видишь, – она кивнула в сторону летней кухни.

Кстати, девочка называла ее Евой. Просто Евой и на ты.

Вот так. И какая, в принципе, разница, кто кому кем приходится и кто кого как называет. Разве дело в этом? Дело совсем в другом. И мы с вами это знаем наверняка. И меня посетила мысль, что я вижу перед собой довольно редкое явление – двух абсолютно счастливых людей. Что и требовалось доказать.

Внезапное прозрение Куропаткина

Куропаткин смотрел в окно и грустил. Точнее, печалился. В последнее время жизнь все чаще показывала Куропаткину дулю. Нет, все понятно – в стране снова кризис, бизнес загибается не только у Куропаткина, все жалуются, скулят и ноют, но все же от этого лично ему не легче никак. Да если бы только бизнес! Все как-то не складывается, по всем, как говорится, фронтам и азимутам. Инка совсем обнаглела – теперь стало окончательно понятно, что ласка и нежность у таких, как его жена, проявляется только при полном материальном благополучии. Когда все в шоколаде. Короче, когда хреново, не жди никакой поддержки. А он, дурак, все еще ждал. Матушка посмеивалась: «Миленький мой, какой же ты дурачок! Ведь я говорила. Инка твоя – до поры. Черненьким не полюбит, и не надейся!»

Надо признать, что матушка – женщина умная. А он, Куропаткин… Снова дурак. Про его благоверную матушка всегда говорила правильно. Та не нравилась ей никогда. Вердикт был вынесен сразу – капризная, избалованная, ленивая и очень охоча до денег.

Матушка – женщина умная, опыт большой. И чего было ее не послушать?

Когда сходились, Куропаткин матушку слушать отказывался. Да и кто кого слушает, когда всюду горит? От Инки балдел и тащился. Оно и понятно – красивая баба, очень красивая. Высокая, стройная, ноги там, грудь. Ох, эти ноги! Болван Куропаткин. Кто в тридцать семь смотрит на ноги? Только дурак! Нет, смотрят, конечно, все. А вот в жены умные люди берут не по ногам. На характер смотрят, на домовитость. На скромность.

Теперь, говорят, даже секретарш богатые люди берут на работу не по ногам. Время такое настало – время умных.

А он балдел, когда они с Инкой шли рядом. Просто от гордости перло. Такая баба и – только моя!

Ну, и так далее – в смысле интима. Тут она тоже… В смысле – ему показала. Где раки зимуют. И он опять обалдел. Такая женщина, бог ты мой! И снова рядом со мной!

Короче, увел Куропаткин Инку от мужа. Купил в ипотеку квартиру. Неслабую, кстати. Три комнаты, холл, обеденная зона и два туалета. Сделал ремонт – тоже нехилый. Ну и привел любимую. Любимая осталась довольна – только вот не одобрила мебель. Пришлось заказать новую, итальянскую, по каталогам. Снова в долги. Ей, любимой, – ни слова. Пусть спит спокойно и думает, что Куропаткин крутой. Потом поменяли машину – Инка сказала, что хочется джип. Снова кредит. Но ничего – как-то тянул. Бизнес тогда шел неплохо. Нервничал, правда. Ночами не спал – ворочался, мучился, мысли вертелись как карусель. А если, а вдруг? Блин, как накаркал!

Еще Инна Ивановна любила моря летом и горы зимой. Моря – Средиземное, Эгейское, Ионическое. Ну а горы – понятно же, Альпы. Лучше Швейцарские или Французские. Ну, и здесь пришлось поднатужиться. Чего не сделаешь ради любимой? Да! Еще шубки, пальтишки, косметички, педикюрши и все остальное.

А что тут скажешь – шикарной дамочке положен приличный уход. Однажды он что-то попробовал вякнуть – ну, типа, попозже. Сейчас трудновато, родная. Прости.

Инна Ивановна бровки взметнула, глазками – сверк, чисто молнии, носик нахмурила.

– Ты что, Куропаткин? Прикалываешься? Ты в чем мне отказываешь? В массаже и в маникюре? Ты спятил? А как я выйду на улицу? Ты об этом подумал? Лахудрой буду ходить? Ты, милый мой, сначала подумай, а потом говори. Я тебя, между прочим, ни разу не обманула. В смысле – потребностей. И никогда не скрывала, к чему я привыкла. А ты теперь жмешься?

Инна Ивановна так расстроилась, что вот-вот заплачет. Носиком хлюпнула, и слезки из прекрасных глазок брызнули, как вода из клизмы – чисто актриса! Хотелось захлопать.

– Я, Куропаткин, от мужа ушла! К тебе, между прочим. Ушла от прекрасного человека! Щедрого, кстати. Уж он никогда – никогда, Куропаткин, – мне не сказал, что я много трачу. И я, Куропаткин, не шубу новую у тебя прошу. А, кстати, могла бы. Моей уже целых три года. Забыл? И не машину. Хотя ей, старушке, тоже лет двести. И не остров в океане. Ты, Куропаткин, не видел других. Такие есть бабы. Не то что я, скромница.

Сказала про этих баб с каким-то скрытым восторгом и завистью. А может, ему показалось?

«Слава богу, – подумал Куропаткин, потея спиной, – мне и тебя, королевны, хватает. О, как хватает, по самое горло. Скромница, блин!»

Все – про себя. А вслух усмехнулся. Это – про первого мужа, щедрого и прекрасного. Ну, тут вообще смех. Первый муж Инны Ивановны был человеком пьющим и ненадежным. Деньги водились, но к первому пороку присовокуплялся второй – «прекрасный и щедрый» играл. В казино. Ну, здесь все понятно – такие штуки до добра не доводят. Пришлось продать роскошную квартиру, пару машин, да и брюлики свои Инна Ивановна частенько носила в ломбард. Всяко было. И разно – Куропаткин потерей памяти не страдал. В отличие от прекрасной и сказочной Инны Ивановны.

А вот любимую память частенько подводила. От расстройства и нервов, наверное. Такое бывает от стресса – частичное выпадение памяти, амнезия называется.

Но, как говорится, поздно пить боржоми, когда почки отвалились. Поздно. Потому что был еще сынок. Ванька. Такой пацан, что… В общем, у Куропаткина сердце падало, когда Ванька его обнимал.

Да и тянуло его к Инке не меньше, чем раньше. А даже, наверное, больше. Как говорится, чем больше вложишь…

В общем, тянул Куропаткин, как мог. Из последних оставшихся сил. Чтоб сохранить достойный уровень жизни. И чтоб благоверная мозг не выносила. Ну, и чтоб у сыночка, у Ваньки, все было.

– Ты же отец! – говорила жена. – Ты же мужчина! А в мужчине главное – это ответственность.

Матушка злобилась и невестку еле терпела. Тоже только из-за внучка. А так, говорила, баба никчемная. «Ни о чем», как сейчас говорят. Ни украсть, ни посторожить.

Куропаткин вяло отмахивался и мамашины выпады терпел молча. Понимал – права. А куда денешься?

– Я ее, мам, люблю, – говорил он, – а уж про Ваньку что говорить!

Матушка махала рукой – безнадежно.

– Ты всегда, Коля, был извращенцем. Никогда хороших девушек у тебя не было. Всегда тебя тянуло к ярким леденцам. Без обертки. А без обертки они замусолены чужими руками.

А теперь все было совсем плохо. Бизнес катился с горы. Да так быстро! Кредиты жали, держали в тисках. Как конец месяца – у Куропаткина аут. Лежит и глядит в потолок. А любимая злится. Злобится, чашки швыряет. Так глянет – ну, застрелиться.

Все понимал, теперь уже все. И еще понимал, что от Ваньки он не уйдет. Никогда. А если уйдет? Что решится? Что переменится? Кредиты его не закроют. Долги не простят. Проблем за него не решат. И не пожалеют его, дурака. Ну, если родная жена не жалеет…

А тут еще эта стерва Полина. Его секретарша и главный помощник. Боевая подруга. Сама говорила – мы с тобой, Николай, навсегда. Уж я тебя никогда не подставлю. И вправду, столько вместе соли съели – стали родными. А тут? Стала требовать, дура, прибавку к зарплате. В нынешние-то тяжкие времена! Ну, поругались, поорали, и он ей бросил:

– Не нравится – двери открыты!

Сказал сгоряча, все понятно. А эта засранка? Вещички в пакетик сгребла – и к двери.

А у двери обернулась и гнусно хихикнула.

– И поделом тебе, Куропаткин. Лох ты педальный. Правильно Инка твоя говорит.

И дверью – бац! Как по мозгам.

Дрянь. Конечно, стерва. Какая стерва! А самое обидное – что Инку сюда приплела. Знала, что больно. Но без нее стало лихо. Совсем. Ковыряется Куропаткин в бумагах и путается. Все контакты у Полины в ее телефонах, все клиенты.

И понял Куропаткин, что пропадает. Совсем. Окончательно.

Что делать? Идти на поклон? Увеличить зарплату? С чего? Звонить этой дуре и умолять о прощении? «Ох, бабы! – горестно думал он. – Совсем вы меня замотали. Достали совсем. Все вы… одним миром мазаны. А может, действительно я извращенец? Может, матушка права?»

Сделал подборку из прежних и охнул – точно! Все, что были до Инки, – как на подбор. Из себя ничего, с ногами и сиськами, а вот со всем остальным… дело плохо. Все капризничали, требовали подарки, мелко торговались и крупно хамили.

Ни одной ведь не было другой! Ну, тихой, милой, скромной. Глаза в пол. Чтоб пожалела, ну, въехала чтоб! Не нравились такие Куропаткину. Не его сексотип. Совсем загрустил.

За окном накрапывал дождь. Мелкий, противный. Колкий, наверное. Он даже поежился – брр!

Чертова осень. Под стать настроению.

И снова затосковал. Так захотелось в тепло. На горячий песочек, под нежное солнце. Лечь и забыться – под тихий шум волн. И чтобы никто – вот никто – не просил и не требовал. Ничего!

А просто его бы любили. Просто любили и просто жалели. Или хотя бы сочувствовали.

Но – не видеть ему белого песочка и не слушать прибой еще долго. А может, и никогда.

Куропаткин вышел в приемную (громко, конечно, сказано – весь офис тридцать квадратов вместе с приемной) и попробовал включить кофемашину. Тыркался, дергался. Чертыхался. А не получилось. Запорол целых три капсулы, обжег руку паром и громко выругался – совсем неприлично.

Потом открыл ноутбук и дал объявление. О приеме на работу секретаря. Ну, и требования всякие. Что, в общем, понятно.

Потом надел плащ, щелкнул выключателем, запер дверь и вышел вон. К черту все. К черту! Вот поеду сейчас и напьюсь. К Мишке Труфанову, старому другу, он не откажет – он по этому делу любитель. Ну, и еще потрындеть по душам. Про баб и про жен. Плюс политическая обстановка в стране и в мире. Кризис, дефолт и кредит. Обычные темы мужских разговоров.

Он зашел в лифт, достал мобильник и набрал Труфана. Тот ответил не сразу, видно, только проснулся. Потом оживился и даже обрадовался.

– Приезжай, Колян. Побалдеем! Только, – замялся Мишка, – жрачки возьми. У меня – ни черта. Полный голяк, мышь повесилась!

«Это и так понятно, – подумал Куропаткин, – подумаешь, новости!» Мишка был отъявленный, закоренелый и идейный холостяк. И еще, наверное, умница. Ну, раз так сумел распорядиться. Своей личной жизнью.

И своей личной свободой.

Труфан по жизни не напрягался – радовался тому, что имеет. А имел он крошечную однокомнатную квартирку в Беляеве, оставленную покойной бабулей, и непыльную работенку – составлял на дому дешевенькие, тыщи по полторы, юридические договоры частным лицам.

И ему, представьте, хватало. На колбасу, дешевый коньяк и китайский ширпотреб в виде байковых клетчатых рубашек, джинсов и кед. Труфан был неприхотлив и жизнью доволен. Периодически у него вспыхивали короткие и бурные романы со странными, не первой свежести, некрасивыми и часто замужними тетками.

Труфан не был эстетом. Уверял, что замужние бабы горячи и заботливы – кто супчику сварит, а кто и пирожков напечет. И в сексе торопливы и благодарны. Что, собственно, и надо Труфану. И самое главное – не задерживаются. Поделали дел – и домой, к муженьку. К мужу и деткам.

Спешат!

Когда-то Труфан подавал большие надежды – окончил юрфак, и все дороги ему были открыты: папа Труфанов был большим адвокатом. Но подергался Труфан, подергался и выбрал свободу.

Однажды друг детства Куропаткин спросил:

– А ты любил когда-нибудь, Мишка?

Труфан на минуту задумался и почесал лохматую и давно не стриженную башку.

– Да нет, пожалуй. Пожалуй, что нет, – медленно повторил он и тут же оживился: – А кого, брат, любить? – Потом горестно вздохнул и добавил: – Нет ведь достойных. Приглядишься – и нет!

Почему-то обрадовался своим выводам, вероятно найдя объяснение.

– Совсем? – недоверчиво уточнил Куропаткин. – Что, ни одной? И ни разу?

Мишка медленно покачал головой:

– Лично мне такая не попадалась. – Потом прищурил узкий и хитрый глаз и ехидно добавил: – И тебе, друже, по-моему, тоже!

Куропаткин хотел горячо возразить, но… воздержался.

Мишка стоял на пороге – лохматый, с нечесаной бородой, в ретротрениках с пузырями – и внимательно разглядывал друга. Потом тяжело вздохнул и промолвил:

– Ну… все понятно.

– Чего понятно, экстрасенс хренов? – окрысился гость. – Давай ставь картошку!

Мишка снова вздохнул, принял пакеты и поплелся на кухню.

Это был ритуал – вареная картошечка с маринованными огурчиками, колбаска в нарезку и, разумеется, водочка.

Мишка усердно чистил картошку, попыхивая сигаретой в углу пухлого рта, и что-то мычал – типа, песню.

Песни Мишка любил комсомольские, из советского детства. «И Ленин – такой молодой, и юный Октябрь впереди» – эта была самая любимая.

Еще была такая: «Я, ты, он, она – вместе целая страна!» Страны давно не было, а песня осталась.

И еще была: «Слышишь, время гудит – БАМ!» Этот БАМ – Байкало-Амурская магистраль. Стройка века. А не просто вам – БАМ – бам.