Новая сестра - Мария Воронова - E-Book

Новая сестра E-Book

Мария Воронова

0,0
7,99 €

-100%
Sammeln Sie Punkte in unserem Gutscheinprogramm und kaufen Sie E-Books und Hörbücher mit bis zu 100% Rabatt.
Mehr erfahren.
Beschreibung

Эта книга — продолжение цикла романов, главный из которых, «Здравствуй, сестра», начинается ещё до революции. Наряду с людьми из самых разных слоёв общества действуют любимые герои писателя Марии Вороновой — медики. Врачебная этика, врачебный юмор, врачебные тайны, врачебные интриги — всё это изобильно представлено в её романах... На этот раз перед читателями предстанет Ленинград середины 30-х годов. Убийство Кирова, атмосфера того времени, и среди всех проблем, сложностей — горячая любовь, непоколебимая верность, человеческая порядочность, граничащая с самоотречением. Мария Воронова — мастер погружения в эпоху, к её персонажам привязываешься сразу и навсегда, в придуманные ею ситуации веришь безоговорочно. Так что новая книга Вороновой — новый подарок для сердца и ума!

Das E-Book können Sie in Legimi-Apps oder einer beliebigen App lesen, die das folgende Format unterstützen:

EPUB
MOBI

Seitenzahl: 458

Veröffentlichungsjahr: 2025

Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.



Мария Воронова Новая сестра

© М. В. Виноградова, текст, 2025

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2025

* * *

Ветер гнул толстые струи дождя и раскачивал фонарь, скрип которого терялся в шуме воды. Огонек мерцал, рассыпался на множество искорок в падающей воде и исчезал, не достигнув земли.

Глядя с подоконника лестничной клетки на качающийся фонарь, на льющиеся по оконному стеклу потоки, Элеонора представила, что дом – это корабль, и он сейчас тоже качается, плывет куда-то сквозь шторм. Куда? Может быть, в светлое будущее? Кто знает…

Входная дверь гулко хлопнула, послышались легкие шаги сына и быстрый перебор собачьих лап. Элеонора поднялась им навстречу. Сын, в старой плащ-палатке Кости похожий на опытного шкипера, ладонями сгонял с себя воду, а Полкан на лестничной площадке отряхиваться ни за что не захотел, только размахивал хвостом, глядя на хозяина с веселым изумлением, как это рассудительному Петру Константиновичу пришла странная идея гулять в такую непогоду. Но стоило войти в прихожую и взять старое полотенце, как Полкан немедленно и энергично встряхнулся, обдав хозяев легким душем из пахнущих шерстью брызг. Элеонора с сыном засмеялись, и Полкан отряхнулся еще раз.

– Какой-то он у нас все-таки не злобный для служебного пса, – сказала Элеонора, почесав мокрый загривок.

– Он же не на работе, мама, – сын аккуратно пристраивал плащ-палатку на вешалке, чтобы просохла.

– И то правда.

Сын тренировал Полкана для службы у пограничников, и очень ответственно и серьезно относился к этой общественной нагрузке. Иногда Элеоноре казалось, что пес понимает человеческую речь, но что сын знает собачий язык – в этом у нее не было ни малейших сомнений. Недавно они всей семьей ходили в Мариинку, слушать оперу «Мазепа», которая произвела на Элеонору с сыном сильное впечатление. Произвела бы и на Костю, но бедняга после тяжелейшей смены еле дотерпел до середины второго акта, а после его сморил сон. На обратном пути сын был тих и задумчив, Элеонора надеялась, что он еще во власти высокого искусства, но вскоре выяснилось, что мысли его занимало совсем другое. «Собаки, они же как мы в опере, правда? – спросил он серьезно. – Не различают слов, но понимают смысл». Костя тогда заметил, что если взять за контрольный образец лично его, то Полкан сильно недооценен, ибо пес гораздо больше понимает в человеческой жизни, чем хирург в опере.

Улыбнувшись этому милому воспоминанию, Элеонора выдала сыну сухие чистые носки и полотенце, а псу – внеочередную косточку.

Тут в дверь вежливо, но непреклонно постучали. Петр Константинович открыл ее взъерошенный, с полотенцем в руках, в одном носке.

На пороге стояла Нина с рулоном оберточной бумаги наперевес. Впустив суровую девочку, Элеонора убрала со стола скатерть, вышитую искусными руками Ксении Михайловны, застелила его старыми газетами и принесла из кухни стакан воды для акварельных красок, которые дети уже привели в боевую готовность. Это была еще одна общественная нагрузка – делать еженедельную стенгазету для класса.

Петр Константинович очень неплохо рисовал, а Нина обладала каллиграфическим почерком, кроме того, дети жили в одной квартире, так что им было удобно работать вместе, вот их и выбрали в редколлегию. Элеонора, как обладательница большой комнаты и большого круглого стола, поневоле наблюдала за созданием номеров и с грустью замечала, как неделя за неделей испаряется детская радость, как гаснет творческий порыв и вся затея превращается в нудную повинность.

Сначала рисовать газету приходило полкласса, и Элеонора очень любила возвращаться с работы в комнату, наполненную детским смехом и азартом. Подав ребятам блюдо с печеньем, которое специально делала накануне, она уходила в спальню, но дверь не закрывала полностью, так приятно было после целого дня, проведенного на ногах, лечь на кровать и, прикрыв глаза, слушать юные голоса, яростно спорящие, что поставить в номер, а что нет, почти как в настоящей взрослой редакции.

Потом потихонечку, шаг за шагом, творческая атмосфера стала отступать. Сначала классная руководительница сказала, что необходимо «согласовывать» темы публикуемых произведений, потом кому-то из педагогов померещилось что-то антисоветское и вредительское в наивных детских стихах, и цензуре стали подвергаться уже сами тексты. Даже название «Классные новости», совершенно, на взгляд Элеоноры, невинное и не таящее в себе никакой опасности, в итоге заменили на «За отличную учебу!». В классе училось много одаренных ребят, Элеоноре по-настоящему нравились их стихи и рассказы, но не прошло и года со дня основания газеты, как художественные произведения в ней совершенно исчезли. Дети боялись показывать свое творчество учителям, потому что если те замечали в наивных текстах хоть тень чего-то подозрительного, то неосторожного поэта не только «пропесочивали», но и «брали на карандаш», даже если эту тень отбрасывали только вставшие на дыбы мозговые извилины педагога. После пары таких публичных порок ребята поняли, что лучше не рисковать, и перестали поставлять материал в стенгазету, которая теперь стала состоять из скучных передовиц, казенных восхвалений отличников и не менее казенных порицаний двоечников и хулиганов, исполненных в такой суконной манере, что не хотелось ни радоваться за первых, ни порицать вторых. Даже эта живая и динамичная рубрика будто окостенела, замерла. После того, как отец круглого отличника Миши Давыдова внезапно оказался врагом народа, газета с призывом равняться на Мишу была поспешно сорвана со стены, а в классе началось что-то вроде деления на касты. Появились штатные отличники и штатные же парии, про которых можно писать в стенгазете без особого риска. Когда-то Элеонора училась в институте благородных девиц, и явление это ей было в принципе знакомо. Были девочки красивые, были умненькие, были прилежные, а были и наоборот. Разные ученицы, как и все люди разные, иерархия существовала довольно жесткая, и, что греха таить, положение семьи играло далеко не последнюю роль. К родовитым и состоятельным воспитанницам классные дамы относились чуть-чуть лучше, а к бедным немножко строже. Такова жизнь, грех на нее роптать, но все-таки при проклятом царизме классную даму не могли наказать за то, что она похвалила ученицу, даже если у той неподходящие родители. А теперь такое в порядке вещей…

Теперь Петр Константинович с Ниной просто переносили на ватман одобренный учительницей материал. Нина своим каллиграфическим почерком переписывала свежие идеи товарища Сталина и обещала ответить повышением успеваемости на все происходящие в стране события, а сын рисовал заголовки из утвержденных и согласованных букв, и не менее утвержденные иллюстрации. К счастью, дети не опускались до высмеивания одноклассников, в статьях о провинившихся они старались не упоминать имен, заслоняя их казенным «отдельные элементы» – редкий случай, когда официоз выступал на стороне человечности. И карикатуры сын предпочитал абстрактные, изображая явление, а не личность.

После того, как дети заканчивали работу, Элеонора внимательно читала газету, сначала от начала до конца, потом от конца к началу, чтобы, не дай бог, не пропустить опечатки или неосторожное слово. Этот процесс вызывал сердцебиение, она очень боялась, что не заметит какую-нибудь невинную детскую небрежность, а за это сына с Ниной обвинят во вредительстве, опошлении чего-нибудь важного и возвышенного и вообще в подрывной работе против социалистического строя. Наверное, классная руководительница читала газету с тем же чувством человека, идущего по минному полю. Порой сердце замирало от самого текста, в котором детей призывали равняться на Павлика Морозова, быть «дозорными» и верными помощниками партии. Она жалела несчастного мальчика, запоздалую, но, кажется, не последнюю жертву Гражданской войны, осуждала детоубийц, кто бы они ни были, но почитание доносчика, по масштабу сравнимое лишь с причислением к лику святых, приводило ее в ужас.

Сколько хороших и честных детей поверят, что донос – это доблесть, и что будет, когда они вырастут с этой верой?

Она знала твердо, что сын не поддастся на эту пропаганду, но почему-то боялась откровенно с ним говорить. Не за себя боялась, нет, просто дети казались ей такими прекрасными в своей вере в общечеловеческое счастье, что страшно было посеять в них сомнения. «В конце концов, – убеждала себя Элеонора, – я родила сына не для себя, а для жизни, которая внезапно сделалась совсем другой, новой. Старые принципы больше не работают, и нехорошо будет, если я со своими архаичными понятиями утяну Петю на дно. Он хороший парень, в нем есть стержень, нравственное чувство и здравый смысл, дай бог, сумеет отделить зерна от плевел».

Впрочем, чем более высокий тон брали передовицы, тем меньше они достигали цели. Элеонора прекрасно видела, что для детей газета делается все менее общественной и все более нагрузкой. Даже Полкан теперь в часы журналистской работы не сидел возле стола, высунув язык и озорно кося глазами, а мирно спал на своем матрасике.

Очень много стало тем, к которым страшно подступиться…

Глядя на нахмуренные бровки девочки, выводящей буквы с почти религиозным старанием, Элеонора улыбнулась.

Нина была человек серьезный и ответственный, презирала всякие там глупости, но за тугими косичками и пухлыми детскими щечками, за серьезными серыми глазами таилась красота, спокойно ожидающая своего расцвета.

Два-три года, и ребенок превратится в девушку… А сын в юношу.

Так хочется верить, что дети растут не для кровавых потрясений, не для нищеты и унижений, на которые была так щедра ее собственная юность. Пусть то самое светлое будущее наконец наступит, шагнет с киноэкранов и из радиоточек в настоящую жизнь, ведь дети смотрят вдаль, черт возьми, с надеждой! Они верят в коммунизм со всем пылом юности, и, что еще важнее, верят в то, что построят его своими собственными руками.

Вдруг и правда, когда в силу войдет это поколение, наступит какая-то правильная жизнь, и ей еще придется застать самый краешек того самого коммунистического общества, и уйти со спокойным сознанием, что все жертвы были не напрасны?

Хотелось бы, но нет. Если вдруг и наступят хорошие времена, то не массовые расстрелы будут тому причиной.

Сегодня бедной Нине пришлось переписать в газету особенно большую порцию цветистого сталинского пустословия, работа затянулась допоздна, и Элеонора, по договоренности с соседкой покормив детей ужином, сама вывела Полкана погулять на ночь.

Дождь прошел, оставив на мостовой глубокие лужи и скользкие островки прелой листвы, наполнявшие воздух горьким и печальным ароматом. Свет фонарей и ламп за окнами едва пробивался сквозь темную патоку осеннего вечера. Улица почти опустела, и воцарилась та особая тишина, которая возникает только после дождя, когда ничего не слышно вокруг, но доносятся издалека одинокие голоса и мерный стук колес по железной дороге.

В этой тишине Элеонора услышала шаги Кости, а после увидела и его самого, смутный темный силуэт, задумчиво бредущий прямо по лужам.

– О, как хорошо, что я тебя встретил! – сказал муж, принимая из ее рук поводок Полкана. – Как раз хотел поговорить без лишних глаз и ушей.

Он обнял Элеонору за талию, отчего промозглость осеннего вечера вдруг совершенно исчезла.

Так, обнявшись, они неспешно прошли в скверик. Спустив Полкана с поводка, Костя закурил. Промокшая спичка зажглась только со второй попытки, на секунду осветила его темный и резкий профиль и сразу погасла.

– Лелечка, как ты посмотришь, если я возьму к себе сестрой Катю Холоденко? – спросил он и медленно выдохнул дым, который никуда и лететь не захотел в этой тьме и сырости, а сразу исчез.

Элеонора не сразу сообразила, почему ей задают такой сугубо производственный вопрос.

– Подожди! – наконец поняла она. – Ты говоришь о Катеньке? Но она же учится в институте!

– Больше нет, – бросил Костя и снова затянулся резко и глубоко. Огонек папиросы разгорелся, и стала видна горькая складка губ.

– Вычистили? – прошептала Элеонора.

Костя кивнул.

– А Тамару Петровну?

– И Тамару Петровну, как ты сама понимаешь, тоже, – зло бросил Костя.

Полкан, будто почуяв смятение хозяйки, подбежал, замахал хвостом.

Костя погладил его между ушей:

– Эх ты… Скоро будешь стеречь таких, как мы, а то и нас самих. Жизнь штука сложная, по-всякому поворачивается.

– Дай бог, вспомнит хозяев. – Элеонора запустила ладонь в густую мокрую шерсть на песьем загривке.

Костя отрывисто рассмеялся:

– Солдатское дело, оно такое, в первую голову приказ да служба, а любовь отставить. Не волнуйся, Полкан, мы это понимаем и, если что, не будем на тебя в обиде. Иди, погуляй еще.

– Так что с Тамарой Петровной? Взяли? – это страшное слово Элеонора выговорила одними губами.

– Слава богу, дома. Просто вычистили как вредительницу. Хотя, с какой стороны ни посмотри, ее вредительская деятельность могла заключаться только в том, что она слишком хорошо и честно работала. Вот дожили, со старушками воюем! – Костя глубоко затянулся в последний раз и выбросил окурок в урну.

Элеонора промолчала.

В прежние, уже, кажется, никогда и не бывшие времена Костя постигал технику операций на щитовидной железе под руководством Тамары Петровны Холоденко, одной из первых женщин-хирургов в России, ученицы самого Теодора Кохера. Эта область хирургии привлекала его, он делал успехи в тонкой, кропотливой, почти ювелирной работе, и, наверное, если бы не война, специализировался бы именно в лечении щитовидки. Но началась сначала мировая, потом Гражданская, пришлось Косте переквалифицироваться в военно-полевого хирурга.

Тамара Петровна работала в клинике мединститута, Костя в Военно-медицинской академии, у них не было точек соприкосновения по службе, но сохранились добрые отношения ученика и наставницы. Старая дама доверяла Косте и приглашала их с Элеонорой на Рождество и Пасху, не опасаясь, что они донесут, как она празднует религиозные праздники, а перед заседанием хирургического общества непременно заглядывала к Воиновым на чашку чая, и, пока Элеонора сервировала стол, отчаянно гримасничала и рубила ладонью воздух, подыскивая наиболее емкие выражения, чтобы дать отпор очередному «зарвавшемуся безграмотному дураку».

Холоденко была старая дева. Она категорически не выносила душевных излияний и прочей, по собственному выражению, «дамской слезливой болтовни», но из редких моментов откровенности Элеонора поняла, что Тамара Петровна с ранней юности увлеклась наукой и к созданию семьи совершенно не стремилась. Ей было вполне достаточно душевного тепла в родительском доме, а после смерти родителей она поселилась в семье брата, известного эпидемиолога, с которым была очень близка не только как с родным человеком, но и как с коллегой, увлеченным любимым делом не меньше, чем она сама. Жена брата и племянники обожали немного сумасшедшую тетушку, Тамара Петровна отвечала им взаимностью, и тратить силы на то, чтобы сделаться, по сути, собственностью какого-то постороннего мужчины, который еще неизвестно, как будет к ней относиться, совершенно не входило в ее планы. Материнские инстинкты были полностью удовлетворены ненавязчивой заботой о племянниках и преподавательской работой, и много лет Тамара Петровна была абсолютно счастлива. Годы революции и Гражданской войны почти не затронули ее профессиональной деятельности. Она как работала ассистентом кафедры в мединституте, так и продолжала работать, только до революции повышению по службе мешал женский пол, а после – дворянское происхождение. Работа уцелела, но ветер перемен дотла разорил дом Тамары Петровны. Брат с женой и двумя сыновьями-подростками эмигрировал в восемнадцатом году, а Тамара Петровна осталась вместе с женой старшего племянника и их маленькой дочкой. Молодая женщина, несмотря на все уговоры, ни за что не хотела никуда двигаться, не дождавшись мужа. Он воевал в Добровольческой армии, и все в один голос твердили, что если белые победят, то семья соединится при любых обстоятельствах, а если проиграют, то шансов встретиться у них больше в Париже, чем в Петрограде. Но женщина твердо решила, что ее долг ждать мужа там, где он ее оставил, и никакие уговоры не смогли ее поколебать. Тамара Петровна осталась как будто ради них, но Элеонора думала, что тут скорее виновато было древнее чувство, не чувство даже, а инстинкт, из-за которого не уехала она сама и вернулся ее дядюшка профессор Архангельский, хотя и понимал, что этим навсегда отрезает себя от дочери. Это не было патриотизмом, даже любовью к родине с трудом можно было это назвать. И страхом перед переменами это не было точно, потому что в восемнадцатом году любые перемены представлялись только к лучшему. За пределами России лучше все – правительство, люди, города, и ты сама там станешь лучше, но, поди же ты, держат какие-то путы, не пускают, и порвать их не больно и не страшно, просто знаешь, что, если порвешь – предашь саму себя. Многие не то чтобы осуждали Холоденко, но искренне не понимали ее решения, ведь в отличие от большинства эмигрантов Тамара Петровна уехала бы не в никуда. Она, как и брат, училась в Швейцарии, несколько лет после окончания курса работала там и приобрела не только мастерство, но и связи и превосходную репутацию. Ей не составило бы труда найти работу хирурга, и все формальности в ее случае были бы легко улажены. За пределами России ее ждало интересное и обеспеченное будущее, но Тамара Петровна осталась. Жена племянника так и не дождалась мужа, скончалась от испанки, и Холоденко осталась одна с малолетней Катей на руках. Так они с тех пор и жили. Насколько Элеоноре было известно, трудно, но без особых потрясений. Или Тамара Петровна просто не любила жаловаться. Она наставляла учеников с поистине материнским терпением и нежностью, но, как только те выходили в самостоятельное плаванье, становилась беспощадна. Если Холоденко видела некомпетентность, то любые прошлые отношения, заслуги и регалии немедленно переставали для нее существовать, и она обрушивалась на несчастного коллегу со всем пылом фанатичного ученого и с язвительностью старой девы. О ее выступлениях на хирургическом обществе ходили легенды, даже Костя, любимый ученик, не избежал однажды эпического разноса за свои слишком смелые идеи. Самые маститые профессора от ее красноречия съеживались и плакали как дети, и, видимо, в самой свободной стране мира так дальше продолжаться не могло.

– Возможно, это просто совпадение, и я зря грешу на достойного человека, – вздохнул Костя, – ведь, как известно, Post hoc, non est propter hoc[1], но не могу не отметить, что Тамару Петровну уволили сразу после того, как она дала отпор твоему любимцу Бесенкову.

Услышав эту фамилию, Элеонора поморщилась. Когда-то она работала под началом этого профессора, который при каменистой плотности своих мозгов уверенно держался на плаву при всех режимах. Он был непроходимо туп и, как все самовлюбленные тупицы, не терпел возле себя более умных людей, чем он сам, коих, к счастью для человечества, было подавляющее большинство. Кого-то он выживал, кто-то бежал, бросив профессору свои научные разработки, как терпящие кораблекрушение сбрасывают за борт ценный груз, лишь бы выжить, но сам профессор неизменно держался в зените славы. В свое время Элеонора с Костей на собственной шкуре узнали секрет его успеха – Бесенков легко предавал неугодных и усердно лакействовал перед власть имущими.

Недавно этот великий ум с трудом сообразил, что для всемирной славы недостаточно серой диссертации и десятка украденных у подчиненных статей, и создал учебник по неотложной хирургии для медицинских вузов. Большинство рецензентов, зная мстительный нрав Бесенкова, дали благоприятный отзыв, но Тамара Петровна выступила категорически против. На заседании ученого совета она сообщила, что труд, если так можно охарактеризовать творение Бесенкова, не оскорбляя трудящихся всего мира, представляет собой не что иное, как безграмотный конспект прекрасного учебника французских коллег двадцатилетней давности. Глубокоуважаемый профессор не только не привнес ничего нового, но при переводе растерял половину смыслов, к тому же изложил материал таким суконным языком, что требуются поистине гигантские усилия, чтобы уловить авторскую мысль за нагромождением слов. Когда ей возразили, что учебная литература и не должна быть легким чтением, Тамара Петровна отчеканила: «Так, но студенты должны грызть гранит науки, а не крошить цемент наукообразия!» Выражение, к несчастью для Холоденко, сделалось крылатым, и с тех пор кабинет Бесенкова стали именовать не иначе, как цементный завод.

Учебник тем не менее прошел в печать, но вскоре после того достопамятного заседания внезапно выяснилось, что Тамара Петровна занимается вредительской деятельностью, окружила себя студентами дворянского происхождения, а выпускникам рабфака специально не дает никаких знаний. Кроме того, ее обвинили в семейственности и кумовстве, якобы она устроила в институт свою внучатую племянницу, хотя та, учитывая социальное происхождение, не имела права на высшее образование. О том, что Катенька два года после школы трудилась санитаркой в больнице, чтобы заработать рабочий стаж, все как-то вдруг забыли, и после страстного выступления секретаря парторганизации и комсомольского вожака трудовой коллектив изгнал чуждый элемент из своих стройных рядов.

Узнав о произошедшем, Костя немедленно поспешил на выручку. Тамара Петровна не унывала. Сказала, что и без того подумывала уйти на покой, понимая, что силы уже не те, зрение слабеет, рука теряет былую точность, и недалек тот день, когда старость отыграется не только на ней самой, но и на ее пациенте. Правда, она собиралась и дальше преподавать и консультировать, но раз ее знания больше никому не нужны, то и ладно. После революции она сильно обнищала, но кое-какое золотишко все же уцелело от экспроприаций и реквизиций, так что с голоду маленькая семья не умрет. Катю вот только жалко, серьезная девочка, отличница, она стала бы прекрасным врачом. Костя сказал, что еще не все потеряно, есть хороший шанс восстановиться в институте, когда Бесенков уйдет на покой или отвлечется на другого врага. А пока, раз три курса пройдено, можно поработать медсестрой.

– Так что, Лелечка, если ты дашь добро, то я завтра же с утра поведу Катю в отдел кадров. Вырастим из нее достойную смену Надежде Трофимовне.

Надежда Трофимовна занимала ответственную должность операционной сестры Кости после того, как он, по собственному выражению, «сам у себя украл лучшую в мире сестру, женившись на ней». Эта степенная и в высшей степени компетентная женщина была ему верной помощницей, но теперь собиралась на покой, что приводило Костю в глубокое уныние.

– Разумеется, идите, – кивнула Элеонора, – я даже не понимаю, почему ты у меня спрашиваешь.

Костя окинул ее мрачным взглядом:

– Правда не понимаешь?

Она промолчала. Конечно, она все понимала. Покровительство опальным, выброшенным из жизни людям, про которых никогда нельзя было сказать, что они получили свое, потому что травля, раз начавшись, могла закончиться только смертью гонимого, было опасно. Даже за простые человеческие отношения с чуждым элементом и вредителями могли сурово наказать, а помощь почти гарантировала неприятности.

Костя подозвал Полкана, взял на поводок, и они неспешно двинулись в сторону дома.

– Может быть, лучше ко мне? – спросила Элеонора, когда оставалось всего несколько шагов до парадной. – Я бы научила Катю всему, что знаю, вообще позаботилась бы о ней. Не хочу злословить зря, но сестры в вашей операционной…

Костя расхохотался:

– Ни слова больше! Это да, кобрятник такой, что ни в сказке сказать ни пером описать, но Катя девушка крепкая.

– Откуда ты знаешь?

– Человек, воспитанный Тамарой Петровной, не может быть другим.

– И то правда.

– Даст она отпор всяким вашим дамским шпилькам, об этом не волнуйся, а вот если кто-то заметит, что ты ей благоволишь, то выводы не заставят себя ждать. Ты ведь тоже у нас далеко не пролетарская косточка.

– Об этом давно все забыли, – отмахнулась Элеонора.

– Про дворянство Тамары Петровны тоже все забыли, а как стало нужно, вспомнили, – буркнул Костя, – нет уж, со мной безопаснее, учитывая мое безупречное социальное происхождение.

Он замолчал, и Элеонора крепко сжала его руку. Костя был сирота, рос в приюте, о настоящих своих родителях ничего не знал, и эта пустота до сих пор причиняла ему боль. Элеонора тоже воспитывалась за казенный счет, но она хотя бы знала, кто были ее отец и мать. К сожалению, не такое уж преимущество в нынешние времена.

– Да и сам я довольно ценный кадр, прости за бахвальство, – продолжал Костя, – пока могу оперировать, меня не тронут, и сестру мою побоятся. Ведь всем известно, что иногда исход вмешательства зависит от того, насколько быстро подан инструмент и насколько надежно заряжен иглодержатель.

С этими словами Костя взялся за ручку двери парадной, но Элеонора мягко потянула его назад. Ей не хотелось говорить в сумраке лестницы, где слова разносятся гулко, а в каждом пролете может таиться доносчик или просто ответственный гражданин.

– Нынешнее поколение чекистов уже не обращает внимания на такие мелочи, – сказала она негромко, – незаменимых теперь нет. А я ее предостерегу от опрометчивых поступков…

– Леля, не сомневаюсь, но все же у личной помощницы доктора Воинова больше шансов уцелеть, чем у обычной дежурной сестры, – перебил Костя, как ей показалось, с досадой, – кроме того, мне все равно необходима новая сестра, и если бы я искал замену Надежде Трофимовне без всяких сопутствующих обстоятельств, то все равно не нашел бы никого лучше. Думаю, через полгода-год она станет так же хороша, как ты. То есть почти так же, ибо тебя превзойти невозможно.

Отмахнувшись от этой вынужденной похвалы, Элеонора вошла в темную парадную. Полкан понесся вверх, размахивая хвостом в предвкушении вкусного ужина.

Накормив семейство, Элеонора села чинить белье, а Петр Константинович – читать ей вслух. Обычно они устраивались поближе к крохотной комнатке с эркером, которая была задумана, вероятно, как гардеробная, но теперь служила спальней, оставляли дверь открытой, чтобы Костя, лежа в постели, тоже мог слушать, а точнее быстро заснуть под голос сына.

К чести Петра Константиновича надо заметить, что он подходил к делу со всей душой, ярко выделял интонации, вздыхал и завывал, где это было необходимо, и старательно пищал, читая за женщину. В общем, под его выразительное чтение сложно было уснуть, но Костя так уставал на службе, что любые внешние раздражители были ему нипочем.

Таким манером они уже прочли «Айвенго», «Трех мушкетеров» и «Собаку Баскервилей», но содержание этих увлекательных книг осталось Косте неведомым. Разве что приснилось разок-другой.

Когда Элеонора наконец скользнула под одеяло, она была уверена, что Костя спит, но он вдруг приподнялся на локте и внимательно посмотрел на нее.

– Ты на меня обиделась, Лелечка?

– Господи, за что?

Его рубашка на завязках смутно белела в темноте комнаты, а лица было не разглядеть.

– Что я спросил твоего разрешения, будто сомневался в твоей доброте и смелости, но я не мог не спросить. Ведь это ставит под удар всю нашу семью.

– А я не могла не разрешить.

– Это и правда может отразиться на тебе.

– Может.

– И на Петьке.

– И на Петьке. Но если мы не сделаем как надо, то будет еще хуже.

Костя встал, плотно закрыл дверь в комнату и отворил форточку. Старая рама громко скрипнула, а шум дождя сделался отчетливее. Прикурив папиросу, он лег обратно, поставил тяжелую пепельницу себе на грудь. Элеонора крепче прильнула к теплому боку и натянула одеяло до самых ушей.

– Сейчас, Лелечка, покурю и закрою.

– А если бы я запретила?

Костя глухо засмеялся:

– Ты бы так не сделала.

– Ну а вдруг? Вдруг бы решила, что безопасность нашего сына важнее? Это ведь тоже достойная позиция.

– Конечно, Лелечка. Только мир полетит в тартарары, если все руки помощи вдруг разомкнутся. Ведь он держится именно на них, а не на китах и черепахе, и тем более не на каких-то там столпах власти и великих вождях.

– Ты давай потише.

– Ну уж если с собственной женой нельзя по душам поговорить, то и жить незачем тогда.

Огонек папиросы разгорелся, в его свете проявился Костин крючковатый нос и тонкие губы злодея, которые по какому-то недоразумению достались самому доброму в мире человеку.

– Хочешь, принесу тебе чайку? – спросил Костя, с силой вдавливая окурок в железное дно пепельницы. – А то я наслаждаюсь, а ты лежишь…

– Принеси, только брюки надень. И тихонько там, не разбуди соседей. Марья Степановна, конечно, принципиально не смешивает бытовые и служебные вопросы, но на практике лучше этот тезис не проверять.

– Ладно, ладно. Пойду в штанах.

Осторожно ступая, Костя ушел в кухню, а Элеонора взбила подушки и задумалась. Можно еще сказать «нет», Костя поймет. Ради сына он готов на все, даже на предательство. В конце концов, у Тамары Петровны есть и другие ученики, и многие из них имеют основания считаться таковыми гораздо больше доктора Воинова, который только прослушал спецкурс, побывал на нескольких операциях, и порой заходил к Холоденко за советом. Многие из этих учеников занимают более высокие посты, чем Костя (будем считать, что по своим заслугам), и возможности их гораздо выше, например, заместитель наркома здравоохранения одним звонком может восстановить в институте любую студентку, даже самую нерадивую или самых голубых кровей. И если уж на то пошло и мир держится на руках помощи, то кто помогал ей самой, когда она так в этом нуждалась? Кто?

– Да все, – сказала Элеонора вслух, поудобнее устраиваясь в кровати, – все хорошие люди помогали, чем могли, а больше ни от кого требовать нельзя.

– Ты с кем там споришь, Леля? – Костя осторожно прокрался через большую комнату, чтобы не разбудить сына. Чашка еле слышно дребезжала в его руке.

– Да так, сама с собой. – Элеонора взяла чай и вдохнула аромат то ли прелой листвы, то ли веника. Ничего не поделать, такая заварка. Костя по-турецки устроился в ногах постели и, кажется, улыбался. – Скажи Катеньке, пусть походит ко мне на дежурства. Покажу ей кое-какие приемы и вообще введу в курс дела.

– Это будет здорово! Серьезно, Леля, – Костя нашел под одеялом ее ступню и крепко сжал, – я боюсь за вас с Петькой, но как поступить иначе?

– Никак. Не волнуйся, все наладится. Долго это сумасшествие не может продолжаться.

Костя хмыкнул:

– Да, с начала века оно волнами накатывает. Только ремиссии все короче и короче. Главное, верить, что мы в этом дурдоме не пациенты.

– А кто? Санитары?

– Силенок маловато. Но все же страху поддаваться нельзя, Леля.

– Нельзя, – кивнула она.

– Знаешь, – задумчиво протянул Костя, – евреи, великий народ, вечно гонимый народ. Никого за всю историю человечества не преследовали так, как их, но они уцелели. Многие благополучные народы канули в небытие, оставив в истории только свое имя, а может, и вовсе без следа, а евреи сохранили себя. Почему? Из-за великих вождей и патриархов? Из-за религии? Отчасти, может быть, но нет. Главное то, что у них с древних времен был непреложный закон: когда при погромах им говорили «выдайте одного, остальных не тронем», они не отдавали на поругание этого одного. Вот в чем дело, Леля.

– Все так, – сказала Элеонора и обняла мужа, наслаждаясь живым теплом.

О вечности думать не хотелось.

Костя наконец уснул, а Элеонора смотрела, как фары редких проезжающих мимо машин чертят на потолке квадраты света. Теперь, в тишине, она должна была признаться себе, почему помощь Кате Холоденко дается ей так трудно. Будь на Катином месте любой другой человек, она бы, естественно, тоже понимала весь риск, но на душе было бы легко и радостно, как всегда, когда делаешь правое дело. Теперь же кошки скребли.

Они с Тамарой Петровной не были подругами, и даже приятельницами, но Холоденко приглашала Элеонору с Костей на Рождество и Пасху без опасений, что они донесут про религиозную пропаганду. Так Элеонора познакомилась с Катей, тихой и скромной девушкой с манерами, сделавшими бы честь любой выпускнице Смольного института.

Катя не выглядела красавицей в классическом понимании этого слова, но соблазнительной не была только потому, что не хотела быть, или не понимала своей прелести.

Кажется, невзрачная, кажется, серая мышь, но стоило завести интересный разговор о, например, строении черепа (разговоры, не имеющие отношения к медицине, в этом доме интересными не считались), как девушка воодушевлялась, улыбалась, на щеках появлялись ямочки и румянец, глаза сияли, и на нее хотелось смотреть и смотреть.

Нет, не красавица, но своими волнистыми русыми волосами и лучистыми серыми глазами эта девочка была так похожа на Лизу, единственную женщину, которую Костя любил по-настоящему! Лиза была дочерью Петра Ивановича Архангельского, учителя Кости и дядюшки Элеоноры. Костя ухаживал за нею, хотел жениться, и Лиза отвечала ему взаимностью, но в последний момент спасовала перед участью жены военного врача и выбрала сказочно богатого предпринимателя, у которого хватило ума уехать из России до того, как та полетела в пропасть. Какое-то время Лиза переписывалась с семьей, потом, когда это стало слишком опасно, поддерживала связь через доверенных людей, но эта тонкая ниточка просуществовала совсем недолго. Вот уже много лет в семье ничего о ней не знали, только надеялись, что в ее судьбе ничего не изменилось с тех пор, как приходили последние вести, что она по-прежнему счастливая жена и мать.

Вспоминает ли Лиза Костю? Бог весть, но Костя никогда ее не забывал. В самые высокие мгновения он мечтал о ней, и когда был на пороге смерти, к Лизе обратились все его помыслы…

Лиза навсегда в его сердце, самое чистое, самое прекрасное воспоминание, а Катя – всего лишь молодая девушка, лишь отдаленно похожая на нее. Только хватит робкого взгляда, одного неосторожного прикосновения, чтобы вызвать в памяти несбывшуюся мечту, заставить сердце сжаться в сладкой горечи сожаления о том, что могло бы быть…

Элеонора встрепенулась. Хватит грустить! Пусть Костя никогда не был влюблен в нее саму, и они поженились только потому, что их сблизили тяжелые испытания, теперь это не имеет значения после многих лет счастливого супружества. Бог благословил их союз сыном. Они родные люди, вместе делили горе и радости, вместе принимали удары судьбы, как и полагается мужу и жене. Они оба знают, что в трудную минуту не предадут друг друга, а это важнее всего остального, и уж точно важнее мимолетного сладкого опьянения, которое юность дарит каждому человеку перед началом взрослой жизни.

Это все так, но разве настоящее счастье не в том, чтобы пройти жизнь рука об руку с тем, кто впервые заставил твое сердце сильно биться? Первая любовь – самое сильное, самое светлое чувство, и как же, наверное, прекрасно, когда оно не отравлено предательством, не раздавлено вечной разлукой! Когда двое, впервые вверив себя друг другу, остаются вместе до конца, чистое пламя юности не гаснет до конца их дней, освещая и согревая, но им с Костей, увы, не дано этого узнать.

* * *

Проверив, что дежурная смена обеспечена всем необходимым, Элеонора собралась домой, но тут ее вызвали к секретарю парторганизации. До недавнего времени Элеонора не слишком опасалась этой грозной силы, раз не состояла в ее рядах, и вызов в отдел кадров представлялся гораздо страшнее. «Кто не католик, тот не еретик, кто не коммунист – тот не троцкист», – успокаивала она себя с помощью нехитрой логики, но времена логики, кажется, прошли. Коммунисты теперь не только окормляли свою паству, но активно лезли в жизнь каждого советского гражданина, в самые тайные и интимные ее уголки, указывая не только, как жить, но и что думать.

В общем, любое внимание руководства ничего хорошего Элеоноре не сулило. Когда она вышла замуж за Костю, то перешла в другой операционный блок, чтобы «не разводить семейственность», которой в те годы боялись как огня. Кадровиком тогда служил один старый большевик, которому преданность коммунистическим идеалам странным образом не мешала видеть в людях людей, а не «элемент» и «материал». Когда у его маленькой внучки развился перитонит от нераспознанного вовремя аппендицита, все профессора в один голос сказали, что дело безнадежное, а Костя рискнул, взял ребенка на стол. Девочка выжила, поправилась, и счастливый дед ради доктора Воинова был готов на все. Так, когда Элеонора после замужества стала заполнять новую анкету, кадровик сказал ей написать, что она не располагает данными о родителях, поскольку круглая сирота и воспитывалась в Смольном на благотворительной основе. В сущности, это был не обман, но и не правда. Отец и мать действительно умерли вскоре после ее рождения, Элеонора их не помнила, и детство с юностью прошли в казенных учреждениях. Но она прекрасно знала, кто были ее предки, и гордилась ими, отрекаться от них, пусть даже в анкетах отдела кадров, казалось ей предательством. Она колебалась, но кадровик, внезапно и удивительно для людей его склада понимая ее чувства, мягко заметил, что не просит ее вписать в графу родителей каких-то других людей, поэтому она никоим образом не отрекается от отца и матери, просто не афиширует их социальное происхождение, что сейчас делают все, кому дорога жизнь. Подумав немного, Элеонора совершила этот подлог – не подлог, но фигуру умолчания. Подумала, что так безопаснее для Кости и для Петра Константиновича, который только завязался у нее в животе и был еще абстрактным малюткой. Тогда казалось, что жизнь налаживается, истребление классово чуждых подходит к концу, что вот-вот, уже брезжит тот самый рассвет, перед которым надо пережить самый темный час суток, и Элеонора решила, ладно, почему бы и нет, ведь вскоре эти анкеты станут никому не нужны. Она ошиблась. Время нахмурилось. Врагов становилось все больше, а борьба с ними – все беспощадней. И княжна, не указавшая в анкете, что она княжна, подходила на роль врага как нельзя лучше.

Правда, такие дела начинались, как правило, публично, на общих собраниях коллектива, когда кто-то облеченный доверием, пылая праведным гневом, разоблачал «притаившуюся гадину», «классового врага». Коллектив охал, ахал, изумлялся своей беспечности и единогласно голосовал. Наверное, так было приятнее, застать человека врасплох, насладиться зрелищем его унижения и беспомощности перед мощью коллектива.

Если разоблаченный враг был членом партии, его сначала прорабатывали на партсобрании и исключали из славных рядов, и поначалу Элеонора не понимала отчаяния сослуживцев-большевиков, которым пришлось пройти через эту экзекуцию. Естественно, думала она в первое время, неприятно, обидно, что ты больше не можешь быть вместе с товарищами, с единомышленниками, работать с ними плечом к плечу над тем, во что веришь. Жаль, что ты не оправдал доверия людей, которых уважал и которые не хотят больше с тобою общаться, но жизнь ведь на этом не кончается. Сколько еще в ней остается интересного, даже если ты выбыл из политической борьбы! Профессия, семья, увлечения, да мало ли еще чего! Почему надо класть партбилет на стол так, будто ты не бумажку из кармана вынимаешь, а сердце из груди?

Так она утешала Шуру Довгалюка, только после исключения из партии он сразу был уволен, а после арестован и сослан. По этому пути вслед за ним последовали многие другие знакомые Элеоноре партийные, и очень быстро сделалось ясно, что исключение из партии это, по сути, гражданская смерть, за которой по пятам крадется настоящая. И отчаяние исключаемых объяснялось не тем, что их отлучают от их идеалов, а страхом за себя и за свою семью. Было в этом что-то глубоко неправильное, даже порочное, но видеть справедливость в том, что вчерашние винтики машины сегодня становились ее жертвами, тоже было нехорошо. Так же как и считать людей винтиками.

Партком располагался в административном корпусе, и Элеонора зашла туда по дороге домой, закончив работу. Ничего хорошего она от визита не ждала, но и опасалась не слишком сильно. Это был не первый ее визит в святая святых, или, как однажды подобострастно выразился Бесенков на очередном торжественном заседании, «пламенное сердце нашей академии». Два года назад Элеонору назначили старшей сестрой операционного блока скорой помощи. Она знала, что справится с новыми обязанностями, хотела эту должность, но отказывалась, ссылаясь на свое семейное положение, якобы забота о муже и сыне отнимают все свободное время. К тому же трудовым кодексом не слишком поощряется, когда муж с женой трудятся в одном учреждении на высоких должностях. Они и так, несмотря на все ухищрения и предосторожности, иногда вынуждены стоять на одной операции, что в принципе противоречит хирургической этике. А вдруг ошибка? Вдруг забытый тампон или инструмент в брюшной полости? Как тогда муж с женой будут свидетельствовать друг против друга? В теории то были разумные резоны, но в действительности Элеонора боялась, что новый кадровик начнет заново проверять ее анкету. По этой же причине она не поступала в медицинский институт, хоть чувствовала, что высшее образование ей вполне по силам. Происхождение висело как дамоклов меч, от малейшего неосторожного движения грозя поразить не только ее саму, но и всю семью. Только коллеги не сдавались, приходили уговаривать сначала поодиночке, потом целыми делегациями, и наконец парторг налетела на Костю, что он развел домострой и мракобесие, а сейчас, между прочим, не царские времена, и женщина тоже человек, имеет право двигаться по служебной лестнице не хуже мужчины. После этого серьезного внушения Элеонора решилась. В конце концов, категорический отказ от хорошего места тоже вызывает подозрения. Рискнула она не зря, анкета, кажется, была пролистана по диагонали, и вскоре Элеонора уже злилась на себя, малодушную. Пуганая ворона куста боится, и она чуть не упустила интересную и ответственную работу из-за каких-то выдуманных страхов! Все-таки общество еще не окончательно сошло с ума, кровавый туман революции рассеялся, и тому, кто честно работает и не лезет к партийному корыту, совершенно нечего бояться. Так она думала тогда.

И действительно, эти два года подарили ей ту чистую радость, которую испытывает человек на своем месте, когда делает то, что знает и любит, а плоды его трудов не пропадают втуне. Только парторг, видимо, считала себя кем-то вроде крестной матери Элеоноры и периодически вызывала ее для наставлений и душеспасительных бесед.

– Садитесь, товарищ Воинова, – сказала парторг, указав ей на высокое кожаное кресло. Сама она легко выскользнула из-за своего массивного стола, включила верхний свет и задернула тяжелые шторы цвета красного вина. Рядом с ними красный флаг, прибитый в простенке возле бюста Ленина, казался особенно ярким и каким-то несерьезным. Равно как и гипсовый вождь мирового пролетариата выглядел по-сиротски возле бронзовых голов Гиппократа, Пирогова, и, кажется, Луи Пастера.

Элеонора села на краешек кресла, как школьница, сложив руки на коленках. Кабинет у товарища Павловой был роскошный, богаче и внушительнее большинства профессорских кабинетов, но, несмотря на академические атрибуты, оставшиеся от прежнего владельца, в нем совсем не хотелось восхищаться достижениями науки.

Партийные и административные органы изрядно потеснили профессоров и клиницистов, переселив их в кабинеты поменьше, попроще, в одно окно, а не в два, а кое-кого и просто в каморку под лестницей, с мебелью не из резного дуба, а из рассыхающихся дощечек, и стеллажи там, казалось, готовы были превратиться в дрова от одного неосторожного взгляда, и старинных книг с кожаными корешками в них было поменьше, и портреты великих медиков не взирали требовательно и ободряюще со стен, но сразу чувствовалось, что хозяин скромной кельи занят чем-то хорошим и важным для человечества.

Здесь же великолепие старинной мебели создавало гнетущую атмосферу, даже Маркс с Энгельсом на портретах будто недоуменно переглядывались, мол, куда мы попали. Только Ленин смотрел хитро и довольно своими гипсовыми раскосыми глазами.

В таком кабинете нельзя прохлаждаться, размышлять о всяких мелочах. Здесь от хозяина требуется вершить судьбы, тревожить покой мраморной чернильницы только для того, чтобы начертать резолюцию казнить или помиловать. Всем, и посетителям, и самому хозяину этого святилища следует понимать, что, если вокруг человека столько ценных вещей, значит, и он тоже ценен, тоже необходим, важен, добротен и увесист, как дубовый стол, кресло с готической резной спинкой, пушистый ковер на полу и другие вещи, раньше украшавшие интерьеры эксплуататоров, а теперь перешедшие на службу народу.

Элеонора приготовилась выслушать очередную филиппику о том, как важно не терять бдительности, особенно ей, беспартийной руководительнице с ослабленным классовым чутьем. Слова эти были затерты до полной потери смысла, если допустить, что он там когда-то был, иногда Элеоноре даже казалось, что партийцы произносят свои речи как заученную молитву, разве что не крестятся на портреты Ленина и Сталина. Что ж, человеку нужен ритуал, а в чем он состоит, вопрос второй.

Однако в этот раз товарищ Павлова не стала заниматься демагогией, а сразу перешла к делу:

– Что можете сказать о медсестре Антиповой?

Элеонора удивилась конкретному вопросу, редкости в устах партийного работника, внутренне поморщилась и чертыхнулась, а вслух сказала, что сестра как сестра.

– Политически Елена Егоровна во всяком случае вполне благонадежна, – добавила она, – у меня к ней вопросов нет.

– Зато у нее к вам есть! – воскликнула Марья Степановна и стремительно выдернула какой-то листок из наваленной на столе горы бумаг.

Элеонора вздохнула. Если парторг хотела застать ее врасплох, то в этот раз не получилось.

– Из данного документа следует, что вы, товарищ Воинова, совсем зарвались, барыней себя возомнили, – парторг зачем-то потрясла листочком перед лицом Элеоноры, будто сей жест придавал доносу правдивости, – относитесь к подчиненным как к прислуге, а это недопустимо.

– Да-да, не те времена, – вздохнула Элеонора.

– Вот именно, товарищ Воинова, не те! – С грохотом выдвинув кресло, парторг вернулась на свое место и сурово уставилась на посетительницу, сцепив руки в замок. – Не те!

«Напомнить ли тебе, что в те времена к прислуге относились с уважением? Так, по крайней мере, было принято среди благородных людей… Если человек оскорблял нижестоящих, то с ним старались дела не иметь. Не веришь угнетательнице, спроси хоть у Пелагеи Никодимовны, бывшей угнетенной!»

Только вслух Элеонора не отважилась это произнести, потупила взгляд и промолчала.

– Антипова сообщает, что вы злоупотребляете служебным положением…

– Почему вам?

– Что, простите?

– Почему именно вам она это сообщает? Если она недовольна моей работой, то должна доложить об этом начальнику операционного блока или в профсоюз.

Товарищ Павлова нахмурилась, забарабанила по столу длинными пальцами. Было похоже, будто большой паук бежит на месте.

– Будьте спокойны, она обращалась в эти инстанции, но там ее не стали слушать, к вашему, между прочим, счастью. – Павлова прищурилась: – Поэтому пришлось идти ко мне, ибо я тут специально поставлена блюсти интересы простого рабочего человека.

Элеонора промолчала. Несколько тягостных мгновений парторг глядела на нее, потом вдруг снова поднялась, заходила по кабинету.

– Мне нелегко здесь, – заговорила она просто, как с подругой, – много старорежимного, чуждого элемента, от помощи которого пока невозможно отказаться. Как его укоротить, обуздать, чтобы знал, что он тут больше не хозяин? Как отучить от барских замашек?

– Не так уж много старой гвардии и дожило до сегодняшнего дня, – сказала Элеонора, – а кто остался, те с молодых ногтей знали, что кафедра и клиника – не их вотчина. Я начинала работать еще до революции, и никогда никто из докторов не относился ко мне как к прислуге, как бы высоко он надо мною ни стоял.

– Раз вы так ставите вопрос, товарищ Воинова, то скажите, много ли вы видели до революции врачей из рабочих и крестьян?

– Для начала моего собственного мужа.

Парторг засмеялась, сразу став похожа на лошадь, впрочем, довольно изящную:

– Позвольте вам напомнить, дорогая Элеонора Сергеевна, что ваш супруг стал врачом только и исключительно благодаря покровительству профессора Архангельского. В его случае мы имеем дело с редчайшим исключением, доказывающим не то, что при царе мальчик из сиротского приюта мог стать кем угодно, а то, что, если бы не помощь богатого человека, Константин Георгиевич до революции не исцелял бы людей, а в лучшем случае грузил мешки в порту. Вашему мужу повезло, а подумайте, сколько таких молодых людей ничем не хуже его пропали зря, потому что не нашли богатого покровителя!

Чтобы вынырнуть из этого потока идеологической штамповки, в котором ее уже начало укачивать, Элеонора поскорее поддакнула:

– Тут с вами нельзя спорить.

– И не нужно! Только старые профессора не хотят понять, что теперь все равны, и, как в прежние времена, убеждены, что сын рабочего или крестьянина должен знать свое место и не лезть, так сказать, со свиным рылом в калашный ряд! Этот образ мыслей я буду беспощадно искоренять, будьте уверены! Каждый трудящийся человек имеет право на уважение!

«Радетельница ты наша, – вертелось на языке у Элеоноры, – страдаешь, что профессора-недобитки слишком вольно себя ведут? Ишь какие, вырывают людей из лап смерти и хотят, чтобы их за это уважали! Вот уж наглость так наглость! Конечно, партийная организация должна крепко дать им по носу, чтобы не смели слишком много о себе понимать! Пусть работают на износ, но знают, что ничем не лучше дяди Васи-электрика, который вообще, кажется, не просыхает, из-за чего у нас в операционной только за последний месяц трижды пропадал свет. А уж товарищу Сталину они даже пятки лизать недостойны».

– Я стараюсь быть вежливой и внимательной к своим сотрудникам, – произнесла она вслух.

– Вы, допустим, да! – Товарищ Павлова остановилась возле зашторенного окна, перевела дух, а Элеонора привычно удивилась, насколько бесполый вид у этой еще, в сущности, молодой женщины. Серый костюм мужского покроя скрадывал тоненькую фигурку, прелесть стройных лодыжек убивалась нитяными чулками и грубыми туфлями, богатые рыжеватые волосы были небрежно пострижены и по-старушечьи убраны с помощью обруча-гребенки. Лицо определенно красивое, но строгое выражение делало его каким-то неживым, плакатным. Лишь улыбка заставляла вспомнить, что перед тобой живая женщина, но улыбалась парторг довольно редко.

– Но если мои сотрудники допускают ошибки и оплошности, я должна им на это указать. Это входит в мои служебные обязанности.

– Указать, а не ткнуть носом. А то взяли моду… Расслабились, знаете ли, распустили перья! Если врач из крестьян, Гомера не знает, так он уж второй сорт. Будто без Гомера ни роды принять, ни аппендицит вырезать! Гнушаются, а того не понимают, что он не сам по себе такой дурак стоеросовый, а потому что ваши предки веками угнетали его предков. Если бы у нас хотя бы лет сто всеобщее образование было поставлено, как сейчас, так еще надо посмотреть, кто бы лекции читал, а кто улицы подметал.

Услышав «ваши предки», Элеонора вздрогнула. Что это, риторика, или парторг все о ней знает, потому что положено знать? И намекает, дает понять, что в любой момент пустит свое знание в ход… Господи, какая гадость! Как противно следить за каждым своим словом, чтобы ненароком не сказать лишнего, и самой видеть в чужих речах намеки, которых там, скорее всего, и нет! Почему нельзя говорить свободно и искренне, почему количество того, что необходимо утаивать, растет как снежный ком? Ты не можешь без опаски сказать, кто твои родители, с кем ты дружишь, кого любишь, что читаешь, что чувствуешь, что думаешь…

– А недавно был совсем вопиющий случай, – парторг повысила голос, и Элеонора вновь насторожилась, – один профессор не захотел работать с молодым врачом, потому что он, видите ли, еврей!

– Да быть не может!

– А вот представьте себе! На семнадцатом году советской власти такие дикие представления!

– И что, открыто отказался?

– Нет, конечно! Но не мне вам объяснять, как это бывает.

Естественно, Элеонора, почти двадцать лет простояв у операционного стола со светилами хирургии, знала, как это бывает. Все люди, все человеки, даже профессора. Бывает так, что ученик категорически не нравится, даже если он сам по себе и неплох, и для такого случая есть способы затравить неугодного. Можно просто игнорировать, не пускать в операционную, не давать на курацию больных, а можно и пожестче – высмеивать, одергивать, критиковать каждый ответ, каждое движение. Если быть до конца честной с самой собой, то возмущение парторга родилось не совсем на пустом месте. Приходилось Элеоноре работать со старыми профессорами, которые не то чтобы третировали молодых врачей рабоче-крестьянского происхождения, но относились к ним свысока. Формально они были вежливы, но то была вежливость барина к конюху, и в теории конюх этого презрения не должен был понимать, а вот более утонченные коллеги – должны и понимали. Особенно становилось заметно, когда появлялся молодой доктор хорошего происхождения, лучше всего отпрыск какой-нибудь знаменитой фамилии, и показное, презрительное дружелюбие сменялось настоящим. Да, пожалуй, следовало признать, что человеческое отношение было разным, но профессиональные обязанности профессора выполняли честно. Разве что в узком кругу жаловались, как им противно обучать всякую чернь. Только очень трудно было поверить, что кто-то позволил себе высказаться против евреев, ибо в среде образованных людей антисемитизм считался позорным явлением задолго до семнадцатого года. Наверняка кто-то напраслину навел, потому что не смог найти никаких других прегрешений у объекта своей неприязни.

– Наша с вами задача, – чеканила парторг, будто произносила речь на очередном собрании, Элеоноре даже сделалось неловко, что столь торжественное представление предназначено ей одной, – так вот, наша с вами задача категорически искоренять все сословные предрассудки! Мы должны добиться уважения к каждому трудящемуся человеку независимо от его должности, происхождения и тем более, простите меня, национальности!

– Абсолютно с вами согласна, – поспешно вклинилась Элеонора, пока Павлова переводила дух.

– Именно поэтому я обязана принять меры по жалобе товарища Антиповой!

– Если обязаны, то принимайте, – пожала плечами Элеонора. В самом деле, что еще могла она ответить? Падать перед парторгом ниц и умолять о прощении?

– Так что же мне, поставить на собрании вопрос о несоответствии вами занимаемой должности, как настаивает Антипова?

Сердце сжалось. Ну вот и все. Глупо надеяться, что после собрания ее просто понизят до рядовой сестры. Уволят с треском, а что дальше, остается только гадать.

– Поступайте как считаете нужным, – сказала Элеонора.

– Для этого я вас и вызвала. Расскажите, почему вы к ней придираетесь?

– Я? Придираюсь? – от возмущения Элеонора едва не подскочила.

– Спокойно, спокойно, – парторг надавила узкой ладонью на ее плечо, – изложите суть конфликта.

«Почему я должна отчитываться перед тобой? – с тоской подумала Элеонора, садясь на место. – Кто ты такая, чтобы разбирать наши сугубо рабочие моменты? Что ты понимаешь в операционном деле?»

– Я виновата перед Еленой Егоровной не в том, что придираюсь, а что попустительствую, – вздохнула она, – напротив, на ее фоне может показаться, что я придираюсь к другим сестрам. Товарищ Антипова груба с коллегами, позволяет себе высказывать недовольство, когда наставник доверяет оперировать ученику. Да, в этом случае вмешательство затягивается, иногда надолго, но необходимо помнить, что в задачи академии входит в числе прочего подготовка специалистов, и относиться с пониманием к подобным вещам.

Товарищ Павлова пожала плечами:

– Что здесь такого? Молодой специалист тоже должен понимать…

– А вы себя представьте на месте молодого специалиста! Вы идете на первую в жизни аппендэктомию, у вас и так ноги подкашиваются, в глазах темно от страха, а вам еще заявляют, что вы провозитесь три часа, потому что ничего не умеете, а потом всю операцию инструменты кидают разве что не в лицо. Это, знаете ли, не способствует успеху. Кроме того, наставники доверяют скальпель только тем, кто к этому готов, и только когда ситуация позволяет. При массовом поступлении, естественно, учебный процесс отходит на десятый план. Честно говоря, – вздохнула Элеонора, решив быть до конца объективной, – по-человечески раздражение сестры понятно, но надо понимать, что ты не у себя дома, а на службе, где у тебя есть определенные обязанности, и первая из них – выполнять указания врача. Кстати, с опытными хирургами Елена Егоровна ведет себя не многим лучше. Антипова более или менее знает ход аппендэктомии, а на более сложных операциях путается и отвлекается, запаздывает с подачей, иглодержатель заряжает небрежно, а дополнительного инструмента у нее вовсе не допросишься. Знаете, люди, конечно, все равны, но не все одинаковы, – усмехнулась Элеонора, – иногда встречаются анатомические особенности, требующие особого подхода. Нужен, например, диссектор с определенным углом или дополнительный крючок. Антипова же ленится обрабатывать инструменты, поэтому не дает их хирургу. А когда дает, то лучше бы не давала, ибо лезет на общий стерильный стол своим пинцетом.

– И это очень плохо? – спросила парторг с искренним, кажется, интересом.

– Это недопустимо! Я на многое могу закрыть глаза, только не на пренебрежение асептикой и антисептикой. Есть правила, нарушать которые невозможно. Как заповеди, даже строже! – последние слова Элеонора хотела бы взять назад, но было уже поздно. – Короче говоря, от того, насколько добросовестно мы соблюдаем правила, в прямом смысле слова зависит человеческая жизнь. Врачи не боги, болезнь коварна, и на неблагоприятный исход влияет очень много разных факторов, которые далеко не всегда зависят от хирурга. Но инфекционные осложнения – это прямой результат халатности операционной сестры.

– То есть вы заставили ее заново накрыть стол и обработать инструменты не для того, чтобы поглумиться?

– Боже, конечно, нет! Мария Степановна, поймите, спирохетам и стрептококкам недоступен классовый подход. Они внедряются в организм пролетария и буржуя с совершенно одинаковым энтузиазмом. И прыгают на общий стол с пинцета коммунистки с точно такой же резвостью, как с пинцета беспартийной сестры. Антипова грубо нарушила асептику, расстерилизовала стол, после чего накрыть его заново было единственным возможным выходом. Слава богу, у нас был необходимый запас инструментов и материала, иначе, боюсь, пришлось бы вовсе закрыть операционную.

– Ну она же только слегка коснулась…

– Да, верно. Можно сказать, что я перестраховалась, но давайте положим на одну чашу весов два часа работы нерадивой медсестры, а на другую – смерть от сепсиса или длительное лечение от сифилиса, пусть даже вероятность этих осложнений десятая доля процента? В полевых условиях другое дело, но сейчас мирное время, и мы обязаны исключить риск на сто процентов, а не на девяносто девять и девять.

– Понятно, раз она напортачила, сама и должна была переделать. Логично. Но зачем вы стояли у нее над душой?

– Наблюдала, чтобы она все сделала добросовестно. Или вы считаете, что мне самой надо было за ней подтирать? Я и так половину рабочего времени трачу на увещевания многоуважаемой Елены Егоровны…

– Я вас поняла, товарищ Воинова. Что ж, будем считать инцидент исчерпанным. Я провела с вами профилактическую беседу, вам все ясно?

– Да, спасибо.

– Все ясно? – переспросила Павлова с нажимом.

Элеонора пожала плечами.

– Товарищ Антипова большевичка с десятилетним стажем, общественница… – сказала парторг негромко.

– И социальное происхождение у нее, насколько мне известно, безупречное.

– Вот именно! Такие кадры нам нужны, поэтому даже не пытайтесь как-то от нее избавиться.

– Да я уже поняла, что в наше время человека можно уволить за все, что угодно, только не за то, как он работает, – буркнула Элеонора.

Павлова демонстративно отвела глаза, якобы не услышала, и так же мягко продолжала:

– Постарайтесь найти с ней общий язык, и сами будьте внимательны. Не ставьте себя выше коллектива.

– Я и не ставлю. Напротив, беру дежурства наравне со всеми. Такая же сестра, как и все, только с дополнительными обязанностями.

– Не скажите! Вы профессорская жена, сами образованная, дружите с начальством… Вы не одна из них, и никогда не будете, поэтому повторяю – соблюдайте осторожность.

Поблагодарив за совет, Элеонора вышла. Секретарша Павловой медленно, будто под водой, перекладывала папки с серыми засаленными тесемками и с тоской смотрела на часы. Она улыбнулась Элеоноре, потому что ее уход предвещал скорый конец рабочего дня. Посмотрев на детские ямочки на ее щеках, Элеонора улыбнулась в ответ. Милая девушка в шелке и завитушках составляла разительный контраст с сухопарой и блеклой Павловой. Даже удивительно, как такую жизнерадостную лапочку держат на столь ответственном посту.

«Соблюдайте осторожность!» – получить от парторга столь дельный совет было неожиданно и странно. Или это предупреждение? Нет, скорее всего, просто житейская мудрость, Павлова сама, вероятно, сталкивалась с бронебойными бабами вроде Елены Егоровны, и не исключено, что даже пострадала от них. Пришло их время, ибо они при царизме «натерпелись» и теперь «в своем праве». И любое замечание, самое невинное, самое обоснованное, воспринимается как посягательство на эти самые права, главное из которых – работать настолько плохо, насколько это возможно. Павлова, кажется, предлагает смириться, терпеть, но ведь на службе надо иногда дело делать, а не только выяснять отношения и плести интриги.

Нет, интриги штука хорошая, без них жизнь не мила, но как-то раньше они всегда шли параллельно с работой, а не вместо нее. Как-то в голову никому не приходило считать, что если сестра очень хорошо справляется со своими обязанностями, то это часть ее коварного плана по унижению соперниц, а вовсе не добросовестное отношение к труду.

Что же делать с Антиповой? Притворяться, что все нормально и самой потихоньку доделывать работу уважаемой Елены Егоровны, или распределить ее нагрузку на других, более надежных сестер, которых нельзя за это будет даже премировать, потому что Елена Егоровна немедленно завопит о несправедливости и угнетении рабочего человека? Или все же пытаться заставить рабочего человека работать? Пожалуй, все-таки последнее, потому что первые два варианта будут означать, что она не справляется со своими обязанностями точно так же, как Антипова не справляется со своими.

К тому же если сегодня спустить с рук, то завтра каждая вторая сестра спросит, а почему это ей можно, а мне нельзя, а послезавтра побежит в партком жаловаться на барские замашки старшей. Благо дорожка проторенная.

Подходя к остановке, зазвенел трамвай, а Элеонора рассмеялась. Непонятно, как так получилось, но на семнадцатом году революции обычная бабская зависть стала практически неотличима от священного понятия классовой борьбы.

* * *

Больше всего Кате хотелось забиться в уголок и поплакать, но нельзя было падать духом перед Таточкой, которой, наверное, было в тысячу раз горше. Когда тебя с треском увольняют из института, которому ты отдала без малого сорок лет жизни, когда одни твои ученики тебя публично шельмуют, а другие стыдливо молчат, это действительно сокрушительный удар, по сравнению с которым ее исключение – всего лишь детская неприятность. Это она должна утешать Тату, а не наоборот. Таточка была родной сестрой Катиного деда, что давало ей полное право не откликаться на «бабушку», и Катя с удовольствием вслух называла ее легкомысленным и молодым именем, но про себя думала о ней как о бабушке, вполне еще бодрой, но нуждающейся в заботе и утешении.

Поэтому Катя уходила плакать на улицу. Садилась на лавочку возле Никольского собора, благо в церкви никого не удивишь видом горюющей девушки, заранее доставала платочек из рукава, вздыхала, но глаза оставались сухими. Свинцовая туча на сердце никак не хотела пролиться слезами, как всегда бывает, когда с тобой происходит что-то до ужаса несправедливое.

Хорошо, пусть ее выгнали из института за дело. Будем считать реальным это мифическое кумовство, хотя, видит бог, она не получила просто так ни одного зачета, и сдавать общую хирургию она по настоянию Таточки специально ездила в Военно-медицинскую академию, чтобы «исключить элемент семейственности». Но все равно она дворянская дочь, захотела обманом взять то, на что больше не имеет права, и была изобличена. Справедливость восторжествовала, во всяком случае классовая…

А вот с Таточкой даже классовая справедливость не работает. Все равно позор. Почти полвека доктор Холоденко верой и правдой служила людям, и не ради обогащения, а потому, что иначе не могла. Тата всегда мечтала о бесплатной медицинской помощи для всех, ведь в болезни все равны, а когда мечта сбылась, ее просто выставили за дверь. Выжали и выкинули, так Таточка еще больше всего сокрушается, что выжали не досуха. Пусть оперировать ей уже тяжело, но сколько еще она могла бы обучить хирургов, сколько сложных случаев проконсультировать со своим огромным опытом, но кого это волнует, когда кругом враги? Кате хотелось верить в необходимость жертв, в самоотверженный труд и непримиримую борьбу, но как-то не получалось. Порой Катя злилась на самое себя, что не может служить коммунистическим идеалам так же истово, без тени сомнения, как Ленка Болотникова… Или Владик, но о нем пока еще рано вспоминать. Слишком будет больно, она может не выдержать. А надо выдержать, если не для себя, то ради Таты.

Как же здорово, наверное, жить, отдавшись на волю высшего существа, и неважно, бог это или Сталин, главное, ты всегда знаешь, как поступить, и совесть тебя потом не мучает, ведь решение принимаешь не ты, а тот, кто лучше тебя, и ради великой и прекрасной цели. Чувствуешь себя винтиком огромного отлаженного механизма, а то, что он катится в прекрасную даль по костям детей и старух, не слишком тебя беспокоит. Не ты за рулем, да и пути другого к счастью нет.

Таточка агитировала ее так жить. Говорила, прекрасно, когда бесплатная медицина и всеобщее образование. Права женщин тоже очень ей нравились, она всю свою жизнь за них боролась. Рассорилась с половиной старых друзей за то, что приветствовала советскую власть и считала ее самой справедливой. «Ничего нет здоровее для психики и прекраснее коммунистического труда!» – повторяла Тата в самые трудные годы, когда сутками пропадала на работе, а маленькая Катя – в очередях, отоваривая карточки. «Вы растете сильные, свободные, и жизнь у вас такая же будет», – твердила Тата наперегонки с учителями. Лишь незадолго до увольнения Тата выглянула из-за газеты, которую всегда читала за утренним кофе, и сурово произнесла: «Прости, Екатерина, но, кажется, что-то пошло не так».

За горькими мыслями Катя не заметила, как стемнело, свет одинокого фонаря стал как кружок лимона в крепком чае, и от оживленной улицы с трамваем и теплыми окнами ее теперь отделяла полоска густого мрака.

Пора было ужинать, и Катя побежала домой по хорошо знакомой тропинке, стараясь не думать, что может ждать ее во тьме.

Дома Таточка уже накрыла стол с непременной скатертью и остатками фамильного сервиза. Чайник на примусе кипел, посылая в потолок веселую курчавую струю пара, а под подушкой ждала своего часа закутанная в пуховую шаль кастрюлька с картошкой.

– Иду, иду, Таточка! – Катя быстро поцеловала подставленную щеку и побежала за шкаф переодеваться в блузку с бантиком.

Сколько она себя помнила, всегда было так. Обе они были непривередливы в еде, в голодные годы питались чем попало, но Катя знала твердо – если бы дошло до голенища от сапога, Тата и его подала бы на фарфоровом блюде, и к этому ужину тоже заставила бы переодеться.

– Волнуешься перед первым рабочим днем? – спросила Тата.

Катя пожала плечами:

– Не слишком. После двух лет санитаркой меня уже ничем не напугать. Наверное.

– Вот именно, не зарекайся. – Тата разложила дымящуюся картошку по тарелкам, Кате побольше, себе поменьше. – И учти, что теперь тебе придется выполнять распоряжения людей, которым ты чуть не стала равной.

– Что ты имеешь в виду?

– Тебе придется подчиняться докторам, хотя ты сама без пяти минут доктор.

Катя засмеялась:

– Спасибо, Таточка, что обратила внимание на этот момент. До сих пор я не думала об этом. То есть о том, что это унизительно.

– Ну рано или поздно до тебя бы это дошло, так что подумай сейчас.

– И что подумать?

Тата засмеялась своим сочным, басовитым, совсем не подходящим сухонькой старушке смехом:

– Что не выслали нас к черту на рога, и на том слава богу.

– Ладно.

– Знаешь, Катенька, долго сей бардак продолжаться не может. Это я тебе говорю как врач. Здоровый человек не может долго сходить с ума, так что коллективное безумие пройдет, как всякая эпидемия, и ты тогда спокойно вернешься в институт. Сейчас надо только пересидеть, переждать немного. Считай это чем-то вроде карантина.

– Хорошо, Таточка.

– Три курса у тебя в активе есть, этого никак не отменишь, и ты восстановишься, как только режим перестанет шарахаться от каждого куста.

– И ты вернешься, Таточка.