Одинокий странник. Тристесса. Сатори в Париже - Джек Керуак - E-Book

Одинокий странник. Тристесса. Сатори в Париже E-Book

Джек Керуак

0,0
6,99 €

-100%
Sammeln Sie Punkte in unserem Gutscheinprogramm und kaufen Sie E-Books und Hörbücher mit bis zu 100% Rabatt.
Mehr erfahren.
Beschreibung

Джек Керуак (Жан-Луи Лебри де Керуак, 1922–1969) – писатель-эпоха, писатель-парадокс, посеявший ветер и не успевший толком узнать, что пожал бурю, не утихшую и в наши времена. Выходец из обедневшей семьи французских аристократов, он стал голосом протестующей американской молодежи и познакомил молодых американских интеллектуалов с буддизмом. Критики высокомерно не замечали его, читатели-нонконформисты – носили на руках. О чем бы ни писал Джек-бунтарь, он всегда рассказывал – упоенно и страстно – о себе и своем поколении. Поколении, искавшем возможности любыми способами вырваться из привычного, обывательского, уютного бытия в мир абсолютной и, как следствие, недостижимой свободы. И в этом контексте уже не столь важно, о чем он будет рассказывать в этот раз – историю своих непростых отношений с «ночной бабочкой» из Мехико или о путешествии из Парижа в Бретань, потому что все это – хроника (или, если угодно, летопись) поколения битников. Блистательных неудачников, бросивших вызов силам, которые невозможно победить, – и, конечно же, проигравших, однако проигравших столь талантливо и ярко, что такое поражение стоит иной победы.

Das E-Book können Sie in Legimi-Apps oder einer beliebigen App lesen, die das folgende Format unterstützen:

EPUB
MOBI

Seitenzahl: 463

Veröffentlichungsjahr: 2023

Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.



Джек Керуак Одинокий странник. Тристесса. Сатори в Париже

Jack Kerouac

LONESOME TRAVELLER

TRISTESSA

SATORI IN PARIS

© Jack Kerouac, 1960, 1966

© Estate of Jack Kerouac, 1960

© Перевод. М. Немцов, 2014, 2021

© Издание на русском языке AST Publishers, 2022

Одинокий странник

От автора

ИМЯ: Джек Керуак

НАЦИОНАЛЬНОСТЬ: франкоамериканец

МЕСТО РОЖДЕНИЯ: Лоуэлл, штат Массачусетс

ДАТА РОЖДЕНИЯ: 12 марта 1922 г.

ОБРАЗОВАНИЕ: (школы, особые образовательные курсы, степени и годы)

Средняя школа Лоуэлла (Масс.); Мужская школа Хорэса Мэнна; Коламбия-колледж (1940–1942); Новая школа социологии (1948–1949). Гуманитарные науки, без степеней (1936–1949). Получил пятерку у Марка Ван Дорена по английскому в Коламбии (курс по Шекспиру). – Провалился по химии там же. – Набрал средний балл 92 в школе Хорэса Мэнна (1939–1940). В универах играл в футбол. Кроме того, легкая атлетика, бейсбол, команды по шахматам.

ЖЕНАТ: нет

ДЕТИ: нет

РЕЗЮМЕ ОСНОВНЫХ ЗАНЯТИЙ И/ИЛИ РАБОТ.

Всё. Давайте проясним: судомой на судах, служитель на автозаправках, палубный матрос на судах, газетный спортивный обозреватель («Лоуэлл сан»), железнодорожный тормозной кондуктор, сценарный рецензент в «XX век – Фокс» в Нью-Йорке, газировщик, железнодорожный писарь на сортировке, также железнодорожный носильщик багажа, сборщик хлопка, помощник перевозчика мебели, подмастерье по листовому металлу на строительстве Пентагона в 1942 г., наблюдатель лесной пожарной службы в 1956 г., строительный разнорабочий (1941).

ИНТЕРЕСЫ:

УВЛЕЧЕНИЯ. Я изобрел собственный бейсбол, на карточках, крайне сложный, и ныне в процессе целого 154-игрового сезона между восемью клубами, со всеми делами, средними показателями, средними числами законных пробежек и т. д.

СПОРТ. Играл во всё, кроме тенниса и лякросса, и гонок парных шлюпок.

ОСОБО. Девушки.

ПРИВЕДИТЕ, ПОЖАЛУЙСТА, КРАТКИЙ ОЧЕРК СВОЕЙ ЖИЗНИ.

Провел прекрасное детство, отец мой был печатником в Лоуэлле, штат Массачусетс, днями и ночами бродил по полям и речным берегам, сочинял маленькие романы у себя в комнате, первый роман написал в 11 лет, кроме того, вел обширные дневники и «газеты», в которых сообщал о собственно-изобретенных мирах бегов и бейсбола, и футбола (как это записано в романе «Доктор Сакс»). Получил хорошее начальное образование у иезуитских братьев в приходской школе Святого Иосифа в Лоуэлле, отчего потом перескочил через шестой класс в бесплатной средней школе; ребенком ездил в Монреаль, Квебек, с родителями; в 11 лет – мэр Лоренса (Масс.) Билли Уайт подарил лошадь, катал всю ребятню по соседству; лошадь убежала. Ходил в долгие прогулки под старыми деревьями Новой Англии по ночам с мамой и тетей. Внимательно слушал, как они судачат. Решил в 17 лет стать писателем под воздействием Себастьяна Сампаса, местного молодого поэта, который потом погиб на береговом плацдарме в Анцио; прочитал жизнеописание Джека Лондона в 18 лет и решил также стать искателем приключений, одиноким странником; первые литературные влияния – Сароян и Хемингуэй; позже Вулф (после того как я сломал ногу на Первокурсном футболе в Коламбии, прочитал Тома Вулфа и бродил по его Нью-Йорку на костылях. Повлиял мой старший брат – Жерар Керуак, который умер в 9 лет в 1926-м, когда мне было 4, был великий художник и рисовальщик в детстве (точно был). Кроме того, монахини говорили, был святой (записано в грядущем романе «Видения Жерара»). Мой отец был совершенно честный человек, исполненный веселости; скис в последние годы из-за Рузвельта и Второй мировой войны и умер от рака селезенки. Мать по-прежнему жива; я живу с ней чем-то вроде монашеской жизни, что позволяет мне писать столько, сколько писал. Но также писал на дороге как рабочий бродяга, железнодорожник, мексиканский изгой, европейский путешественник (как показано в «Одиноком страннике»). Одна сестра, Кэролин, теперь замужем за Полом Э. Блейком-мл. из Хендерсона, СК, правительственным противоракетным техником. У нее один сын, Пол-мл., мой племянник, который зовет меня дядей Джеком и любит меня. Мою мать зовут Габриэлль; научился всему про то, как естественно рассказывать истории, по ее долгим рассказам о Монреале и Нью-Гэмпшире. Родня моя уходит корнями в Бретонскую Францию, первому североамериканскому предку барону Александру Луи Лебри де Керуаку из Корнуолла, Бретань, 1750 г. или около того, была дарована земля вдоль Rivière du Loup после победы Вулфа над Монкальмом; его потомки женились на индианках (мохоках и конавага) и стали сажать картофель. Первый потомок в Соединенных Штатах – мой дед Жан-Батист Керуак, столяр, Нэшуа, штат Нью-Гэмпшир. Мать моего отца из Бернье, родня исследователя Бернье – с отцовской стороны все бретонцы. У матери моей имя нормандское, Левеск.

Официально первый роман «Городок и город» написал в традиции долгой работы и редактирования, с 1946 по 1948 г., три года, опубликован «Харкорт-Брейсом» в 1950-м. Затем обнаружил «спонтанную» прозу и написал, скажем, «Подземных» за 3 ночи. «На дороге» написал за 3 недели.

Читал и учился сам всю жизнь. Побил рекорд в Коламбия-колледже по прогулу занятий, чтобы сидеть в комнате общежития и писать ежедневную пьесу, и читать, скажем, Луи-Фердинанда Селина, а не «классиков» по программе.

Думал своим умом. Известен как «безумец, бродяга и ангел» с «голой бесконечной головой» «прозы». Кроме того, стихотворный поэт, «Блюз Мехико» («Гроув», 1959). Всегда считал писательство своим долгом на земле. Также проповедование вселенской доброты, которую истеричным критикам не удалось заметить под неистовой деятельностью в моих правдивых романах о «битом» поколении. Вообще-то, сам не «бит», а странный одиночный чокнутый католический мистик…

Предельные планы: отшельничество в лесах, спокойное писание о старости, зрелые надежды на Рай (который все равно всем является)…

Любимая жалоба на современный мир: веселенькость «почтенных» людей… кто, не принимая ничего всерьез, уничтожают старые человеческие чувства старше журнала «Время»… Дэйв Гэрроуэй смеется над белыми голубками…

ПРИВЕДИТЕ, ПОЖАЛУЙСТА, КРАТКОЕ ОПИСАНИЕ КНИГИ, ЕЕ ОХВАТА И ЦЕЛИ, НА ВАШ ВЗГЛЯД.

«Одинокий странник» есть сборник опубликованных и неопубликованных работ, связанных между собой, потому что у них общая тема: странствование.

Странствия охватывают Соединенные Штаты с юга на Восточное побережье, на Западное побережье, на крайний Северо-Запад, охватывают Мексику, Марокко, Африку, Париж, Лондон, как Атлантический, так и Тихий океаны на судах, и разных интересных людей и города, в оные включенные.

Работа на железной дороге, на море, мистика, работа в горах, распутство, солипсизм, потворство своим желаниям, бои быков, наркотики, церкви, художественные музеи, улицы городов, мешанина жизни, проживаемой независимым образованным повесой без гроша в кармане, прущимся куда угодно.

Ее размах и цель – простая поэзия либо же естественное описание.

Причалы бездомной ночи

ЗДЕСЬ, НА ТЕМНОЙ ЗЕМЛЕ,пока все мы не отправились на Небеса,ВИДЕНЬЯ АМЕРИКИ.Все эти автостопы,Все эти желдороги,Всё это возвращеньек АмерикеЧерез мексиканскую и канадскую границы…

Ну-тка начну-ка с вида меня с воротником, съеженным поближе к шее и обвязанным носовым платком, чтоб потуже и поуютнее, а я трюхаю по унылым, темным складским пустырям вечно любящего портового района Сан-Педро. Нефтеперегонки сырой туманноватой ночью Рождества 1951 г. воняют горелой резиной и вытошненными таинствами Морской Карги Пасифики, где прямо слева от меня, пока я трюхаю, видна масляная дегтярница старых вод бухты, шагающих обнять пенящие столбы, а дальше над утюжными водами огни, рыдающие в движущемся приливе, а также фонари судов и бродячих лодок, что сами движутся и смыкаются, и покидают эту последнюю кромку американской земли. На том темном океане, том темном море, где червь незримо скачет к нам верхом, как карга, летучая и словно бы небрежно разложенная на печальном диване, но волосы ее развеваются, и она спешит найти кармазинную радость влюбленных и пожрать ее, смертью звать, корабль рока и смерти пароход «Скиталец», выкрашенный черным, с оранжевыми выстрелами, уже приближался, как призрак и без единого звука, лишь его обширно содрогающаяся машина, подтянуться-и-привзвыться к причалу Сан-Педро, свеженький после рейса из Нью-Йорка через Панамский канал, а на борту мой старый корешок, Дени Блё назовем его, который вынудил меня проехать 3000 миль по суше на автобусах, обещанием, что возьмет меня на борт, и я проплыву остаток вояжа вокруг света. И раз уж я здрав и снова бичую, а делать мне больше неча, только скитаться с вытянутой мордой по реальной Америке со своей нереальной душой, вот он я, горяч и готов быть большим ломоносым поваренком или судомоем на старой жрачной шаланде, лишь бы затарить себе следующую причудливую рубашенцию в гонконгской галантерее, или помахать полотком в каком-нибудь старом сингапурском баре, или поиграть на лошадках в австралийском; все это мне едино, лишь бы распаляло и ходило вокруг света.

Уже не первую неделю я странствую по дороге, на запад от Нью-Йорка, и жду во Фриско дома у друга, меж тем зарабатывая лишние 50 дубов работой в рождественскую суету, ворочая багаж на старой запьянцовской железной дороге. Вот только что приехал за 500 миль от Фриско почетным тайным гостем теплушки первоклассного грузового поезда «Молния» благодаря своим связям на железной дороге и теперь думаю стать видным моряком, сяду на «Скитальца» прямо тут, в Сан-Педро, так я с нежностью думаю, в общем, если б не это пароходство, я б наверняка точно хотел быть железнодорожником, научился бы тормозному кондукторству, и мне бы платили за то, что езжу на этой старой вжик-«Молнии». Но я болел, внезапная удушающая ужасная простуда типа вируса Х по-калифорнийски, и почти ничего не видел в пыльное окно теплушки, пока она мелькала мимо снежного разбивающегося наката волн в Сёрфе и Тангэре, и Гавиоте на меже, что бежит по этому лунистому рельсу между Сан-Луис-Обиспо и Санта-Барбарой. Я как мог старался ценить добрый прогон, но был способен лишь лежать пластом на сиденье теплушки, уткнув лицо в свою куртку комом, и всем до единого кондукторам от Сан-Хосе до Лос-Анджелеса приходилось меня будить, чтоб выяснить мою квалификацию, я был братом тормозного кондуктора, и сам – он же, на Техасской дистанции, поэтому стоило мне перевести взгляд наверх, думая, «Старина Джек, вот ты и впрямь едешь в теплушке и следуешь линии прибоя по призрачнейшей железной дороге из всех, по каким в дичайших своих грезах мечтал проехаться, как у ребенка мечта, так чего ж ты и головы приподнять не можешь, и выглянуть наружу, и заценить пернатый брег Калифорнии, последнюю землю, что оперяется тонкой пудряной дегтярницей придверных лежней или привратной воды, что вьется сюда со всякого Ориента и савана бухтового выстрела, отсюда до Каттераса Хлоптераса Вольдивийного и Хрусттераса, ух», но подымаю голову, и там нечего смотреть, окромя моей кровеналитой души, да смутных намеков нереальной луны, сияющей на нереальное море, да мимомелькие проблески гальки на дорожной насыпи, рельсы в звездном свете. Прибываем в ЛА поутру, и я спотыкаюсь с полным огромным обнимешком на плече от сортировок аж до самой Мэйн-стрит в центре, где залег в гостиничном номере на 24 часа, пия бурбон, лимонный сок и анацин и видя, лежа на спине, виденья Америки, у которой не было конца – что было только началом, – но думая, «Сяду на “Скитальца” в Сан-Педро и отвалю в Японию, и кыш сказать не успеешь». Глядь в окно, когда мне чуть получшело, и врубаюсь в жаркие солнечные улицы Рождества ЛА, наконец отправимшись по бильярдным и полировочным сволочного ряда и выхаривая там и сям, пока ждал, когда «Скиталец» подтянется к причальной стенке, где я должен встретиться с Дени прям на трапе с пушкой, которую он послал заранее.

Больше одной причины встречаться в Педро – пушку он отправил заранее в книжке, которую тщательно вырезал и выдолбил, и сделал из нее аккуратный тугой сверток, покрытый бурой бумагой и перевязанный бечевкой, адресованный одной девушке в Голливуде, Хелен как-то, с адресом, который он мне дал. «Так, Керуак, когда доберешься до Голливуда, немедленно иди к Хелен и спроси у нее про сверток, что я ей прислал, потом аккуратно его вскроешь у себя в номере, и там пистолет, он заряжен, поэтому осторожнее, не отстрели себе палец; потом положишь в карман, ты меня слышишь, Керуак, тебе добило это до твоего суевыйного заполошного воображения, но теперь у тебя есть порученьице выполнить мне, мальчику твоему Дени Блё, помнишь, мы вместе в школу ходили, придумывали, как вместе выжить, чтоб пенни себе урвать, мы даже легавыми вместе были, мы и женились-то на одной тетке» (кхых). «То есть мы оба хотели одну и ту же тетку, Керуак, теперь все от тебя зависит, поможешь ли ты защитить меня от зла Мэттью Питерса, ты этот пистик с собой приноси, тыча в меня и подчеркивая каждое слово, и тыча меня с каждым словом «и тащи на себе, и смотри не попадись и не опоздай на судно, во что бы то ни стало». План до того нелепый и уж такой для этого маньяка типичный, что я, конечно, пришел без пистолета, даже Хелен искать не стал, а лишь в одной своей избитой куртке, спеша, почти опаздывая, я уже видел его мачты близко у причала, ночь, прожекторы везде, вдоль этой унылой долгой плазы перегонок и складских резервуаров для нефтепродуктов, о мои бедные стертоптанные башмаки, что теперь вот уже начали настоящее путешествие, в Нью-Йорке пустились вдогон дурацкого судна, но того гляди мне станет ясно в ближайшие 24 часа, ни на какое судно я не попаду – тогда этого не знал, но обречен был остаться в Америке, навсегда, дорожный рельс ли, гребвинт ли, это всегда будет Америка (суда курсом на Ориент пыхтели по Миссисипи, как будет показано впоследствии). Без пистолета, съежившись супротив ужасной зимней сырости Сан-Педро и Лонг-Бича, в ночи, минуя фабрику Кота-в-Сапогах на углу с лужаечкой спереди и американскими флагштоками, и здоровенной рекламой тунца, внутри того же здания делают рыбу и для человеков, и для котов – мимо причала «Мэтсона», «Лурлина» еще не пришла. Глазами шарю Мэттью Питерса, негодяя, для коего потребен пистолет.

Корнями уходит, неистово, к дальнейшим предшествовавшим событиям в этом зубовноскрежетном громадном кино земли, лишь часть коего здесь мною предложена, хотя и долгая, каким диким может стать мир, пока наконец не осознаешь: «Ох, что ж, это по-любому повторное». Но Дени намеренно разгромил машину этого Мэттью Питерса. Судя по всему, они жили вместе с кучкой девушек в Голливуде. Были моряки. Видал я фотки их, сидящих вокруг солнечных бассейнов в купальниках и с блондинками, и в будь здоров обнимательных позах. Дени высокий, толстоватый, темноволосый, улыбчивые белые зубы улыбкой лицемера; Мэттью Питерс крайне симпатичный блондин с самоуверенной мрачной или (болезненной) физиономией греха и безмолвия, герой – той группы, того времени, поэтому слышишь, как это всегда говорится из-под руки, конфиденциальные истории, что тебе любая пьянь расскажет и не-пьянь в любом баре и не-баре отсюда до другой стороны всех миров Татхагаты в 10 сторонах вселенной, это как призраки всех комаров, что некогда жили, плотность байки мира этого всего такова, что довольно будет утопить Пасифику столько раз, сколько сможешь вынуть песчинку из ее песчаного ложа. Мощная байка же была, мощная жалоба, которую я слышал нараспев, от Дени, старого жалобщика и певуна, и одного из самых бранчливых жалобщиков: «Пока я шарил по мусорным бакам и бочкам Голливуда, прикинь, бродя по задам тех вот очень шикарных жилых домов и по ночам, поздно, очень тихо шнырял по округе, бутылки добывал по 5 центов залога и складывал их себе в сумочку, чтоб лишняя денюшка на карман, когда мы себе не могли грузчицкой работы в порту срастить, а судна ни за деньги, ни за красивые глаза нам не было. Мэттью, с его легкомысленными прихватами, закатывал вечеринки и тратил всякий цент, что мог добыть у меня из заскорузлой лапы, и ни разу, Н Н Ни Разу, не слыхал я ни единого слова благодарности. Можешь вообразить, каково мне было, когда он наконец забрал мою любимую девчонку и свинтил с нею на ночь. Я пролез к нему в гараж, где он свою тачку держал, я тихо-тихо вывел ее задним ходом, не заводя мотор, дал ей скатиться по улице, и затем, чувак, тут же двинул во Фриско, дуя пиво из банок. Я б тебе рассказал историю», и давай дальше свою историю, сказанную его собственным неподражаемым манером, как он разбил машину в Кукамонге, штат Калифорния, лобовым столкновением с каким-то деревом; как его чуть при этом не убило, как были легавые, и крючкотворы, и бумаги, и волокита, и как он наконец добрался до Фриско, и сел на другое судно, и как Мэттью Питерс, который знал, что он на «Скитальце», будет ждать на пирсе этой же липкой холодной ночью в Сан-Педро с пушкой, блудкой, прихвостнями, дружками. Дени собирался сойти с борта, глядя во все стороны, готовый распластаться на земле, а я должен был там его ждать у схода с трапа и вручить ему ствол стремглав, все это в туманной, туманной ночи.

«Ладно, валяй с историей».

«Тише ты».

«Ну, ты же сам все это начал».

«Тише, тише», – говорит Дени, как он обычно причудливо выговаривает «ТЧИ» очень громко, ртом па́стя, как радиодиктор, чтоб диктовать всякий звук, а затем «ШЕ» просто говорится по-англичански; этот трюк мы оба переняли на некоем шалопайском подготе, где все ходили и разговаривали, как очень удолбанные чмохкающие чмумники, … теперь шмакствует, Шмууумники, необъяснимы глупые трюки школяров во время оно, потеряно, что Дени теперь в нелепой ночи Сан-Педро по-прежнему подкалывал туманы, как будто и разницы никакой нет. «ТИ ше», – говорит Дени, крепко беря меня за плечо и держа меня крепко, и глядя на меня в полном серьезе, росту в нем около шести-трех, и смотрит он сверху вниз на мелкого пять-с-девятью меня, и глаза его темны, посверкивают, видно, что он злится, видно, что понятие у него о жизни такое, какого никто другой никогда не имел и никогда не будет, хоть ровно так же на полном серьезе он может разгуливать, веря и задвигая свою теорию обо мне, к примеру, «Керуак жертва, ЖЕР твва свово собственово ва о бра ЖХЕ НИ Йя». Или его любимая шуточка про меня, которая вроде как должна быть просто умора, а есть грустнейшая история, что он когда-либо рассказывал или кто угодно рассказывал. «Как-то вечером Керуак не хотел брать ножку жареной курицы, и когда я у него спросил почему, он взял и сказал: “Я думаю о несчастных голодающих народах Европы”… Хьяя УА У У У». И давай фантастически ржать, как он может, а это такой невообразимый хуохуот в небеса, созданные специально для него, и я все время их над ним вижу, когда о нем думаю, черной ночью, кругосветной ночью, той ночью, когда он стоял на причале в Гонолулу в контрабандных японских кимоно на себе, четырех штуках, а таможенники заставили его раздеться до них. И вот он стоит такой ночью на платформе в японских кимоно, большой здоровенный Дени Блё, в воду опущенный-и-очень, очень несчастный. «Я б тебе рассказал историю такую длинную, что не дорассказал ее, если бы ты в кругосветку ушел, Керуак ты, но ты не хочешь, ты никогда не слушаешь. Керуак, что ты скажешь бедным людям, голодающим в Европе, об этой тут фабрике Кота-в-Сапогах с тунцом в заду, Х МХммч Йя а Йяауу Йяууу, они делают одну еду для кошек и людей, Йёорр йрУУУУУУУУУУУ!». И когда он так вот смеялся, ты понимал, что ему чертовски отлично и одиноко таковски же, потому что я никогдатски не видел, чтоб это его подводило; трудилы на судах и всех судах, где б он ни плавал, никак не понимали, чего тут смешного, чего со всеми также его розыгрышами, их я еще покажу. «Я разбил машину Мэттью Питерса, понимаешь? Позволь теперь мне сказать, конечно, я не спецом это сделал. Мэттью Питерсу хотелось бы так думать, куче злонамеренных черепушек бы так хотелось считать, Полу Лаймену так считать нравится, чтоб ему удобнее считать было, будто я увел у него жену, чего, я тебя уверяю, Керуак, я нидьелал, то друган мой Гарри Маккинли увел жену Пола Лаймена. Я поехал на машине Мэттью во Фриско, собирался ее там бросить на улице и уйти в рейс, он бы этот драндулет себе вернул, но, к сожалению, Керуак, у жизни не всегда такие развязки, как нам нравится вязать, но название городка я нипочем и никогда не смогу – эй, бодрее, э, Керуак, ты не слушаешь», хвать меня за руку. «Тише уже, ты слушаешь, что я тебе ГОВОРЮ!»

«Конечно, слушаю».

«Тогда почему ты такой мы, м, хым, что там наверху, там птички сверху, ты услышал птичку сверху, охххох», отворачиваясь с меленьким шхлюпочным одиноким смешочком, вот тут-то я и вижу подлинного Дени, вот, когда он отворачивается, это не великая шутка, никак было не сделать шутку великой, он со мною разговаривал, а потом попытался превратить в шутку мое не-слушание. И было не смешно, потому что я слушал, фактически я по серьезу слушал, как всегда все его жалобы и песни, а он, однако, отвернулся и попытался, и в заброшенном взглядце в свое собственное, можно подумать, прошлое, видишь двойной подбородок или подбородную ямочку какой-то природы большого младенца, что свертывается, да с раскаянием, с душераздирающим, французским отказом, смирением, даже кротостью; он прошел через весь строй от абсолютно злобных ков и замыслов и грубых розыгрышей, к большой ангельской Ананда-младенческой скорби в ночи, я его видел, я знаю. «Кукамонга, Практамонга, Каламонгоната, никогда не упомню названия этого городка, но я врезался на машине прямиком в дерево, Джек, и всего делов, и на меня накинулись все что ни есть побирушки, легавые, крючкотворы, судьи, врачи, индейские вожди, торговцы страховками, жулики, кто не в… – говорю тебе, мне повезло удрать оттуда живым, пришлось домой телеграмму отбивать за всевозможными деньгами; как ты знаешь, у мамы моей в Вермонте все мои сбережения, и когда я в реальной дыре, я всегда домой телеграфирую, это мои деньги».

«Да, Дени». Но поверх всего еще имелся дружок Мэттью Питерса, Пол Лаймен, у которого имелась жена, которая сбежала с Гарри Маккинли или неким манером, которого я никогда не мог понять. Они забрали кучу денег и сели на пассажирское судно курсом на Ориент, и теперь жили с майором-алкоголиком на вилле в Сингапуре, и знатно проводили время в белых парусиновых штанах и теннисных туфлях, но муж Лаймен, также моряк и фактически сослуживец Мэттью Питерса, и (хотя Дени этого в то время не знал, оба они на борту «Лурлины») (придержить-ка) бац, он убежден, что и за этим стоит Дени, и потому оба поклялись пришить Дени или сцапать Дени и, по словам Дени, собирались быть на причале, когда этой ночью придет судно, с пистолетами и друзьями, и я тоже там должен быть, наготове, когда Дени сойдет с трапа стремительно и весь разодемшись двигать в Голливуд, посмотреть на своих звезд и девушек и все большое, о чем он мне писал, я должен быстро к нему шагнуть и отдать ствол, заряженный и взведенный, и Дени, старательно озираясь, чтоб никакие тени не вспрыгнули, готовый кинуться пластом наземь, берет у меня пушку, и вместе мы рассекаем тьму портового района и несемся в город – ради дальнейших событий, развитий.

И вот «Скиталец» подходил, его подравнивали вдоль бетонного причала; я стоял и спокойно разговаривал с одним из кормовых швартовщиков, что с тросами сражался: «Где плотник?»

«Кто, Блё? Он – я его счас увижу». Еще несколько просьб, и появляется Дени, в аккурат когда судно привязывают и закрепляют, и матрос второго класса выставляет швартовные щиты против крыс, и капитан дунул в свою маленькую дудку, и эта непостижимая медленная громадная замедленнодейственная вечностная подвижка судна завершена, слышно бурленье, вода за кормой бурлит, ссут шпигаты – большой привиденческий рейс всё, судно на приколе – те же человечьи лица на палубе, – и вот выходит Дени в своих дангери и невероятно в туманной ночи видит своего мальчугана, который стоит прямо тут на набережной, как и планировалось, руки-в-карманах, чуть потянись и достанешь.

«Вот ты где, Керуак, я и не думал, что ты тут будешь».

«Ты же мне сам сказал, нет».

«Погоди, еще полчасика все закончить, и почиститься, и одеться, и я к тебе выйду – кто-нибудь есть?»

«Не знаю». Я огляделся. Я озирался уже полчаса на машины на стоянке, темные углы, дыры складов, дыры дверей, ниши, крипты Египта, норы портовых крыс, похмельные дверьдыры и лохмы пивных банок, мачтовые выстрелы и рыбных орлов – тьфу, нигде, героев нигде не видать.

Два печальнейших на виданном свете пса (ха-ха-ха) сходят с этого причала, в темноте, мимо нескольких таможенников, которые оделили Дени привычным взглядцем и все равно б не нашли пистолет у него в кармане, но он столько мучений положил отправить его почтой в выдолбленном томе, и теперь, когда мы с ним вместе вглядывались, он прошептал: «Ну, принес?»

«Ага, ага, у меня в кармане».

«Держи пока, дашь мне снаружи на улице».

«Не волнуйся».

«Их тут, наверно, нет, но нипочем не скажешь».

«Я везде посмотрел».

«Мы отсюда свалим и сделаем ноги. Я все распланировал, Керуак, что мы делаем сегодня ночью, завтра и все выходные; я со всеми коками переговорил, у нас все спланировано, тебе записку отнести Джиму Джексону в бичхолл, и ночевать будешь в курсантском кубрике на борту. Подумай только, Керуак, весь кубрик тебе одному, и мистер Смит согласился пойти с нами и отпраздновать, хм а мхья». Мистер Смит был толстый бледный пузатый кудесник донных дегтярниц машинного отделения, обтирщик, или смазчик, или водолей общего назначения, он был старина потешней некуда, только с такими видаться и хочется; и Дени уже смеялся, и ему было хорошо, и забывал своих воображаемых врагов – снаружи на причальной улице уже стало очевидно, что мы оторвались. На Дени был дорогой синий саржевый костюм из Гонконга, с распорками в подкладных плечах и фасонного кроя, прекрасный костюм, в котором теперь, рядом со мной в моем дорожном тряпье, он топотал, как французский фермер, швыряя свои громаднейшие башмаки по рядам de bledeine, как бостонский хулиган шаркает по Общественному в субботу вечером, повидаться с парнями в бильярдной, но по-своему, с херувимческой улыбкой Дени, которая сегодня усугубляется туманом, от коего лицо его жовиально кругло и красно, хотя и не старое, но чего со всем солнышком, сиявшим в рейсе по каналу, он похож на персонажа Диккенса, шагающего к своей почтовой карете и пыльным дорогам, да только что за гнетущая картина раскинулась пред нами, пока мы шли. С Дени всегда ходьба пешком, долгие-долгие прогулки, он ни доллара не желал тратить на такси, потому что ему нравится ходить, а кроме того, бывали такие дни, когда он ходил с моей первой женой и, случалось, вталкивал ее в турникеты подземки, не успевала она сообразить, что произошло, со спины, естественно – чарующий такой трюк, – сэкономить никель – развлечение, в котором старине Дену нет равных, как это можно доказать. Мы пришли к путям «Тихоокеанского Красного Вагона» после быстрого похода минут на 20, вдоль тех унылых нефтеперегонок и вододегтярничных вкепошных перестоев, под невозможными небесами, отягощенными небось звездами, но виден лишь их грязный мазок в Рождестве Южной Калифорнии. «Керуак, вот мы и на путях “Тихоокеанского Красного Вагона”; у тебя есть хотя бы малейшее представление о том, что это за штука, можешь ли ты сказать то, что, по-твоему, можешь сказать, но, Керуак, ты всегда меня поражал как забавнейший человек из всех моих знакомых…»

«Нет, Дени, ты забавнейший человек из всех моих знакомых».

«Не перебивай, не пускай слюни», – вот как он ответил и всегда разговаривал, и он ведет меня через пути «Красного Вагона», в гостиницу, в центре долгого Сан-Педро, где кто-то должен нас встретить с блондинками, и потому по пути он прихватил пару мелких портативных упаковок пива, чтоб их портачить с собой, и когда мы до гостиницы добираемся, где политые пальмы в кадках и побитые витрины в барах, и машины на парковке, и все мертво и безветренно с этим мертвым калифорнийским печальным безветренным дымсмогом, и мимо сквозят пачуки в пришпоренной тачке, и Дени говорит: «Видишь компашку мексиканцев в той вон машине, в синих джинсах? Они сцапали одного нашего моряка тут на прошлое Рождество, где-то ровно год назад сегодня; он не вынакивался, ничего, занимался своим делом, а они выскочили прям из этой своей машины и его избили адски просто – деньги у него забрали, – денег не было, это просто от мерзости, они ж пачуки, им нравится людей бить за-ради просто так».

«Когда я был в Мехико, мне вовсе не показалось, что мексиканцы там такие».

«Мексиканцы в США – совсем другое дело, Керуак, объезди ты весь свет, как я, видел бы, как я вижу, несколько грубых фактов жизни, что, очевидно, с тобой и бедными голодающими в Европе вы никогда НИКОГДА непойМЁЁЁЁТТТЕ…» – снова схватив меня за плечо, на ходу размеренно, как в наши школьные деньки, когда мы, бывало, взбирались на солнечную утреннюю горку, в Хорэс Мэнн, на двести сорок шестой на Манхэттене, на скальные утесы возле парка Ван-Кортлендта, по маленькой дороге, проходя мимо английских брусовых коттеджей и жилых домов, к оплющенной школе на вершине, вся компашка размеренно вверх по склону к школе, но никто никогда не ходил быстрее Дени, ибо он никогда не останавливался перевести дух, подъем был очень крут, большинству приходилось пыхтеть, и потеть, и поскуливать, и стонать по дороге, а Дени себе мерно шагал со своим большим радостным гоготом. В те дни он, бывало, продавал кенжики богатеньким маленьким четвероклассникам, за туалетами. Сегодня же вечером за душой был не единственный трюк. «Керуак, я сёдни тя точно познакомлю с двумя кукамонгами в Голливуде, если вовремя туда доберемся, завтра-то наверняка… Две кукамонги живут в доме, многоквартирном, все явно выстроено вокруг плавбассейна, ты понимаешь, что я сказал, Керуак? Плавательный бассейн, в котором плаваешь».

«Я знаю, знаю, видел на том снимке вас с Мэттью Питерсом и всеми теми блондинками, здорово… Что будем делать, обрабатывать их?»

«Погодь, минутку, я счас тебе всю историю объясню, давай пистолет».

«Нет у меня пистолета, дурень, я это сказал тебе, только чтоб ты с судна слез… Я был готов тебе помочь, если что-то случится».

«У ТЕБЯ ЕГО НЕТ?» Его осенило, он же перед всей командой хвастался: «Мой мальчик там на причале с пушкой, я что вам говорил». А еще до того, когда судно уходило из Нью-Йорка, он вывесил здоровенный, нелепый, типично для Дени смехотворный плакат печатными буквами красной тушью на куске бумаги: «ВНИМАНИЕ, НА ЗАПАДНОМ ПОБЕРЕЖЬЕ ИМЕЮТСЯ РЕБЯТКИ ПО ИМЕНИ МЭТТЬЮ ПИТЕРС И ПОЛ ЛАЙМЕН, ИМ БЫ НИЧЕГО ТАК НЕ ХОТЕЛОСЬ, КАК ЗАМОЧИТЬ ПЛОТНИКА «СКИТАЛЬЦА» ДЕНИ Э. БЛЁ, ИМ ТОЛЬКО ДАЙ, НО ЕСЛИ КАКИЕ-ТО ТОВАРИЩИ ОЗНАЧЕННОГО БЛЁ ХОТЯТ ПОМОЧЬ, СМОТРИТЕ В ОБА, НЕТ ЛИ ГДЕ ЭТИХ ДВУХ ЗЛОБНЫХ НИЩЕБРОДОВ, КОГДА СУДНО ЗАЙДЕТ В ПЕДРО, И ЭТО БУДЕТ ОЦЕНЕНО ПО ДОСТОИНСТВУ, ПОДПИСЬ ПЛТНК. БЕСПЛАТНАЯ ВЫПИВКА СЕГОДНЯ ВЕЧЕРОМ У ПЛТНК». И затем изустно в столовой экипажа он громко хвастался своим мальчонкой.

«Я знал, что ты всем расскажешь, что у меня пушка, потому и сказал, что он у меня. Тебе разве не приятнее было с судна сходить?»

«Где он?»

«Я даже не ходил».

«Значит, по-прежнему там. Надо будет сегодня ночью его забрать». Он ушел в мысли с концами – все было нормалек.

У Дени наличествовали большие планы на то, что должно произойти в гостинице, коя была «El Carrido Per» из Мотпаотта-калифорнийских начислительских отелей, как я сказал, с пальметто в кадках и моряками внутри, а также с пришпоренным чемпионским отродьем самолетчиков-вычислителей Лонг-Бича; вся эта общая и на самом деле тягостная калифорнийская культура тут явно тусует, где видать тусклые интерьеры, где видать гавайски-орубашеченных и принаручночасовленных, загорелых крепких молодых людей, кренящих долгие тонкие пива ко ртам своим, и они подаются и жеманничают с девками в прихотливых ожерельях и с маленькими беленькими штучками из слоновой кости в загорелых ушах, и пустой синевищей в глазах, которую видно, а также со зверской жестокостью, там таящейся, и пивным, и дымным, и ловким духом прохладного внутреннего плисового коктейль-салона и всей этой американскостью, от которой в юности своей я дичал, в ней будучи, и хотел удрать из дому и отправиться большим героем в американской соблазни-меня-джазово ночи. От этого и Дени голову терял, в какой-то раз был печальным разъяренным французским мальчиком, которого привезли на судне ходить в американские частные школы, в кое время кости и темные глаза его тлели от ненависти, и хотелось ему разнести весь мир – но чуток образования Мудротой и Мудростью от Учителей Высокого Запада, и ему уже хотелось свои ненависть и разнос творить в коктейль-салонах, чему научился он из киношек Франшо Тоуна и Бог знает где и от чего еще. Мы подходим к этой штуке на безотрадном бульваре, фантомной улице с ее очень яркими уличными фонарями и очень яркими, однако хмурыми пальмами, выпирающими из тротуара, сплошь ананасно-ребристыми и подымающимися к неопределимому калифорнийскому ночному небу, и без ветра. Внутри Дени никто не встречал, как водится, его не опознают и в упор не видят (ему на руку, но он этого не знает), поэтому мы принимаем пару пива, ощутимо ждем, Дени мне очерчивает больше фактов и персональных софистик, никто не приходит, никаких друзей да и никаких врагов, Дени совершенный Даос, с ним ничего не происходит, неурядицы стекают с его плеч как с гуся вода, будто свиным салом они намазаны; он даже не знает, как ему повезло, а тут у него мальчонка под боком, старина Ти-Жан, который куда угодно пойдет за кем угодно, лишь бы приключения. Вдруг посреди третьего или где-то там пива он ухает и понимает, что мы пропустили ежечасный поезд «Красного Вагона», и это нас задержит еще на час в унылом Сан-Педро, нам хочется к блесткам Лос-Анджелеса, если можно, или Голливуда, пока все бары не позакрывались, я мысленным взором вижу все чудесные штуки, что Дени нам там запланировал, и вижу, непостижимо, невспоминаемо, что́ это были за образы, что я изобретал, пока мы не тронулись с места и не прибыли к какой надо сцене, не на экран, а на тягостную четырехмерную сцену саму. Бам, Дени хочет взять такси и гнаться за «Красным Вагоном»; также с нашими пивбанками в ручных картонках мы пускаемся рысью по улице к стоянке такси и одно берем гнаться за «Красным Вагоном», что этот мужик молча и делает, ведая про эгоцентричность моряков как О какой безотрадный таксист в О каком безотрадном городке, куда только с борта перед самым отходом спрыгивать. Мы рвем с места. Я подозреваю, что едет он вообще-то не так быстро, чтоб догнать «Красный Вагон», который мчит беспрепятственно по этой самой линии, к Комптону и окрестностям Лос-Анджелеса, на 60 в час. Подозрение мое в том, что он не хочет талон предупреждения и в то же время едет достаточно быстро, чтоб удовлетворить прихоть моряков на заднем сиденье. Мое подозрение, он желает выхарить у старины Дена 5-долларовую купюру. Дена же хлебом не корми, дай поразбрасываться своими 5-долларовыми купюрами, он от этого процветает, живет ради этого, он весь ходит в кругосветки, пашет в трюмах среди электрического оборудования, но, хуже того, терпит помыканья комсостава и членов экипажа (в четыре утра спит на своей шконке. «Эй, плотник, ты плотник или ты пробка бутылочная, или гальюнный смотритель, на этом чертовом носовом гике опять фонарь погас, уж и не знаю, кто тут из рогаток пуляется, но я хочу, чтоб сигнальный огонь этот починили. Мы через 2 часа в Пенанг заходим, и если, черт бы тя драл, еще будет темень, и у меня, и у нас не будет света, тебя за жопу возьмут, не меня, пойдешь к чифу на ковер». Поэтому Дени приходится вставать, и я так и вижу, как он это делает, вытирает невинный сон с глаз и просыпается навстречу холодному воющему миру, и жалеет, что у него нет кортика – отрезать чуваку башку, но в то же время ему вовсе не улыбается и просидеть остаток жизни на губе, или себе башку отчасти потерять и остаток жизни провести парализованным с подковной скобой в шее, чтоб люди ему подносили параши. Поэтому он сползает со шконки и бежит на побегушках у любой твари, которой найдется какой ор в него метнуть по какому угодно поводу из тысячи и одного электрического аппаратуса на этой проклятущей вонючей стальной гауптвахте, кою, насколько меня это интересует и насколько она умеет держаться на воде, есть то, что зовется у них судном. Что такое 5 долларов для мученика? «Жми на газ, мы должны догнать этот вагон».

«Я и так быстро еду, догоните». Он проезжает прямиком сквозь Кукамонгу. «Ровно в 11:38 в 1947 г. или 1948 г., одно из двух, не помню, когда точно, но помню, я так устроил другому моряку пару лет назад, и он прям проездом проехал». И он не умолкает, сбавляя ход, чтоб не ехать через оскорбительную часть едва-едва бьющегося красного света, а я откидываюсь на спинку заднего сиденья и говорю:

«Могли б проскочить этот светофор, теперь точно не нагоним».

«Слушай, Джек, ты ж догнать хочешь, нет, а не чтоб штраф тебе какой-нибудь жезлоносец впаял».

«Где?» – говорю я, выглядывая в окно и по всему горизонту тех болот ночи, нет ли где признака легавого на мотоцикле или патрульном крейсере, а видны лишь болота и громадные черные дали ночи, да вдали, на горках, общинки с рождественскими огоньками в окнах туманятся красным, туманятся зеленым, туманятся синим. Меня вдруг от них пробивает му́кой, и я думаю: «Ах, Америка, такая большая, такая печальная, такая черная, ты как листва засушливого лета, что морщит, еще август не отыщет свой конец, ты безнадежна, на кого б ни посмотрела ты, ничего, лишь сухая безотрадная безнадежность, знание о неотвратимой смерти, страдание нынешней жизни, огоньки Рождества не спасут ни тебя, никого, как не украсить рождественскими фонариками мертвый куст в августе, среди ночи, и чтоб стал на что-нибудь похож; что это за Рождество такое ты исповедуешь, в сей пустоте?.. в сей туче облачной?»

«Все в полнейшем порядке», – говорит Дени. «Давай дальше, успеем». Следующий светофор он пролетает, чтоб смотрелось хорошо, но перед дальнейшим сбавляет ход, и вдоль по рельсам, и назад ни малейшего признака ни зада, ни переда, никакого «Красного Вагона», мля. Он доезжает до своего места, где пару лет назад высадил того моряка, никакого «Красного Вагона», его отсутствие чувствуется, он приехал и уехал, пустой запах – можно определить по электрической бездвижности на углу, что нечто здесь только что было, и уже нет.

«Ну я, наверно, его упустил, черт возьми», – говорит таксист, сдвигая кепку на затылок, – извиниться и выглядя при этом лицемерно, поэтому Дени ему дает пять долларов, и мы вылезаем, и Дени говорит:

«Керуак, это значит, нам тут ждать час у холодных путей, в холодной туманной ночи, следующего поезда на ЛА».

«Это ничего, – говорю я, – у нас же есть пиво, правда, открывай давай одну», и Дени шарит выудить старую медную открывашку, и на свет являются две банки пива, опрыскивая собою печальную ночь. Мы опрокидываем банку и давай хлюпать – по две банки на брата, и начинаем швыряться камнями в дорожные знаки, приплясывая, чтоб согреться, присаживаясь на корточки, рассказывая анекдоты, вспоминая прошлое. Дени валяет «Хьра ррыук Хоо», и снова я слышу этот его великий хохот, звенящий в американской ночи, и пытаюсь сказать ему: «Дени, я вот почему за судном поперся всю дорогу 3200 миль от Стейтен-Айленда до чертова Педро, не только потому, что мне хочется и дальше, чтоб видели, как я по миру езжу и балеху себе закатываю в Порт-Светтенхэм, и перехватываю ганджу в Бомбее, и отыскиваю спящих и флейтистов в грязном Карачи, и разжигаю собственные революции в каирской Касбе, и выбираюсь из Марселя на другую сторону, а из-за тебя, потому что все, что мы раньше с тобой делали, и где бы, мне чертовски отлично с тобой было, Ден, никаких тут экивоков насчет… У меня никогда не бывает денег, это я признаю, я уже тебе должен шестьдесят за автобусный билет, но, согласись, я стараюсь… Прости, что у меня никаких денег нет вообще, но ты же знаешь, я с тобой пытался, в тот раз… Ну, черт же побери, уа ахуу, блядь, я сегодня хочу напиться». А Дени говорит: «Незачем нам валандаться вот так вот на холоде, Джек, смотри, вот бар, вон там» (придорожная таверна тлеет красным в дымке ночи). «Может, это бар мексиканских пачуко, и там из нас чертову матерь всю повыбьют, но давай туда зайдем и подождем полчасика, что у нас есть, с несколькими пивами… и поглядим заодно, нет ли там каких кукамонг». И вот мы выруливаем туда, через пустырь. Дени тем временем очень деловито рассказывает, как я пустил свою жизнь коту под хвост, но это я слышал от кого угодно от одного побережья до другого, и в общем смысле мне наплевать, и сегодня ночью наплевать; я это все так делаю и говорю все так.

Пару дней спустя пароход «Скиталец» отчаливает без меня, потому что мне в профсоюзе не разрешили, у меня не было старшинства, оставалось мне только, как они сказали, посидеть пару месяцев на биче и поработать в порту или где-нибудь, и подождать каботажа на Сиэтл, и я подумал: «Так если я вдоль берега телепаться буду, пойду хотя бы вдоль берега, коего я жажду». В общем, я вижу, как «Скиталец» выскальзывает из бухты Педро, опять ночью, красный огонь по левому борту и зеленый по правому украдкой ползут по воде с сопровождающими призрачными топовыми огнями, вуп! (гудок буксирчика) – затем неизменно, как гандхарвы, как иллюзии с Майами, тусклогоньки иллюминаторов, где некоторые члены экипажа читают на своих шконках, другие закусывают в столовой команды, а другие, вроде Дени, рьяно пишут письма большой красночернильной авторучкой, заверяя меня, что в следующий оборот вокруг света я уж точно попаду на «Скиталец». «Но мне все равно, я в Мексику поеду», – грю я и схожу с «Тихоокеанского Красного Вагона», маша рукой судну Дени, исчезающему где-то там…

Среди шалопайских розыгрышей, что мы затеяли после той первой ночи, о которой я вам рассказал, мы втащили огромное перекати-поле по трапу в 3 часа ночи в канун Рождества и пропихнули в носовой кубрик машинного отделения (где все они храпели), и там и оставили. Когда поутру они проснулись, то подумали, что они где-то не там, в джунглях или где-то, и все уснули опять. Поэтому, когда Дед орет: «Кто на хрен втащил это дерево на борт!» (оно было десять футов на десять футов, здоровенный шар сухих веточек), вдали и вглуби судового железного сердца слышно, как Дени воет: «Хуу хуу хуу! Кто на хрен втащил это дерево на борт! Ох, этот Дед, такой потеш-н-и-и-к!»

Мексиканские феллахи

Когда переходишь границу в Ногалесе, штат Аризона, очень суровые на вид американские пограничники, кое-кто одутлолицый в зловещих стальюоправленных очках, побираются по всему твоему битому багажу в поисках скорпиона правонарушений. Ты просто терпеливо ждешь, как это бывает всегда в Америке среди всех этих явно нескончаемых полицейских и их нескончаемых законов «против» (законов «за» нету). Но в тот миг, когда заступаешь за проволочную калитку и ты в Мексике, у тебя такое чувство, точно ускользнул из школы, а учителке сказал, что заболел, и она тебе разрешила пойти домой, 2 часа дня. Такое чувство, будто только вернулся домой из воскресной утренней церкви и снимаешь костюм, и влатываешься в свой мягкий ношеный клевый комбез, играть – озираешься и видишь счастливые улыбки на лицах, либо сосредоточенные темные лица встревоженных возлюбленных и отцов, и полицейских, слышишь музыку из кантины из-за скверика с шариками и фруктовыми мороженками. Посреди сквера эстрада для концертов, настоящих концертов для людей, бесплатно – поколения маримбистов, может, или джаз-банд Ороско играет мексиканский государственный гимн. Жаждая, проходишь в качкие двери салуна и получаешь барного пива, и поворачиваешься, а там ребята в пул режутся, готовят тако, носят сомбреро, некоторые носят пистолеты на своих ранчерских бедрах, и банды поющих дельцов швыряют песо стоячим музыкантам, которые бродят взад-вперед по залу. Это великолепное ощущение вступления в Чистую Землю, особенно потому, что она так близко от сухолицей Аризоны и Техаса, и по всему юго-западу, но ты его можешь найти, чувство это, это феллахское ощущение жизни, эту вневременную веселость людей, не занятых великими проблемами культуры и цивилизации. Ты его можешь найти почти где угодно еще, в Марокко, в Латинской Америке целиком, в Дакаре, в земле курдов.

В Мексике нет «насилия», это все херь, сочиненная голливудскими писаками, либо писаками, которые ездили в Мексику «насильствовать». Я знаю про одного американца, который поехал в Мексику подраться в барах, потому что там за нарушения общественного порядка обычно не арестовывают, боже мой; я видел, как мужики игриво борются посреди дороги, не давая проехать транспорту, визжат от хохота, а люди идут мимо и улыбаются. Мексика обычно нежна и мягка, даже если ездишь по ней с опасными субъектами, как я, опасными в том смысле, какой мы имеем в виду в Америке – фактически, чем дальше отъезжаешь от границы и глубже на юг, тем прекраснее там, как будто воздействие цивилизаций тучей нависало над границей.

Земля – штука индейская, я присаживался на нее на корточках, крутил толстые палки марихуаны на грязевых полах палочных хижин неподалеку от Масатлана, возле опийного центра мира, и мы кропили опием свои гигантские кропали – у нас были черные пятки. Мы говорили о революции. Хозяин придерживался мнения, что первоначально Северной Америкой владели индейцы, равно как и Южной, примерно пора выступить и сказать: «La tierra esta la notre»[1], что он и сделал, прищелкнув языком, и хипово ощерившись, поддернув свои безумные плечи, чтоб мы видели его сомнение и недоверие ни к кому, понимая, о чем он, но я был там и вполне неплохо все понял. В углу индейская женщина, 18, сидела, отчасти за столом, лицо ее в тенях свечного огонька. Она за нами наблюдала, либо улетев по «О», либо сама собой жена человека, который утром вышел на двор с копьем и лениво поколол палки на земле, вяло кидая их оземь-наземь, полуобернувшись жестом показать и сказать что-то своему напарнику. Дремотный гуд феллахской деревни в полдень – неподалеку от нас было море, теплое, тропик Рака. Позвоночно-ребристые горы всю дорогу от Калексико и Шасты, и Модока, и глядящие из Пэскоу на реку Коламбия, торчали мятые за равниной, по которой раскинулось это побережье. Тысячемильная грунтовка вела туда – спокойные автобусы 1931 г., тонкие, высокие, стиля нелепого со старомодными рычагами сцепления, уводящими к дырам в полу, старые боковые скамьи вместо сидений, обернутые вокруг, сплошь дерево, подскакивают в нескончаемой пыли мимо Навахов, Маргарит и вообще песье-пустынных сухих лачуг Доктора Перчика и чушью собачьей на тортийях полусгоревших – замордованная дорога – вела вот к этому, к столице мирового царства опия. Ах, Иисусе – глянул я на своего хозяина. На глинобитном полу, в углу, храпел солдат мексиканской армии, то была революция. Индеец бузил. «La tierra esta la notre».

Энрике, мой гид и друган, который не выговаривал «х», и приходилось ему говорить «к», поскольку рождество его не погребено в испанском имени Веракрус, родного его городка, а вместо этого в миштекском наречии. В автобусах, трясущихся в вечности, он мне орал все время: «Ду-КО-та? Ду-КО-та? Значит caliente. Поал?»

«Ага, ага».

«Тут ду-ко-та… очень ду-ко-та… это значит caliente – не продок-нуть… муть…»

«Продох-нуть!»

«Там какая буква – в альфабате?»

«Х».

«Так… хк…?»

«Нет… х…»

«Мне кудо так произносить. Я не могу».

Когда он говорил «к», вся его челюсть выскакивала наружу, я видел в его лице индейца. Теперь он сидел на корточках на земляном полу, пылко объясняя хозяину, который, как я понимал по его внушительному виду, есть Царь какой-то королевской банды, расставленной по пустыне, по его полнейшей презрительной речи касаемо любого затронутого предмета, словно б по крови царь по праву, стараясь убедить, или оберечь, или что-то попросить. Я сидел, помалкивал, наблюдал, как Герардо в углу. Герардо слушал с видом потрясенным, как его старший брат толкает безумную речугу перед Царем и в обстоятельствах странного Американо Гринго с его морским вещмешком. Он кивал и склабился, как старый торговец, хозяин, слушая, и поворачивался к своей жене и показывал язык, и облизывал нижние зубы, а после того увлажнял верхние о губу, дабы кратко оскалиться в неведомую мексиканскую тьму над головой хижины в свечном свете под Тропически-Раковыми звездами Тихоокеанского побережья, как в бойцовом имени Акапулько. Луна омывала скалы от Эль-Капитана и дальше вниз – болота Панамы поздней и уже довольно вскоре.

Показывая огромной ручищей, пальцем, хозяин: «В ребре гор большого нагорья! злата войны погребены глубоко! пещеры кровоточат! мы выманим змея из лесов! оборвем крылья великой птице! станем жить в железных домах, перевернутых в полях тряпья!»

«Si!» – произнес наш тихий друг с края нар, Эстрандо. Козлиная бородка, хиповые глаза, поникшие, карегрустные и наркотические, опий, руки роняются, странный знахарь, сиделец рядом с этим Царем время от времени вбрасывал замечания, которые заставляли остальных слушать, но стоило ему только попытаться продолжить, невпротык, он что-то переигрывал, он их притуплял, они отказывались слушать его уточнения и художественные штрихи в заварухе. Первобытная плотская жертва – вот чего им хотелось. Ни одному антропологу не следует забывать людоедов, либо избегать Ауку. Добудьте мне лук и стрелу, и я двину; теперь я готов; плату за полет, пжалста; на плато плату; празден список; рыцари наглеют старея; юные рыцари грезят.

Мягко. Наш индейский Царь не желал иметь ничего общего с предположительными идеями; он внимал нешуточным мольбам Энрике, отмечал галлюцинированные высказывания Эстрандо, гортанные замечания, специями вброшенные веско, как безумье внутрь, и из коего Царь научился всему, что знал о том, что реальность о нем подумает, – он озирал меня с честным подозрением.

Я услышал, как он спрашивает по-испански, не какой-то легавый ли этот гринго, следящий за ним из ЛА, какой-нибудь ФБРовец. Я услышал и ответил «нет». Энрике пытался ему сказать, что я interessa, показывая на собственную голову, означая, что меня всякое интересует – я пытался выучить испанский, я голова, cabeza, также chucharro – (планакеша). – Чучарро Царя не интересовало. В ЛА он пришел пешком из мексиканской тьмы босыми ногами, раскрыв ладони, черное лицо огням – кто-то сорвал цепочку с распятием с его шеи, какой-то легавый или хулиган; он рыкнул, вспоминая это, возмездие его было либо безмолвным, либо кто-то остался мертвым, а я из ФБР – зловещий преследователь мексиканских подозреваемых с задком в виде оставшихся отпечатков ног на тротуарах железного ЛА и цепей в каталажках, и потенциальных героев революции с предвечерними усами в красноватом мягком свете.

Он показал мне катышек О. Я поименовал его. Частично удовлетворился. Энрике и дальше молил в мою защиту. Знахарь улыбался про себя, не было у него времени дурака валять, или выплясывать придворно, или петь о пойле в блядовых переулках, ища шмаровозов – он был Гёте при дворе Фредерико Ваймара. Флюиды телевизионной телепатии окружали комнату так же молча, как Царь решил меня принять. Когда он принял, я услышал, как скипетр пал во всех их мыслях.

О, святое море Масатлана и великая красная равнина вечернего кануна с burros и aznos, и рыжими и бурыми лошадьми, и зеленым кактусом пульке.

Три muchachas[2] в двух милях оттуда компашкой беседуют в точно концентрическом центре круга красной вселенной, мягкость их речи нипочем нас не достигнет, да и волны эти Масатлана не уничтожат своим лаем – мягкие морские ветра облагораживают мураву – три острова на милю вдали – скалы – сумерки грязевых крыш града Феллахского позади…

Поясняю, я упустил судно в Сан-Педро, а этот порт был на полпути в путешествии от мексиканской границы в Ногалесе, штат Аризона, которое я предпринял на дешевых автобусах второго класса всю дорогу вниз по Западному побережью в Мехико. С Энрике и его мелким братцем Герардо я познакомился, пока пассажиры разминали ноги у пустынных хижин в пустыне Сонора, где большие толстые индейские дамы подавали горячие тортийи и мясо с каменных кухонных плит, и пока стоял там, дожидаясь своего сандвича, маленькие свинки с любовью паслись у твоих ног. Энрике был клевский милый пацан с черными волосами и черными глазами, который пустился в это эпическое путешествие аж в Веракрус, в двух тысячах миль от Мексиканского залива, со своим младшим братишкой по некой причине, кою я так никогда и не выяснил. Он мне только дал понять, что внутри у его самодельного деревянного радиоприемника спрятано около полуфунта крепкой темно-зеленой марихуаны, еще со мхом внутри и длинными черными волосинами, признак доброй конопли. Мы незамедлительно принялись пыхать средь кактусов на задворках пустынных полустанков, сидя там на корточках под жарким солнышком, хохоча, а Герардо на нас смотрел (ему было всего 18 и не дозволено курить его старшим братом). «Это почему? потому что марихуана плёко для глаз и плёко для la ley» (плохо для зрения и плохо по закону). «Но жы!», показывая на меня (мексиканцы так говорят «ты»), «и я!», показывая на себя, «мы годится». Он взялся служить моим проводником в великой поездке по континентальным пространствам Мексики – немного говорил по-английски и пытался мне объяснить эпическое величие этой земли, и я определенно с ним соглашался. «Видишь?» – говорил он, показывая на далекие горные хребты. «Mehico!»

Автобус был старой высокой худой приблудой с деревянными скамьями, как я уже сказал, и пассажиры в платках и соломенных шляпах садились в него со своими козами, или свиньями, или курами, а детвора ехала на крыше или висела, распевая и вопя, на заднем борту. Мы подскакивали и подскакивали по той тысячемильной грунтовке, и, когда подъезжали к рекам, водитель просто пахал мелководье, смывая пыль, и трясся дальше. Странные городки, вроде Навахоа, где я сам по себе предпринял прогулку и увидел, на фиготени вроде уличного рынка, мясника, стоящего перед кучей паршивой говядины на продажу, над ней сплошь роились мухи, а шелудивые костлявые феллахские собаки попрошайничали под столом, и городки вроде Лос-Мочис (Мухи), где мы сидели пили «Оранж-Жим», как гранды, за липкими столиками, где заголовок дня в местной лос-мочисской газете повествовал о пистолетной дуэли между начальником полиции и мэром – весь город только об этом и гудел, хоть какое-то возбуждение в белых переулках – оба с револьверами на бедрах, бам, бац, прямо на грязной улице у кантины. Теперь мы были в городке дальше к югу в Синалоа и слезли со старого автобуса в полночь, чтоб пройти гуськом по трущобам и мимо баров («Нии корошо ты и я и Герардо закодить в кантину, плёко для la ley», – сказал Энрике), и тогда, Герардо, неся мой морской мешок на горбу, как настоящий друг и брат, мы пересекли огромную пустую плазу грязи и подошли к кучке палочных хижин, из которых складывалась деревенька невдалеке от мягкого звездносветного прибоя, и там постучались в дверь этого усатого дикого мужика с опием, и нас впустили в его кухню при свечах, где он и его знахарь с бородкой Эстрандо кропили красными щепотями чистого опия огромные косяки марихуаны размерами с сигару.

Хозяин разрешил нам переночевать в маленькой травяной хижине поблизости – этот скит был Эстрандов, тот очень любезно дал нам там спать – проводил внутрь при свече, убрал единственные свои пожитки, состоявшие из заначки опия под тюфяком на утоптанной земле, где он и спал, а сам уполз ночевать куда-то еще. Нам досталось лишь одно одеяло, и мы подкинули монетку, кому спать посередине – выпало пацану Герардо, который жаловаться не стал. Поутру я поднялся и выглянул сквозь палки: то была сонная милая деревенька из травяных хижин с прелестными смуглыми девами, что таскали на плечах кувшины воды из главного колодца. Дым от тортий подымался среди деревьев, тявкали собаки, играли дети, и, как я уже говорил, хозяин наш встал и колол ветки копьем, кидая его оземь и почти расщепляя ветки (или тонкие сучья) ровно напополам. Поразительное зрелище. И когда мне захотелось в сортир, меня направили к древнему каменному сиденью, что господствовало над всей деревней, будто трон какого-то короля, и мне пришлось сидеть на виду у всех, он был открыт всему на свете. Мамаши, проходившие мимо, вежливо улыбались, дети таращились, засунув пальцы в рот, девчушки мычали себе под нос за работой.

Мы начали собираться, чтоб вернуться к автобусу и ехать дальше в Мехико, но сперва я купил четверть фунта марихуаны, но как только сделка в хижине свершилась, с грустными глазами вошел строй мексиканских солдат и несколько затрапезных полицейских. Я сказал Энрике: «Эй, нас что, арестуют?» Он ответил: нет, им самим просто нужно марихуаны для себя, бесплатно, и они отпустят нас с миром. Поэтому Энрике отсыпал им примерно половину того, что у нас было, и они расселись на корточках вокруг хижины и свернули себе косяков прямо на земле. Мне было так скверно с опийного бодуна, что я лежал там, на всех пялясь и чувствуя, будто меня сейчас насадят на вертел, отрежут мне руки, подвесят вверх тормашками на кресте и сожгут на колу на этом возвышенном каменном отхожем месте. Мальчишки принесли мне супу с острым перцем, и все улыбались, пока я его хлебал, лежа на боку – он жег мне глотку, я от него ахал, кашлял и чихал, и мне тут же получшело.

Мы встали, и Герардо снова взвалил мой вещмешок себе на спину, Энрике спрятал марихуану в деревянное радио, мы торжественно пожали руки нашему хозяину и знахарю, серьезно и торжественно пожали руки каждому из десятка полицейских и легавых солдат и снова отчалили гуськом под жарким солнцем к автобусной станции в городе. «Теперь, – сказал Энрике, похлопывая самодельное радио, – видишь, mir, у нас все есть улететь».

Солнце жарило, и мы потели, подошли к крупной красивой церкви в старом стиле испанских миссий, и Энрике сказал: «Теперь зайдем внутрь». Меня поразило воспоминание, что мы тут все католики. Мы зашли, и Герардо встал на колени первым, потом мы с Энрике опустились среди рядов и перекрестились, и он прошептал мне на ухо: «Видишь? В царкви прокладно. Корошо с солнца уйти на minuto».

В Масатлане в сумерках мы ненадолго остановились выкупаться в исподнем в этом великолепном прибое, и вот там-то, на пляже, с большим кропалем, дымящимся в руке, Энрике повернулся и показал в глубину суши на зеленые поля Мексики и сказал: «Видишь три девушки посреди поля вдалеке?» И я смотрел и смотрел, и лишь едва-едва видел три точки посреди дальнего пастбища. «Три muchachas, – сказал Энрике. – Это значит: Mehico!»

Он хотел, чтоб я поехал с ним в Веракрус. «Я по профессии сапожник. Ты будешь дома сидеть с детчонками, пока работаю, mir? Будешь писать свои interessa книжки, и нам будет много детчонок».

После Мехико я его больше не видел, потому что у меня не было никаких совершенно денег, и мне пришлось жить на тахте у Уильяма Сьюэрда Берроуза. А Берроузу никакого Энрике рядом не хотелось: «Не стоит тебе тусоваться с этими мексиканцами, все они банда жулья».

Я по-прежнему храню кроличью лапку, которую мне подарил Энрике, когда уезжал.

Несколько недель спустя я отправляюсь смотреть свой первый в жизни бой быков, который, должен признать, есть novillera, бой новичков, а не всамделишный, который показывают зимой, и предполагается, что он очень художественный. Внутри это идеально круглая миска с аккуратным кру́гом бурой земли, которую боронят и граблят опытные заботливые грабельщики, вроде того человека, что граблями разравнивает вторую базу на «Стадионе Янки», только это у нас «Стадион Пыль-Глотай». Когда я сел, бык только вошел, и оркестр снова усаживался. Прекрасные вышитые одежды туго облегали мальчиков за загородкой. Торжественные такие, когда большой красивый блестящий черный бык вылетел стремглав, барабардая, пока я не смотрел, где он, очевидно, мычал о помощи, черные ноздри и большие белые глаза, и растопыренные рога, сплошь грудь, никакого брюха, тонкие ноги печного глянца стремятся втоптать землю всем этим паровозным весом – некоторые люди захихикали, – бык галопировал и сверкал, видны были изрешеченные дыры мышц в его совершенной призовой шкуре. Матадор выступил вперед и пригласил, и бык кинулся в атаку, и врезался, матадор осклабился накидкой, рогам дал пройти у своих чресл в футе-другом, плащом заставил быка развернуться, и пошел прочь, как Гранд, – и встал спиной к тупому идеальному быку, который не кинулся нападать, как в «Крови и песке», и закидывать сеньора Гранда на верхний ярус. Затем дело пошло. Появляется старая пиратская лошадь с повязкой на один глаз, на борту пикадорский РЫЦАРЬ с копьем, выйти и метнуть пару щепок стали в лопатку быку, который реагирует тем, что пытается поднять лошадь, но та в кольчуге (слава богу) – историческая и чокнутая сцена, вот только вдруг осознаешь, что пикадор завел быка на нескончаемое кровотечение. Ослепление бедного быка в бессмысленном головокружении продолжается кривоногим маленьким бандерильеро, который несет два дротика с лентами; вот он выходит лоб в лоб на быка, бык лоб в лоб на него, бам, никакого лобового столкновения, ибо бандерильеро ужалил дротиком и драпанул прочь, не успеешь «фу» сказать (а я сказал «фу»), потому что от быка трудно увернуться? Вполне себе, но от бандерилий бык теперь весь исполосован кровью, как Христос Марлоу в небесах. Выходит старый матадор и испытывает быка несколькими оборотами накидки, затем еще комплект дротиков, боевой флаг теперь сияет по дышащему страдающему боку быка, и все рады. И ныне напор быка лишь спотыкуч, и вот теперь серьезный герой матадор выходит на убийство, а оркестр издает один бум-шварк по басовому барабану. Становится тихо, как тучка солнце застит, проходя, слышно, как в миле оттуда у пьянчуги бьется бутылка среди жестокой испанской зеленой ароматной местности, дети медлят над tortas, бык стоит на солнце склоненноглавый, хватает ртом воздух жизни, его бока на самом деле трепещут