Пепельный крест - Антуан Сенанк - E-Book

Пепельный крест E-Book

Антуан Сенанк

0,0

Beschreibung

Франция, XIV век… Страна медленно восстанавливается после недавно прокатившейся по Европе эпидемии чумы. По поручению приора доминиканского монастыря Гийома два молодых монаха, Робер и Антонен, отправляются в Тулузу, чтобы раздобыть велень — пергамент наивысшего качества — и чернильные орешки. То и другое необходимо, чтобы записать воспоминания приора о его дружбе с Мейстером Экхартом — выдающимся религиозным мыслителем и мистиком, обвиненном официальной Церковью в ереси. Назад в монастырь возвращается один Антонен — Робера по приказу главного инквизитора Тулузы хватают и бросают в пыточную камеру. Заложник нужен инквизитору, чтобы помешать приору Гийому раскрыть тайны, которые хранит его память. Что это за тайны и почему инквизитор так боится, что они выйдут на свет?

Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:

Android
iOS
von Legimi
zertifizierten E-Readern
Kindle™-E-Readern
(für ausgewählte Pakete)

Seitenzahl: 413

Veröffentlichungsjahr: 2025

Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:

Android
iOS
Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.



Антуан Сенанк Пепельный крест

Квилине и Палу Вадашу

Облеки меня покровом своего долгого желания,Брось мое нагое тело умирать в земной стуже,Не избавляй его от страданий,Позволь ему быть тенью твоих страданий,Деревом креста, опорой для твоего мертвого тела.Пронзи меня гвоздями, пронзившими твои руки,Пусть мое тело, став крестом,              несет тебя после того, как унесут его.Гвозди из плоти твоей принимаю.Кровь из ран твоих принимаю.Боль тела твоего принимаю.Крик отчаяния твой принимаю,И сомнение, погубившее тебя.Одиночество свое, когда тебя положили во гроб, принимаю,Бесконечное одиночество в разлуке с тобой, воскресшим.Я унесу тебя с собой, когда огонь поглотит меня.Я унесу тебя, как крест из пепла,Крест из ветра и небытия.Я унесу тебя во мрак, когда придет мой конец,Туда, где от меня, свободной от материи и времени,Останется лишь долгое объятие твоей благодати.И в самом сердце этого объятияТайна твоей любви и моей вечной жизни —Долгое желание.
Матильда, монахиня из Руля, 1324

© Éditions Grasset & Fasquelle, 2023

© Е. Тарусина, перевод на русский язык, 2025

© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2025

© ООО “Издательство Аст”, 2025

Издательство CORPUS ®

Глава 1 Лауды

Лангедок, монастырь в Верфёе. 11 февраля 1367

– Брат Антонен, мы сейчас себе яйца отморозим.

– Не пристало монаху произносить такие слова.

– Для монаха главное не слова, а истина… А истина состоит в том, что мы себе яйца отморозим.

– Холод в самом деле непомерный.

– “Холод непомерный!..” Мы с тобой из разных конюшен, брат Антонен. Будь проклят этот английский холод!

– Скорее уж францисканский холод!

– Ох уж эти говнюки францисканцы!

– Прекрати, Робер.

– К счастью, Господь защищает их не лучше, чем нас, и достойно вознаграждает за проповедь бедности. Зима – проклятье, хоть и справедливое. Говорят, они дохнут целыми тучами, как саранча, с благословения славной матушки-природы, этой злобной карги…

– Поторапливайся, мы опаздываем.

– Если бы ты не торчал в нужнике битый час, мы бы не опаздывали.

– Кишки подвели.

– Да, еда и правда дрянь.

– Ты же сам ее готовишь!

– Из того, что мне выдают, чуда не сотворишь. Я не Иисус, Антонен, и не умею превращать навоз в розовую воду.

– Слышишь? Нас зовут.

– Вот срань, это ризничий!

Сквозь туман до них доносился строгий голос. Они почти бегом припустили к клуатру. С ласточкиных гнезд, вмерзших в углы арок, свисали ледяные слезинки. Антонен и Робер обогнали старого монаха, ковылявшего в часовню на лауды – первую службу нового дня, где возносили хвалу утренней заре и воскрешению.

Половина четвертого ночи. Солнце еще и не думало подниматься. Лауды были главной пыткой для монахов.

– В этот час они, наверное, и приходят…

– Кто?

– Демоны, которые являются за человеком в день его смерти… Во время лауд.

– Тише, он идет.

К ним приближалась черная фигура. Робер замедлил шаг, давая другу немного обогнать его, и первый удар обрушился на Антонена. Как обычно, самый сильный. Второй, менее чувствительный, пришелся ему по спине. Ризничий снова занес палку, и они поспешно юркнули в часовню.

– Вот спасибо, – прошипел Антонен.

– Зато все почести достались тебе!

– Почетный удар палкой?

– Между прочим, Христос за тебя муки принял.

– И за предателей тоже.

– Аминь.

Свечи дрожали, словно и им было холодно. Желтое пламя трепетало, его скудный свет зябко жался к горячему фитилю. Позади них, разделяя часовню надвое, высилась стена темноты.

За ней скрывался приор.

Под коленями монахов хрустела тонкая корочка льда. Тишину то и дело нарушал кашель, но пространство немедленно поглощало его звуки. Братья полчаса молились про себя под бдительным оком ризничего, который стоял над ними и высматривал задремавших.

В темной глубине, где еле теплился огонек лампады, слышалось затрудненное дыхание, пугающее, словно жалобные вздохи из потустороннего мира. Тишина и холод наводили на мысли о смерти. По спинам монахов пробегал озноб одиночества.

Громкий голос приора призвал вознести хвалы Господу:

– Alleluia laudate dominum in sanctis eius laudate eum in firmamento virtutis eius[1].

Антонен покосился на Робера, молившегося рядом. На странного брата Робера, который упорнее всех отлынивал от повседневных трудов, но проявлял усердие в молитве. Склонившись до земли, стиснув переплетенные пальцы, он бормотал слова псалма столь же истово и страстно, как только что поносил раннюю утреннюю службу и никчемных францисканцев и англичан.

Его вера была такой же крепкой, как и его голова.

Вера ему досталась не как подарок свыше. Он заработал ее ценой лишений и страданий. Отец не позволил ему выбирать себе путь. Просто притащил его, двенадцатилетнего, в обитель и оставил братьям, а на прощание сказал, словно припечатал: “Раз уж ты ни на что не годен, сгодишься Господу”.

Приор перевернул страницы книги и запел псалом; остальные подхватили, с трудом шевеля застывшими губами. От их пения свечи разгорелись ярче, их пламя колыхалось в такт дыханию монахов. Сияние самой большой свечи коснулось золоченой картинки в книге, и она засверкала, как драгоценный камень. “Аллилуйя, хвалите Господа!” – голоса зазвучали громче. Глухой колокольчик ризничего призвал всех к молчанию и к следующей покаянной молитве.

Когда они вышли из часовни, тьма уже немного поредела. Бледная полоска на восточной стороне неба подсветила на каменных стенах монастыря полоски изморози. Вода в колодце застыла, плиты в клуатре покрылись слоем льда, и монахи скользили по ним, как на коньках. Оставленные у входа в часовню накидки заиндевели и стали тускло-серыми, как рясы, в которых монахи молились в часовне, безропотно трясясь от холода. Заледеневшие капюшоны торчали кверху, как колпаки ярмарочных шутов. Оскальзывающиеся на льду фигурки монахов прекрасно вписались бы в их потешную труппу.

Робер и Антонен повернули в сторону келий.

Час поспать, потом два часа поработать, и следующая служба.

– Что, если я тебе скажу, что приор не умеет читать?

– Ну и что? Я тоже не умею.

– Вернее сказать, он читает не так, как мы, – уточнил Антонен.

– Откуда ты знаешь?

– В часовне слишком темно, чтобы разглядеть без лупы хоть одну букву. Тем не менее он водит пальцем по строчкам и в нужный момент переворачивает страницы.

– Он все эти псалмы знает наизусть, так зачем ему притворяться, будто он их читает?

– Он не притворяется, он ощупывает буквы пальцами, как слепой.

– И на кой хрен ты все это мне рассказываешь?

– Речь идет о чтении, это очень важно.

Робер сдержал зевок.

– Тебя отрядили вместе со мной мыть кухню.

– Завтра?

– Да, и еще на целую неделю.

Антонен сделал вид, что не заметил насмешливого взгляда своего товарища.

– Оно вряд ли поможет тебе, когда настанет время чистить кастрюли…

– Что?

– Твое чтение.

– Почему тебя так раздражает, что я умею читать?

– Потому что ты богатенький сынок.

– Я не могу забыть все, что знаю, только чтоб тебя порадовать.

– Из-за этого ты задираешь нос.

Робер дружески хлопнул Антонена по плечу, которое пострадало от палки ризничего и все еще ныло, и у дверей своих келий они расстались.

– Пусть Господь хранит тебя в краткие минуты сна, брат Антонен, – сказал Робер.

– Храни тебя Бог, Робер.

Вознесшийся к небесам, на высоту полета воронов, бывший монастырь клюнийского ордена, ныне принадлежащий доминиканцам, выглядел таким, каким и был. Временным пристанищем. Белую каменную громаду, возвышающуюся посреди широкой прогалины, черным океаном окружал лес, со всех сторон подступая темной приливной волной. Внутри, словно крабы на прибрежных камнях, безмятежно копошились монахи. Жизнь внизу имела преимущество: эти люди могли слепо довериться судьбе. Очутись они наверху, сразу почувствовали бы, что их вот-вот поглотит пучина.

Доминиканский орден, несмотря на обет бедности, не видел ничего зазорного в том, чтобы занимать прекрасные заброшенные обители богатых орденов ушедшего века. Предшественники возводили свои монастыри так, чтобы их было видно издалека, на холмах или горных отрогах, но не в долинах или низинах, где смиренно влачилась в грязи братия, более приверженная евангельским заветам. Впрочем, доминиканцы презирали невежество крестьян и предпочитали города, где легче было распространять образование. Множились общины монахов, не склонных к уединению, желавших именоваться “братьями” и проявлявших больше интереса к мирским делам, нежели к одиноким размышлениям. Они были не канониками, приписанными к одному храму, и не затворниками, не покидавшими келий, – они были братьями-проповедниками. Свое предназначение они видели в том, чтобы странствовать и нести людям слово Божье.

Монастырь в глуши, такой как Верфёй, был редкостью. Но его грандиозные размеры соответствовали духу братства. Доминиканцы хранили память о воинственных основателях ордена и о его обителях, больше похожих на цитадели. Этого требовала история ордена, начавшаяся столетие назад. И начавшаяся с большой крови. Отцы-основатели снискали благосклонность папы, истребляя еретиков, вернее, благословляя мечи воинов, рубивших тем головы.

В те времена устои Церкви подрывали ереси, а еще больше – расплодившиеся продажные монахи, толстобрюхие, алчные, порочные. На нищенствующие ордены францисканцев и доминиканцев была возложена тяжкая ноша: раздавить ядовитых гадов с их вредоносными проповедями и восстановить репутацию священнослужителей.

Стремления обоих основателей совпадали. Но не образ действия. Франциск подавал пример жизни в бедности и любви, а Доминик вдохновлял святую инквизицию, укреплявшую истинную веру в пламени костров.

Франциск взывал к сердцам заблудших людей, а Доминик – к их пеплу, и его голос звучал громче.

Страх попасть на костер сгонял людей в храмы и заставлял не замечать богословских ошибок. Диспуты свелись к простым вопросам, а добрым христианам, озабоченным чистотой религии и ее освобождением от папской власти, посоветовали предаваться размышлениям в тишине, вдали от всех. Это был полезный совет.

В монастыре когда‐то укрывались катары, осажденные французскими рыцарями. Его камни были окроплены кровью отступников, кощунственно взалкавших чистоты.

Судьбы двух орденов, вылупившихся в одном гнезде, сложились по‐разному. Если спустя столетие нищенствующие францисканцы вызывали жалость, то доминиканцы внушали страх.

Крепостную стену разрушать не стали, и в Верфёйском монастыре, наверное единственном в Европе, сохранился дозорный путь, и монахи бродили по нему, словно безоружные воины. Здания, выстроившиеся квадратом вокруг храма, задней стороной примыкавшего к клуатру, создавали ощущение грубой, надменной силы. Немного в сторонке раскинулся сад с огородом, где монахи выращивали целебные травы и, странствуя с проповедями, лечили ими мирян. Еще немного дальше располагалось кладбище: четыре десятка крестов отмеряли возраст монастыря, в стенах которого завершили земной путь три поколения насельников. Глубокая яма в центре кладбища была заполнена известью, уровень которой проверяли в начале каждого месяца, и накрыта бронзовой крышкой.

Никто еще не забыл о чуме.

Глава 2 Поручение

– Антонен, к приору.

Молодой монах бросил скоблить сковороду и легонько пнул своего товарища, дремавшего у очага, который ему было велено вычистить.

Работа на кухне считалась приятным послушанием. Если забыть о крысах, которые там кишмя кишели; впрочем, они уже никого не пугали. Робер насаживал грызунов на зубья вил, орудуя ими, как рыцарь мечом.

Антонену больше нравилось работать в библиотеке или в скриптории: устав предписывал братьям бывать там часто, даже в ущерб послушаниям, связанным с ручным трудом, которые монахи других орденов должны были выполнять неукоснительно. Доминиканцам полагалось уметь читать. К наиболее упорствовавшим в невежестве, таким как Робер, относились по‐братски, но посматривали на них свысока. Однако Робер с гордостью работал на кухне, заботясь лишь о том, как его оценивает Господь Бог, и оставаясь совершенно равнодушным к мнению братьев.

Когда наступал день трудов в скриптории, его отправляли обрабатывать тряпье и изготавливать бумагу. Он вымачивал ветошь, толок большим пестом, измельчая волокна ткани и превращая их в однородную массу, которую потом выкладывал на рамку, формируя лист. Оставалось только разровнять и утрамбовать его и отправить на сушку, и все это Робер выполнял с большим рвением. Он заявлял, что от него будет больше толку, если он будет делать книги, а не читать их. Ему, как минимум, приходилось изрядно попотеть.

– Может, пока продолжишь?

Антонен указал на сковороды, покрытые застывшим жиром.

– Вот дождусь тебя, тогда и продолжим, – зевнув, произнес Робер.

Приор принимал братьев в зале капитула, где монахи собирались каждый день, чтобы распределить послушания, рассмотреть жалобы, разрешить споры.

Ризничий произнес имя Антонена и бросил на него недобрый взгляд. Он был одним из старейших насельников монастыря. Похоронил целое поколение братьев. Образчик сурового, непоколебимого благочестия, он, казалось, никого не любил, тем самым доказывая, что для того, кто решил стать монахом, любовь к ближнему – необязательное условие.

В иерархии неприятных ему людей Антонен занимал одно из первых мест. Его происхождение не имело значения, все было куда серьезнее. Антонен читал по‐французски и по‐латыни не в пример лучше других братьев и гораздо быстрее самого ризничего, несмотря на ежедневные упражнения последнего. Однако чтение было для ризничего предметом гордости. А молодой монах уже дважды занимал его место в скриптории, когда перед копированием нужно было разобрать текст рукописей, пожертвованных монастырю богатыми донаторами ради спасения души. У ризничего не было других претензий к Антонену, но всякое добродушие имеет свои пределы.

Приор ждал его, сидя у резного дубового аналоя. На крышке, на уровне его груди, лежала драгоценная книга, местное сокровище, иллюстрированное мэтром Оноре, знаменитым мастером книжной миниатюры прошлого века. За исключением францисканцев, противников любой роскоши, все остальные ордены благоговели перед дивной красотой Библии из Верфёя.

– Подойди.

Приор сделал ризничему знак выйти и указал Антонену на стул возле себя. Антонен заметил его раздутые ноги, опухшие от водянки. Он держал их на весу, не касаясь пола. С кожей цвета мертвой коры они напоминали ветви старого дерева, покрытые наростами. Босые ноги не переносили контакта с обувью. Пальцы были усеяны фиолетовыми пятнами. Он опустил одеяло, чтобы их прикрыть.

– Хочу попросить тебя об одолжении.

Об одолжении? Антонен и вообразить не мог, что подобное слово может слететь с уст приора Гийома, одного из самых уважаемых монахов ордена.

Провинциальные приоры почитали его; ходили слухи, что он был знаком с тем, о ком не следовало говорить, чье имя было выбито на священных каменных плитах в часовнях, где вырезали имена прославленных доминиканцев. В крипте Верфёйского монастыря такие тоже имелись. Антонен знал ту плиту, на которой нельзя было молиться.

От величайшего из магистров, как гласила молва, остался всего лишь белый рубец на камне. А еще воспоминания приора Гийома, священные, словно реликвии. Горе тому, кто захочет знать больше.

“Об одолжении…” Вот бы Робер это слышал.

Антонен смиренно склонился перед приором, ожидая, что тот скажет. Старик пристально смотрел на него. Он дышал с трудом, его грудь прерывисто вздымалась.

– Кого бы ты выбрал в товарищи, чтобы отправиться за пергаментными кожами и изрядным запасом чернил и перьев?

– Брата Робера, – не колеблясь, ответил Антонен.

– Значит, брата Робера… Не знаю, достаточно ли он покаялся, чтобы покинуть стены монастыря.

– Он кается каждый день, святой отец.

– Ты ходил с ним проповедовать?

– Да, в Тулузу и в Альби. Он мне даже жизнь спас в Ломбе, когда я уже не сомневался в том, что сыны катаров нас сожгут.

– Антонен, катаров больше нет.

– Святой отец, он спас жизнь нам обоим.

– Это мне известно, как и то, что мне пришлось использовать свое влияние, чтобы освободить его из узилища, когда он на городской площади поколотил брата францисканца.

– Он молится, чтобы заслужить прощение Господа, и ходит к исповеди.

Губы приора тронула улыбка.

– Антонен, ты преданный друг.

Он снова погрузился в чтение великолепной книги. Его пальцы заскользили по выпуклым золотым буквам. В часовне у Антонена часто возникало чувство, будто пальцы приора обладают способностью видеть. И, чтобы постичь тайны книг, они столь же необходимы, как и глаза.

Этого человека было трудно понять. Порой он смотрел на вас доброжелательно, а иногда – с неумолимой суровостью. Он внушал страх. Назначал наказания, неукоснительно следуя самым жестким правилам, но братья были сердечно привязаны к нему, даже те, кого он на три дня запирал в келье и заставлял поститься, карая за плотские грехи.

– Знаешь, чем отличаются францисканцы от доминиканцев?

– Доминиканцы несут людям слово Христово и защищают Церковь.

– Нет, Антонен. Нет, они не различаются ни в чем и не должны были разделиться. Отец Доминик создал наш орден одновременно с отцом Франциском, основавшим свое братство, чтобы показать пример бедности. Наши отцы уважали и любили друг друга. В чем твой товарищ упрекает наших нищенствующих братьев?

– Они довольствуются тем, что просят милостыню и любят природу. А мы проповедуем, и…

– И?

– …и за это в нас бросают камни.

– Брат Антонен, какова высшая ценность для францисканцев?

– Любовь ко всему сущему.

– А для нас, доминиканцев?

– Разумность всего сущего.

Приор слегка склонил голову в знак согласия:

– Вы отправляетесь завтра.

Антонен почтительно отошел, осторожно пятясь, чтобы не оступиться, угодив в одну из многочисленных щелей между каменными плитами. Он несколько раз исполнял обязанности секретаря приора, занимаясь монастырскими счетами и отправляя послания капитулам окрестных земель. Монастырь полностью обеспечивал себя всем необходимым для работ в скриптории, и на языке у Антонена настойчиво вертелся один вопрос. Монах замер в дверях, и приор почувствовал, что того одолевает сомнение.

– Что еще?

Антонен, застыв на пороге, выдержал неодобрительный взгляд ризничего, кашлянул и спросил:

– Святой отец, зачем понадобился пергамент? Он дорогой, а бумага ничем не хуже. Генеральный капитул рекомендует ее для использования во всех скрипториях.

Приор положил в книгу закладку и строго проговорил:

– Брат Антонен, для того, что мне предстоит написать, нужна кожа.

Глава 3 В дороге

– Три дня тащиться в компании осла, чтобы привезти какие‐то вонючие кожи?

– Приор разрешил тебе выйти из монастыря, будь ему благодарен хотя бы за это.

– Я здесь не для того, чтобы бегать ему за покупками.

– Тогда пойду один, оставайся на своей кухне.

– Один? Ты и в клуатре‐то заблудишься, а уж снаружи… Я не могу тебя бросить.

– Тем более что тебе хочется подышать вольным мирским воздухом.

– Проповедовать, брат Антонен, вот на что мы подписывались. Сидя в монастыре, я схожу с ума.

– Я уверен, что дело очень важное.

– Какое?

– Книга.

– Важных книг не бывает. Проповедь – вот что важно. Книги никого не могут обратить.

– А Библия?

– Кто ее читал, кроме священников? Братья, переписывая ее, мозоли на заднице набили, пока мы гонялись за поганцами, которые пляшут под дудку дьявола.

– Есть и чистые души, брат Робер.

– Нет, брат Антонен, чистых душ нет. Поверь мне. Все чистые души на небесах. На земле остались только собаки.

– Тогда тебе лучше вместо речей запастись косточками, и у тебя будет много новообращенных христиан.

– Истинно так, любезный брат, – согласился Робер, втянув ноздрями запах сырости, стелившийся над лесной почвой. – Но ты прав, – прошептал он, – он приятный.

– Кто приятный?

– Мирской воздух.

Приор смотрел в окно зала капитула на двух молодых монахов, шагающих по дороге в Тулузу.

Он закрыл книгу, подозвал ризничего и, опершись о его руку, побрел в свою келью.

Ноги превращали его жизнь в пытку, но он накопил столько прежней боли, что новая не нашла где поселиться. Место было занято. Из почерневших ступней в лодыжки вонзались тысячи раскаленных игл. “Вы ничто в сравнении с гвоздями”, – заявлял он им, поскольку часто разговаривал со своими болями, словно с живыми существами, ибо их упорство напоминало ему волю к жизни, свойственную человеку.

Робер и Антонен все дальше уходили от монастыря в сторону горизонта, к большому лесу в двух лье от обители; казалось, деревья своими кронами упираются в небо. Приор со своими первыми спутниками выкорчевывал такие же в те давние времена, когда поля, отвоеванные у леса, стали символизировать христианский порядок – в противовес дьявольскому хаосу. Это было еще до чумы.

Гийом отодвинул дощатую кровать, на которой страдал от боли ночи напролет, и с трудом поднял доску на полу, под которой был спрятан манускрипт в кожаной обложке. Он невыносимо смердел. От него исходил запах тления, как нельзя лучше отвечающий содержанию. Приор взглянул на первые строки, выведенные его рукой десять лет назад, когда у него впервые появилась одышка. Чернильные буквы расплылись, сделались толстыми и разбухли, как его тело. Бумага, на которой он писал, выкрошилась на обрезе и покрылась коричневыми завитками поселившейся в ней плесени. Бумага решительно ни на что не годилась; вряд ли запечатленные на ней воспоминания переживут его самого.

“Какое значение имеют жалкие обрывки воспоминаний?” – могли бы спросить его братья, которым он настойчиво прививал безразличное отношение к времени.

Если в них одни лишь сожаления, то, разумеется, никакого.

Не стоит придавать значения тоске по былым временам тех, кто надолго задержался в этом проклятом мире, кто давно должен был рассеяться от малейшего ветерка, словно остывшая, бесполезная, докучливая пыль. Не стоит придавать значения тому, что остается после нашего убогого земного существования. Никто не достоин вечных небес. Никто из тех, кто сыто жил на этой земле, порабощенной злом, не заслуживает спасения.

В голове приора Гийома воспоминания обретали форму крестов, воздвигнутых над прахом деяний, которым он не помешал свершиться. Время стерло их следы, но кресты оставались на месте. Все воспоминания приора были отмечены крестами из пепла, это были гигантские погосты деяний, даже тени которых канули в забвение. Любой мог сказать, что ничего и не было. Но кресты никуда не девались, они свидетельствовали о том, что не нам решать судьбу наших поступков, что ни один след, оставленный нами на земле, никогда не сотрется.

Его час близился, и сердце старика знало об этом. Может, ему лучше было бы молиться, а не срывать покровы со своего прошлого. Но молитвы было недостаточно. От нее кресты воспоминаний не рушились, они зорко стерегли огромные могильники, и он должен был рассказать о них миру.

Эту память следовало вскрыть, как гнойник. Но молитва Богородице оказалась недостаточно пригодным инструментом. Тут нужен был настоящий, хорошо заточенный нож, острый, как перья, которые он чинил каждый день, прежде чем сесть за письмо. Никакой другой труд так не утомлял его. Но даже крайняя усталость не помешала бы ему совершить его, пусть даже он лишался последних сил. Ибо в его памяти обитало чудовище, и ему было необходимо от него избавиться, а иначе гореть ему в аду вечность за вечностью.

Он провел указательным пальцем по первым строкам рукописи. Всю жизнь кончики пальцев помогали ему разбирать написанные слова.

В голове звучали голоса из детства: “Гийом, ты никогда не научишься ни читать, ни писать”.

Такими были его первые воспоминания о школе. Буквы не стояли на месте. Они мельтешили у него перед глазами. Они смешивались в разном порядке, образуя приятный взору хаос, неохотно поддававшийся разумению. Преуспевали только те, кто сильно этого желал, потому что требовалось призвать все силы ума, чтобы расставить буквы по местам.

У Гийома этого желания всегда было предостаточно.

Он хотел читать. Несколько лет он боролся с душевным смятением, которое кое‐кто из эрудитов приписывал козням дьявола. Его называли “книжной лихорадкой”; буквы плясали у него перед глазами, как языки пламени.

Однако дьявола можно победить. Гийому понадобились годы, чтобы овладеть техникой чтения. Ей обучил его отец, сын слепца. Ключ был прост: следовало найти глагол и выделить его более толстым слоем чернил, чтобы подушечка указательного пальца могла его нащупать и определить. Слова вращались вокруг этой неподвижной выпуклой точки, они вели свой танец упорядоченно, и смысл предложения становился понятен. Без обозначения глаголов написанное растекалось, как вода. Слова в нем плавали, как хотели.

Откуда бралась эта зыбь, превращавшая буквы в волны? Он не знал. Но он усвоил, что секрет устойчивости фразы заключен в небольшом утолщении, оставленном пером и служившем чем‐то вроде якоря, что удерживал слова под пальцем и позволял их прочесть.

“Неспособный” – постановили профессора, разбив его надежды учиться в университете.

Однако благодаря неспособности к письму его заурядная жизнь, обещавшая унылое будущее, сделала поворот и понеслась бурным потоком.

– Может, пора заморить червячка? – спросил Робер, когда они провели в пути два часа.

Не дожидаясь ответа, он развязал котомку и вытащил толстый ломоть хлеба, сало и пирог с зайчатиной.

– Робер, мы же нищенствующая братия.

– И что?

– А то, что нищенствующим монахам следует просить себе пропитание.

Робер расстелил одеяло на земле и указал на деревья вокруг:

– Спроси у них. Белки говорят, что им ничего для нас не жалко.

Антонен обвел взглядом дубы вокруг себя с таким безнадежным видом, что Робер рассмеялся:

– Ну давай, садись.

– Так мы до деревни засветло не доберемся.

– Ну, значит, доберемся завтра. Нам с тобой не впервой ночевать под луной. Не бери в голову, братишка.

– Салом и пирогом тебя ризничий одарил?

– Да. Он добрый человек.

– Ты внес их в кухонную книгу записей?

– Не беспокойся, у меня там особый счет.

Они придвинулись поближе к теплому боку осла. Антонен на секунду задумался о грехе чревоугодия, усугубленном кражей съестных припасов, но счел, что вина лежит не на нем, а на его товарище, и его сомнения рассеялись.

Немного позднее они собрали сухие ветки для костра и натянули на голову одеяла. Робер достал кремень. Твердый камень несколько раз ударился о металлическое кресало, выбив пучок искр, и его хватило, чтобы подпалить трут. Робер подул на огонек. Сложенные кольцом ветки разгорелись от него за несколько секунд. Приятели разложили вещи вокруг костра.

– Антонен!

Антонена уже клонило в сон. Он что‐то пробурчал, поплотнее заворачиваясь в одеяло и зная, что это ему не поможет. Ночью Робера всегда тянуло поболтать. И он все равно не отстанет, пока не получит ответа.

– Где мы возьмем козлиную кожу?

– Спи.

Робер раздул огонь и устроил себе постель. Лес тихонько разговаривал. Приятный ветерок колыхал верхушки крон. Вместе с ним с деревьев неспешно сходил на землю сон.

– Где мы найдем козлиную кожу? – снова забубнил Робер.

– У дубильщика, – немного помедлив, ответил Антонен. – И никаких коз мы искать не будем, только телят.

– Телят?

– Да, мертворожденных.

– Мертворожденных? Ты спятил?

– Нет, именно из кожи мертворожденных телят делают самый тонкий пергамент – велень.

– Наш приор сошел с ума. Кто пишет на велени?

– Тот, кто собирается написать нечто важное, я так думаю.

Робер долго обдумывал этот аргумент, а его приятель тем временем крепко уснул. Робер взвешивал все за и против, как его учили в доминиканской школе.

– Мертвые телята, – подытожил он, закрывая глаза. – Гадость какая.

Глава 4 Веленевая кожа

Чтобы найти дубильню, карты не требовалось. Кожевников изгоняли за черту города. Отыскать их не составляло труда, нужно было только идти вдоль крепостной стены на отвратительные запахи, среди которых преобладал один: смрад замоченных кож.

Им повстречалась повозка мясника с горой туш, облепленных мухами. Мясник согласился подвезти их, и он уселись сзади.

– Как ты можешь это выносить? – простонал Антонен, едва сдерживая подкатившую тошноту.

Робер, положив котомку на тушу, с удобством разлегся на ней, подняв целый рой мух.

– Расслабься, брат мой. Христос тоже явился в мир во плоти.

– Но не во плоти тухлого теленка.

– Во плоти распятого человека, а это то же самое. Отдыхай.

От пройденных за день шести лье ноги и правда отяжелели. Пробираясь среди туш по узкой дорожке, ведущей к кожевенной мастерской, Антонен гадал, что заставило приора Гийома проявить такую волю. Он как никто бережливо относился к расходам монастыря, казна которого пополнялась только трудами монахов и подаяниями. Изредка перепадавшие обители несколько монет позволяли раз в день кормить братию и покупать дрова на зиму, при том что орден рекомендовал топить только в январе, а в другие зимние месяцы терпеть лишения, ибо дрожать от холода считалось богоугодным делом.

Согласно врученной ему расписке, за веленевые кожи было обещано тридцать пять золотых экю. Антонену в полудреме привиделись эти сверкающие тридцать пять экю. Это было целое состояние, и потратить такую сумму могли себе позволить только сеньоры.

“Привези мне кожи, да поскорей”.

Приор отдал ему бумагу, не скрывая ее содержания, и отпустил, указав на дверь твердым взглядом, отбивающим всякое желание задавать вопросы.

На подъезде к кожевенной мастерской Робер растолкал его, и Антонен очнулся. По нему ползали мухи, не отличавшие его от дохлой скотины. Он приоткрыл один глаз и вздрогнул: над ним склонились две темные сарацинские рожи.

– Что это?

– Это турки.

– Турки?

– Да, любезный брат, просыпайся, ты в Иерусалиме.

Антонен отогнал мух. У двоих мужчин, шедших за их повозкой до самой дубильни, на головах красовались тюрбаны. Мясник поглядывал на мавританских сопровождающих с крайне презрительным видом. И плевался, едва не попадая в них.

– Крестоносец, – хмыкнул Робер.

Уже лет пятьдесят самые крупные кожевенные мастерские Европы вели торговлю с турками – непревзойденными мастерами в искусстве выделки кож. Константинопольские купцы, год за годом сталкиваясь с отказом платить по долговым обязательствам, сочли более надежным отправлять представителей своего племени на европейский континент. На окраинах городов выросли турецкие кожевни; во время эпидемий нехристей хватали и приносили как искупительную жертву заодно с еврейскими ростовщиками. Костер объединил всех грешников, и их веры нашли примирение в огне. В годы чумы костры пылали повсюду. Уличные предсказатели призывали к великому очищению, поскольку настали последние времена. Было записано, что ни один еврей или турок не должен встретить конец света в Европе, так что убивали их с особым рвением, дабы лишить возможности дожить до Апокалипсиса.

Турецкие кожевники часто оказывались убийцами или ворами, которых вытащили из узилища в обмен на службу. После темниц Анатолии закончить жизнь на виселице или на костре казалось им вполне приемлемым. Их как будто уже ничто не волновало. Им никогда не изменяла покорность, они прикрывались ею, словно панцирем, защищавшим от оскорблений и плевков. Эти “люди-черепахи” передвигались медленно и замыкались в себе при малейшем незнакомом звуке.

– Мухам проповедь читаешь, да, монашек?

За повозкой шла молодая крестьянка. Робер с улыбкой рассматривал ее. Антонен отвел взгляд. От ее красоты захватывало дух, она была полуодета, над корсажем виднелись плавные изгибы ее груди, черные волосы доходили до бедер, под прозрачной желтой шалью просвечивали плечи. Мелкий дождичек, словно забавляясь, обрисовывал ее формы то здесь, то там, когда ветер облеплял намокшей тканью ее тело. Она шагала босиком, в замаранном платье, но ее кожа светилась так, что на ней не видна была грязь.

– Не красней, Антонен, она христианка.

У нее на шее висел крест. Она сжала его пальцами и поцеловала, не сводя с Антонена затуманенного взора. Мясник, правивший повозкой, повернулся к монаху:

– Если хочешь эту потаскушку, возьми ее. Можешь исповедать ее задницу. Ей есть что рассказать.

Сальный смешок мясника пронзил Антонена насквозь и растворился, как и мир вокруг.

– Ты грезишь, любезный брат? – спросил Робер, удобно расположившийся на кожах, словно в кровати на постоялом дворе.

Антонен не ответил и закрыл глаза. Красота потаскушки погрузила его в молчание и сосредоточенность. Он думал, что не способен испытывать такое сильное желание. От него, как от неизведанной, пронзительной боли, перехватило дыхание, и душа словно перевернулась. Во время самых вдохновенных молитв в монастырской часовне ничто так больно не обжигало его сердце, не заставляло пережить страсти Господни. Антонен подумал, что в этот миг его жизнь могла прерваться, и после смерти эта боль длилась бы вечно – так сильно она его опалила. Однако смерть была не так прекрасна, как потаскушка. И он отложил кончину на потом.

Они вошли в дубильню. Вонь, обволакивающая повозку, впитывалась в них, как тухлая жижа. Мясник натянул на лицо маску, чтобы защитить нос.

Турки развернули повозку, собираясь выгрузить кожи.

На входе в зловонное логово появились двое мужчин. По виду татары, бритоголовые, низенькие и толстые, они пролаяли что‐то неразборчивое, обращаясь к тем, кто оттаскивал туши. Стоявший рядом с ними бледный улыбающийся юноша поманил путешественников к себе:

– Подходите, святые отроки, не бойтесь.

Молодой кожевник представился мастером по выделке велени. Эту работу турки предпочитали поручать тем, у кого руки были более чувствительными, чем у них. Юноша провел монахов через всю дубильню, в подвал, где изготавливали пергамент. Заказ приора уже подготовили. Чаны, где вымачивались кожи, покрывала коричневая пленка, в которой тускло поблескивали плоские пузырьки; они лопались, распространяя немыслимый смрад. Оба путешественника прикрыли нос платками, сдерживая тошноту.

Кожевник посоветовал:

– Нужно принюхаться, и тогда полегчает.

– Дерьмо всегда пахнет дерьмом, – отрезал Робер.

– Не тогда, когда оно у тебя в носу.

Он указал на чан, до краев наполненный темной массой и покрытый слоем мух.

– Знаешь, монашек, что лучше всего размягчает кожи? Собачья моча! Вот почему тут так много псов, и никто не осмеливается их прибить. Римляне, например, сами мочились на кожи.

Они остановились у рам с распяленными шкурами. Перед ними были десятки косых крестов с натянутой на них кожей, снятой с мертвых коров. Антонен подошел к одной из рам: сушившаяся на ней кожа просвечивала насквозь, словно кисея. Он потрогал ее и ощутил тепло, старательно превращавшее тленную плоть в вечный пергамент. Бесполезно было пытаться объяснить свои чувства Роберу: он смотрел на эти кожи как на ошметки трупов.

– Да, друг, работенка у тебя примерно как у вороны, – произнес он.

– Разделкой туш я не занимаюсь, – возразил кожевник, явно уважавший свое искусство.

Антонен подтащил своего спутника к просвечивающей коже.

– Взгляни на эту кожу, Робер. Она похожа на витраж.

– Витраж? – вздохнул тот. – Незачем тебе было уезжать из монастыря.

Кожевник отвернулся от Робера и, оставив его одного, повел Антонена к рамам в дальнем конце помещения.

– Это и есть веленевая кожа, – сказал он, указав на рамы, где сушились в темноте небольшие пластины кожи.

Он посветил на них, поднеся фонарь. Тусклый свет скользнул по кожам, придав им оттенок меда.

– Так ее можно распознать: свет по ней растекается.

Антонен притронулся к еще влажной поверхности. Он почувствовал, что кожу окружает слой теплого воздуха, позволяя ей оставаться живой. Велень была словно ладонь, прижавшаяся к его ладони.

– Почему ты их гладишь? – прошептал кожевник, пристально глядя на него.

– Потому что не могу удержаться, – ответил Антонен.

Дубильня с ее фонарями и полумраком немногим отличалась от часовни в Верфёе с горящими свечами и книгой. Но Робер не склонен был здесь молиться.

– Что с заказом для приора? – осведомился он повелительным тоном.

У них за спиной возник турок. Он с презрением наблюдал за прогулкой монахов по мастерской. От их облачений тянуло ладаном, а этот запах был ему еще более мерзок, чем вонь гниющего мяса. Окинув цепким взглядом обоих монахов, он счел, что Антонен, проявивший интерес к велени, не достоин ни малейшего внимания. И заговорил с Робером так, будто тот был один.

– У тебя деньги с собой, монашек?

– С собой? Чтобы подарить их шайке разбойников? Нет, у меня при себе письмо приора Гийома, и тебе, турок, его будет достаточно.

Он протянул ему письмо.

– Тридцать пять экю за пятьдесят кож, дороговато, – заметил Робер.

Турок пожал плечами:

– За шкуру вашего короля Иоанна пообещали выкуп четыре миллиона.

– Но никто не собирался ничего на ней писать, – отозвался Робер.

Турок издал недобрый смешок, показав испорченные, хуже, чем у дряхлого старика, зубы. Кислоты, разлагавшие мертвую плоть, любили и живую и в первую очередь обгладывали зубы и ногти. Робер подумал, что в один прекрасный день кожу турка можно будет натянуть на сушильную раму, и тому не найдется религиозных возражений. Поскольку турок не обратился в христианство, судьба безбожника, будь он земляком Робера или жителем тех краев, где он проповедовал, не вызывала у молодого монаха никакого сочувствия. Он же сарацин… С французскими‐то безбожниками работы хватает, так что восточные пусть сушатся в дубильнях.

Они спустились на несколько ступенек, в сводчатый зал, где хранились под замком самые ценные экземпляры.

Посылка для приора уже была собрана. Робер попросил развязать ее, чтобы проверить качество пергамента.

Юноша-кожевник поднес к ним горящую свечу. Антонена это видение заворожило.

– Я никогда не видел столько пергамента.

Робер пожал плечами:

– Подумаешь, обычный пергамент. Вымачиваешь, счищаешь со шкуры мездру и дубишь. Это кто хочешь может сделать.

– Но только не веленевую кожу, – возразил Антонен.

Турок рявкнул:

– Кожа – она и есть кожа, так‐то, монашек. Ее скребут ножом и вымачивают в кислоте. А теперь выметайтесь отсюда.

Немного позже они отправились на постоялый двор по соседству с дубильней, где хозяин, считавший себя грешником, дал им пристанище, а взамен потребовал его исповедовать.

С рассветом они должны были отправиться в путь, на рынок в Тулузе, где продавались перья и орешки-галлы, служившие для изготовления чернил. Они выслушали исповедь и получили за это миску супа и ломоть хлеба на двоих. В подвале для них нашлось два соломенных тюфяка – за исключением вшей, совершенно таких же, как у них в кельях. По стенам, из которых сочилась затхлая вода, ползали какие‐то мерзкие твари. Робер пожалел, что принял исповедь хозяина, и стал про себя сочинять особую молитву, чтобы вернуть тому отпущенные грехи.

После долгого путешествия они были чуть живы от усталости. Антонен обмотал веревкой сверток веленевой кожи и привязал к крюку на потолке, затянув тугой узел. Они сходили помочиться в уголок подвала. Робер затушил свечку, зевая, прочел “Отче наш” и завернулся в одеяло.

Антонену не удалось уснуть. Издалека до него долетал грохот повозок, звяканье колокольчиков на шеях быков, песни пьянчуг и нескончаемый лай собак.

– Ты почему не спишь? – спросил Робер.

– Потому.

– Антонен, есть и другие потаскухи.

– Не понимаю, о чем ты.

– Тогда не копошись, как шелудивый.

Антонен подождал несколько минут. Робер начал засыпать. Антонен поднялся и растолкал его.

– Ты думаешь о дьяволе, Робер?

– С ней если что к тебе и прицепится, то не дьявол, а дурная болезнь, – проворчал Робер.

Прозвонил церковный колокол. Миновал час вечерни, солнце зашло, и окрестный шум внезапно стих, как будто весь мир сосредоточил внимание на безмятежно спокойном эхе колокольного звона. Антонен подумал, что, должно быть, настала пора снова стать самим собой.

Он прочитал магнификат – славословие Деве Марии – свою любимую краткую молитву.

Magnificat anima mea dominum, “Величит душа Моя Господа”[2], – повторял он, думая о беспутной девке. Он давно уже знал, что сражаться с нечистыми мыслями бесполезно, потому что от борьбы они только крепнут. И зачем гнать от себя образ этой женщины, ведь магнификат открывает объятия земной красоте, а разве красота может вытеснить Господа из сердца?

Робер уже не спал. Теперь он вертелся на тюфяке, в то время как Антонен постепенно успокаивался.

– Ты знаешь, почему женщины не смотрят на меня? – спросил Робер.

– Потому что ты выглядишь как монах, – ответил Антонен.

– А ты нет?

– Судя по всему, я меньше похож на монаха, чем ты.

– Это уж точно, – согласился Робер.

– Почему?

– Потому что они чувствуют, что ты больше подвержен искушению.

Антонен долго обдумывал вердикт своего товарища. Доминиканский устав требовал избегать поспешных ответов, даже если слова готовы сорваться с уст. Настроение предшествует размышлению, учили наставники, настроение – голос дьявола. Молчание, предваряющее речи духовных лиц, подчеркивает святость их последующих слов.

– Робер!

– Да?

– Ты никогда не думал, что женщины на тебя не смотрят просто потому, что у тебя рожа противная?

Оба дружно расхохотались и в один миг уснули.

Глава 5 Прокаженные

Тулуза была выстроена из кирпича, что свидетельствовало о том, что в этом городе живут христиане. Кирпич, гораздо более дешевый, чем камень, символизировал бедность и более приличествовал нищенствующим орденам, к тому же цветом напоминал кровь катаров, из‐за которых Тулуза превратилась в столицу доминиканцев.

– Люблю этот город, – заметил Робер.

– Почему?

– Не знаю… Здесь чувствуется вера.

По дороге им встретились десятки паломников; у некоторых ноги были сбиты в кровь, и местами она насквозь пропитала намотанные под обувь тряпки. Вдоль основного пути, Тулузской дороги, повсюду были разбиты временные лагеря. Путь святого Иакова завершался в Компостеле. Двести льё пешком, если хватало сил преодолеть горы. Для стариков паломников конечным пунктом служила Тулуза. Там их и хоронили, на кладбище Сен-Мишель, с ракушкой на груди[3]. По слухам, в лазарете, куда их приносили, с ними разговаривали по‐испански, чтобы они верили, будто добрались до города святого Иакова.

Все, кто попадался навстречу Роберу и Антонену, явно влачили на себе тяжкий груз страданий и надежд; превозмогая усталость, они кланялись монахам.

Два путешественника шли своей дорогой, сопровождаемые приветствиями и молитвами.

Робер шагал молча, поднимая глаза на бедняг в ответ на обращенные к нему мольбы. У него от волнения дрожали губы.

– Знаешь, в жизни такими и нужно быть.

– Какими?

– Паломниками.

Они вошли в город через северные ворота. Стражники беспрепятственно пропустили их: белые одежды ордена служили им пропуском. Они направились к центру. Доминиканский монастырь возвышался над всеми домами, он стоял у самой площади Капитулов: так называли в Тулузе богатых купцов, управлявших делами города. Роберу захотелось посмотреть на строящийся собор, и они повернули на улицу Трипьер, судя по всему знакомую ему не хуже, чем тропинки возле Верфёя. Улица представляла собой сплошную свалку нечистот, из которых выступали грязные лачуги. По ней свободно разгуливали свиньи, поддерживая собственный порядок. С ними лучше было не встречаться: их укусы причиняли вреда больше, чем собачьи. На их покрытых дерьмом мордах заразы и паразитов было ничуть не меньше, чем на ноже хирурга. Робер яростными пинками отгонял их, если они подходили слишком близко. Антонен из осторожности держался за собратом.

Святому Стефану пришлось запастись терпением. Только спустя столетие его собор поднялся над землей, однако даже недостроенный, он казался прекрасным. Новый неф возвели вокруг старого, еще не разрушенного. Ветхий остов, утративший кровельные балки, грозил гибелью прихожанам, сохранившим верность храму, где изредка еще служили мессу. Древний собор отказывался умирать, а новый появлялся на свет с большим трудом. Колонны нефа, увенчанные деревянными крепежными арками, вздымались к небесам, но наверху еще не хватало замковых камней свода; каменные арки пока не сомкнулись, и вспомогательные балки висели в пустоте от портика до хоров. Арки подпирали лишь влажный воздух Гаронны, которая одаривала их коварными поцелуями, пахнущими сыростью и водорослями. Апсида, возвышавшаяся позади грандиозных незаконченных линий трансепта и нефа, напоминала остов затонувшего корабля.

– Похоже на галеон, – зачарованно произнес Робер. – Я проповедовал здесь до Верфёя.

Армия рабочих сооружала распорную полуарку между столбом и контрфорсом. Архитектор в окружении каменщиков руководил операцией. Над ними двое подмастерьев, переставляя ногами, вращали большие беличьи колеса, поднимая с их помощью массивные камни, обвязанные канатами, надетыми на лебедку. Камни медленно ползли вверх, и чернорабочие, стараясь облегчить первые метры подъема, поддерживали их, оскальзываясь в грязи.

– Они трудятся до седьмого пота, – прошептал Робер.

– Ты думаешь, этот труд угоден Господу?

– Конечно, он дороже всего пергамента, какой есть на свете.

Они прошли чуть дальше на юг по улице Филатье, где процветала торговля. Лавочники подавали им милостыню, не столько из щедрости, сколько для того, чтобы они поскорее убрались подальше: монахи могли испортить коммерцию.

В здешних местах монастыри благоденствовали. Обители доминиканцев, францисканцев, кармелитов, августинцев… Все эти ордена дали обет бедности и соблюдали его, молясь в великолепных часовнях, где билось хотя бы одно смиренное сердце.

– Почему бедные собираются здесь? – поинтересовался Антонен.

– Потому что тут кругом дома богачей, – ответил Робер. – Нищенствующие монахи просят подаяния, братик мой. А чтобы подать милостыню, ее достают из кошелька. Ты не найдешь ни одной обители нищенствующего братства там, где живут бедняки.

Им преградила путь небольшая толпа. Чуть дальше поперек улицы стояла повозка, нагруженная сеном. Управлявший ею погонщик орал на зевак, мешавших волам двигаться дальше. Напротив них перед ветхим домом сгрудилась чернь. Входную дверь перечеркивал нарисованный известью белый крест. Такой же крест был и на земле, и никто не осмеливался на него наступить.

– Зачумленные, – прошипел Робер и отпрянул.

Страх перед чумой холодил кровь. Однако многолюдное сборище свидетельствовало о том, что чума тут ни при чем.

– Прокаженные, – поправил товарища Антонен.

У них за спиной прозвучал чей‐то голос.

– Дайте дорогу слугам Божьим.

Их вытолкнули к толпе зевак. Робер упирался и искал способ выбраться на одну из соседних улочек. Но сопротивляться потоку, выносившему их к дому, было невозможно. На подходе к кресту самых смелых, дерзнувших подобраться слишком близко, оттеснили стражники. Один из них сделал знак монахам, что они могут подойти. Антонен потянул за рукав Робера, стоявшего у края шумной толпы.

Перед дверью лекарь в кожаном одеянии совещался с почтенного вида мужчиной в мантии из серого бархата и шапке, подбитой белым мехом.

Стражник коротко сообщил:

– Это прево, он хочет разобраться с прокаженными.

Чьи‐то руки дергали монахов за рясы. Женщины умоляли их благословить.

– Лучше будет, если мы помолимся за них, когда придем в обитель, – шепнул Робер дрожащим голосом.

Лекарь уже стоял в дверях.

– Позовите монахов, – распорядился он.

Врачеватели прокаженных часто пользовались присутствием священнослужителей, чтобы толпа не забила страдальцев камнями.

Они двинулись вперед. Робер следовал за товарищем на значительном расстоянии. Оба испытывали сильный страх: Робер боялся смерти, а Антонен – жизни.

На пороге сердце Робера забилось сильнее. Поговаривали, будто прокаженные купаются в человеческой крови, чтобы исцелиться от заразы, и что они сторожат врата ада, потому что небеса прокляли их за гнусные грехи. Антонен насмехался над этими россказнями, но что он смыслил в жизни?

Стражник стал их поторапливать, и они следом за лекарем зашли в дом.

Антонен никогда еще не бывал в таком неприглядном месте. Балки единственной комнаты местами просели и пропускали свет с верхнего этажа. Широкие трещины в стенах напоминали бойницы, окруженные полосками плесени и белесого налета. От грязи с души воротило, и отвратительно пахло хлевом, так что трудно было дышать. Им навстречу вышла старуха с прикрытым тряпками лицом. Свеча у нее в руке осветила обшарпанную лестницу. Они поднялись вслед за ней в смрадную, на вид совершенно пустую комнату.

– Там, дальше, – произнесла она, указав на закоулок, погруженный во тьму.

Врач жестом велел им отступить назад. Он прижал к лицу кожаную маску, пропитанную камфарой, чтобы не отравиться ядовитыми миазмами. Потом подышал над маленьким мешочком, наполненным цветками скабиозы, и рассыпал вокруг их фиолетовые головки. Робер придержал за рукав Антонена, подошедшего слишком близко. Лекарь шагнул вперед. Длинная трость из слоновой кости в правой руке придавала ему вид слепого. Она привела в движение человеческую массу, затаившуюся в углу.

Старуха опустила свечу пониже. И из темноты возникли они.

Двое мужчин и одна женщина сидели на корточках, привалившись друг к другу. Кожа на лицах бугрилась шишками размером с грецкий орех; опухшие руки были покрыты серой чешуей, как лапки ящерицы, они вяло свисали по бокам их тесно прижатых друг к другу тел; больные дышали в унисон, слившись в единое чудовищное существо. Над бесформенной массой зависла трость. Первой от кучи отделилась женщина; она попыталась подползти поближе к монахам, державшимся в стороне, и протянула к ним изуродованную руку. Трость оттолкнула ее. Она снова осела на пол, скуля, как испуганное животное.

Мужчины медленно поднялись. Старший пробормотал несколько слов, обращаясь к лекарю. Он наклонился, и старуха поднесла к нему свечу. Круг пламени осветил ужасающую картину: нос, словно обглоданный какой‐то тварью, обнажившиеся кости. Прокаженная снова поманила рукой Антонена, и он шагнул к ней. Дорогу ему преградила трость. Он услышал молящий голос мужчины, который его взволновал.

– Что он говорит? – спросил Робер.

– Они отказываются отправляться в лепрозорий.

При этих словах старуха кинулась к окну, размахивая свечой:

– Они отказываются ехать в лепрозорий!

Ее крик разнесся по улице, долетел до толпы, и его эхо проникло внутрь, сквозь стены дома.

– В лепрозорий!

– В лепрозорий!

– Лепрозорий или костер!

Гул голосов усиливался. Прокаженным грозили кулаками; стражников, защищавших вход, осыпали грубой бранью.

Трое несчастных, вжавшись в стену, со стонами прикрывали голову руками.

Робер, такой же жалкий, как они, забился в угол у маленького окошка. Он жадно, словно воду, глотал уличный воздух, еще не отравленный миазмами.

Антонен стоял рядом с лекарем. Комнату наполнял отвратительный запах пота и тления. Мужчина с обглоданным носом снова подался вперед и низким хриплым голосом стал умолять врача. Антонен разобрал только несколько слов, произнесенных немного громче.

– Не проказа… Не проказа.

Он заискивающе пополз к лекарю. Тот мягко положил ему на плечо кончик трости и, легонько оттолкнув к остальным, сказал ему:

– Уговори их спуститься. Они собираются сжечь дом.

Масса снова приняла прежнюю форму, и Антонен услышал всхлипы. Он никогда еще не испытывал такую безысходность.

– Отойди, – приказал лекарь.

Антонен двинулся к Роберу, который молился, стоя на коленях спиной к комнате, лицом к окну. Он окликнул его по имени, но Робер не отвечал. Он оглох от ужаса. Антонен взял его за руку.

– Идите и откройте дверь, – услышал он.

Прокаженные в конце концов сошли вниз. Узкую улочку запрудила толпа. Ее волны со всех сторон бились о стены ветхого дома. Люди целыми семьями торчали у окон. Отовсюду слышался гул голосов, и он усиливался. По всему городу звучали призывы расправиться с прокаженными. Женщины размахивали крестами и четками. С соседних улиц доносились церковные песнопения.

При появлении лекаря воцарилась тишина. Он оглядел толпу и громким голосом заявил, что прокаженные находятся под защитой города и Церкви. И встал во главе процессии.

Антонен смотрел, как перед ней расступаются люди. Сердце на миг защемило от давнего воспоминания. Он увидел отца: тот шагал через такую же раздавшуюся толпу, а следом в пустом пространстве брел он сам, в длинной, слишком широкой для него накидке, не дававшей этому пространству сомкнуться вокруг него. Он крепко вцепился детской рукой в накидку, и от бушующего мира его отделяла пустота, способная защитить от всего на свете.

Сначала прокаженных отвели в храм, чтобы совершить церемонию изоляции[4].

На паперти их ждал прево. Стражи подали им на конце копья красные одеяния с вышитыми на груди белыми руками, шляпы с широкими полями и трещотки. Их поставили на колени под черным полотнищем, натянутым между поперечинами, и священник закрыл им лица плотными черными вуалями. Женщина и второй мужчина плакали, а безносый держался невозмутимо.

Храм заполнился людьми. Раздался похоронный звон, и служба началась. Священник бросил на головы несчастных горстку кладбищенской земли и провозгласил в наступившей тишине:

– Друг мой, это знак того, что ты умер для мира, но ты возродишься в Боге.

Он благословил их и снова заговорил, обращаясь к каждому по очереди:

– Запрещаю тебе заходить в храмы, на рынок, в башни и другие места, куда стекается народ. Запрещаю тебе омывать руки в источниках и ручьях. Запрещаю тебе есть и пить с другими людьми, кроме таких же прокаженных. Запрещаю тебе притрагиваться к детям. И знай, что после кончины, когда твоя душа покинет тело, тебя предадут земле в таком месте, куда никому не позволено будет прийти.

После этого стражи проводили их в лепрозорий. Толпа расступилась. Все пятились от них и прикрывали рот, боясь вдохнуть грязный воздух, коснувшийся разлагающейся кожи.

Когда они проходили мимо двух монахов, Антонен услышал, как прокаженные тихо повторяют одни и те же слова, и этим маленьким хором управляет, словно дирижер, человек без носа:

– Собаки… Демоны… Нечисть.

Толпа сдвинулась, оттеснила друзей от начала процессии, прокаженные ушли дальше. Лицо Робера обрело прежние краски.

– Может, надо было… – неуверенно начал он.

– Что?

– Сразу пойти в монастырь нашего ордена.

– Ты сам хотел взглянуть на собор.

Робер кивнул и понурился.

– Посмотри туда… – сказал Антонен.

В толпе мать держала за руки двоих детей, маленького мальчика и девочку, лица которых были усыпаны отвратительными гноящимися прыщиками, а глаза заплыли. От них никто не шарахался.

– Смотри, у них ветрянка, – сообщил Антонен.

– Откуда ты знаешь?

– Прежде чем посвятить себя Богу, я был сыном лекаря.

– И что?

– А то, что они прогуливаются по улицам, как ты и я, а им никто и слова не скажет, потому что ветрянка – не кара Божья, как проказа или чума. – Антонен указал рукой на толпу и продолжал: – Они не боятся болезни, зато боятся преисподней.

– А кто решил, что ветрянка – не кара Господня? – осведомился Робер.

– Я не знаю. Наверное, какой‐нибудь францисканец, ты ведь рассказывал мне, что все они покрыты сыпью.

– И то правда, – без тени сомнения согласился Робер.

Из окон и дверей высовывались палки. По мере того как прокаженные удалялись от церкви, ненависть к ним разгоралась с новой силой. Ребятишки стали собирать камни.

Монахи в бессилии наблюдали за нарастающим хаосом, и несколько последующих минут навсегда запечатлелись в их памяти. Мать покрытых сыпью детей, когда с ней поравнялись прокаженные, плюнула в лицо безносому мужчине. Выйдя из церкви, он ни разу не замедлил шага, несмотря на тычки и поднятые палки, преграждавшие ему дорогу. Двое остальных держались за ним, для защиты выставив перед собой скрещенные руки.

Плевок остановил безносого, и толпа отхлынула, освободив вокруг него широкое пространство.

Ни слова не говоря, он шагнул к женщине, которая попятилась от него, прикрывая детей, цеплявшихся за ее юбку. Стражники шли вперед, ничего не замечая.

Безносый одним движением откинул с лица ткань и вырвал девочку из рук матери. Он поднял ее замотанной тряпками рукой и приблизил к своему лицу. И заглушил ее крик, прижавшись ртом к ее рту. Потом бросил ее наземь, в грязь.

Внезапно стало необычайно тихо. Как в склепе, подумал Антонен.

Тишину разорвали вопли матери, и все сборище разом пробудилось и заревело, как взбесившееся стадо. Один из стражников бросился к мужчине, наблюдавшему за толпой и посылавшему ей воздушные поцелуи гниющей рукой.

И воткнул меч сзади в шею мужчины.