1,99 €
Оскар Уайльд (1854—1900) — английский писатель, поэт, драматург и эссеист, неподражаемый мастер парадокса, яркая во всех отношениях личность. Искусство он провозглашал важнейшей ценностью, и именно доказательству значимости искусства в жизни человека посвящен его роман «Портрет Дориана Грея» — история о неувядающей красоте юноши, который ради сохранения молодости пошел на сделку с совестью.
Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:
Seitenzahl: 356
Veröffentlichungsjahr: 2020
Оскар Уайльд (1854—1900) — английский писатель, поэт, драматург и эссеист, неподражаемый мастер парадокса, яркая во всех отношениях личность. Искусство он провозглашал важнейшей ценностью, и именно доказательству значимости искусства в жизни человека посвящен его роман «Портрет Дориана Грея» — история о неувядающей красоте юноши, который ради сохранения молодости пошел на сделку с совестью...
Художник — творец прекрасного.
Раскрыть красоту и скрыть художника — вот цель искусства.
Критик — это тот, кто в новой форме или новыми средствами может передать свое впечатление от прекрасного.
Высшая, как и низшая, форма критики — один из видов автобиографии.
Те, кто в прекрасном творении усматривают дурной смысл, сами испорчены и это не делает их привлекательными. Это большой недостаток.
Те, кто в прекрасном произведении находят прекрасный смысл, — культурные люди. Для них еще есть надежда.
Избранники те, для которых прекрасное произведение означает только Красоту.
Такой вещи, как нравственная или безнравственная книга, не существует. Книга бывает хорошо или плохо написана, — вот и все.
Ненависть XIX века к Реализму — бешенство Калибана, видящего в зеркале свое собственное отражение.
Ненависть XIX века к Романтизму — это бешенство Калибана, не находящего в зеркале своего собственного отражения.
Нравственная жизнь человека частично входит в тему художника; нравственность же искусства — в совершенном применении несовершенных средств.
Ни один художник не стремится что-либо доказать. Даже несомненные истины могут быть доказаны.
Ни у одного художника не бывает этических предпочтений. Этические предпочтения в художнике — непростительная манерность стиля.
Художник никогда не бывает болезненным. Художник может изображать все.
Мысль и язык для художника — средства искусства.
Добродетель и порок для художника — материалы искусства. С точки зрения формы, первообразом всех искусств является искусство музыканта. С точки зрения чувства, первообразом служит искусство актера.
Во всяком искусстве есть то, что лежит на поверхности, и символ.
Те, кто пытаются проникнуть глубже поверхности, делают это на свой страх и риск.
Те, кто раскрывает символ, делают это на свой страх и риск.
Зрителя, а не жизнь отражает в действительности искусство.
Различие мнений о каком-нибудь произведении искусства доказывает, что это произведение ново, сложно и жизненно.
Когда критики расходятся в мнениях, художник остается в согласии с самим собой.
Мы можем простить человеку то, что он сделал полезную вещь, до тех пор, пока сам он ею не восхищается.
Единственное же извинение для того, кто сделал бесполезную вещь, — это то, что ею можно безгранично восхищаться.
Всякое искусство совершенно бесполезно.
Оскар Уайльд
Мастерская была пропитана роскошным ароматом роз, и каждое легкое дуновение летнего ветерка среди деревьев сада приносило с собой в открытую дверь удушливый запах сирени или более нежное благоухание розоцветного шиповника.
С угла дивана, покрытого персидскими чепраками, где он лежал, куря, по обыкновению, одну за другой бесчисленные папиросы, лорд Генри Уоттон мог любоваться пышностью медвяно-сладких и медвяноцветных лепестков альпийского ракитника, трепетные ветви которого, казалось, едва выдерживали тяжесть столь пламенно-яркой красоты, а прямо перед его глазами, по длинным шелковым занавесям громадного окна, напоминая моментальные эффекты японской живописи, проносились фантастические тени пролетавших мимо птиц, и мысль его невольно направлялась к далеким желтолицым художникам, стремящимся выразить движение и порыв в неподвижном по своей природе искусстве. Глухое жужжание пчел, то пробивавших себе дорогу в высокой безмятежной траве, то с монотонной настойчивостью кружившихся над черными, завитыми усиками ранних июньских мальв, как будто еще усиливало впечатление гнетущей тишины, а неясный шум Лондона доносился, как басовые ноты далекого органа.
Посреди комнаты на стоячем мольберте был прикреплен портрет молодого человека необыкновенной красоты, во весь рост, а перед ним, немного поодаль, сидел и сам художник, Бэзиль Холлуорд, вызвавший своим внезапным исчезновением несколько лет тому назад сенсацию и возбудивший бесчисленные толки.
При взгляде на изящную, прекрасную фигуру, так искусно воспроизведенную его кистью, улыбка удовольствия появлялась время от времени на лице художника. Но вот он вдруг вскочил и, закрыв глаза, прижал пальцы к своим векам, будто стараясь удержать в своем мозгу какой-то чудный сон, от которого он боялся проснуться.
— Это ваше лучшее произведение, Бэзиль, лучшая из всех когда-либо вами написанных картин, — лениво сказал лорд Генри. — Вы непременно должны выставить ее в будущем году в Гросвеноре. Академия слишком велика и вульгарна. Когда бы я там ни бывал, всегда была или такая толпа людей, что немыслимо было разглядеть картины, а это ужасно, или же столько картин, что нельзя было разглядеть людей, и это еще ужаснее. Гросвенор, по-моему, единственное место.
— Не думаю, чтобы я где бы то ни было выставил эту вещь, — ответил Бэзиль, закидывая назад голову по своей старинной привычке, над которой, бывало, трунили еще его товарищи в Оксфорде. — Нет, я нигде не выставлю ее.
Лорд Генри поднял брови и в изумлении поглядел на него сквозь синие клубы дыма, причудливыми кольцами поднимавшиеся от его крепкой, пропитанной опиумом папиросы.
— Вы ее не выставите? Да почему же это, мой друг? По какой причине? Чудаки, право, все вы, художники! Вы все на свете делаете, чтобы добиться известности; а как только вы ее добились, вы точно стараетесь от нее избавиться. Это совсем глупо, ибо что может быть на свете хуже того, что о человеке говорят? Только одно: что о нем совсем не говорят. А такой портрет, как этот, вознесет вас над всеми молодыми художниками Англии, а старых преисполнит чувством зависти, если только старики вообще способны на какие-нибудь чувства.
— Я знаю, что вы будете надо мной смеяться, — возразил художник, — но я, право, не могу выставить этой работы. Я вложил в нее слишком много самого себя.
Лорд Генри развалился на диване и залился смехом.
— Да, я знал, что вы будете смеяться, и, тем не менее, это так.
— Слишком много самого себя! Честное слово, Бэзиль, я не знал, что вы так тщеславны; и я, право, не вижу никакого сходства между вами — с вашим суровым, строгим лицом и черными как смоль волосами, — и этим юным Адонисом, словно сделанным из слоновой кости и лепестков розы. Право же, дорогой мой Бэзиль, он — Нарцисс, а вы — гм... — конечно, у вас лицо очень одухотворенное и все такое; но красота, настоящая красота кончается там, где начинается одухотворенность. Интеллект сам по себе уже есть преувеличение, а потому нарушает гармонию всякого лица. Как только человек начинает думать, так у него непропорционально вытягивается нос, или увеличивается лоб, или что-то подобное портит его лицо. Посмотрите на выдающихся людей любой ученой профессии: как все они безобразны, исключая, конечно, лиц духовных. Но они ведь совсем не думают. Епископ в восемьдесят лет обыкновенно повторяет то же, что его учили говорить, когда он был восемнадцатилетним мальчиком, и, поэтому, естественно, наружность его не портится. Ваш таинственный юный приятель, имя которого вы мне не назвали, но чей портрет меня положительно очаровывает, наверное, никогда не думает. В этом я совершенно уверен. Он — безмозглое прекрасное создание, которое следовало бы всегда иметь перед глазами зимой, когда нет цветов, чтобы радовать наш глаз, а также и летом, когда чувствуется потребность охладить наши думы. Пожалуйста, не льстите самому себе, Бэзиль; вы ничуть на него не похожи.
— Вы не поняли меня, Гарри, — ответил художник. — Конечно, я не похож на него. Я знаю это прекрасно. И, право, я бы даже жалел, если бы на него походил. Вы пожимаете плечами? Я говорю вам правду. Над всяким физическим или умственным превосходством тяготеет какой-то рок, такой же рок, как тот, что преследует в истории неуверенные шаги королей. Лучше ничем не выделяться из среды своих собратий. В этом мире уроды и дураки всегда остаются в барышах. Они могут спокойно сидеть и смотреть на то, как играют другие. Если они не знают побед, то они избавлены и от горечи поражений. Они живут так, как все бы мы должны были жить, — невозмутимо, равнодушно, не зная треволнений. Они никого не губят и сами не гибнут от вражеской руки. Ваше положение и богатство, Гарри; мой ум, каков бы он ни был, моя слава, чего бы она ни стоила; блестящая внешность Дориана Грея — за все эти дары богов мы заплатим когда-нибудь страданием, страшным страданием...
— Дориан Грей? Так вот его имя! — проговорил лорд Генри, медленно пересекая студию и приближаясь к Бэзилю Холлуорду.
— Да, это его имя. Я не хотел называть его вам.
— Но почему же?
— О, я не могу этого объяснить. Видите ли, когда мне кто-нибудь очень нравится, я никогда никому не называю его имени. Назвать — значит отдать часть его другим. Я полюбил понемногу таинственность. Ведь только она и может сделать для нас современную жизнь чудесной и загадочной. Всякая безделица приобретает интерес, как только начинаешь ее скрывать. Если мне случается уехать из города, я никогда не сообщаю своим близким, куда я еду. Если бы я это сделал, все удовольствие поездки было бы для меня потеряно. Это глупая привычка, быть может, но, как бы там ни было, она вносит в нашу жизнь значительную долю романтизма. Конечно, вы все это считаете ужасно глупым?
— Вовсе нет, — ответил лорд Генри, — вовсе нет, дорогой Бэзиль. Вы, кажется, забываете, что я женат и что единственная прелесть брака состоит в том, что он делает жизнь для обеих сторон полной неизбежных обманов. Я никогда не знаю, где моя жена, а жена моя никогда не знает, что я делаю. При встрече, — а изредка мы встречаемся, когда мы вместе обедаем где-нибудь или едем к герцогу, — мы рассказываем друг другу самые нелепые небылицы с самыми серьезными лицами. Моя жена хорошо это умеет, гораздо лучше чем я. Она никогда не сбивается в числах, а я все всегда путаю. Но если ей и случится меня поймать, она никогда не поднимает шума. Иногда мне даже хотелось бы, чтобы она рассердилась, но она только подшучивает надо мной.
— Терпеть не могу я эту вашу манеру говорить о супружеской жизни, Гарри, — сказал Бэзиль, подходя к двери, ведущей в сад. — Я уверен, что вы на самом деле прекрасный муж, но стыдитесь собственной добродетели. Вы странный человек. Вы никогда не говорите ничего нравственного, но никогда не совершаете ничего безнравственного. Ваш цинизм просто-напросто поза.
— Быть естественным — поза, и самая раздражающая поза, какую я знаю, — смеясь воскликнул лорд Генри; и молодые люди вышли в сад и уселись на длинной бамбуковой скамье, стоявшей в тени высокого лаврового куста. Лучи солнца струились по блестящим листьям, и в траве дрожали белые маргаритки.
После долгой паузы лорд Генри взглянул на часы.
— К сожалению, мне сейчас надо идти, Бэзиль, — сказал он, — но прежде чем уйти, я настаиваю на том, чтобы вы ответили мне на вопрос, который я задал вам недавно.
— Какой вопрос? — спросил Бэзиль Холлуорд, не поднимая глаз.
— Вы прекрасно знаете какой.
— Нет, не знаю, Гарри.
— Ну хорошо: я скажу вам, в чем дело. Я хочу, чтобы вы объяснили мне, почему вы не желаете выставить портрет Дориана Грея. Я хочу знать настоящую причину.
— Я назвал вам настоящую причину.
— Нет. Вы сказали, что вложили в этот портрет слишком много самого себя. Но это ведь ребячество!
— Гарри! — сказал Бэзиль Холлуорд, глядя ему прямо в глаза. — Каждый портрет, написанный с чувством, есть, в сущности, портрет художника, а не того, кто ему позировал. Модель — просто случайность. Не ее раскрывает на полотне художник, а скорее самого себя. И причина моего нежелания выставить этот портрет та, что я боюсь раскрыть тайну своей собственной души.
Лорд Генри засмеялся.
— И что же это за тайна? — спросил он.
— Я скажу вам, — начал Холлуорд, и выражение замешательства появилось на его лице.
— Я весь ожидание, Бэзиль, — взглянув на него, промолвил его собеседник.
— Да говорить-то тут почти нечего, Гарри, — ответил художник. — И, думаю, вряд ли вы это поймете. Даже вряд ли этому и поверите.
Лорд Генри улыбнулся, нагнулся и, сорвав в траве маленькую маргаритку, принялся ее рассматривать.
— А я так совершенно уверен в том, что пойму это, — возразил он, внимательно разглядывая маленький, золотистый, опушенный белыми лепестками, кружок, — а поверить я могу всему, и тем охотнее, чем оно невероятнее.
Налетевший ветерок стряхнул с деревьев несколько цветов, а тяжелые гроздья сирени, с мириадами своих звездочек, лениво заколыхались в сонном воздухе. Кузнечик затрещал в траве; и, словно синяя нить, длинная, тоненькая стрекоза пронеслась мимо на своих коричневых газовых крылышках. Лорду Генри показалось, что он слышит биение сердца Бэзиля Холлуорда, и он с удивлением ждал, что будет дальше.
— Дело попросту вот в чем, — сказал через какое-то время художник. — Месяца два назад мне пришлось быть на рауте у леди Брэндон. Вы знаете, мы, бедные художники, должны время от времени появляться в обществе, чтобы напомнить людям, что мы не совсем уж дикари. Во фраке и белом галстуке, по вашему собственному выражению, всякий, даже биржевой маклер, может приобрести репутацию вполне цивилизованного человека. Прекрасно; вот, войдя в гостиную и поболтав минут десять с разными разодетыми титулованными вдовами и скучными академиками, я вдруг почувствовал на себе чей-то взгляд. Я повернулся вполоборота и первый раз в жизни увидел Дориана Грея. Когда наши глаза встретились, я почувствовал, что бледнею. Странный страх объял меня. Я понял, что встретил человека, личность которого была так обаятельна, что, если бы я только допустил это, она могла бы поглотить все мое существо, всю душу, даже само мое искусство. Я не хотел, чтобы на мою жизнь кто-нибудь влиял извне. Вы знаете ведь сами, Гарри, насколько я независим по природе. Я всегда был сам себе господин, по крайней мере, до встречи с Дорианом Греем. А тут... но я не знаю, как это вам объяснить. Что-то подсказало мне, что я был накануне глубокого перелома в моей жизни. У меня было странное ощущение, что судьба заготовила для меня как изысканные радости, так и изысканные печали. Я испугался и повернулся, чтобы покинуть комнату. Не совесть побуждала меня так поступить, а своего рода трусость. И я не могу поставить себе в заслугу это желание убежать.
— Совесть и трусость — право, одно и то же, Бэзиль. Совесть — это только обиходное название трусости, вывеска фирмы. Вот и все.
— Я в это не верю, Гарри. Во всяком случае, каково бы ни было мое побуждение — может быть, и из гордости, так как я всегда был весьма горд, — я стал протискиваться к дверям. Но там я, конечно, наткнулся на леди Брэндон. «Не собираетесь ли вы убежать так рано, мистер Холлуорд?» — закричала она. Вы ведь знаете ее ужасный пронзительный голос?
— Да она — настоящий павлин, только не в отношении красоты, — промолвил лорд Генри, разрывая в клочки маргаритку своими тонкими нервными пальцами.
— Я не мог от нее отделаться. Она представила меня высочайшим особам, разным сановникам в звездах и орденах и почтенным дамам в гигантских диадемах и с крючковатыми носами. Она называла меня своим лучшим другом. До тех пор я лишь однажды видел ее, но она во что бы то ни стало желала, по-видимому, превратить меня в знаменитость. Кажется, какая-то из моих картин имела в то время большой успех; по крайней мере, о ней говорили в газетах, которые являются в девятнадцатом веке мерилом бессмертия. Вдруг я очутился лицом к лицу с молодым человеком, личность которого так странно поразила меня. Мы стояли близко, почти касаясь друг друга. Взгляды наши вновь встретились. Было безумием с моей стороны, но я попросил леди Брэндон познакомить меня с ним. В конце концов, может быть, это и не было уж таким безумием. Это было просто неизбежно. Мы бы все равно заговорили друг с другом и без всяких представлений. Я в этом уверен. Дориан мне потом сказал то же самое. Он также почувствовал, что нам было предназначено встретиться.
— А как же леди Брэндон описала этого чудесного юношу? — спросил лорд Генри. — Я ведь знаю ее привычку давать беглый очерк каждого из ее гостей. Помню, как она подводила меня к какому-то страшному, багровому старцу, увешанному орденами и лентами, и шептала мне в ухо трагическим, слышным всем присутствовавшим шепотом самые поразительные подробности. Я просто сбежал. Я люблю узнавать людей сам. Но бедная леди Брэндон обращается со своими гостями, как какой-нибудь аукционер со своим товаром. Она или до мельчайших подробностей рассказывает вам их жизнь, или же говорит про них вам все, кроме того, что вы хотели бы знать.
— Бедная леди Брэндон. Вы слишком строги к ней, Гарри! — ответил рассеянно Холлуорд.
— Мой милый, она пыталась основать салон, а ей удалось просто открыть у себя ресторан. Как же мне восторгаться ею? Но скажите мне, что она вам сообщила про Дориана Грея?
— О, она пробормотала что-то вроде: «Прелестный юноша... мы были неразлучны с его бедной матерью... Я забыла, чем он занимается... боюсь, что ничем... ах, да! играет на рояле... или на скрипке, не так ли, дорогой мистер Грей?» Мы оба не могли удержаться от смеха и в тот же миг стали друзьями.
— Смех — недурное начало для дружбы и лучший конец ее, — заметил лорд Генри, срывая другую маргаритку.
Холлуорд покачал головой.
— Вы не только не понимаете, что такое дружба, Гарри, — прошептал он, — но и что такое вражда. Вы любите всех или, точнее, вы ко всем одинаково равнодушны...
— Как вы ужасно несправедливы! — воскликнул лорд Генри, сдвигая на затылок шляпу и поглядывая вверх на плывшие по бирюзовому небу облака, подобные обрывкам блестящего белого шелка. — Да, ужасно несправедливы! Я далеко не одинаково отношусь к людям. Я выбираю себе друзей за их внешность, знакомых — за их хорошую репутацию и врагов — за их ум. Человек никогда не бывает достаточно осторожен в выборе своих врагов. У меня нет среди них ни одного дурака. Все они — люди с известными умственными достоинствами, и потому все они меня ценят. Это очень тщеславно с моей стороны? Мне кажется, довольно тщеславно.
— Мне тоже так кажется, Гарри. Но, согласно вашему определению, я, должно быть, оказываюсь лишь просто знакомым.
— Дорогой мой Бэзиль, вы гораздо больше, чем простой знакомый.
— И гораздо меньше, чем друг. Нечто вроде брата, вероятно?
— Ну, братья! Я не очень-то их люблю. Мой старший брат никак не желает умереть, а младшие только это и делают.
— Гарри! — воскликнул, хмуря брови, Холлуорд.
— Милый мой, я ведь говорю не совсем серьезно. Но я не могу не ненавидеть своих родственников. Я думаю, это происходит оттого, что мы не можем выносить людей, имеющих те же самые недостатки, что и мы. Я вполне сочувствую английской демократии в ее озлоблении против того, что они называют пороками высших классов. Они чувствуют, что пьянство, глупость и безнравственность должны бы быть их собственным достоянием и что если кто-нибудь из нас изображает из себя осла, то он посягает на их привилегии. Когда бедный Соутуорк начал свой бракоразводный процесс, то их негодование было просто великолепным. А между тем я не думаю, чтобы хоть десять процентов из людей низшего класса ведут добродетельный образ жизни.
— Я не согласен ни с одним словом из всего сказанного вами, Гарри; и даже более того — я думаю, что и сами-то вы не верите тому, что говорите.
Лорд Генри погладил свою остроконечную темную бородку и постучал по своим лакированным башмакам кончиком эбеновой тросточки с кисточкой.
— Какой вы истый англичанин, Бэзиль. Вы вторично делаете то же замечание. Если кто-нибудь развивает какую-либо мысль англичанину, что всегда неосторожно, — последний никогда не задается вопросом о ее правильности или неправильности. Единственно, что ему важно, так это верит ли сам человек в то, что он говорит. А между тем, ценность самой мысли никогда не зависит от искренности человека, который ее высказывает. Право же, чем меньше убежден человек в том, что он говорит, тем разумнее должна быть сама мысль, так как в таком случае она не отражает ни его желаний, ни его претензий или предрассудков. Во всяком случае, я не предполагаю обсуждать с вами политических, социологических или метафизических вопросов. Я больше люблю людей, чем принципы, а людей без принципов больше всего на свете. Поговорим еще о Дориане Грее. Часто вы с ним видитесь?
— Ежедневно. Я бы не чувствовал себя счастливым, не видясь с ним каждый день. Он абсолютно необходим мне.
— Как странно! Я не думал, что для вас когда-нибудь будет существовать что-то, кроме вашего искусства?
— Он теперь для меня — само искусство, — сказал серьезно художник. — Порой я думаю, Гарри, что в истории человечества есть только две значительные эры. Первая — это открытие нового способа выражения в искусстве и вторая — появление новой личности, конечно, в искусстве же. Со временем лицо Дориана Грея будет для меня иметь то же значение, какое для венецианцев имело открытие масляных красок или для позднейшей греческой скульптуры — лицо Антиноя. Я не ограничиваюсь тем, что рисую, пишу с Дориана, — конечно, я все это уже проделал. Нет, он для меня больше, чем простая модель. Я не скажу, что мои работы с него не удовлетворяют меня или что его красота относится к разряду тех, которые не поддаются искусству. В сущности, на свете нет ничего недоступного для искусства; и я знаю, что все, написанное мною со времени встречи с Дорианом Греем, хорошо, и даже лучше всего, что я сделал за всю мою жизнь. Но каким-то странным образом вышло так, — не знаю, поймете ли вы меня, — что его образ внушил мне совершенно новую манеру в искусстве, совершенно новый стиль. Я вижу вещи иными, познаю их иначе. Теперь я могу воссоздать жизнь в таких формах, которые прежде были сокрыты от меня. «Греза о форме в дни размышлений» — кто это сказал? Не помню, но вот этим самым для меня стал Дориан Грей. Одно появление этого мальчика — мне он кажется почти мальчиком, хотя ему уже минуло двадцать лет... так одно его присутствие... ах! не знаю, можете ли вы себе представить все значение этого? Сам того не ведая, он открывает для меня черты новой школы, в которой должна слиться вся страстность романтизма и все совершенство эллинизма. Гармония души и тела — как это много! В нашем безумии мы разлучили эти две сущности и выдумали вульгарный реализм и пустой идеализм. Гарри! Гарри! Если бы вы только знали, что такое для меня Дориан Грей! Помните вы мой пейзаж, за который Агнью предлагал мне такую высокую цену, но с которым я не хотел расстаться? Это одна из лучших моих вещей. А почему? Потому что когда я писал его, Дориан Грей сидел рядом со мной. Какая-то неуловимая сила передалась от него мне, и я впервые в жизни увидал в простом лесе чудо, которого я постоянно и напрасно искал.
— Бэзиль! Это просто удивительно. Я должен видеть Дориана Грея.
Холлуорд встал со стула и быстро зашагал взад и вперед по площадке сада. Немного погодя он вернулся.
— Гарри, — сказал он, — Дориан Грей для меня — только вдохновение в искусстве. Вы, может быть, ничего в нем не увидите. Я вижу в нем все. Нигде его влияние не выражается так сильно, как в тех произведениях, в которых его собственный образ отсутствует. Просто, как я уже говорил, он внушает мне новую манеру. Я вижу его в изгибе некоторых линий, в прелести и нежности некоторых тонов. Вот и все.
— Тогда почему же вы не хотите выставить его портрет? — спросил лорд Генри.
— Потому что, сам того не сознавая, я вложил в него какое-то проявление этого странного художественного идолопоклонства, о котором я, конечно, никогда не говорил с ним. Он ничего о нем не знает, да и никогда не узнает. Но люди могут догадаться; а я не хочу обнажать свою душу перед их пустым и любопытным взором. Я никогда не подставлю своего сердца под их микроскоп. Да, в этой вещи слишком много моего я, Гарри, слишком много.
— Поэты не так щепетильны, как вы. Они знают, насколько выгодно раскрывать перед всеми свои страсти. В наше время разбитое сердце выдерживает множество изданий.
— Я ненавижу их за это! — воскликнул Холлуорд. — Художник может создавать дивные произведения, но не должен в них вкладывать ни частицы своей личной жизни. Мы живем в век, когда люди смотрят на искусство как на что-то вроде автобиографии. Мы потеряли отвлеченное чувство красоты. Если мне суждено еще прожить, я покажу людям, каково оно, и потому мир никогда не увидит моего портрета Дориана Грея.
— Мне кажется, вы не правы, Бэзиль; но я не буду с вами спорить. Только люди умственно несостоятельные спорят. Скажите мне, Дориан Грей очень к вам привязан?
Холлуорд на несколько мгновений задумался.
— Он меня любит, — ответил он, помолчав немного, — я знаю, что он меня любит. Конечно, я ему говорю мало лестного. Я нахожу странное удовольствие говорить ему вещи, о которых потом сожалею. А он, в общем, очень мил со мною, и мы часто сидим в моей студии, беседуя на тысячу тем. Но иногда он бывает ужасно небрежен, и огорчать меня, кажется, доставляет ему истинное удовольствие. Тогда, Гарри, я чувствую, что отдал всю свою душу человеку, для которого она — то же, что цветок в петлице, украшение, которым он будет тешить свое тщеславие только один летний день.
— Летние дни бывают продолжительны, Бэзиль. Быть может, они вам прискучат раньше, чем ему. Это, конечно, печально; но ведь Гений, несомненно, долговечнее Красоты. Этим как раз и объясняется наше стремление сверх всякой меры развивать свой ум. В дикой борьбе за существование мы хотим иметь на своей стороне что-нибудь непреходящее и потому наполняем свой ум разным вздором и фактами, в глупой надежде удержать за собой позиции. Блестяще образованный человек — вот современный идеал. А ум блестяще образованного человека — ужасная вещь. Это точно лавка антиквария: всюду монстры и пыль, и все оценивается выше своей настоящей цены. И все-таки я думаю, что вы утомитесь первым. В один прекрасный день вы посмотрите на Дориана Грея, и он покажется вам не совсем подходящей моделью; или вам не понравятся его тона или там еще что-нибудь. Вы станете горько упрекать его в глубине души и будете серьезно думать, что он нехорошо с вами поступил. В следующий его приход вы будете совершенно холодны и равнодушны. Это будет очень жаль, так как вы переменитесь. То, что вы мне рассказали, — почти роман, художественный роман, а самое худшее во всяком романе то, что он делает человека совершенно неромантичным.
— Гарри, не говорите так! Пока я жив, образ Дориана Грея будет властвовать надо мною. Вы не можете чувствовать того, что чувствую я, — вы сами так часто меняетесь.
— Ах, дорогой мой Бэзиль, вот именно потому-то я и могу это чувствовать. Тот, кто верен неизменно, знает лишь легкомысленные стороны любви; и только те, кто изменяют, познают трагедию любви.
И лорд Генри достал спичку из изящной серебряной спичечницы и с самодовольным видом закурил папиросу, как бы подводя одной фразой итог всей жизни. В плюще с чириканьем вспорхнули воробьи, и синие тени облаков, словно ласточки, гонялись друг за другом по траве. Как чудно в саду! И как интересны переживания других людей — гораздо больше, чем их мысли, — так казалось лорду Генри. Собственная душа и страсти друзей — вот самые захватывающие вещи на свете. Он думал о скучном завтраке, который он прозевал, засидевшись у Бэзиля Холлуорда. Отправившись к своей тетке, он наверняка встретил бы там лорда Гудбоди, и весь разговор вертелся бы вокруг пищи для бедных и необходимости устройства образцовых квартир. Каждый класс проповедовал бы значение тех добродетелей, в проявлении которых не было необходимости в их собственной жизни. Богачи говорили бы о ценности бережливости, а бездельники красноречиво доказывали бы благородство труда. Как приятно было избавиться от всего этого! При воспоминании о тетке его как будто осенила какая-то мысль. Он обернулся к Холлуорду и сказал:
— Мой друг, я сейчас припомнил.
— Что, Гарри?
— Где я слышал имя Дориана Грея.
— Где же? — спросил Холлуорд, слегка нахмурившись.
— Не смотрите так сердито, Бэзиль. Это было у моей тетки, леди Агаты. Она сказала мне, что нашла чудесного молодого человека, который обещал помочь ей в Ист-Энде, и что имя его Дориан Грей. Должен прибавить, что она никогда не говорила мне, что он красив. Женщины не умеют ценить красоту, по крайней мере — порядочные женщины. Она говорила, что он очень серьезный молодой человек и что он очень отзывчив. Я сразу представил себе существо в очках, с жидкими волосами, в веснушках и на длинных нескладных ногах. Жаль, что я не знал, что это ваш друг.
— Я очень рад, что вы не знали этого, Гарри.
— Почему?
— Я не хочу, чтобы вы с ним встретились.
— Вы не хотите, чтоб я с ним встретился?
— Нет.
— Мистер Дориан Грей в студии, сэр, — доложил лакей, появляясь в саду.
— Теперь уж вы должны будете меня с ним познакомить! — со смехом вскричал лорд Генри.
Бэзиль Холлуорд обернулся к слуге, который стоял, жмурясь от солнца.
— Попросите мистера Грея подождать, Паркер. Я сейчас приду.
Слуга поклонился и пошел по дорожке сада. Тогда Бэзиль посмотрел на лорда Генри.
— Дориан Грей — мой самый дорогой друг, — сказал он. — Он очень простодушен и благороден. Ваша тетка совершенно права в своих отзывах о нем. Не портите же мне его. Не старайтесь повлиять на него. Ваше влияние было бы для него пагубно. Мир велик, и в нем много интересных людей. Не отнимайте же у меня единственного человека, который скрашивает мне жизнь и вносит в мое искусство всю прелесть, какую оно способно передать: моя жизнь как художника зависит от него. Знайте, Гарри, что я доверяю вам. — Холлуорд говорил очень медленно, и слова, казалось, срывались с его губ помимо воли.
— Что за глупости вы говорите! — Лорд Генри улыбнулся и, взяв под руку Холлуорда, почти силой повел его в дом.
Войдя в комнату, они увидели Дориана Грея. Он сидел за роялем, спиной к вошедшим, и перелистывал альбом «Лесные картинки» Шумана.
— Вы обязательно должны дать мне проиграть это, Бэзиль! — воскликнул он. — Я хочу их разучить, они просто восхитительны!
— Это напрямую зависит от того, как вы будете сегодня позировать, Дориан.
— Ох, я устал от этого позирования, и я вовсе не хочу иметь свой портрет в натуральную величину, — ответил юноша, своенравно и шаловливо поворачиваясь на своем табурете. При виде лорда Генри легкая краска смущение покрыла на мгновение его щеки.
— Прошу прощения, Бэзиль, — сказал он вставая, — я и не знал, что вы не один.
— Это лорд Генри Уоттон, Дориан, мой старый приятель по Оксфорду. Я только что рассказывал ему, как вы терпеливо позируете, а вы взяли, да и все испортили.
— Вы, во всяком случае, не испортили мне удовольствие встречи с вами, мистер Грей, — сказал лорд Генри, подходя к юноше и пожимая ему руку. — Я много слышал о вас от моей тетки. Вы — один из ее любимцев и, боюсь, в то же время и одна из ее жертв.
— В настоящее время я в опале у леди Агаты, — отвечал Дориан с шутливо-покаянным видом, — обещал ей пойти с нею во вторник в один клуб в Уайтчепеле и совсем позабыл об этом. Мы должны были вместе играть дуэт, даже, кажется, целых три дуэта. Не знаю, как она теперь меня встретит. Я просто боюсь и на глаза ей показаться!
— Я помирю вас с тетушкой. Она совершенно вами очарована. Да я и не думаю, чтобы ваше отсутствие поставило ее в затруднение. Публике, наверное, казалось, что исполняется дуэт. Раз тетушка Агата усядется за рояль, то уж нашумит вполне за двоих.
— Это ужасно для нее и не очень лестно для меня, — смеясь отвечал Дориан.
Лорд Генри посмотрел на него. Да, без сомнения, с его тонко очерченными алыми губами, открытыми голубыми глазами и мягкими золотистыми кудрями он был необыкновенно прекрасен. В его лице было что-то сразу вызывавшее доверие; в нем сквозила вся непорочность и пылкая чистота юности. Чувствовалось, что испорченность мира его еще не коснулась. Неудивительно, что Бэзиль Холлуорд боготворил его.
— Вы слишком прекрасны, чтобы пускаться в филантропию, мистер Грей, да, слишком прекрасны. — И лорд Генри развалился на диване и открыл свой портсигар.
Холлуорд был занят приготовлением кистей и красок. На хмуром лице его было заметно сильное беспокойство. Услышав же последнее замечание лорда Генри, он взглянул на приятеля и после легкого колебания сказал:
— Гарри, мне бы хотелось сегодня закончить свою работу. Вы бы не очень обиделись, если бы я попросил вас уйти?
Лорд Генри улыбнулся и взглянул на Дориана Грея.
— Уйти мне, мистер Грей? — спросил он.
— Ах, пожалуйста, не уходите, лорд Генри! Я вижу, что Бэзиль сегодня в мрачном настроении, а я терпеть не могу, когда он мрачен. И, кроме того, я хочу, чтобы вы сказали мне, почему я не должен пускаться в филантропию.
— Не знаю, скажу ли я вам это, мистер Грей. Это такая скучная тема, что о ней пришлось бы говорить серьезно. Но я, конечно, не убегу теперь, раз вы просите меня остаться. Ведь вам это, в сущности, безразлично, Бэзиль, не так ли? Вы часто говорили мне, что любите, чтобы кто-нибудь занимал того, кто вам позирует.
Холлуорд закусил губу.
— Если Дориан этого желает, то вы, конечно, должны остаться. Капризы Дориана всегда бывают законом для всех, кроме него самого.
Лорд Генри взялся за шляпу и перчатки.
— Вы очень любезны, Бэзиль, но я боюсь, что должен идти. Я обещал встретиться с одним господином в Орлеанском клубе. До свиданья, мистер Грей. Приходите навестить меня как-нибудь на Керзон-стрит. В пять я почти всегда дома. Известите меня письмом, когда соберетесь зайти. Мне было бы жаль, если бы вы меня не застали.
— Бэзиль, — закричал Дориан Грей, — если лорд Генри уйдет, то и я уйду. Вы никогда рта не расрываете во время работы, а стоять на подмостках и все время мило улыбаться ужасно скучно. Попросите его остаться, я настаиваю на этом!
— Останьтесь, Гарри, вы этим обяжете Дориана и меня также, — произнес Холлуорд, пристально глядя на свою картину. — Это правда, что я не разговариваю во время работы и не слушаю того, что мне говорят. Это, должно быть, чрезвычайно скучно для моих несчастных натурщиков. Я очень прошу вас остаться.
— Но что же будет с моим господином в Орлеанском? Холлуорд рассмеялся.
— Не думаю, чтобы с этой стороны явилось затруднение. Садитесь, Гарри. А теперь, Дориан, взойдите на подмостки и не вертитесь; а также не обращайте внимания на то, что будет говорить лорд Генри. Он имеет дурное влияние на всех своих друзей, кроме меня.
Дориан взошел на подмостки с видом юного греческого мученика и, сделав недовольную гримасу, переглянулся с лордом Генри, к которому он начинал испытывать симпатию; он так не походил на Холлуорда. Они составляли замечательный контраст. И у него был такой приятный голос. Выждав минуту, Дориан спросил:
— Правда ли, что вы имеете дурное влияние, лорд Генри? Такое дурное, как говорит Бэзиль?
— Такой вещи, как хорошее влияние, вообще не существует, мистер Грей. Всякое влияние безнравственно, безнравственно с научной точки зрение.
— Почему?
— Потому что влиять на кого-нибудь — значит вселять в него свою душу. Человек уже не будет мыслить своими собственными мыслями и гореть своими собственными страстями. Добродетели его уже не его собственные. Его пороки, если только таковые вообще существуют, — заимствованы. Он становится отзвуком чужой песни, исполнителем роли, не для него написанной. Цель жизни — саморазвитие. Выразить во всей полноте свою сущность — вот для чего каждый из нас живет. Но теперь люди боятся самих себя. Они забыли, что высший долг — это долг перед самим собой. Без сомнения, все они отличаются милосердием; они кормят голодного, одевают нищего. Но собственные их души терпят голод и холод. Смелость вымерла в нашей расе, да, может быть, она никогда в нас и не существовала. Страх перед светом, лежащий в основе морали, страх перед Богом, составляющий тайну религии — вот два импульса, управляющие нами. И все-таки...
— Поверните голову немного вправо, Дориан, будьте послушным мальчиком, — сказал погруженный в работу Холлуорд, заметивший только, что во взгляде юноши появилось выражение, прежде им еще не виданное.
— И все-таки, — продолжал лорд Генри своим низким музыкальным голосом, с тем характерным грациозным жестом руки, который был ему свойствен еще в годы пребывания его в Итоне. — Я думаю, что если бы кто-нибудь жил полной и совершенной жизнью, давая форму каждому своему чувству, выражение каждой своей мысли, действительность каждому сновидению, — я думаю, что мир получил бы такой свежий импульс к радости, что мы забыли бы все недуги средневековья и вернулись бы к идеалам эллинизма, даже, может быть, к чему-то более ценному и прекрасному. Но самый смелый из нас боится самого себя. Изуродованность дикаря сохранилась в трагическом пережитке чувства самоотречения, которое пятнает нам жизнь. Мы наказаны за наши отречения. Каждое побуждение, которое мы стараемся задушить, бродит в нашем мозгу и отравляет его. Тело согрешит однажды и сейчас же расплачивается полностью за свой грех, ибо действие есть вид искушения. Ничего потом не остается, кроме воспоминаний о наслаждении или роскошь сожаления. Единственный способ отделаться от искушения — уступить ему. Стоит только оказать сопротивление, и душа занеможет влечением к запретному и начнет порываться к тому, что ей стало казаться чудовищным и преступным, благодаря ее противоестественным законам. Когда-то уже было сказано, что величайшие в мире события происходят в мозгу у человека. Точно так же в мозгу, и только в мозгу, возникают и величайшие в мире прегрешения. И в вас самих, мистер Грей, в вашей ало-розовой юности, в бело-розовом сиянии вашего отрочества, в вас бродили уже страсти, от которых вы содрогались, мысли, преисполнявшие вас ужасом, грезы наяву и грезы во сне, одно воспоминание о которых могло зажечь краской стыда ваши щеки...
— Стойте! — остановил его Дориан Грей. — Стойте! Вы меня смутили. Я не знаю, что сказать. На ваши слова должны быть какие-то ответы, но я не могу найти их. Не говорите больше. Дайте мне подумать. Впрочем, лучше не думать об этом!
Минут десять он стоял неподвижно, с полураскрытым ртом и странным блеском в глазах. Он смутно сознавал, что в нем зародились совершенно новые ощущения, и ему казалось, что они исходят от него самого. Несколько слов, брошенных другом Бэзиля, случайных, но намеренно парадоксальных, затронули, однако, в нем какую-то тайную струнку, до которой еще никто никогда не дотрагивался, но которая — он теперь это чувствовал — дрожала и билась порывистыми толчками.
Подобным же образом возбуждала его музыка: она не раз приводила его в волнение. Но в музыке нет определенности. Не новый мир создает она в нас, а скорее новый хаос. Слова! Простые слова! Но как они были ужасны! Как ясны, ярки и беспощадны! От них нельзя убежать! И какое в них было коварное очарование! Они, казалось, могли облечь туманные образы в пластичные формы, в них звучала особая сладкая мелодия, точно мелодия скрипки или лютни... Простые слова! Да разве есть что-нибудь весомее слов?
Да, в его отрочестве были вещи, которых он не понимал. Он стал понимать их теперь. Жизнь вдруг окрасилась для него огненными красками. Ему казалось, что он ходит среди пламени. Почему же раньше он не давал себе в этом отчета?..
Лорд Генри наблюдал за Дорианом со своей тонкой усмешкой. Он умел точно схватить психологический момент, когда следовало молчать. Он был сильно заинтересован и изумлен тем внезапным впечатлением, какое произвели его слова; ему припомнилась одна книга, прочитанная им в шестнадцать лет и открывшая ему многое, чего он не знал раньше. Теперь он спрашивал себя, не испытывает ли и Дориан Грей те же самые чувства? Он метнул стрелу просто в воздух. Неужели она попала в цель? Как очарователен этот юноша!
Холлуорд писал своими чудесными смелыми мазками, в которых сказывалась настоящая утонченность и совершенство сильной кисти. Он не замечал наступившого молчания.
— Бэзиль, я устал стоять! — воскликнул вдруг Дориан Грей. — Я хочу выйти на воздух в сад. Здесь ужасно душно.
— Простите, голубчик. Когда я рисую, я ни о чем другом не могу думать. Но вы никогда так хорошо не позировали. Вы просто не шелохнулись. И я схватил эффект, которого добивался: полураскрытые губы и блестящие глаза. Не знаю, что вам тут говорил Гарри, знаю только, что он вызвал на вашем лице самое удивительное выражение. Вероятно, он расточал вам комплименты. Вы не должны верить ни одному его слову.
— Он совсем не говорил мне комплиментов. Может быть, потому-то я и не верю его словам.
— Вы отлично знаете, что поверили всему, — сказал лорд Генри, устремляя на юношу свои задумчивые, томные глаза. — Я выйду с вами в сад. В студии действительно страшно жарко. Бэзиль, велите нам подать чего-нибудь холодного, ну, крюшон с земляничным соком, что ли...
— Хорошо, Гарри. Позвоните, и когда придет Паркер, я прикажу ему подать, что вам нужно. Мне надо еще поработать над фоном, и я приду к вам немного погодя. Не задерживай Дориана слишком долго. Я еще никогда не был в таком настроении работать, как сегодня. Это будет мой шедевр. Да и в таком виде это уже шедевр.
Выйдя в сад, лорд Генри нашел Дориана у куста сирени. Уткнувшись лицом в цветы, юноша лихорадочно, точно вином, упивался их свежим ароматом. Лорд Генри подошел к нему вплотную и положил руку ему на плечо.
— Вот так и надо, — тихо сказал он. — Ничто так не может исцелить душу, как чувства, точно так же как чувства — душа.
Юноша вздрогнул и отступил на шаг. Он был без шляпы, и листья растрепали его непокорные кудри, перепутав их золотые пряди. В глазах его был испуг, как у внезапно пробужденного от сна человека. Тонко очерченные ноздри его подергивались, какое-то волнение коснулось его алых губ, и они задрожали.
— Да, — продолжал лорд Генри, — это одна из величайших тайн жизни: исцелять душу чувствами, а чувства душою. Вы — удивительный человек. Вы знаете больше, чем сами думаете, что знаете, но меньше, чем хотите знать.
Дориан Грей нахмурился и отвернул лицо. Ему не мог не нравиться этот высокий изящный молодой человек, стоявший рядом с ним. Это романтическое смуглое лицо с усталым выражением привлекало его. В низком томном голосе лорда Генри было что-то завораживающее. Даже руки его, нежные и белые, как цветы, таили в себе какое-то странное обаяние. Когда он говорил, они двигались, словно звуки музыки, и, казалось, имели свой собственный язык. Но Дориан чувствовал страх перед этим человеком и стыдился своего страха. Зачем нужно было, чтобы чужой ему человек раскрыл ему его собственную душу? Бэзиля Холлуорда он знал уже несколько месяцев, но дружба их ничего в нем не изменила. И вот на его жизненном пути встречается человек, который словно раскрывает перед ним тайны жизни... И все-таки, чего же тут бояться? Ведь он не школьник и не девушка! Глупо было бояться.
— Пойдемте сядем в тени, — сказал лорд Генри. — Паркер уже принес питье; а если вы будете слишком долго стоять на этом солнцепеке, вы подурнеете, и Бэзиль не захочет больше вас писать. Право, вы не должны загорать, загар будет вам не к лицу.
— Это не важно! — воскликнул Дориан, со смехом садясь на стул в углу сада.
— Для вас это должно быть очень важно, мистер Грей.
— Почему?
— Потому что вы — обладатель чудеснейшей юности, а юность — единственная ценность, которую стоит беречь.
— Я так не думаю, лорд Генри.
— Теперь вы так не думаете. Но когда-нибудь наступит время, когда и вы сделаетесь старым, морщинистым и некрасивым, когда думы избороздят ваш лоб, а страсти иссушат ваши губы своим пожирающим пламенем, — тогда вы почувствуете это, очень почувствуете. Теперь, куда бы вы ни явились, вы всех очаровываете. Но разве так будет всегда?.. У вас удивительно красивое лицо, мистер Грей. Не хмурьтесь, это так. А Красота — форма Гения, и даже выше, чем Гений, потому что она не требует объяснения. Она одно из великих явлений мира, как солнце, или весна, или отражение в темных водах той серебряной раковины, что мы называем луною. Тут не может быть сомнения. За Красотой высшие права на власть. Она делает царями тех, кто ею обладает. Вы улыбаетесь? Ах! когда вы потеряете ее, вы не будете больше улыбаться! Люди часто говорят, что Красота — тщета земная. Может быть, это и так. Во всяком случае, она не так тщетна, как Мысль. Для меня Красота — это чудо из чудес. Только ограниченные люди не судят по внешности. Настоящая тайна мира заключается в зримом, а не в сокровенном... Да, мистер Грей, боги были к вам милостивы. Но дары их недолговечны. Перед вами немного лет для жизни настоящей, совершенной, полной. Когда пройдет ваша юность, пройдет и красота вместе с нею; и вот вы вдруг откроете, что для вас не осталось больше побед, или вам придется довольствоваться обидными воспоминаниями о безвозвратно минувших победах, которые от этого будут вам казаться горше всяких поражений. Каждый месяц будет все приближать вас к чему-то ужасному... Время ведь ревнует вас и ведет войну с лилиями и розами, рассыпанными на вашем пути. Лицо ваше пожелтеет, щеки ввалятся, глаза потускнеют... Вы будете ужасно страдать. Ах! Пользуйтесь же вашей юностью, пока она еще не ушла. Не тратьте даром золото ваших дней, слушая скучных людей, пытаясь исправить безнадежные ошибки или отдавая свою жизнь невеждам, пошлякам и хамам. Все это — негодные цели и ложные идеи нашего века. Живите! Живите той чудной жизнью, что скрывается в вас! Пусть ничто для вас не пропадет. Вечно ищите новых и новых ощущений. Не бойтесь ничего! Новый гедонизм — вот что нужно нашему веку. Вы бы могли быть его видимым воплощением. Для такого, как вы, нет ничего невозможного. Мир принадлежит вам на короткое время. С первого взгляда я понял, что вы не подозреваете о том, что вы такое и чем бы вы могли быть. В вас было так много привлекательного для меня, что я почувствовал необходимость помочь вам познать самого себя. Я подумал, как было бы трагично, если бы вы не успели взять всего от жизни, потому что ведь юность ваша — такое короткое, даже слишком короткое мгновение!