Потерянный взвод - Сергей Дышев - E-Book

Потерянный взвод E-Book

Сергей Дышев

0,0

Beschreibung

Книга фронтового журналиста Сергея Дышева «Потерянный взвод» – уникальна. Это горькая и беспощадная правда о реальных событиях и людях, которые отправились выполнять «интернациональный долг», и попали в кровавое месиво долгой и тяжелой Афганской войны. Эта книга очевидца, написанная из окопа, – о тех, кто испытал все сполна: штурмовал высоты под кинжальным огнем и терял боевых друзей, горел в БТРах, был вычеркнут из списка живых – и выжил.

Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:

Android
iOS
von Legimi
zertifizierten E-Readern
Kindle™-E-Readern
(für ausgewählte Pakete)

Seitenzahl: 366

Veröffentlichungsjahr: 2024

Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:

Android
iOS
Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.


Ähnliche


Сергей Михайлович Дышев Потерянный взвод

Автор ручается за подлинность описываемых событий.

Фамилии, имена, отдельные обстоятельсва изменены

И своей невысказанной болью…

– Кончай его! – Прапорщик бросил нетерпеливый взгляд на Трушина.

– Почему я? – Трушин отступил на шаг, ногой отбросил подальше дробовик, который валялся на земле. – Сам и кончай.

– Давай, быстрей, ты одного, я – другого. Что – струсил?

Афганцы – пожилой и молодой – жались друг к другу, у одного конец чалмы низко свисал, прикрывал их напрягшиеся руки: тот, что постарше, крепко держал молодого. Штаны их телепались на сухом ветру. Штанины короткие, как у клоунов, до щиколоток не достают, ноги торчат – сухие сучья.

Трушин покосился на афганцев, потом на Стеценко, сплюнул загорчившую вдруг слюну.

– Ты – старикана, я – молодого, шакаленка! – Прапорщик оглянулся: заслышал неясный шум за дувалом.

Старик смотрел куда-то вверх, беззвучно шевелил губами, а парень, высокий, нескладный, затравленно вертел головой, будто чего-то ждал, искал, хотел увидеть.

Но темная пятнистая тень толкнула, он отлетел от старика, что-то гортанно выкрикнул, тут же грудь ему разорвала короткая очередь. Беззвучно шлепнулись в пыль раскаленные гильзы. Афганец рухнул плашмя, не помня последних услышанных звуков.

– Ну?

– Хрен загну…

Старик взвыл, закрыл лицо руками и теперь не видел Трушина, тяжелого, квадратного, в провонявшем потом бронежилете, в низко надвинутой каске, обтянутой куском маскхалата.

– Какого… Это же дух!

– Знаю! – Трушин щелкнул флажком вверх-вниз, сцепил зубы. Автомат злобно забился в руках, будто пытаясь вырваться. Очередь пошла наискосок. Алые плевки вспыхнули на скрюченных пальцах, кадыкастом горле, впалой груди. И, казалось, вспыхивали очень медленно, в неотвратимой очередности – и оттого страшно.

Так и не отняв рук, старик повалился на убитого.

– Глянь, крестом легли, – хрипло выхаркнул Стеценко не то смех, не то кашель.

– Теперь в рай полетят православными. Крещеные!

– Давай в воду их! – Трушин быстро подхватил старика за ноги, поволок к спуску. Позади пыхтел со своей ношей Стеценко. – Хорошо, тут дувал закрывает, – сипло бормотал он. – «Афони» спрятал?

– Спрятал…

– Куда?

– Не твое дело.

– Поговори мне, сука!

Они спихнули тела в воду, река коснулась измазанных в пыли ран, заклубился красный дымок, мутная коричневая вода толкнула трупы, и они, как намокшие бревна, сначала поплыли по течению, но тут же ушли под воду.

Трушин задрал рукав и поморщился: две круглые ранки кровоточили. Он слизнул языком алые капельки и сплюнул.

– Шакал, дробью хотел меня забить!.. Надо будет справку взять. – Трушин достал бинт и стал наскоро наматывать его на руку. – Боевое ранение, 150 рублей. Как думаешь, засчитают?

– Иди, дробовик возьми… – Прапорщик тревожно оглянулся. – И не вздумай называть меня в роте на «ты».

Они вышли из-за дувала и тут столкнулись нос к носу с Эрешевым, в руках он держал дробовик.

– Ну, Орешек, напугал! – выдохнул прапорщик. – Давай сюда! – Он потянул за ствол, но Эрешев не отпускал. – Ты чего? Дай сюда, паря, это наш! Во, борзой! – Он с силой рванул ствол дробовика.

Эрешев молча разжал руку.

– Духа вычислили, – небрежно сообщил Трушин. – В воду их кинули. Стреляли, шакалы…

– Ага! Чтоб не смердели. А то духи все вонючие такие… Понял, Эрешев? – Стеценко похлопал солдата по плечу. – Пошли.

– А второй – тожи стрелял? – вдруг быстро спросил Эрешев. – Два человек из маленкого ружья?

– А как же! Один целился, второй – стрелял, – невозмутимо пояснил прапорщик. – Второй, чтоб ты знал, Эрешев, бросил в нас гранату, но не попал. Понял? – Прапорщик остановился, закинул ружье за спину. – Любопытный юноша. Давай, бегом вперед! Мы за тобой.

Кишлак тихо утопал в зное, пыли, приторных и тяжелых запахах полыни и навоза, слепо шептал верхушками серых тополей, и все равно в мареве затишья чудились настороженность и затаенность. Будто стиснутый, запрятанный крик. Плоскокрышие постройки лепились к неровному толстому дувалу, местами полуразрушенному; желто-серая стена тянулась, изгибалась по периметру. Казалось, что под тяжелым массивным дувалом вот-вот должна треснуть земля. Узкие проходы, тупики среди глиняных стен, нагромождения пристроек сплелись в немыслимом хаосе, безумной логике. Но как раз в ней и заключался непонятный, чужой, скрытый для постороннего замысел.

Эрешев бросал быстрые взгляды по сторонам, оглядывался на своих спутников, те осторожно ступали вслед, развернув стволы влево и вправо. Они аккуратно перешагивали через лужи нечистот; ощутимо тянуло несвежей застарелой гарью, тяжелый липкий дух обступал со всех сторон.

Вдруг впереди гулко ухнул выстрел, затем глуше – второй. Стреляли из «бура». Тут же сорвались, застучали одна, другая очереди из «акаэса».

Не сговариваясь, ускорили шаг, по узкой улочке ринулись бегом, впритирку к дувалам.

– Эрешев, проверь там. – Прапорщик показал на дверь.

Тот быстро подскочил, ударил ногой по двери и отпрянул в сторону. Но во дворике было пусто.

– Я буду на входе! – крикнул Стеценко и подтолкнул Трушина: – Давай, иди за ним.

В темном сумрачном помещении стоял запах прелых тряпок и еще чего-то приторно-кислого.

– Никого, – пробормотал Трушин, потрогал печку, зябко поежился, несмотря на жару: – Еще теплая.

– Пойдем отсюда…

Закоулками они вышли на площадь, которая примыкала к разрушенной мечети. Посреди площади нелепо возвышался бронетранспортер. Возле него стояли: ротный – капитан Шевченко, афганец средних лет в чалме и безрукавке и грязных полотняных штанах. Тут же находились двое хадовцев[1], они шли с ротой. «Зеленых»[2] не было, видно, они ушли на окраину кишлака.

Шевченко заметил Эрешева, крикнул нетерпеливо:

– Где тебя черти носят?

Эрешев кинулся бегом: Шевченко ждать не любил.

– Спроси, где остальные его друзья? – приказал ротный. – Хотя и так понятно, в кяриз смылись…

Эрешев добросовестно перевел вопрос. Афганец кивнул и развел руками.

– Он говорит, что ничего не знает.

– А куда его «бур» исчез – тоже не знает?

– Нахэйр, нахэйр пур. – Афганец развел руками и жалко улыбнулся.

– Врешь ведь, – Шевченко повернулся к хадовцам: – Пошли к кяризу!

Туран[3], старший из них, ткнул пленника стволом под ребро, тот охнул и быстро засеменил вперед. У кяриза, похожего на узкую черную ноздрю, поросшую, будто волосками, верблюжьей колючкой, остановились.

Туран снова ударил пленника, тот рухнул, потом медленно встал на карачки, выпрямился, выплюнул зуб. Туран раздраженно выкрикнул несколько фраз.

– Чего он? – тихо спросил Шевченко.

– Спрашивает, что с ним сделать, если в кяризе найдут оружие. Говорит, если найдут – то расстреляют, – торопливо прошептал Эрешев.

Афганец вытер кровь, посмотрел на испачканную ладонь и капли на синей безрукавке, забормотал задыхающимся голосом.

Туран вырвал из рук своего товарища веревку, которую тот успел принести, но Шевченко остановил повелительным жестом.

– Эрешев, дай «эфку».

Он вырвал кольцо и легким движением, как бросают окурок в урну, кинул гранату в колодец. «Хум-м!» – донеслось из глубины.

– Еще!

Снова прозвучал приглушенный взрыв и просвистели осколки.

Веревку привязали к бронетранспортеру. Туран повесил автомат на шею, обвязался веревкой и исчез в дыре. Второй хадовец лег на край кяриза и стал следить за товарищем. Веревка шевелилась, вздрагивала, сообщая о движении… Наконец она замерла, провисла. Какое-то время стояла тишина. Ротный поправил автомат и тоже заглянул вниз.

– Эй! – прозвучало в глубине.

– Давай! – крикнул Шевченко водителю.

«Бэтээр» кашлянул, вздрогнул, медленно тронулся с места. Из кяриза появилась сначала испачканная голова, затем рука, удерживающая веревку. На плече хадовца висела винтовка. Он вылез, отряхнулся.

– Ну? – воскликнул туран совсем по-русски и зло усмехнулся.

«Бур» полетел к ногам пленника. Тот безразличным взглядом посмотрел на ружье, расщепленный приклад, медленно поднял голову. Лицо его было почти белым. Все молчали. Шевченко наклонился, подобрал ружье, попробовал открыть затвор, покачал головой, пробормотал:

– Хорошее было ружье… – и снова бросил на землю. – Не стреляй его, туран. Отправь в тюрьму, черт с ним. Как там она у вас называется – Пули-Чархи?..

Эрешев стал переводить.

– Туран говорит, что этот шакал поклялся Аллахом и обманул. Значит, теперь ему смерть.

Пленник развел руками, тихо что-то сказал. Хадовец опять толкнул его.

– Он сказал, расстреливайте меня, – перевел Эрешев. Голос его дрогнул.

Жертву повели к дувалу. Туран подталкивал, хотя пленник не сопротивлялся. Шевченко пошел следом, чертыхаясь про себя.

– Лофтан сигрет биарид, – негромко произнес пленник.

Шевченко понял, полез в карман за «Столичными». Пленник никак не мог достать сигарету из пачки, оборвал фильтр, наконец вытащил, виновато посмотрел на офицера. Шевченко дал подкурить, тот вставил сигарету в разбитый рот, сразу глубоко затянулся, задержал дым в легких. Сигареты были сухими. Шевченко подсушивал их на солнце. Сейчас он подумал, что огонек дотлеет очень быстро. Сигаретка размером в жизнь. Шевченко отвернулся и увидел, что вокруг собралась почти вся рота.

– А ну, чего вылупились? Лапкин! Старшина! Живо расставить наблюдателей!

Солдаты стали нехотя расходиться.

Афганец докурил сигарету до самого фильтра, растоптал окурок, выпрямился, вытянул руки по швам.

– Пошли, Эрешев. Дело сделано. – Шевченко круто развернулся, пробурчал: – Пусть сами разбираются со своими.

За спиной громыхнула очередь. Ротный оглянулся. Жертва изгибалась в пыли. Хадовец выстрелил еще раз и неторопливым движением закинул автомат за спину.

– Что он еще сказал им?

– Он сказал: я готов.

– Понятно…

Ротный полез на бронетранспортер, уселся наверху, свесив в люк ноги. Солдаты снова потянулись к площади, и каждый оглядывался в сторону афганца, только что докурившего последнюю сигарету. Про себя Шевченко отметил, что лица у всех совершенно безразличные: ни злорадства, ни удивления, ни сочувствия. Но не подивился этому, потому как и сам чувствовал опустошение и, пожалуй, еще досаду – неизвестно, на кого и на что… В сером кишлаке, под серо-голубым небом, среди бесконечных серых гор и чувства были тусклыми и пустыми.

– Все, концерт окончен, – громко объявил он. Потом склонился в люк и приказал: – Падерин! Вызывай машины!

Солдат тут же склонился над радиостанцией, бас его раздавался глухо, как из железной бочки.

На краю площади – разрушенная мечеть. Хадовцы утверждали, что порушила ее неизвестно зачем и почему пришлая банда. Подложили динамит, рванули – и нет купола, рухнула стена, стыдно обнажив естество «церквушки». Последнее время Шевченко переводил все из местного языкового обихода на русский. Хотя грустно и нелепо: мечеть – она и есть мечеть, а не церковь, и арык – не канава, так любимая в русском лексиконе.

Народы воевали, ожесточались, сатанели в обоюдной ненависти; мертвели людские души, и ни Коран, ни Библия, ни моральный кодекс не могли остановить тех, кто иссушил сердце чужой кровью, кто уже не мог остановиться, жег, разрушал, убивал напропалую, бессмысленно, без жалости, без счета.

Вооруженные люди скучились на площади, слышались возгласы, смех, ругань. Молодые остались в переулках, застыли наблюдателями на плоских крышах домов – с оружием на изготовку. Им это в охотку: со всех сторон обступает неведомый опасный мир, дома расскажешь – не поверят… Один с пулеметом забрался на пятигранную башенку, устроился на ровной площадке, выставил ствол и головой туда-сюда. Не понимает, что виден за версту.

– А-а-а-л-л-а-а! – вдруг доносится с башенки.

– А ну, слазь оттуда, идиот! – Замполит роты лейтенант Лапкин кричит щупленьким басом, всплескивает руками и зачем-то скидывает с плеча автомат.

– Давай, давай, замполит, сруби его, – вполголоса замечает Шевченко.

Эрешев стоит рядом, сдержанно улыбается. А молодой свешивается вниз, видит худосочную фигурку замполита. Сверху тот кажется совсем маленьким.

– Ко мне его, – негромко говорит ротный, и Эрешев, верный телохранитель, молча пробирается через отдыхающую вооруженную толпу и спустя минуту приводит плотного рыжего увальня с плутоватой веснушчатой физиономией по кличке Ранец. – Ряшин! Пять нарядов вне очереди. Сразу после операции.

– Есть пять нарядов! – добросовестно и лихо чеканит рыжий «муэдзин».

– И вообще, последний раз на операции, – мрачно заключает ротный. Он явно не удовлетворен, его раздражает жизнерадостный боец.

– Ну, товарищ капитан… – канючит боец.

– Не нукай, – зло реагирует Шевченко. – Из-за таких, как ты… – Он замолкает, потому как лень сформулировать мысль. – Иди, вон замполит разъяснит.

Подъезжает колонна бэтээров. Солдаты с шумом и гамом лезут на броню, переругиваются. Они похожи на червяков, облепивших черепах.

Внезапно взгляд ротного натыкается на ружье за плечом старшины.

– Стеценко, откуда ружье?

Стеценко подходит вразвалочку, на небритом лице – ухмылка:

– Духа вычислил.

– А чего не докладываешь?

– Невелика победа для ветерана Афгана. – Он сплевывает. – Дело обычное.

Эрешев не выдерживает:

– Там еще один был!

– Ну, двух духов, какая разница?

Ротный поворачивается к Эрешеву.

– Старик был и молодой был. Прапорщик Стеценко и Трушин поставили их рядом и стреляли. Потом в реку кинули.

У Эрешева дергается щека. У него всегда она дергается, когда он волнуется.

– То духи были, командир. Стреляли в нас! – выкрикивает прапорщик. – А ты, Эрешев, спасибо скажи, что в лоб тебе не засадили. Вон, Трушину в руку попали… Болванов наберут в армию… – Прапорщик стоит внизу, смотрит на командира, солнце слепит ему глаза, он щурится, отчего его темное лицо кажется совсем старым.

– Кто тебе дал право расстреливать? – взрывается Шевченко. Стеценко пожимает плечами:

– Все равно бы хадовцы расстреляли…

– А ну, давай сюда ружье!

Шевченко засовывает мизинец в ствол, крутит его там, смотрит, есть ли нагар, потом ловко переламывает ружье пополам, заглядывает в ствол.

– Ладно, Стеценко, потом разберемся…

Колонна выезжает из кишлака, из-под колес густыми жирными струями брызжет пыль, сухой терпкий ветер подхватывает ее, и желтые клубы застилают небо. Водители чудом угадывают дорогу, сидящие на броне превращаются в одноцветных истуканов с плотно замкнутыми ртами. Солдаты стараются укрыть автоматы от пыли, затыкают стволы бумажными пробочками. Потом колонна поворачивается боком к ветру, пыль уходит в сторону. Наверное, издали кажется, что машины дымят. На радость душманам. Солдаты отряхиваются, исходят пылью. Кто-то закуривает. Можно открыть рот и перекинуться словом с соседом. Дорога – любимое дело для солдата. В дороге и время летит быстрее, и она – лучшее средство от полковой тоски. Трясешься на броне в свое удовольствие: только успевай набираться впечатлений. Но никто не знает, что будет через час, через день, через месяц. И Шевченко не знает. Дорога – это еще и загадка. Разгадай ее заранее – и, может, не нужен будет сам путь. Шевченко смотрит перед собой, ему не хочется оглядываться, видеть запыленные физиономии своих пацанов, думать о том, что может потерять кого-нибудь из них. Он старается гнать от себя предчувствия; здесь стал суеверен, носит на шее цепочку с крестом, купленную в дукане у «басурманина».

А внизу, на дне бронетранспортера, лежало ружье, колотилось, подпрыгивало на ухабах, гремело на железном днище. О ружье Шевченко меньше всего хочется думать, он чувствует, что случилась нехорошая история и последствия ее пока непредсказуемы. «Сволочи, – думает он и сжимает кулаки. – Сволочи и негодяи». Ружье занозой торчит в голове. «Нет, я припру старшину к стенке. Давно пора. Ведь неспроста не доложил сразу. А потом бы сунул трофей под нос, командир, пиши представление на орден…»

– Эрешев, что там было? Я ничего толком не понял! – кричит он.

Тот поворачивает коричневое лицо, запудренное пылью, что-то говорит, но бронетранспортер подбрасывает, движок ревет, пыль снова прет в лицо, и Эрешев лишь делает жест – ладонью по горлу.

– Ладно, потом расскажешь! – кричит Шевченко. Он вспоминает замысловатое этническое ругательство Эрешева: «Раскаленное кольцо на твою шею!»

…Если в трех сконцентрированных процессах – работа, служба, война – представить некую живую, приводящую все в движение массу, то этой массой будет именно солдат. Подполковнику Герасимову «масса» представлялась более конкретно: живой мякотью.

Послужив в Афганистане, Герасимов ближе к замене стал позволять себе «умственные экзерциции». Именно позволять, потому что ранее, когда он только принял полк, дни и ночи превратились для него в единый черный кошмар. Ему казалось, что он скорей умрет от перенапряжения, нежели от душманской пули или мины (что и для командира полка не исключение). Жизнь окунула его в жестокую необходимость, и этой необходимостью были эпидемии, чрезвычайные происшествия, безвозвратные потери, случаи наркомании, смерти. Все это шло от Афганистана и от войны. Кое-что оставалось и от мирной жизни: эфемерное социалистическое соревнование, всевозможные проверки, странные и нелепые отчеты, справки, документы, ради которых всегда не вовремя появлялись чопорные чиновники из округа и из Москвы…

Был ли он удачлив? Да, получил звание Героя. После чего на первом же построении заявил, что дрючить теперь будет раза в три сильнее. И все поняли, что это не шутки.

Герасимов не без тщеславия осознавал, что теперь он хоть краешком, но попал на скрижали истории, и потому волей-неволей смотрел на себя как бы со стороны: вот идет или, скажем, стоит перед строем молодой высокий командир полка, Герой Советского Союза. Каждое слово командира подхватывается на лету, каждое действие или поступок обсуждаются, смакуются…

В мыслях он называл себя прожженным афганским волком. Впрочем, так оно и было.

Герасимов был склонен к систематизации. Это качество особенно укрепилось в нем после академии, где ему пришлось вычертить массу всяческих схем и графиков. Огромную махину – мотострелковый полк – он представлял в виде огромной пирамиды. И себя, естественно, на ее вершине. Но потом вдруг понял, что на острие вершины не он, а солдат и сама пирамида – перевернута. Потому что на командире полка держится полк, на комбате – батальон, на лейтенанте – взвод. Ну, а на солдате держится все сразу: от взвода и до полка – работа, служба, война. Герасимов догадывался, почему к нему приходили такие мысли. Рано или поздно, хотя может быть – и никогда, командир, воспитатель, наставник солдат начинает осознавать простую мысль, – осознавать печенками, что главное в его жизни, работе – не звания и новые должности, а вот эти молодые ребята. И ничто более.

Перед Герасимовым лежала карта коричневого спокойного цвета. Издали она походила на полированную панель из хорошего дерева. Вокруг карты толпились люди. Командир только что расчихвостил заместителя по тылу, потом решил взяться за начальника артвооружения, но тут увидел скучающую физиономию зама по строевой Кокуна – и не выдержал:

– Николай Ильич, – поезжай, ради бога, в первый батальон. Проверь экипировку и держи меня в курсе обстановки.

Про себя подумал: «Чертов сынок».

«Чертов сынок» недавно отучился в академии имени Фрунзе. Своим одутловатым, сырного цвета лицом он совсем не походил на «сынка». Было в его повадках что-то от вальяжного конферансье и от инспектора-контролера. Кокуна любили приглашать на застолья.

Майор Кокун пророкотал «есть» и вышел из-под навеса. А Герасимов снова принялся за штабных. Он считал, что офицеры недостаточно деятельны, пассивны, о чем свидетельствуют даже небритые лица, и стоит раскачать их инертность, как энергия и движение их тотчас передадутся в батальон, который уже отмерял солдатскими ботинками Панджшерское ущелье. Подспудно командиру хотелось быть на самой передовой, но он не мог быть одновременно во всех трех ротах воюющего батальона, в артдивизионе и других подразделениях. А менее всего сейчас ему хотелось быть на КП. Герасимов слушал доклады, время от времени помечал что-то в блокноте, не цифры – закорючки-слова для памяти:

– пров. снабж.

– связ. с Колыхановьм

– горючка

– откр. голову Сим.

– с/пай

– вертушки!

Он отхлебывал теплый боржоми и ставил бутылку на одно и то же место расстеленной карты, получалось как раз на Кабул. А рядом тянулось Ущелье, которое изображалось в виде замысловатого растения с голубым стебельком. Удельный князь Панджшера Ахмад-шах Масуд обещал устроить русским «горячий прием». Переводчик перевел название Ущелья: «Пять львов». Звучало грозно.

Война началась – и никакие насыщенные, ловкие, деловые доклады штабных офицеров, в сущности, не могли повлиять на события. Батальон шел по Панджшерскому ущелью, как брошенный с силой камень продолжал свой полет, а рука, бросившая его, застыла в выпрямленном состоянии.

В динамике громкоговорящей связи защелкало, загудело: на связь вышел комбат.

– Первая вступила в бой! Духи обстреливают из ДШК…

Герасимов вскочил с места, опрокинул недопитую бутылку, побежал в аппаратную.

– Я понял тебя, Сычев! Какие силы у духов?

– Не знаю, – пророкотал железноголосо динамик.

– Ты разберись хорошенько в обстановке, понял? И потом доложи. Понял?

Герасимов вернулся под навес. Офицеры достали платки и вытирали карту. Красные стрелы на промокшем Ущелье разбухли, поплыли, будто подтекли кровью. Как руки на портрете Дориана Грея.

– Учил же тебя генерал Сафронов в академии: рисуй карандашом, а не фломастером, – проворчал командир, покосившись на начальника штаба.

– На современной скоротечной войне времени нет карандашом вычерчивать.

– В Афганистане тебе еще хватит времени.

Присутствующие рассмеялись. В устах начальника любая шутка веселей.

Со стороны синих гор методично доносилось «бум-бум». Артиллерия крошила скалы.

А Ущелье продолжало заглатывать вертолеты. На самом его дне, где круто уходили вверх могучие склоны, «стрекозы» припадали к земле и, раскрыв свое чрево, выбрасывали людей. Будто торопливо метали икру. В седую круговерть выскакивали скрюченные фигурки, навьюченные оружием и снаряжением, а летчики – хозяева «стрекоз» – матерились, торопили, подталкивали. Облегчившись, вертолеты быстро набирали высоту и снова спешили за очередной порцией живой массы. Ущелье фаршировали войсками.

Шевченко скинул капюшон маскхалата, под ним была такого же цвета каска, он поправил ее, снял темные очки и протер глаза от песчинок.

– Рота, становись!

Люди стали собираться во взводы, зазвенел пронзительный голос лейтенанта Воробья, ему вторил сиплый замполита Лапкина, который умудрился простыть на жаре. Солдаты занимали места в строю. Где бы каждый из них ни был: в пустыне за тридевять земель или рядом с родным домом – все равно солдат находился на своем месте в строю. Тем и сильна армия. Бойцы поправляли на себе оружие и снаряжение, расправляли на груди пулеметные ленты, кто-то о чем-то возбужденно выспрашивал; слышался негромкий, но обязательный в таких случаях мат.

После прочески кишлака народ успел отдохнуть, «зеленых» с ротой в этот раз не было, и хорошо, что не было, – значит, не придется опасаться, что кто-то пальнет тебе в спину, не будет эксцессов, осложнений, проблем обоюдного недоверия, обид и всего прочего, связанного с вынужденным взаимодействием с правительственной армией. Не было в этот раз ни представителя политотдела, ни офицеров из штаба полка и даже из батальонов. Никого не было. «Оно и лучше», – думал Шевченко, хотя и бередила его нехорошая мысль: а может, неспроста это… В штабе знают, когда можно идти.

Рота шла настороженно и с лихостью в сердцах, беспокойно и возбужденно, потому как операция – дело почетное, да и не столько почетное, как жутко притягательное для любого нормального парня – риском, возможностью отличиться, а кроме того, разжиться бакшишами. Все эти три заманчивые стороны боевых действий для ротного Шевченко давно потеряли всякую сущностную ценность. Потому как за полтора года пресытился риском, был ранен, получил свой орден, а разговоров о бакшишах вообще терпеть не мог. И оставалось ему еще каких-то полгода, и дембельский чемодан можно было собирать потихоньку, да вот будто что-то сломалось в нем, скучен стал, молчалив, нелюдим, если можно быть нелюдимым, когда в подчинении несколько десятков человек.

Земля в Ущелье будто соком сочилась, и непривычно было видеть изумрудной зелени поля, разбитые на квадратики, аккуратные дувалы, каменные строения. Посреди долины текла река, расползалась и разветвлялась на песчаных отмелях. Вода была желтой, но если смотреть издалека – то голубой. Все это каким-то чудесным образом ютилось среди высоких гор, которые уходили пиками к небу.

Не располагал пейзаж к войне.

– Рота, стой!

Шевченко прошел вдоль строя, по пути хлопнул по каске Трушина, который успел закурить.

– Кто разрешал?

Трушин вздрогнул, затушил окурок. Ротного он боялся.

– Перед нами вершины, – сказал Шевченко. – Духи о нас знают и помнят. Ждут нас. Мы должны занять все господствующие вершины. С первым взводом буду я, со вторым – замполит роты, с третьим – штатный командир лейтенант Воробей.

После этого Шевченко попросил офицеров подойти поближе и вполголоса сказал то, чего не мог сказать солдатам:

– Сейчас мы сменим разведроту. Ее сильно потрепали. На рожон лезть не будем. Торопиться некуда. Не родину-мать защищаем. Ясно?

– Так что, будем сидеть, а другие пусть воюют за нас? – спросил Лапкин и вздернул облупленный нос.

– Боря, я полтора года назад тоже был таким дуриком, как и ты. Повторяю: не лезть на рожон. И не стараться ловить лбом все пули. Он еще пригодится.

– Чтоб гвозди забивать! – сообщил посетившую его мысль Воробей.

– И можно доложить по команде о вашем решении? – Замполит смотрел с вызовом, и глаза его из-под каски блестели недобрыми огоньками.

– Можно. Но моей рацией пользоваться запрещаю. А если погубишь по глупости хоть одного солдата, то пеняй на себя. Воробей стоял рядом и ухмылялся, потом отвернулся, смачно высморкался, прочищая нос от пыли.

– Хочешь, Боря, звание Героя? – Он аккуратно сложил платок. – У меня землячок в ремроте есть, если надо, он тебе хоть орден Победы выпилит. Из латуни. Поставишь пузырь – и все. Он Герасимову дубликат «звездочки» делал. Хочешь, тебе сделает? Поедешь со Звездой в отпуск. А?

– Ладно, хватит трепаться, – перебил Шевченко. – Ты, Воробей, пойдешь слева. Замполит – справа. А я со взводом – в центре.

За хребтом время от времени стучали автоматные очереди. Потом они стихли, и начался камнепад: с шорохом сыпался гравий, с гулким шумом прокатилось несколько булыжников. Шевченко глянул вверх: с вершины спускались люди. Двигались они медленно, с трудом волоча ноги, слышен был лишь шорох осыпающихся камней.

– Не стрелять, это наши! – предупредил Шевченко. Наконец спустились первые. По почерневшим их лицам струился пот, пошатываясь от напряжения, они тащили на плащ-палатке тело. Шевченко присмотрелся: убитый был с ног до головы в крови, будто его окунули в кровавую ванну.

– Большие потери? – спросил он.

Никто не ответил.

Следом, уже без всякой плащ-палатки, за руки волоком спускали еще одно тело. Лицо погибшего почернело, одежда была изорвана в клочья, сквозь дыры в штанах и куртке просвечивало синюшное тело. Ковыляли раненые, опираясь на автоматы. Еще кого-то тащили под руки.

Сержант Козлов, который шел вслед за ротным, остановил бойца с перевязанной рукой:

– Туго было, ребята?

Тот мутно глянул на плечистого свежего молодца, не сказал – простонал:

– Су-у-ки! Оставили тут подыхать.

Ротный обернулся:

– Не трогай их, Козлов.

Тот кивнул, невозмутимо поправил оружие и делано зевнул. Выбрались на пологий участок. И тут Шевченко услышал сдавленные судорожные крики, он машинально взялся за автомат, зашагал быстрее. Уже на вершине он увидел невысокого капитана – командира разведроты. Тот молча отвешивал короткие оплеухи худому длинноногому солдату, который, не переставая, орал:

– Всех побили, всех! И вам конец всем, амба! Амба!

Ротный бил не сильно, с равнодушной методичностью и, возможно, не до конца сознавал мотивы своих действий.

– Уводи его к черту! – не выдержал Шевченко.

Командир разведроты будто очнулся, глянул воспаленно на своего сменщика, хрипло рявкнул:

– Пошел вон!

Шевченко возмутился. Разведчик подтолкнул бойца в спину, и Сергей понял, что последнее относилось не к нему.

– Вот так… Психологическая разгрузка, в-морду-тренинг…

Капитан обессиленно опустился на землю, закрыл лицо руками. Солдат молча поплелся вниз, наверное, ничего не видя перед собой.

– Двое суток колошматим друг друга. У них там норы, никакая авиация не берет. Герасимов запрашивает: чем помочь, авиацию прислать? Пришли, говорю, воду и патроны. Бомбить без толку. Выкуривать их надо, выжигать.

Капитан стукнул себя по колену, застонал. Рукой медленно, будто забывшись, шарил по карманам.

– Дай сигарету…

На лице разведчика застыло, будто замороженное, выражение злости и досады. В складки морщинок у рта и на лбу въелась пыль, почерневшее лицо казалось каменным. И Шевченко с тихой тоской вдруг подумал, что и сам он, через день-другой, будет таким же смертельно измученным, провонявшим гарью и потом.

– Ты вот что, Шевченко, скажи бойцам, пусть помогут загрузить трупы. Особенно молодым будет полезно. Понял? – Он хрипло рассмеялся.

Шевченко недоуменно покосился.

– Ну ты не робей, не робей, понял? – продолжал разведчик. – Они, суки, уже выдохлись. Редко, когда стреляют.

Он оперся об автомат и встал, сильно поморщившись. Кажется, его тревожила только его собственная боль.

– Ну, будь, ни пуха тебе!

Капитан развернулся и торопливо захромал по горной тропе. Шевченко явственно услышал еще, как разведчик мычал себе под нос какой-то мотивчик. На какой-то миг Шевченко стало страшно. Он животом почувствовал, как губительно, необратимо действовал совершенно обыкновенный бой, как выжигал все человеческое, а сам человек уже не мог спасти разрушающуюся свою душу. И Шевченко, не новичок на войне, позавидовал выползшему из боя капитану.

А изможденный работяга войны уходил все дальше, прихрамывал все сильнее, терзал свою волю, готовую вот-вот распасться на составные. Он потерял много крови и оттого не способен был к обычному восприятию. В красном тумане металась под ним чужая земля, а над головой колыхалось синей медузой огромное и тоже чужое небо.

Шевченко не видел, как командир разведчиков рухнул на камни, придавив сочащуюся рану.

Под горой загружали «вертушки». Ребята последнего призыва с ужасом и отвращением затаскивали в утробы вертолетов будто разваливающиеся на части мертвые тела, не тела – мешки с чем-то тяжелым и скользким. И командир роты не мог, не имел права освободить их от этой работы.

Наконец машины затарахтели, вынырнули из объятий Ущелья и исчезли. А солдаты, необстрелянные, но уже в черной холодной крови, молча и подавленно оттирали липкие отпечатки, терли между ладонями песок. Солдат Пивень, прозванный за худобу Шнурком, зажал локтем флягу и поливал руки. Ряшина вырвало, и он, сгорбившись, отплевывался.

Вдруг раздался резкий, как удар кнута, голос Стеценко:

– Что – обделались, слюнтяи?

Он вырвал флягу у Шнурка, коротко ткнул его в челюсть.

– Так мы воду экономим! А ну, строиться, мерзость! Кому еще плохо, поднять руку! Сопли! Это вам не «Зарница»!

Тут некстати появился замполит со взводом.

– Старшина Стеценко! – простуженно выкрикнул он.

– Прапорщик Стеценко, – не повернув головы, отреагировал тот.

– Я вам приказываю! Как вы смеете бить, старшина!

– Я прапорщик, лейтенант! Пора бы разбираться в званиях.

Замполит подбежал, на лбу сырые пряди. Стеценко возвышался перед ним глыбой, и, казалось, если ударит коротышку или хотя бы просто навалится, то того тоже придется потом загружать в вертолет.

– Я сказал «отставить», – тихо произнес Лапкин.

– Отставим… А потом – при-ставим!

Стеценко наслаждался своей непрошибаемостью. Могучая плеть торжествовала. Спокойная, расслабленная его поза будто говорила: мне не надо демонстрировать силу, скрещивать на груди руки или, скажем, независимо отставлять ногу. Это совсем ни к чему.

Стеценко раздвинул в усмешке сухой твердый рот и по привычке быстрым движением коснулся маленького бледного шрама на верхней губе.

– Взвод, за мной шагом марш, – буркнул Лапкин и, стараясь дышать спокойно, первым потопал по тропке.

Стеценко был любимчиком командира полка. Однажды на строевом смотре полковник из Москвы, сам бывший комполка, походя бросил: «Ну, что, прапор, хозяйство еще цело?» И, обращаясь ко всем, процитировал некоего острослова: «Родина слышит, Родина знает, что прапора на портянки меняют».

Никто не засмеялся, а Стеценко бросил в лицо проверяющему: «Я, полковник, портянками не мелочусь. Трофеи беру на операциях, а не на проверках, как некоторые». Тот вспыхнул от подобного обращения, обозвал треплом. В ту же ночь Стеценко сорвался с группой в поиск, вернулся под утро и привез на броне бэтээра двух мертвых и двух связанных моджахедов. С тех пор о том случае в полку пошли легенды.

Шевченко наблюдал за местностью, всматривался в трещины, изломы, наметанным за войну глазом угадывал каменную кладку огневых точек. Других признаков жизни не было, Ущелье молчало.

Наконец Шевченко встал, одновременно поднялись Эрешев, Козлов и Татарников – они молча присутствовали рядом. Подошел замполит. В руке он держал грязный чайник явно афганского происхождения.

– Воробей сейчас внизу, – сказал Шевченко, – а ты, Борис, будешь здесь… Только выкинь подальше этот чайник. Заразу разводишь… Я с группой захвата попробую пройти вдоль хребта – на соседнюю высоту. Со мной пойдут, – ротный повернулся к парням, – Эрешев, Козлов, Татарников и… Трушин.

Группа захвата – изобретение Шевченко. Термин этот, конечно, известный, потому Шевченко и пользует его. Правда, задача тут другая: провести разведку, застать врага врасплох, первыми захватить выгодную позицию. На такие дела Шевченко всегда сам идет и берет с собой одних и тех же: Эрешева, Козлова и Татарникова.

…Трушин удивленно вскинул брови и невольно переломил сигарету, которую собирался прикурить. Он глянул на Стеценко, который сидел неподалеку, но тот зевнул и отвернулся.

Шевченко шел в центре, двое справа от него, двое – слева. Стали спускаться, хребет постепенно расплывался, а когда вновь поднимались, он опять принимал заостренную форму. Трушин отставал, кисло кривил рот, а Эрешев ритмично вышагивал и все норовил зайти вперед. Ротный негромким окликом возвращал его обратно. На глаза попадались стреляные гильзы, свеженькие, цвета лимонных леденцов, и старые, потускневшие. Иногда взгляд натыкался на окровавленные тряпки, смятую бумагу.

Они прошли половину пути, когда над головой просвистело – раз, другой. К земле припали одновременно, ответили очередями, коротко и напористо. Сзади застучал пулемет: их поддерживали огнем. Свинцовый пунктир перекрестно располосовал пространство между горами. Воздух запел, заскрипел, засвистел, раскалился, пронзенный потоками пуль.

Стихло. Ротный навострил ухо, минуту-другую лежал без движения, пока не почувствовал, как щекочет сползающая за ухом капелька пота. Он просунул палец под каску и раздавил каплю.

К вершине ползли осторожно, ощетинившись горячими стволами. Там было тихо и пустынно, валялись гильзы. Трушин поднял одну из них:

– Горячая!

Эрешев сказал:

– На солнце все горячее.

– Тебя не спрашивают…

Эрешев не ответил, встрепенулся:

– Товарищ капитан, духи!

Цепочка людей уходила за перевал. Трушин мгновенно вскинул автомат и дал длинную очередь.

– Не жги зря патрон! – выкрикнул Эрешев с досадой. – Все равно далеко.

– Что ты все учишь меня, чурка туркменская! – Трушин резко повернулся, руки по-прежнему на автомате.

Эрешев отреагировал молниеносно, рванул обидчика за грудки.

– Таких, как ты, мы, туркмены, называем шакалами. Ты убил старика…

Трушин отпрянул, с трудом оторвав руки Эрешева.

– Трушин! – Шевченко не терпел перебранки подчиненных в своем присутствии. – Бегом за своим взводом. Мы остаемся здесь. Приведешь всех сюда по этому же пути… – Он усмехнулся. – Заодно расскажешь, как духов шуганул… А ты, Эрешев, пройдешь вперед и посмотришь, нет ли там кого за горушкой. Возьми с собой двоих.

– Сам справлюсь.

Через некоторое время рота была в сборе. Кто-то слонялся в надежде разыскать трофей, кто успел «популять» – чистил автомат, а кто – просто лежал вверх брюхом: служба шла.

Шевченко докладывал «наверх».

…В это время Герасимов наскоро пережевывал бутерброд с колбасным фаршем, слушал доклад Шевченко, одновременно следил взглядом за картой, кряхтел, уточнял координаты.

– Не может быть… А не врешь? – гремел он в эфир. – Ну, ладно. Закрепляйся.

Командир обернулся, а начштаба удовлетворенно заметил:

– В прошлом году три роты штурмовали эту поганую высоту. Измором взяли. – Начштаба покрутил лысой головой, отгоняя мух.

– Их разведчики хорошо потрепали… – заметил вполголоса Кокун.

Он только что появился, и, если бы не подал голос, никто б его не заметил. Такой он обладал способностью, несмотря на внушительный рост. Герасимов развернулся как мог – сидел спиной к входу – и недоуменно спросил:

– Товарищ майор, вы почему не в батальоне? Я ведь вам приказывал.

– «Вертушек» нет, товарищ подполковник, – быстро ответил Кокун и зябко повел плечами. – Как будет оказия – сразу вылетаю.

– Какая, к черту, оказия? Каждый час туда идут борты. Я не понимаю… – Он не договорил.

Громкоговорящая связь разродилась новыми докладами:

– Не можем подойти к вертолету. Духи ведут сильный огонь. Он уже горит!..

– Э-эх, черт! – Герасимов стукнул по карте. – Второй вертолет гробанули.

Он вскочил, стал ходить взад-вперед, задевая головой за масксеть. За шиворот ему сыпался мелкий песок, но он не замечал этого.

– Давай! – крикнул он начальнику радиостанции. – Соедини еще раз с Шевченко.

– Слушай, Сергей, слышишь, нет? Давай там, оборудуй точки, чтоб все как положено. Понял? – Командир проглатывал букву «о» – и выходило «пнял». – Что, говоришь, духи уже все оборудовали? Ну, ладно, смотри там…

Не по душе была Шевченко их легкая победа. Держали, держали высоту – и вдруг так легко отдали. И был бы он зеленым новичком, тут же приписал бы «победу» своему полководческому таланту, прозорливости и еще чему-нибудь, и только чуть-чуть везению. Но на войне везение – вещь ненадежная: сегодня тебе везет, завтра – тебя везут.

– Борис, что пишешь? – Шевченко покосился на замполита, который мурлыкал себе под нос и что-то записывал в блокнотик, устроив его на коленях.

– Да, так. – Замполит смутился и перевернул страничку.

– Не советую тебе вести никаких дневников. Не хочу пугать, но если ты попадешь со своими записками к духам – можешь представить, как ты усложнишь свое мерзкое положение.

– Я не попаду в плен! – резко отреагировал Лапкин и спрятал блокнот.

– Не зарекайся, – зевнул Шевченко. – Героизм красив только в кино. А на войне сразу и не разберешь, где геройство, а где глупость. Я когда пришел в эту роту, знаешь, какие тут нравы героические были? Славные боевые традиции! В атаку шли – пулям не кланялись и обязательно чтоб грудь нараспашку. Молодым такую «школу мужества» устраивали, что им чуть ли не компания душмана была милей. Спать негде было. Представь картину: палатка, аккуратно заправленные кровати, и никто на них не спит. Кровати погибших героев! Ну и к тому же мордобой по любому поводу, чарс, анаша… Молодые по арыкам прятались – за забором. Тогда один и попал к духам… Стал я наводить порядок. Думаешь, лекции им читал про интернациональную помощь народам Афганистана? Нет. Для начала показал взводным, как вытаскивать убитых. Они же все десантники, из Рязанского училища, а я, лапоть, из пехоты прибыл. Да еще с орденом. А у них никого не наградили. В общем, не приняли меня, мол, здесь ДШБ[4], здесь порядки особые… И вот случилось, убитых надо было вытащить. Взводный мне говорит: стреляют сильно, опасно! Ладно, говорю. Беру с собой двух самых молодых, один, кстати, был Эрешев, ползу с ними по арыку. Взяли они одного убитого, я за другим полез дальше. Взвалил его на спину, тащу. Тут стрелять начали. Ползу. А покойник рыхлый, сползает, будто разваливается. Мертвого раза в два тяжелее тащить. Вот и надорвался. Аж прямая кишка вылезла и защемилась. Как раз в день моего рождения было. И слег в госпиталь.

Замполит сидел, нахохлившись.

– Ты чего, замерз? Надень бушлат. Вон, у Эрешева есть.

– Да нет, не надо, – в нос пробормотал Лапкин и похлопал себя по коленям.

– Чайку бы… Так чайник выкинул.

– И правильно сделал.

Где-то внизу прогремела очередь, сверкнули в полете трассирующие пули. И снова стало сумеречно и тихо.

– Эрешев! – Шевченко приподнялся и огляделся. – Иди, узнай, что там.

Эрешев безмолвно исчез.

– Сюда я, Боря, ехал романтиком. Три мушкетера, экзотика, представлял, как население выбегает с увесистым караваем. Как в военной кинохронике… А тут – вши, кровавый понос и рваные раны. Вместо каравая – увесистая дубина народной войны! И никому не нужен наш социализм. Я трижды обманывался, пока не понял, что такое Афган. Наверное, это судьба меня наказывала за мои три рапорта. Так хотел попасть сюда. Черт меня дернул!.. Когда ехал в Афган, остановился на ташкентской пересылке. А там теснота, вонища, грязь. Хуже самой паршивой казармы. Ну, думаю, и провожают героев. Ложусь спать. Тут заваливается пьяный в дымину капитан, шатается, тут же блевать начал, всю койку себе загадил. Потом сбросил одеяло, сел, открыл чемодан, стал письма какие-то рвать. «Ты чего?» – спрашиваю его. «А-а, лейтенант, звездочки шитые, красавчик!» Я не обиделся, у нас в МосВОКУ все шили себе звезды… Вот, говорит он, приехал домой, а жена и на порог не пустила: «Развожусь!» Сломал бы дверь, да квартира чужая, тещина. Вот, отпуск не отгулял, еду обратно в Афган. Некуда мне больше. Письма ее хотел сберечь, специально домой вез… Так он сидел и рвал. Целую гору нарвал, потом свалился.

Из темноты появился Эрешев.

– Ну, что?

– Это Ряшин. Ему показалось…

– Ладно… Вот такой был капитан. Жив ли он, кто знает… Я думаю, у каждого настает в жизни время, когда приходится рвать старые письма. А позже я стал понимать, что никому здесь не нужен: ни дехканам зачумленным, ни интеллигенции афганской, которая затеяла эту революцию. И родной стране тоже не нужен – вместе с моим интернациональным долгом. В газетах пишут черт знает что. Вроде мы здесь только и делаем, что устраиваем вечера интернациональной дружбы, а в свободное время занимаемся боевой учебой. Живу потерянный, одна злоба в душе. Как-то особист вызвал: что-то вы странные разговоры ведете, извращаете нашу помощь. Не стал спорить с ним, промолчал. Плевать я хотел на их особое мнение. Тогда мы на боевых неделями пропадали, под Чарикаром. В других ротах люди гибли, а у меня ни одного. Раненых, правда, двое было, а убитых – ни одного. Мне солдаты рассказывали, что весь батальон завидует нашей роте. Я бойцам всегда говорю так: «Ребята, на этой дерьмовой войне мы выживем, если будем держаться друг друга». Так некоторое время жил, терпел. А потом зима, затишье, на операции не ходим. И захандрил, даже в весе стал терять. Одистрофил. И знаешь, кто помог мне очухаться? Нет, не ребята из политотдела. Летчики-афганцы. Случилась однажды пьянка совместная. Они спирт привезли, мы закуску выставили. На русском они говорили прилично, все у нас учились. И вот изливаю им душу, а они мне тоже как на духу: если вы сейчас уйдете, нам будет плохо. Нас перережут, и на вас одна надежда. Назад нам, мол, пути нет, и воевать придется до последнего. И тогда я немного воспрянул.

– Сергей, ты усложняешь, – твердым голосом произнес замполит. Он давно хотел перебить командира и высказаться, но сдерживал себя. – Это же интернационализм в действии. Вспомни Испанию!

– Помню, как сейчас помню. Не вешай себе, Боря, лапшу на уши. Все это я слышал еще тогда, когда ты курсантом на посудомойке работал.

Замполит медленно поднялся. Даже в темноте Шевченко увидел, как у Бориса напряглось лицо.

– Разрешите идти?

– Да куда же ты пойдешь сейчас, дурачок! Сиди здесь… – хмыкнул Шевченко.

– Замполит! – в темноте послышался голос Воробья. Последнее время он говорил с хрипотцой, которая, как он считал, хорошо сочеталась с его бронзового цвета лицом. – Замполит, ты вот идейный человек, все знаешь. А скажи, зачем духи дехканам крутят на видиках порнуху и говорят, что то же самое шурави будут вытворять с ихними ханумками?

– Зачем, зачем… Чтоб настроить их на защиту своих жен, – пробурчал Борис.

Шевченко глянул искоса и заметил, как напрягся Лапкин. Боится, что Воробей станет рассказывать, как еще в Союзе Бориса, бравого замполита роты, не пустили на фильм, запрещенный детям до шестнадцати. Оделся он тогда в «гражданку» – и вот конфуз.

– Неправильно, – наставительно произнес Воробей. – Чтоб уязвить их в душу, озлобить и показать, какие они сексуально дремучие и ущербные.

– Дурак ты… – замполит закашлялся и выдавил, – сексуальный.

Горы окутала ночь, воцарилась стылая тишина, звезды высыпали на небо, колючий их пугающий свет не давал заснуть, тревожил. Потом в звездной окрошке выплыл и ослепительно засиял серпик месяца.

Шевченко не спалось. Было муторно и неспокойно. Он нащупал на груди крестик, который купил, повинуясь сиюминутному порыву, и с которым уже не расставался ни на одной операции. Подумал: неспроста духи ушли. Он знал, что после таких мыслей его заполонит предчувствие беды, воображение станет изнурять его тягостными видениями: липкий отблеск крови, распластанные тела, беззвучное, будто застывшее пламя.

Шевченко поднялся, поправил ремень, подхватил автомат. Он решил проверить посты. Дрянная, нехорошая была ночь.

– Кто идет? – сипло спросила темнота.

– Я, командир роты.

Он подошел ближе и в лунном свете увидел Ряшина. Тот стоял у камня с автоматом на изготовку.

– Где второй?

– Вот. – Он показал на землю.

– Что ж не разбудил?

– Он сказал будить, когда духи полезут.

Шевченко наклонился над спящим и громко прошептал:

– Духи, духи лезут!

Тело вздрогнуло, съежилось, подскочило. Ротный узнал Козлова.

– Спишь, подлец? Хочешь, чтоб духи всем нам башки поотрезали?

В свете луны лицо ротного оставалось невидимым – от каски падала тень. Угадывались лишь щель рта и подбородок. Козлов виновато топтался, поглядывал исподлобья на этот освещенный подбородок.

– Ряшин не пропустит. Товарищ капитан, я только чуть-чуть прикемарил. Точно говорю! Ряшин… Товарищ капитан…

Шевченко коротко саданул солдату в челюсть. Ряшин молча стерпел.

– Найди Воробья, Эрешева, Татарникова и Трушина. И бегом ко мне.

– С оружием?

– Ты что, до сих пор не проснулся?

Последним подошел Воробей. Он ежился, зевал и одновременно недовольно сопел.

– Сейчас пойдем разведать ту горушку, – Шевченко показал рукой. – А ты, – он повернулся к Воробью, – останешься за меня. Будь в готовности прикрыть… Все готовы? Проверить, чтобы ничего не звякало. Патрон – в патронник.

– Не в первый раз, – прогудел Козлов и звонко клацнул затвором.

Шевченко надел камуфляжную маску – и лицо исчезло. Лишь глаза угадывались. Остальные сделали то же самое. След в след за Шевченко группа начала спуск с высоты. Под ногами похрустывал щебень. Каждый из них чувствовал сейчас одно и то же: стало быстрее колотиться сердце, и будто бы спрессовались мгновения жизни, превратились в крепчайший экстракт. На неведомой дороге они знали лишь о своей цели, были в этом пути маленькой частицей большого механизма, который завели огромные силы. Вырваться из этого бешеного, нарастающего, стихийного движения было невозможно. В оправдание или объяснение ему звучали всеобъясняющие слова о Долге, Приказе, но высокий штиль их воспринимался как за туманным стеклом.

…Все, что делалось ими в каждый час или минуту, казалось логичным, правильным и имеющим цель. Но взятое во всеобъемлющей полноте месиво людских страданий и страстей, горя, смертей, огня, запрограммированной жестокости неожиданно размывало саму цель, а истина, как затухающий хвост кометы, исчезала за границами человеческого разумения. И оставался без ответа главный вопрос: «Зачем?» Но жизнь продолжалась. Она была как долгая или же короткая дорога к пропасти, по которой почему-то все равно стремишься идти быстрее.

– Тихо! – Ротный обернулся и замер.

Но вокруг было покойно, будто сама тишина прислушивалась к ним.

– Ступать с носка на пятку.

Некоторое время шли по седловине. Когда кто-то с шумом натыкался на камни, ротный останавливался: резко оборачивался, но уже ничего не говорил.

Шевченко знал, что командование вряд ли бы одобрило его рисковую разведку. Но война требовала активности, постоянного действия. Иначе пассивная сторона лишь противодействовала бы, отбивалась, латала бреши.

Вспыхнула и ушла мысль: «Упустил дело с дробовиком. Сознательно ведь упустил… Война списала, как река: унесла, растворила…»

Из темноты появился силуэт Козлова.

– Товарищ капитан, – Шевченко почувствовал прикосновение его руки, – там что-то, видите? Белеет.

Шевченко всмотрелся: «Известняк?» Все остановились. Командир помедлил, потом аккуратно перевесил автомат за спину, вытащил нож, глянул на Козлова. Тот кивнул и сделал то же самое.

Теперь они ползли и прижимались к теплым еще камням, а впереди было два десятка шагов крутого подъема.

Каждый молил бога, чтобы не сорвался под ногой камень, не звякнул автомат. Наконец Шевченко понял: за камнями виднелась чалма. Он посмотрел на сержанта, почувствовал, как тот напрягся. От него исходил резкий запах пота. Холодно блеснула сталь ножа. Шевченко кивнул, осторожно подался вперед, ощутил дрожь в руках. И, уже не медля, выпрямился, метнулся вперед, за ним тенью – Козлов. В единое мгновение Шевченко увидел, что человек сидит в углублении, полуокопе, сбоку – автомат, а рядом скрючился второй, с винтовкой между колен. Послышался невнятный полувозглас, полувскрик, Шевченко тут же всем телом обрушился на чалму, потерял опору, но успел сделать правильное: захватил голову под подбородком, запрокинул с силой, воткнул лезвие под горло, с хрустом продавил внутрь. Тело обмякло. Шевченко вырвал нож, почувствовал, как кровь брызнула на руки, стал вытирать их о чалму. Козлов неторопливо обтер нож. В неверном свете полумесяца глаза сержанта казались тоже неживыми.

– Пошли дальше.

– Оружие? – движением показал Козлов.

Шевченко отрицательно покачал головой. Он потер руки о шершавый бок камня, оглянулся. Они еще не шли по прямой вверх, а крались вдоль хребта, чтобы незаметно забраться на гору с другой стороны.

Грохот взрыва парализовал. В судорожном свете мелькнули восковые фигуры ребят, Шевченко инстинктивно рухнул, но тут же вскочил. Где-то вверху хлопнул выстрел, после взрыва будто игрушечный, с железным стуком сорвалась автоматная очередь.

– Все здесь? – хрипло выпалил Шевченко, лихорадочно пытаясь высмотреть людей в темноте.

– Трушина нет и Татарникова, – быстро ответил Эрешев.

– Я здесь… – Трушин задыхался. – Там Татарников! Взорвалась, наверное, мина!

– Где, веди!

– Его в клочья, в клочья разорвало! Надо уходить! Товарищ капитан…

– Веди, говорю!

– Это там, где духи убитые.

Шевченко рванул Трушина за плечо, толкнул вперед.

Над головами уже вовсю свистели пули. Разведчики не отвечали, спускались к пещере. Шевченко, уже понявший всю страшную нелепость случившегося, мертвенным голосом распорядился:

– Трушин, пойдешь и вытащишь тело.

– Нет, там мины! Надо уходить! Там шагу не сделаешь, и в клочья. – Он зачем-то сорвал с лица защитную маску, стал виден искривленный рот. – Товарищ капитан!..

Из глубины пещеры послышался стон.

– Сволочь! – Шевченко наотмашь ударил Трушина, переступил через мертвых афганцев, шагнул вперед. В пещере резко пахло сгоревшей взрывчаткой. Шевченко включил фонарь и увидел Татарникова. Он лежал на земле, подвернув руку. Одна нога была без ступни и сильно кровоточила. В обмерших глазах дрожал огонек фонаря, на белом лице застыла гримаса боли. Шевченко подхватил солдата под мышки и потащил наружу. Козлов тут же подхватил Татарникова за ноги.

– Иди, захвати его автомат. Только прямо иди, никуда не сворачивай. Стой, возьми фонарь.

Козлов вернулся с двумя автоматами и «буром».

– Духовские тоже захватил…

Шевченко не ответил – перетягивал жгутом обрубок. При лунном свете вишневая кровь казалась черной, как деготь.

– Командир, там какая-то яма в глубине. И вроде голоса слышал, – торопливо сообщил Козлов.

Рядом громыхнула очередь, будто со скоростью скатилось по камням цинковое ведро. Козлов выстрелил на вспышку.

Татарникова положили на одеяло, которое вытащили из-под убитого моджахеда.

– Командир, я прикрою! – выкрикнул Козлов.

– Возьми у нас по магазину.

Спускались мелкими шажками, торопливо, матерились сквозь зубы.

– Быстрей! – подгонял Шевченко. Он еле удерживал конец одеяла, руки онемели, вот-вот сведет судорогой. В куске материала, в который каждый мертво вцепился, заключалось все: жизнь раненого Татарникова, да и жизнь каждого из них, потому что бросить товарища не могли, как не имели возможности остановиться, передохнуть, размять затекшие, болью сведенные руки. Эрешев спускался на полусогнутых, Шевченко – рядом, а Трушин еле поспевал за ними. Со всех сторон вспыхивали злые огоньки, временами звуки очередей накрывали гулкие, усиленные ночным эхом взрывы.

Козлов нагнал их, когда они поднимались на свою вершину.

– Живой? – Шевченко перевел дух.

– Все магазины пустые. – Козлов постучал рукой по «лифчику». – Ствол уже светится.

Он тоже ухватился за одеяло, но Шевченко приказал быстро подняться к роте, привести людей на подмогу.

На рассвете прилетели вызванные «вертушки», сбросили боеприпасы. Татарников пришел в сознание, и Шевченко успел спросить:

– Как это случилось?

Татарников наморщил лоб, судорожно вздохнул:

– Трушин сказал: давай заберем оружие. Придешь… в роту с трофеем.

– А чего полез в пещеру?

Татарников сглотнул, на горле прыгнул кадычок в пуху, потом попытался приподняться, с ужасом глянул на обрубок ноги, завыл тихо, вздрагивая всем телом.

«Как маленькая собачонка», – подумал Шевченко.

Он опустился на колено, погладил Татарникова по серой от пыли голове, ощутил под рукой упругий ежик волос. И почему-то представил Татарникова в гимнастерке старого образца, с медалькой, сидящим на тележке-каталке с подшипничками-колесиками.

– Ничего, Володя, ничего. Самое страшное, самое плохое позади. Теперь все будет хорошо.

Татарников заморгал полными слез глазами, тяжелые капли поплыли по впалым векам, оставляя блестящие бороздки. Рядом безмолвно стоял Эрешев, думал о чем-то своем. Он был телохранителем командира и считал, что всегда должен быть рядом с ним.

– Трушин сказал: иди в пещеру. Вдруг там еще оружие. Я не хотел, а он: иди, трус поганый. Еще сказал: награду получишь. Я пошел…

Он умолк. Тут из вертолета высунулся летчик в застиранном комбезе, проорал сквозь шум двигателя:

– Давай, быстро загружай своего бойца!

– Там в пещере, товарищ капитан, впереди, я слышал, голоса были. Из-под земли…

– Командир, давай!

– Товарищ капитан! – Татарников схватил Шевченко за руку. – Ведь я не умру, нет? Вы не забудете меня?

– Да что ты, Володя…

Летчик стал сыпать матом, Шевченко показал ему кулак, вместе с Эрешевым подхватил раненого, его приняли на борт, дверь тут же задраили, вертолетный бас перед прыжком загустел, лопасти слились в сплошные круги, и машины одна за другой оторвались от вершины.

Шевченко достал сморщенную, измученную пачку «Столичных», выбросил сломанные сигареты, разгладил последнюю оставшуюся. Когда прикуривал, почувствовал приторный запах, который исходил от рук. Они были в засохших бурых пятнах. «После душмана… – подумал он. – И когда Татарникова перевязывал».

– Кровь проливает кровь, – подумал он вслух, повернулся к Эрешеву, будто впервые увидел его, внимательно посмотрел, потом отстегнул флягу. – Полей на руки.

– В нашем народе, – обронил вдруг Эрешев, – так говорят: кровь смывают не кровью – водой смывают.

Шевченко покосился:

– Дурацкая поговорка…

Эрешев не ответил, вздохнул, покачал головой.

Ротный достал вымытыми руками сухарь, но тут доложили, что на связь вышел командир полка. Герасимов интересовался, как случился подрыв.

Шевченко проглотил кусок, ободрал горло и, кашляя, стал пояснять:

– На мину напоролся. Тут, неподалеку…

Командира ответ, видимо, устроил, и он предупредил, чтоб были в готовности.

– П-нял? – прокурлыкало в наушниках.

– Пнял, – ответил Шевченко и с хрустом откусил от сухаря. На этом связь закончилась. – Я посплю, Эрешев. Говори всем, что запретил будить без надобности… – Шевченко лег на землю, под голову бросил вещмешок. – Ты чего такой кислый?

– Дом вспомнил чего-то, маму…