Erhalten Sie Zugang zu diesem und mehr als 300000 Büchern ab EUR 5,99 monatlich.
Николая Лескова называют родоначальником русского сказа - в этом плане писатель встал в один ряд с Николаем Гоголем. Автор прославился как публицист с острым, обличающим пороки общества пером. А позднее удивил коллег знанием психологии, нравов и обычаев народа родной страны. В книгу вошли: Разбойник Язвительный Овцебык Леди Макбет Мценского уезда Воительница Котин доилец и Платонида Житие одной бабы Расточитель Некуда Островитяне Старые годы в селе Плодомасове Загадочный человек Смех и горе Соборяне Запечатленный ангел Очарованный странник Захудалый род Семейная хроника князей Протозановых Павлин Детские годы На краю света Железная воля Владычный суд Бесстыдник Некрещеный поп Однодум Шерамур Чертогон Кадетский монастырь Прибавление к рассказу О кадетском монастыре Несмертельный голован Мелочи архиерейской жизни Архиерейские объезды Епархиальный суд Русское тайнобрачие Белый орел Левша и другие
Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:
Seitenzahl: 7754
Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:
Николая Лескова называют родоначальником русского сказа - в этом плане писатель встал в один ряд с Николаем Гоголем. Автор прославился как публицист с острым, обличающим пороки общества пером. А позднее удивил коллег знанием психологии, нравов и обычаев народа родной страны.
В книгу вошли:
Разбойник
Язвительный
Овцебык
Леди Макбет Мценского уезда
Воительница
Котин доилец и Платонида
Житие одной бабы
Расточитель
Некуда
Островитяне
Старые годы в селе Плодомасове
Загадочный человек
Смех и горе
Соборяне
Запечатленный ангел
Очарованный странник
Захудалый род
Семейная хроника князей Протозановых
Павлин
Детские годы
На краю света
Железная воля
Владычный суд
Бесстыдник
Некрещеный поп
Однодум
Шерамур
Чертогон
Кадетский монастырь
Прибавление к рассказу
О кадетском монастыре
Несмертельный голован
Мелочи архиерейской жизни
Архиерейские объезды
Епархиальный суд
Русское тайнобрачие
Белый орел
Левша
Леон дворецкий сын
Дух госпожи Жанлис
Штопальщик
Привидение в инженерном замке
Путешествие с нигилистом
Тупейный художник
Голос природы
Маленькая ошибка
Секрет одной московской фамилии
Зверь
Отборное зерно
Справедливый человек
Полунощное видение
Старый гений
Заметки неизвестного
Совместители
Жемчужное ожерелье
Старинные психопаты
Пугало
Интересные мужчины
Грабеж
Человек на часах
Скоморох памфалон
Инженеры-бессребреники
Прекрасная Аза
Гора. Египетская повесть
Колыванский
Умершее сословие
Фигура
Чертовы куклы
Час воли божией
По поводу Крейцеровой сонаты
Невинный Пруденций
Полунощники
Пейзаж и жанр
Юдоль
О «квакереях»
Импровизаторы
Продукт природы
Загон
Административная грация
Зимний день
Дама и Фефёла
Заячий ремиз
Наблюдения, опыты и приключения Оноприя Перегуда из Перегудов
Ехали мы к Макарью на ярмарку[…к Макарью на ярмарку. — Эта ярмарка была до 1817 г. в городе Макарьеве, при Макарьевском (Желтоводском) монастыре; в народе это название удержалось и после перенесения ярмарки в Нижний Новгород.]. Тарантас был огромный, тамбовский. Сидело нас пятеро: я, купец из Нижнего Ломова[…купец из Нижнего Ломова. — Нижний Ломов был уездным городом Пензенской губернии; ныне — районный центр Пензенской области.], приказчик одного астраханского торгового дома, два молодца, состоящие при этом же приказчике, да торговый крестьянин из села Головинщины. Я, купец и приказчик сидели сзади, под будкою[…под будкою. — Будка — верх повозки.], молодцы насупротив нас, а крестьянин на облучке с ямщиком. Хотели мы ехать на почтовых, да побоялись задержек по П-ской губернии, где на ту пору почтовые станции держал генерал Цыганов (вымышленная фамилия). Он служил предводителем и все больше охотился за лисицами да за разным красным зверем, до дел не доходил, а люди его, надеясь на барскую защиту, творили что хотели. В ярмарочную пору им была лафа; проезжих много, и все больше купечество, народ капитальный и незадорный; твори с ним что хочешь, он за рубль дорогою не стоит, потому всегда наверстать его надеется. Да и задору-то на цыгановских станциях не боялись. «Нам, бывало, говорят, что книжка? Плевать мы хотим в эту книжку-то. Пиши, что душа пожелает. Три рубля — да вот тебе и новую книжку к столу прилепят». Зная все это, мы порешили ехать на сдаточных. Езда была тоже пускай не сахарная, однако все лучше; по крайней мере неприятностей ожидалось меньше. Погода стояла ясная и сухая, дорога — что твое шоссе, только колеса постукивают. По обыкновению, все мы скоро между собой перезнакомились и сблизились, как способны сближаться в дороге только русские люди. Разговоры у нас ни на минуту не прекращались, так что купец, который постоянно укладывался спать и закрывал лицо синим бумажным платком, крепко на нас сердился и что-то бурчал себе под нос. Впрочем, сердился он только на езде, а как до привала, так сейчас и сам вступал в разговор. Из всего нашего дорожного общества более всех болтал и даже надоедал своею болтовнею один из ехавших с астраханским приказчиком молодцов, Гвоздиковым звали. Превеселый был парень, и лицо такое хорошее, не то чтоб очень умное, а так, открытое, веселое, словом, хорошее лицо. Он поминутно болтал и все больше подтрунивал над своим товарищем. Глаза у него были такие чистые и смех такой задушевный, что даже становилось досадно, глядя на его беспечную веселость. Другой молодец, товарищ Гвоздикова, был человек лет сорока, с лицом, заросшим черными волосами до самых глаз. Над глазами волосы у него были подстрижены и придавали ему типический вид русского сектанта. Впрочем, он и сам говорил, что живет «по древлему благочестию». Он смеялся над выходками своего товарища как будто нехотя и сбивал все больше на ученый разговор насчет писания и нравственности. Гвоздиков звал его «желтоглазым тюленем». Сам приказчик, толстый, рослый человек, с широкою, окладистою бородою, остриженный также по-русски, был человек, что называется, не пущий, но добрый и снисходительный. Крестьянин же, сидевший на козлах, молчал почти целую дорогу и только изредка предлагал безотносительные вопросы, на которые веселый молодец спешил отвечать какою-нибудь забористою шуткой. В Арзамасе мы пробыли почти целый день и выехали только под вечер; сделав верст пятнадцать, осмеркли, а в деревне, где нужно было переменить лошадей, стало совсем темно. Заказали первым делом вышедшей к нам на крыльцо бабе самовар, а потом потащили кто саквояж, кто сверток, кто связку с баранками, а «желтоглазого» оставили в тарантасе, на дозорном пункте. Вошли в избу — духота страшная. Перенесли стол в сени, присели к нему на скамейках и разложили провизию. Через час та же баба подала бурый самовар с зелеными пятнами и капающим краном.
— Вам запрягать, што ли? — спросила баба, поставив деревянную чашечку под капавший кран.
— Запрягать, запрягать, краля моя червонная! — отвечал Гвоздиков.
— Да где мужики-то? Аль одна дома? — спросил купец.
— Одна! зачем одна? не одна, а с богом.
— Тебя, значит, бог бережет.
— А то кто ж? знамо бог.
— Да мужики-то кто ж у вас?
— Мужики-то?
— Да.
— Кто? свекор, хозяин мой да братенек у него, молодой мальчик.
— А баба-то ты одна?
— Одна. Свекруху весной схоронили, а парня еще в осень женить будем.
— Да где ж они, мужики-то?
— А! — да парнишка в гон еще утресь поехал, тоже купцов повез, да вот не бывал, свекор с хозяином тут, у суседа, на следство к становому пошли.
— На какое следствие?
— Да вот тут намедни у какого-то проезжего в лесу чумадан срезали.
— Кто срезал?
— Кто ж его знает? неш мало всякого народа теперь по дороге болтается? теперь ярманка.
— А скоро они придут от чиновника-то?
Баба плюнула на два пальца и сорвала ими нагоревшую светильню у свечки.
— Должно, скоро будет. Даве еще, где светло, пошли.
Выпили по чашке, по другой, на дворе скрипнули ворота и послышался говор. Через минуту в сени вошел высокий мужик с лицом не столько суровым, сколько раздосадованным и сердитым. Он нам не поклонился и прошел прямо в избу.
— Микитка еще не был? — спросил он у бабы как-то нетерпеливо и раздражительно.
— Не был.
— А ты чего огня-то не зажжешь? Собирай вечерять. Он снова показался в дверях избы и, не говоря нам ни одного приветственного слова, прямо сказал:
— Тарантас-то на двор бы втянуть.
— Чего на двор? Мы хотим ехать.
— Самая теперь езда! — проговорил он вполголоса и, обернувшись к бабе, закричал громко: — Собирай ужинать-то! Аль оглохли?
Из избы послышалось: «Полно горло-то драть, неш не видишь, собираю».
Мужик пошел на двор, и там опять послышался говор. Через несколько минут у самой сенной двери старческий голос сказал: «Усыпал, аль не слышишь? ведь сказал, что усыпал, едят».
Вошел старик, белый как лунь и немножко сгорбленный.
— Чай-сахар, купцы почтенные! — сказал он.
— Просим покорно, дедушка! — ответил ему приказчик, но он, очевидно, счел это приглашение за самую обыкновенную фразу и не обратил на него никакого внимания.
— Ехать хотите? — спросил он, опершись руками о наш стол.
— Хотим ехать.
— Нужно, видно, очень?
— Да, нужно.
— На ярманку?
— Да.
— Ехать-то не ладно, — сказал он, подумавши, смотря попеременно всем нам в глаза.
— Что так?
— Да ишь вон всё шалят.
— Шалят?
— Да, баловают, пусто им будь. Теперь вот третий день казаков расставили. Бекет[Бекет — пикет.] у лощинки поставили, а вчера тут вот сусед вез баринка в своем тож кипаже: весь задок-то истрошили[…истрошили — испортили.].
— Кто ж это?
— А господи его ведает.
— И никто не видал?
— Барин, знамо, в задку сидел, и с барыней; да не чуяли, а лакей, знать, клевал на козлах. Кому видеть-то?
— А ямщик?
— Да и ямщик, може, не видал.
— А може и видел? — спросил Гвоздиков.
— Кто ж его знает? може и видел. Что поделаешь-то с врагом-то с этаким?
— Отчего?
— От праздника, — тем же нервным голосом ответил внезапно вошедший с фонарем и с уздою в руках муж принявшей нас бабы.
Никто не отвечал. Всем было очень неприятно.
— Едут как оглашенные, — продолжал, ни к кому не обращаясь, мужик. — Говоришь: обожди, повремени: где тебе! слушать не хотят, а там тягают нашего брата да волочат.
— Да чего ж тягают? — спросил приказчик.
— Спроси их чего.
— Ну, не видал ли? не слыхал ли чего? спрашивают, — проговорил ласково старик.
— Что ж! сказал, да и к стороне.
— Чего не к стороне.
— Все пытают тебя и так и этак, — прибавил старик, — все добиваются того, чего, може, и не видал.
— Ну и скажи.
— Что сказать-то? — спросил опять молодой.
— Правду.
— Правду! правда-то нонче, брат, босиком ходит да брюхо под спиной носит.
Баба вынесла большую чашку с квасом, в котором что-то плавало, поставила ее около нас на конце стола, положила три деревянные ложки и краюшку хлеба. Оба мужика и баба перекрестились на дверь, в которую глядел кусок темного неба, и начали ужин; старик присел около купца, а молодой и баба ели стоя. Гвоздиков опрокинул чашку и пошел на смену желтоглазому. Вошел желтоглазый, сел, налил чашку, откусил сахару и, перекрестившись двумя перстами, начал похлебывать.
— А ехать теперь не годится, — сказал он, допив первую чашку и протягивая руку к чайнику.
— Чего так? — спросили мы почти все.
Хозяева продолжали ужинать и, повидимому, не обращали на наш разговор ни малейшего внимания.
— Говорят, очень уж шалят по ночам.
— Нас пятеро.
— Так вас и побоялись, пятерых-то, — вставил крестьянин.
— А ты-то шестой будешь.
— А я что? Мне неш видно? Мое дело знай гляди дорогу.
— Ямщику где, батюшка, ваше степенство? — говорил старик. — Ямщик порой что и видит, так не видит.
— Отчего ж так?
— Да так.
— Да отчего же не крикнуть седокам-то?
— А как назад-то поеду, тогда кому крикну? — спросил опять молодой.
— А тогда чего кричать?
— Да того ж самого.
— И-и, — нельзя, купцы честные, — сказал старик. Вас-то сдашь, надо вертаться, а он те тут где-нибудь со слягой[Сляга — тонкое, длинное бревно.] и караулит, да, гляди, с товарищем. Животов отнимет[…животов отнимет — отнимет лошадей.], а то и веку решит!
— Ну, вздор!
— Чего вздорить-то. Неш не бывальщина? — встрел опять молодой.
— Нельзя, родной, никак нельзя нам ничего с ними поделать, — сказал старик.
— Храбрые вы уж такие, видно.
— Вот те и храбрые. Храбрись не храбрись, а храбрее мира не будешь, — опять заметил молодой.
— Да миру-то что?
— Миру-то?
— Да.
— Ловко рассуждаешь! Што миру? Он теперича по злобе мой двор зажжет да всю деревню спалит. Миру што?
— Ну, так, гляди, и спалит!
— Да неш тебе говорят небывальщину, што ли!
— Ну, а казаки?
— А казаки што? Они свое дело знают: кур ловят да за бабами гоняются; а може и сами тут же.
— С ворами-то?
Молодой не ответил.
— Кто ж их ведает? — сказал вместо него старик. — Болтают, а мы — господи их знает. Про то знает начальство, каких оно людей приставляет.
— Ночевать, видно, господа! — обратился к нам приказчик.
— Что ж? ночевать так и ночевать, — проговорили все чуть не в один голос.
Ехать у всех отшибло охоту. Хозяева как будто не обратили на это никакого внимания, только молодой как будто успокоился и, хлебнув две-три ложки, сказал совсем не тем голосом, каким говорил до сих пор.
— Ему, вору-то, что тебя загубить али село спалить? Ему все одно, одна дорога; а ты поди, там пойдут тебя водить да тягать, чего не держал да чего не ловил? а тут мир, — за всю беду ты и в ответе.
— А видите вы этих мошенников когда-нибудь?
— Хоть и видишь, так што ж?
— Нет, я так: можно ли их видеть?
— Чего не видеть? Ведмедь зверь, да и того видают, а то чтоб человека да не видать.
— А ты видал когда?
Мужик помолчал и положил ложку. Баба взяла чашку и пошла за кашей.
— Годов с шесть, али больше, пожалуй, — сказал он, — раз такого страху набрался, что и боже мой.
Мы стали слушать.
— Верстах в десяти тут от нас, сбочь большака-то, есть село, — мимо, почитай, завтра поедем, большое село, — и продавал в этом селе один мужик лошадь. Нашинские мужики баили — добрый мерин, гонкий и здоровый. У нас на ту пору лошадь, знаешь, охромела, а время тож вот как теперь — ярмачно, езды много. Вот я встал этак еще где тебе до зорьки; взял денег рублев сорок, али побольше, да и пошел в то село. Иду по леску-то, да и думаю: дай срежу дубину; не ровен, думаю, час. Гляжу по кустам-то и вижу, важная растет хворостина, с комельком, знаешь, — ну я ее и срезал. Срезал, иду да веточки ножом и опускаю, ловкая вышла дубинка. Вот, думаю себе, если кого перекрестить, — почухается, а сам все иду. Прошел этак еще версты с три, гляжу, впереди под самой под опушкой, к дороге-то впереди меня шагов этак за тридцать, сидит человек, ноги свесил в канаву, шапки на голове нет, волоса длинные, как быть, к примеру, у дьячка молодого, в портишках, а плечи голые. На коленях у него лежат какие-то лохмотенки суконные, и он в них пальцами-то перебирает, ищется, стало. Глянул я назад и по сторонам — народушку ни единой души нигде не видать. Спужался я. Думаю, назад вернуться — погонится, вперед тоже боязно. А! думаю, что господи даст: бог не выдаст, свинья не съест. Сотворил молитву и пошел вперед. Подхожу это к нему, а он стряхнул свои лохмотенки-то, дыра на дыре, вижу, а знать, что одежа солдатская. Иду, сердце захолонуло, а все иду ближе. Поровнялся с ним; а он стоит. В руках, вижу, ничего нет.
Баба принесла чашу с кашей и поставила на стол. Мужик опять перекрестился и, съев несколько ложек, стал досказывать:
— Стоит, а я совсем уже к нему подошел. Гляжу: жалкий такой, сапожонки подвязаны обрывком, а штанишки черные, нанковые с кантиком, совсем как не свалятся, рубашонки совсем нет, только те лохмотья на плечах накинуты. Сукно, знаешь, солдатское, а воротник оторван.
— Ну.
— Ну и ну. Плохонький, думаю, ты человек. Жаль мне его стало крепко. В бегах, должно, скрывается, а у меня тоже братенек середний в службе. Жаль таково-то. Подхожу я к нему, а он озирается да таково-то тихо говорит: «Дай, говорит, за ради господа бога ты мне кусочек хлебушка. Четвертый день, говорит, маковой росинки во рту не было». — «Эх, говорю, милый! кабы знатье, а то нет с собой хлебушка-то». — «Ну дай, говорит, грошик». Думаю себе — грошика не жаль, и не грошик дал бы, а страшно. Деньги эти у меня все в сапоге да в тряпице связаны, станешь разбирать, он человек в нужде, кто его знает! Враг, думаю, силен, и не в такой беде — да и то смущает человека. «Нету, говорю, милый, и грошика, не прогневайся». — «Врешь, говорит, дай: пожалей душу христианскую». Раздумье, знаешь, меня взяло, и хочу деньги достать, и оторопь берет; а его на ту пору словно враг дернул за язык, — «давай, говорит, а то своих кликну»; а сам нагнулся, да руку за голенищишко и сует. Спину-то, как доску, так всю, знаешь, мне и выставил. Страх меня обуял смертный, некогда, вижу, думать-то, поднял дубину-то да как свистну его вдоль по хрипу, со всего, знаешь, с размаху. Так он и повалился, и руки в стороны растопоршил. Лежит ничком, словно лягушка какая. Хоть бы он вскрикнул али повернулся — ничего. Только екнул да разочек вздохнул, а я ударился что есть поры мочи. Насилу добег до села. Страсти такой набрался, что и не приведи ты мать царица небесная злому татарину.
Мы посмотрели на атлетическое сложение хозяина и переглянулись.
— Что ж, назад-то как шел: не было его?
— Не было. Должно, уполоз в лес.
— А не прикончил ты его часом?
— Когда? Опосля?
— Нет. Как ударил-то?
— Господи знает. На моей душе грех, коли что сталось. Только я не хотел; я и старикам сказал и попу каялся. Старики велели в те поры молчать, а поп разрешил причастие. «Ты, говорит, этому не причинен» — питинью, одначе, наложил[…питинью, одначе, наложил. — Питинья — епитимья, церковное наказание.]. Ну, только тела тут нигде не находили, — прибавил он, помолчав. — Я года с два все опасовался, думал, на вину опять как бы не оказался где; нет. Так и сгинул. Теперя уж, сла-те господи, ничего.
— Где ж бы ему деться? — проговорил наш торговый крестьянин.
— А кто его знает, може товарищи справди были, убрали, должно, — ответил старик.
Ужин кончился, мы чай тоже отпили.
— Пойдем, вдвинем тарантас, — сказал сын отцу, и вышли.
— Где будете спать? — спросила баба, — в избе аль на дворе?
— Где там на дворе-то у вас?
— Да всё вон больше на сене ложатся проезжие.
— А! ну и ладно.
Мы вышли на двор. На небе показались звезды, ночь была теплая. По двору ходила корова, в углу отфыркивались лошади. Мужики двинули тарантас и заперли ворота.
— На сено, купцы? — спросил молодой хозяин.
— На сено.
— Идите вот сюда. — Он отворил маленькую дверку в плетневой сарайчик, полный доверху ароматическим сеном.
— Вот вам и упокой, полезайте. Из кипажи, может, что вынесть? Впрочем, вы будьте благонадежны, здесь на дворе, — прибавил он, — вашей нитки не пропадет. Я сам вот тут сплю. — Он указал нам на высокую короватку, смещенную на столбиках под сараем, почти у самых ворот.
Мы взяли одни подушки да коврик.
Через пять минут в сарайчике только раздавалось носовое посвистыванье да похрапыванье. Точно квартет разыгрывали. Купец ранее всех начал соло на контрабасе, и Гвоздиков назвал его «туеском», а вслед за тем сам начал выделывать разные колена. Однако ничего. Укаченные ездою, все спали прекрасно, только мне все снился солдатик, о котором говорили с вечера. Ползет будто он к лесу, а голова у него совсем мертвая, зеленая, глаза выперло, губы синие, и язык прикушен между зубов, из носа и из глаз сочится кровь; язык тоже в крови, а за сапожонком ножик в самодельной ручке, обвитой старой проволочкой, кипарисный киевский крестик да в маленькой тряпочке землицы щепотка. Должно быть, занес он ту земельку издалека, с родной стороны, где старуха мать с отцом ждут сына на побывочку, а может быть, и молодая жена тоже ждет, либо вешается с казаками, или уж на порах у бабки сидит.
Ждите, друзья, ждите.
При прежнем губернаторе у нас не позволялось курить в канцелярии. Старшие чиновники обыкновенно куривали в маленькой комнатке, за правительским кабинетом, а младшие — в сторожке. В этом курении у нас уходила большая половина служебного времени. Я и мои товарищи, состоявшие по особым поручениям, не обязаны были сидеть в канцелярии и потому не нуждались вовсе в канцелярских курильных закоулках; но все-таки каждый из нас считал своею обязанностью прийти покоптить папиросным дымом стены комнаты, находившейся за правительским кабинетом. Эта комната была для нас сборным местом, в которое всякий спешил поболтать, посплетничать, посмеяться и посоветоваться.
Один раз, наработавшись вволю над пересмотром только что оконченного мною следствия, я вышел прогуляться. День был прекрасный, теплый, с крыш падали капели, и на перекрестках улиц стояли лужи. Шаг за шагом я дошел до канцелярии и вздумал зайти покурить. Правитель был с докладом у губернатора. В комнате за правительским кабинетом я застал двух помощников правителя, полицмейстера и одного из моих товарищей, только что возвратившегося с следствия из дальнего уезда. Пожав поданные мне руки, я закурил папироску и сел на окно, ничем не прерывая беседы, начатой до моего прихода. Возвратившийся молодой чиновник особых поручений с жаром рассказывал об открытых им злоупотреблениях по одному полицейскому управлению. В рассказе его собственно не было ничего занимательного, и рассказом этим более всех был заинтересован сам рассказчик, веровавший, что в нашей административной организации обнаружить зло — значит сделать шаг к его искоренению. Из помощников правителя один еще кое-как слушал этот рассказ, но другой без церемонии барабанил по окнам пальцами, а полицмейстер, оседлав ногами свою кавалерийскую саблю, пускал из-под усов колечки из дыма и как бы собирался сказать: «Как вы, дитя мое, глупы!»
Среди таких наших занятий растворилась дверь, соединявшая комнатку с правительским кабинетом, и правитель проговорил кому-то:
— Вот наш клуб. Прошу вас здесь покурить; а я сейчас отделаюсь и буду к вашим услугам.
В двери показался высокий плотный блондин, лет сорока, в очках, с небольшою лысиною и ласковым выражением в лице.
— Господин Ден, — проговорил правитель, рекомендуя нам введенного им господина. — Господин Ден приехал, господа, с полномочием князя Кулагина на управление его имениями. Прошу вас с ним познакомиться. Это мои сотрудники N, X, Y, Z, — отрекомендовал нас правитель господину Дену. Начались рукожатия и отрывочные: «очень рад, весьма приятно» и т. д.
Правитель с полицмейстером вышли в кабинет, а мы опять начали прерванный кейф.
— Вы давно в наших краях? — спросил Дена мой молодой товарищ, слывший за светского человека.
— Я первый раз в здешней губернии, и даже только со вчерашнего дня, — отвечал г-н Ден.
— Да; я не то спросил. Я хотел сказать: вы уже знакомы с нашей губернией?
— Не знаю, как вам сказать, — и да и нет. Я знаком с имениями князя по отчетам, которые мне предъявляли в главной конторе, и по рассказам моего доверителя. Но… впрочем, я полагаю, что ваша губерния то же самое, что и Воронежская и Полтавская, в которых я управлял уже княжескими имениями.
— Ну, не совсем, — отозвался один помощник правителя канцелярии, слывший у нас за политико-эконома.
— В чем же резче всего проявляются особенности здешней губернии? — отнесся к нему Ден. — Я буду много обязан вам за ваши опытные указания.
— Да во многом.
— О, я не смею спорить; но мне бы хотелось узнать, на чем именно я могу споткнуться, если буду держаться здесь системы управления, принятой мною с моего приезда в Россию? Я тех убеждений, что неуклонная система всегда достигает благих целей.
Политико-эконом не ответил на этот вопрос Дену, потому что молодой чиновник перебил его вопросом:
— А вы давно в России?
— Седьмой год, — отвечал Ден.
— Вы… если не ошибаюсь… иностранец?
— Я англичанин.
— И так хорошо говорите по-русски.
— О да. Я еще в Англии учился по-русски, и теперь опять седьмой год изо дня в день с крестьянами; что ж тут удивительного!
— Вы свыклись и с нашим народом и с нашими порядками?
— Кажется, — улыбаясь, ответил Ден.
— Имения князя в нашей губернии не цветут.
— Да, я это слышал.
— Вам будет много труда.
— Как везде. Без труда ничего не двинешь.
— Может быть, побольше, как в другом месте.
— Ничего-с. Нужна только система. Не нужно быть ни варваром, ни потатчиком, а вести дело систематически, твердо, настойчиво, но разумно. Во всем нужна система.
— Где же вы намерены основать свою резиденцию? — спросил политико-эконом.
— Я думаю, в Рахманах.
— Отчего же не в Жижках? Там покойная княгиня жила; там есть и готовый дом и прислуга; а в Рахманах, мне кажется, ничего нет, — заметил молодой чиновник.
— У меня на это есть некоторые соображения.
— Своя система, — смеясь, вставил помощник правителя.
— Именно.
Правитель с шляпой на голове отворил двери и сказал Дену: «Едем-с!»
Мы пожали опять друг другу руки и расстались.
Село Рахманы находится в соседстве с Гостомельскими хуторами[…с Гостомельскими хуторами. — Гостомля — речка в южной части Орловской губернии (в Кромском уезде); на этой речке был хутор Лесковых, в котором прошло детство Н. С. Лескова. «Я вырос в народе на гостомельском выгоне», — вспоминал он потом.], где я увидел свет и где жила моя мать. Между хуторами и селом всего расстояния считают верст девять, не более, и они всегда на слуху друг у друга. Заезжая по делам службы в К— ой уезд, я обыкновенно всегда заворачивал на хутора, чтобы повидаться с матушкой и взглянуть на ее утлое хозяйство. Мать моя познакомилась с Стюартом Яковлевичем Деном и с его женою и при всяком свидании со мной все никак не могла нахвалиться своими новыми соседями. Особенно она до небес превозносила самого Дена.
— Вот, — говорила она, — настоящий человек; умный, рассудительный, аккуратный. Во всем у него порядок, знает он, сколько можно ему издержать, сколько нужно, оставить; одним словом, видно, что это человек не нашего русского, дурацкого воспитания!
Другие соседи тоже были без ума от Дена. Просто в пословицу у них Ден вошел: «Ден говорит, так-то надо делать; Ден так-то не советует», и только слов, что Ден да Ден. Рассказам же и анекдотам про Дена и конца нет. Повествуют, как все отменилось в княжеских имениях с приезда Стюарта Яковлевича, все, говорят, на ноги поднял; даже отъявленных воров, которых в нашем крае урожай, и тех определил в свое дело. Да еще так: самых известных лентяев поделал надсмотрщиками по работам; а воров, по нескольку раз бывших в остроге, назначил в экономы, в ключники да в ларечники, и все идет так, что целый округ завидует. «Вот, — думаю себе, — дока-то на наших мужиков явился!»
Хотелось мне самому посмотреть на рахманские диковины, да все как-то не приходилось. А тем временем минул год, и опять наступила зима.
Вечером 4 декабря жандарм принес мне записку, которою дежурный чиновник звал меня позже, в одиннадцать часов, к губернатору.
— Вы, кажется, здешний уроженец? — спросил меня губернатор, когда я вошел к нему по этому зову.
Я отвечал утвердительно.
— Вы живали в К— ом уезде?
— Я там, — говорю, — провел мое детство. К— ой уезд мое родное гнездо.
— И у вас там много знакомых? — продолжал спрашивать губернатор.
«Что за лихо!» — подумал я, выдерживая этот допрос, и отвечал, что я хорошо знаю почти весь уезд.
— У меня к вам есть просьба, — начал губернатор. — Пишет мне из Парижа князь Кулагин, что послал он в свои здешние имения англичанина Дена, человека сведущего и давно известного князю с отличной стороны, а между тем никак не огребется от жалоб на него. Сделайте милость, — не в службу, а в дружбу: съездите вы в К— ой уезд, разузнайте вы это дело по совести и дайте мне случай поступить по совести же.
Поехал я в город К. в эту же ночь, а к утреннему чаю был у моей матери. Там о жалобах к— ских крестьян на Дена и слуху нет. Опрашиваю матушку: «Не слыхали ли, как живут рахманские мужики?»
— Нет, мой друг, не слыхала, — говорит. — А впрочем, что им при Стюарте Яковлевиче!
— Может быть, — говорю, — он очень строг или горяч?
— В порядке, разумеется, спрашивает.
— Сечет, может, много?
— Что ты! что ты! Да у него и розог в помине нет! Кого если и секут, так на сходке, по мирской воле.
— Может быть, он какие-нибудь другие свои делишки неаккуратно ведет?
— Что ты начать-то хочешь?
— Как, — говорю, — он к красненьким повязочкам равнодушен ли?
— О, полно, сделай милость, — проговорила мать и плюнула.
— Да вы чего, матушка, сердитесь-то?
— Да что ж ты глупости говоришь!
— Отчего же глупости? Ведь это бывает.
— Подумай сам: ведь он женатый!
— Да ведь, родная, — говорю, — иной раз и женатому невесть что хуже холостого снится.
— Эй! поди ты! — опять крикнула мать, плохо скрывая свою улыбку.
— Ну чем же нибудь он да не угодил на крестьян?
— Что, мой друг, чем угождать-то! Они галманы[Галманы — олухи.] были, галманы и есть. Баловство да воровство — вот что им нужно.
Объехал два, три соседние дома, — то же самое. На Николин день в селе ярмарка. Зашел на поповку, побеседовал с духовными, стараясь между речами узнать что-нибудь о причинах неудовольствия крестьян на Дена, но от всех один ответ, что Стюарт Яковлевич — такой управитель, какого и в свете нет. Просто, говорят, отец родной для мужика. Что тут делать? Верно, думаю себе, в самом деле врут мужики.
Так приходилось ни с чем и ехать в губернский город.
В городе К. я заехал, без всякой цели, к старому приятелю моего покойного отца, купцу Рукавичникову. Я хотел только обогреться у старика чайком, пока мне приведут почтовых лошадей, но он ни за что не хотел отпустить меня без обеда. «У меня, — говорит, — сегодня младший сынок именинник; пирог в печи сидит; а я тебя пущу! И не думай! А то вот призову старуху с невестками и велю кланяться».
Надо было оставаться.
— Тем часом пойдем чайку попьем, — сказал мне Рукавичников.
Нам подали на мезонин брюхастый самовар, и мы с хозяином засели за чай.
— Ты что, парень, был у нас волей, неволей или своей охотой? — спросил у меня Рукавичников, когда мы уселись и он запарил чай и покрыл чайник белым полотенцем.
— Да и волей, и неволей, и своей охотой, Петр Ананьич, — отвечал я.
Я знаю, что Петр Ананьич человек умный, скромный и весь уезд знает как свои пять пальцев.
— Вот, — говорю, — какое дело, и пустое, да и мудреное, — и рассказал ему свое поручение.
Петр Ананьич слушал меня внимательно и во время рассказа несколько раз улыбался; а когда я кончил, проговорил только:
— Это, парень, не пустое дело.
— А вы знаете Дена?
— Как, сударь, не знать!
— Ну, что о нем скажете?
— Да что ж о нем сказать? — проговорил старик, разведя руками, — хороший барин.
— Хороший?
— Да как же не хороший!
— Честный?
— И покору ему этим нет.
— Строг уж, что ли, очень?
— Ничего ни капли не строг он.
— Что ж это, с чего на него жалуются-то?
— А как тебе сказать… очень хорош, — похуже надо, вот и жалобы. Не по нутру мужикам.
— Да отчего не по нутру-то?
— Порядки спрашивает, порядки, а мы того терпеть не любим.
— Работой, что ли, отягощает? — все добиваюсь я у Рукавичникова.
— Ну какое отягощение! Вдвое против прежнего им теперь легче… А! да вот постой! вон мужичонко рахмановский чего-то приплелся. Ей! Филат! Филат! — крикнул в форточку Рукавичников. — Вот сейчас гусли заведем, — прибавил он, закрыв окно и снова усевшись за столик.
В комнату влез маленький подслеповатый мужичок с гноящимися глазками и начал креститься на образа.
— Здравствуй, Филат Егорыч! — сказал Рукавичников, дав мужику окреститься.
— Здравствуй, батюшка Петр Ананьич.
— Как живешь-можешь?
— Ась?
— Как, мол, живешь?
— А! Да все сла те богу живем.
— Дома все ли здорово?
— Ничего будто, Петр Ананьич; ничего.
— Всем, значит, довольны?
— Ась?
— Всем, мол, довольны?
— И-и! Чем довольными-то нам быть.
— Что ж худо?
— Да все бог его знает; будто как не вольготно показывается.
— Управитель, что ль, опять?
— Да, а то кто ж!
— Аль чем изобидел?
— Вот завод затеял строить.
— Ну?
— Ну и в заработки на Украину не пущает.
— Никого?
— Ни одного плотника не пустил.
— Это нехорошо.
— Какое ж хорошество! Барину жалились; два прошения послали, да все никакой еще лизируции нет.
— Поди ж ты горе какое! — заметил Рукавичников.
— Да. Так вот и маемся с эстаким с ворогом.
— Видите, какой мошенник ваш Ден! — сказал, обратясь ко мне, Рукавичников.
Мужик в меня воззрился.
— А вот теперь я вам расскажу, — продолжал мой хозяин, — какой мошенник вот этот самый Филат Егорыч.
Мужик не обнаружил никакого волнения.
— Господин Ден, ихний управляющий, человек добрейшей души и честнейших правил…
— Это точно, — встрел мужичок.
— Да. Но этот господин Ден с ними не умеет ладить. Всё какие-то свои порядки там заводит; а по-моему, не порядки он заводит, а просто слабый он человек.
— Это как есть слабый, — опять подсказал мужичок.
— Да. Он вот у них другой год, а спросите: тронул ли он кого пальцем? Что, правду говорю или вру?
— Это так.
— Вот изволите видеть, им это не нравится. Наказания его всё мягкие, да и то где-где соберется; работа урочная, но легкая: сделай свое и иди куда хочешь.
— Ступай, значит.
— Что?
— Сделамши свое, — ступай, говорю, куда хочешь, — повторил мужичок.
— Да. Ну-с, а они вот на него жалобы строчат.
Мужик молчал.
— Ну а на заработки-то он их зачем же не пускает? — говорил я.
— Не пускает-с, не пускает. А вы вот извольте расспросить Филата Егоровича: много ли ему его сыночек за два года из работы принес. Расскажи-ка, Филат Егорыч.
Мужичок молчал.
— А принес ему, сударь мой, его сыночек украинскую сумку, а в ней сломанную аглицкую рубанку, а молодой хозяйке с детками французский подарочек, от которого чуть у целой семьи носы не попроваливались. Вру, что ль? — опять обратился Рукавичников к мужичку.
— Нет, это было.
— Да, было. Ну-с, а Стюарт Яковлевич задумал завод винный построить. Я его за это хвалю; потому что он не махину какую заводит, а только для своего хлеба, чтоб перекурить свой хлеб, а бардой скотинку воспитать. Приходили к нему разные рядчики. Брали всю эту постройку на отряд за пять тысяч, он не дал. Зачем он не дал?
— Мы этого знать не могим, — отвечал Филат Егорыч.
— Нет, врешь, брат, — знаешь. Он вам высчитывал, что с него чужие просят за постройку; выкладал, почем вам обходится месяц платою у подрядчика, и дал вам рублем на человека в месяц дороже, только чтоб не болтались, а дома работали.
— Это такая говорка точно была.
— То-то, а не не могим знать. Ну а они вот теперь небось настрочили, что на работу не пущает, все на заводе морит; а насчет платы ни-ни-ни. Так, что ль?
— Не знаю я этого.
— Да уж это как водится. Вот вам и Филат Егорыч, старый мой друг и приятель! Любите-жалуйте его.
Мужичок осклабился.
— А вот меня бы вам в управители! — шутливо продолжал Рукавичников. — А приняли б вы меня?
— Да с чего ж?
— И никогда бы мы не ссорились; все бы у нас по-любезному пошло. Потому что порядок бы у нас душевный был. Ты, Филат Егорыч, пробаловался — на клин тебя, молодой парень какой где проворовался или что другое — за виски его посмыкал; раздобылся чем таким на Украине, вроде вот Филата Егорыча сынка, ну — в больницу его, а потом покропил березовым кропильцем, да и опять пущай. Так, что ли, Филат Егорыч?
— По-нашему так.
— Ну вот! Ведь я знаю.
Мужичка отпустили.
— Что же это такое однако? — спрашивал я Рукавичникова.
— А вот видишь сам, сударь мой. Господин Ден человек хороший, да мой бы совет ему уходить отсюда, а не то они ему подведут машину.
Рассказал я это дело губернатору во всей подробности. Губернатор просто на стену прыгает: сам он был администратор и несказанно восхитился, что в его губернии завелся такой сельский администратор, как Стюарт Яковлевич Ден.
В пятницу на масленице у губернатора были званые блины. Весь город почти собрался. За столом дежурный чиновник подал губернатору конверт. Губернатор сорвал печать, прочел бумагу и отпустил дежурного с словом: хорошо! Но видно было, что что-то совсем не хорошо.
Вставши из-за стола, губернатор поговорил кое с кем из гостей и незаметно вышел с правителем в кабинет, а через четверть часа и меня туда позвали. Губернатор стоял, облокотясь на свою конторку, а правитель что-то писал за его письменным столом.
— Скверное дело случилось, — сказал губернатор, обратясь ко мне. — В Рахманах бунт.
— Как бунт?
— Да вот читайте.
Губернатор подал мне с конторки бумагу, полученную им за обедом. Это было донесение к — ского исправника, писавшего, что вчера рахманские мужики взбунтовались против своего управителя, сожгли его дом, завод и мельницы, а самого управляющего избили и выгнали вон.
— Я сейчас посылаю вас в Рахманы, — сказал губернатор, когда я пробежал донесение исправника. — Сейчас получите открытое предписание к инвалидному начальнику, берите команду; делайте что нужно, но чтоб бунта не было и чтоб виновные были открыты. Собирайтесь скорее, чтоб к утру быть на месте и идти по горячим следам.
— Позвольте мне не брать команды, — сказал я губернатору. — Я там всех знаю и надеюсь без команды исполнить ваше поручение: команда мне только помешает.
— Это как знаете, но про всякий случай возьмите предписание к инвалидному начальнику.
Я поклонился и вышел, а через четыре часа уже пил чай у к— ского исправника, с которым должен был вместе ехать в Рахманы. От города К. до Рахманов всего верст пятнадцать, и мы приехали туда ночью. Остановиться было негде. Управительский дом, контора, людская, прачечная, мастерские — все было сожжено вместе с заводом и мельницами, и по черным грудам теплого пепелища еще кое-где вились синие струйки дыма от тлеющих головней. Поместились в избе у старосты и послали за становым. Утром ранехонько прибежал становой и привез с собой рахмановского мужика, Николая Данилова, взятого им вчера под арест по подозрению в поджоге завода и в возмущении крестьян к бунту.
— Что ж вы узнали? — спрашиваю я станового.
— Поджог был-с.
— Отчего вы это думаете?
— Загорелись ночью нежилые строения, и все сразу.
— Кого же вы подозреваете в поджоге?
Становой развел руками с выражением полнейшего недоумения.
— По какому поводу вы арестовали этого мужика?
— Николая Данилова-то-с?
— Да.
— Да так. Он был наказан в этот день Деном, грубил ему и к тому же ночью оставался у завода, который почти прежде всего вспыхнул.
— И только?
— Да, только-с. Других указаний нет. Мужики все запираются.
— Вы допрашивали кого-нибудь?
— Делал дознание.
— И ничего не узнали?
— Ничего пока.
Вошел староста и остановился у порога.
— Что скажешь, Лукьян Митрич? — спросил я.
— К твоей милости.
— То-то, почто к моей милости?
— Мужики собрались.
— Кто ж тебе приказывал их собирать?
— Сами собрались; хотят с тобой гуторить.
— Где ж они?
— Да вот туточка.
Староста указал на окно. Против окна стояла огромная толпа крестьян. Были и старики, и молодые, и середовые мужики; все стояли смирно, в шапках, у некоторых были палки.
— Ого! сколько их, — сказал я, сохраняя все возможное спокойствие.
— Вся отчина, — заметил староста.
— Ну поди, Митрич, скажи им, что сейчас оденусь и выйду.
Староста ушел.
— Не ходите! — сказал мне становой.
— Отчего?
— Долго ль до греха.
— Ну, уж теперь поздно. Избяная дверь не спасет: если пришли недаром, так и в избе найдут.
Надел я шубу и вместе с исправником и с становым вышел на крылечко. Толпа зашаталась, шапки понемногу стали скидываться с голов, но нехотя, не разом, и несколько человек в задних рядах вовсе не скинули шапок.
— Здравствуйте, ребятушки! — сказал я, сняв шапку.
Мужики поклонились и прогудели: «Доброго здоровья!»
— Накройтесь, ребята; холодно.
— Ничего, — опять прогудели мужики, и остальные шапки с голов исчезли.
— Пожалуйста, покройтесь.
— Мы и так постоим.
— Наше дело привычное.
— Ну так я вам велю накрыться.
— Велишь, такое дело.
Один-два мужика надели шапки, за ними надели и остальные.
Успокоился я. Вижу, что не ошибся, не взяв команды.
У самого крыльца стояли сани парой, и на них сидел Николай Данилов, с ногами, забитыми в березовую колодку. Он в черной свите, подпоясан веревкой и на голове меховая шапка. На вид ему лет тридцать пять, волосы темнорусые, борода клинушком, взгляд тревожный и робкий. Вообще лицо выражает какую-то задавленность, но спокойно и довольно благообразно, несмотря на разбитую губу и ссадину на левой скуле. Он сидит без движения и смотрит то на меня, то на толпу.
— Что же вам, ребята, от меня желается? — спросил я сходку.
— Это ты будешь от губернатора-то? — спросил меня середовой мужик из переднего ряда.
— Я.
— Ты чиновник?
— Чиновник.
— Губернаторский?
— Да.
— Ну-к мы с тобой хотим побалакать.
— Извольте. Я вот слушаю.
— Нет, ты сойди оттолева, с крыльца-то. Мы с тобой с одним хотим погуторить.
Я не задумываясь вошел в толпу, которая развернулась, приняла меня в свои недра и тотчас же опять замкнулась, отрезав меня, таким образом, от исправника и станового.
Середовой мужик, пригласивший меня сойти, стоял передо мною.
— Ну о чем будем говорить? — спросил я.
— Мы потому тебя сюда и истребовали, что ты наш, тутошний, притоманный.
— О чем же хотели говорить?
— Да вот по этому делу-то.
Послышалось несколько вздохов со всех сторон.
— Зачем вы выгнали управителя?
— Он сам уехал.
— Еще бы! как вы его мало что не убили.
Молчат.
— Что теперь будет-то?
— Вот то-то мы тебя и потребовали, чтоб ты нам рассказал: что нам будет?
— Каторга будет.
— За управителя-то?
— Да, за управителя; за поджог; за бунт: за все разом.
— Бунта никакого не было, — проговорил кто-то.
— Да это что, ребята! отпираться теперь нечего, — сказал я. — Дела налицо; сами за себя говорят. Будете запираться, пойдут допросы да переспросы, разовретесь и все перепутаетесь. А вы б подумали, нельзя ли как этому делу поумней пособить.
— Это точно, — буркнули опять несколько голосов.
— То-то и есть. А теперь прощайте! Говорить нам, стало, уж не о чем.
Я тронул рукою одного мужика, он посторонился, а за ним и другие дали мне дорогу.
Начались допросы. Первого стали спрашивать Николая Данилова. Перед допросом я велел снять с него колодку. Он сел на лавку и равнодушно смотрел, как расклиняли колодку, а потом так же равнодушно встал и подошел к столу.
— Что, дядя Николай! Экое дело вы над собой сделали! — сказал я арестанту.
Николай Данилов утер рукавом нос и ни слова не ответил.
— Что ж ты за себя скажешь?
— Что говорить-то? Нечего говорить, — произнес он с сильным дрожанием в голосе.
— Да говори, брат: как дело было?
— Я ведь этого дела не знаю и ни в чем тут не причинен.
— Ну расскажи, что знаешь.
— Я только всего и знаю, что с самим со мной было.
— Ну, что с тобой было?
— Озорничал надо мной управитель.
— Как же он озорничал?
— Да как ему хотелось.
— Бил, что ль?
— Нет, бить не бил, а так… донимал очень.
— Что ж он над тобой делал?
— Срамил меня несносно.
— Как же так срамил он тебя?
— Он ведь на это документчик у нас.
— Да ты говори, Николай, толком, а то я и отступлюсь от тебя, — сказал я, махнув рукой.
Николай подумал, постоял и сказал:
— Позвольте сесть. У меня ноги болят от колодки.
— Садись, — сказал я и велел подать обвиняемому скамейку.
— Просился я в работу, — начал Николай Данилов, — просился со всеми ребятами еще осенью; ну он нас в те поры не пустил. А мне бесприменно надыть было сходить в Черниговскую губернию.
— Деньги, что ли, остались за кем там?
— Нет.
— Что же?
— Так; другое дело было.
— Ну!
— Ну не пустил. Заставил на заводе работать. Я поработал неделю, да и ушел.
— Куда?
— Да туда ж, куда сказывал.
— В Черниговскую губернию?
— Ну да.
— Что ж у тебя за дело такое там было?
— Водку дешевую пить, — подсказал становой.
Николай ничего не отвечал.
— Ну что ж дальше было?
— А дальше зариштовали меня в Корилевце, да пригнали по пересылке в наш город, и, пригнамши, сдали управителю.
— Без наказания?
— Нет, наказали, а опосля ему отдали. Он меня сичас опять на работу приставил, а я тут-то ден десять назад опять ушел, да зашел в свою деревню, в Жогово. Ну, там меня бурмистр сцапал, да опять к управителю назад.
— Что ж он, как привезли тебя к нему?
— Велел на угле сидеть.
— Как на угле?
— А так. Ребята, значит, работают, а я чтоб на угле, на срубе перед всем перед миром сложимши руки сидел. Просил топора, что давайте рубить буду. «Нет, говорит, так сиди».
— Ну, ты и сидел?
— Я опять ушел.
— Зачем же?
— Да я ему молился, говорил: позвольте, стану работать. Не позволил. «Сиди, говорит, всем напоказ. Это тебе наказание». — «Коли, говорю, хотите наказывать, так высеките, говорю, меня, чем буду сидеть всем на смех». Не уважил, не высек. Как зазвонили на обед, ребята пошли обедать, и я ушел, да за деревней меня нагнали.
— Ну?
— Ну, тут-то уж он меня и обидел больше.
— Чем же?
Мужик законфузился и отвечал:
— Я этого не могу сказать.
— Да, а нужно, — говорю, — сказать.
— На нитку привязал.
— Как на нитку?
— Так, — покраснев до ушей, нараспев проговорил Николай Данилов. — Привел к заводу, велел лакею принести из барских хором золотое кресло; поставил это кресло против рабочих, на щепе посадил меня на него, а в спинку булавку застремил да меня к ней и привязал, как воробья, ниточкой.
Все засмеялись, да и нельзя было не смеяться, глядя на рослого, здорового мужика, рассказывающего, как его сажали на нитку.
— Ну, и долго ты сидел на нитке?
Николай Данилов вздохнул и обтерся. У него даже пот проступил при воспоминании о нитке.
— Так целый день вроде воробья и сидел.
— А вечером пожар сделался?
— Ночью, а не вечером. В третьи петухи, должно, загорелось.
— А ты как о пожаре узнал?
— Крик пошел по улице, я услыхал; вот и все.
— А до тех пор, пока крик-то пошел, — спрашиваю его, — ты где был?
— Дома, спал под сараем.
Говорит это покойно, но в глаза не смотрит.
— Ну, а управителя, — спрашиваю, — как выгнали?
— Я этого ведь не знаю ничего.
— Да ведь, чай, видел, как его перед заводом на кулаки-то подняли?
Молчит.
— Ведь тут уж все были?
— Все.
— И все, должно быть, били?
— Должно, что так.
— И ты поукладил?
— Нет, я не бил.
— Ну, а кто же бил?
— Все били.
— А ты никого не заприметил?
— Никого.
Взяли Николая Данилова в сторону и начали допрашивать ночных сторожей, десятников, Николаевых семейных, соседей и разных, разных людей. В три дня показаний сто сняли. Если б это каждое показание записать, то стопу бы целую исписал, да хорошо, что незачем было их записывать; все как один человек. Что первый сказал, то и другие. А первый объяснил, что причины пожара он не знает; что, может, это и заподлинно поджог, но что он сам в поджоге не участвовал и подозрения ни на кого не имеет, опричь как разве самого управителя, потому что он был человек язвительный, даже мужиков на нитку вроде воробьев стал привязывать. Управителя же никто не выгонял, а он сам по доброй воле выехал, так как неприятность ему была: кто-то его на пожаре побил.
— Кто ж бил-то?
— Не знаем.
— А за что?
— Должно, за его язвительность, потому уж очень он нас донял: даже на нитку вроде воробьев стал привязывать.
Следующие девяносто девять показаний были дословным повторением первого и записывались словами: «Иван Иванов Сушкин, 43 лет, женат, на исповеди бывает, а под судом не был. Показал то же, что и Степан Терехов».