Erhalten Sie Zugang zu diesem und mehr als 300000 Büchern ab EUR 5,99 monatlich.
Журналистке Саше Ромейко удалось познакомиться с самим Саввой Мамонтовым! В его особняке она встретила знаменитых художников Коровина и Серова, а Врубель даже набросал для ее эскиз шестикрылого серафима. На обороте листа он изобразил всю их компанию, и Саша пожелала, чтобы каждому из них воздалось по заслугам… Соня Кораблина случайно встретила своего бывшего возлюбленного Пашу Петрова, увлекающегося граффити, и отправилась вместе с ним на охоту за неуловимым уличным художником по прозвищу Шестикрылый. Но во время слежки Петрова убили, а подозрение пало на Соню! Ее друзья сразу поняли: чтобы спасти девушку, им придется понять, кто скрывается под псевдонимом Шестикрылый и как он связан со знаменитой картиной Врубеля…
Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:
Seitenzahl: 368
Veröffentlichungsjahr: 2024
Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:
Сюжет романа разработан при участии Марго Зуевой
Оформление серии К. Гусарева
Серия «Артефакт & Детектив»
© Спасская М., 2020
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2020
Несмотря на конец весны, по коридору Преображенской психиатрической лечебницы гуляли немилосердные сквозняки, и младший ординатор Зарубин в который раз за этот вечер пожалел, что не послушал матушку и не надел на дежурство фетровые боты. Федор Иванович сиротливо спрятал обутые в щегольские ботиночки заиндевевшие ноги под казенный стул и, зябко передернувшись, вопросительно посмотрел на дежурного врача Рутберга, всем своим видом выражая готовность в любой момент записывать. В воздухе явственно пахло водочным перегаром, и ординатор неодобрительно покосился на посетителей.
Посетителей было трое при одном сопровождающем. Из полицейского управления только что для освидетельствования доставили двух сомнительных дам и очевидно безумного старца, и младшему ординатору прямо на первом своем дежурстве предстояло применить полученные в университете знания и дать оценку душевному состоянию несчастных. Конечно, не самому, а под руководством многоопытного доктора Густава Арнольдовича.
Со стариком сомнений не было – он был самым очевидным образом безумен. Брыкающегося и плюющего во все стороны пациента при помощи санитаров облачили в смирительный камзол, вкололи успокоительное и водворили в коморку под лестницей, ожидая благотворного воздействия лекарства, после которого можно будет провести медицинский осмотр.
С дамами дела обстояли не так однозначно. Та, что постарше, одетая не без мещанской роскоши, с худым, изможденным лицом и воспаленными глазами, прямой агрессии не проявляла. Только, скалясь, ухмылялась и грозила сухоньким кулачком в сторону забранного решеткой окна. Проследив, как за беснующимся стариком захлопнулась низкая дверка каморки, Густав Арнольдович обернулся к сопровождающему полисмену и осведомился, кивая лысой головой на сердитую даму:
– Ну, любезный, а это что за птица?
– Мещанка Авдотья Тихонова, держит постоялый двор в Немецкой слободе. Изволите видеть, впала в буйство и задолжавшего извозчика плетью чуть не до смерти засекла.
– У него, у ворюги окаянного, денежки-то есть! Есть! Мне это доподлинно известно! – перестав показывать зубы, вдруг зачастила Авдотья Тихонова, обернувшись к доктору и хватая его за руки. – Он, злыдень, специально от меня капиталы свои спрятал, неимущим прикидывается. Но неее-ет, шалишь! Хочешь, чтобы все было честь по чести, изволь платить за постой!
Тетка встала на цыпочки и, подавшись всем телом к лицу врача, со значением затрясла у него перед носом скрюченным пальцем. Доктор отшатнулся, провел ладонью по круглому черепу, приглаживая несуществующие волосы, и, скривившись, проговорил, обращаясь к уряднику:
– Везите в участок, это не по нашей части. Просто напилась. Завтра проспится, протрезвеет, будет отвечать за свои художества. А что со второй?
Вторая женщина была так молода, что больше походила на девочку. Она безропотно сидела на скамейке, куда ее усадили, глядя в одну точку и кутаясь в дорогое пальто. Взгляды присутствующих обратились на нее, но, казалось, девушка этого не замечает, сосредоточенно углубившись в свои мысли.
– Как зовут – не ведаю. На вокзале ее нашли, – деликатно кашлянул в ладонь полицейский. – Ходила по перрону, чемоданы свои искала. Думаю, опоили ее чем-нибудь, да и багаж умыкнули.
Доктор Рутберг подошел к застывшей в задумчивости девушке и легонько тронул за плечо.
– Прошу прощения, милая барышня…
Она словно бы очнулась и вскинула на доктора прозрачные глаза.
– Вы нашли чемоданы? – с надеждой проговорила девица. Голос был высокий и чистый, словно хрустальный. И говорила правильно, что выдавало девушку из хорошей семьи.
– Как ваше имя?
– Имя? – В зелени глаз мелькнул испуг. Она помолчала и растерянно сообщила: – Не помню. Да и какая разница.
Но тут же снова вернулась к волновавшему ее вопросу, высоко и звонко спросив:
– Мои чемоданы у вас? В полиции сказали, что отведут туда, где чемоданы…
Густав Арнольдович многозначительно посмотрел на ординатора, и тот торопливо склонился над столом, принимаясь за работу. Не отвлекаясь, Федор заносил в «скорбный лист» не только слова больной, но и особенности поведения и мимики.
– Скажите, дорогуша, как давно вы в Москве? Откуда приехали?
Девица удивленно взглянула на дежурного врача.
– В Москве? Я никогда в Москве не была. Да и что бы я стала там делать?
– И где, по-вашему, вы сейчас находитесь?
– Должно быть, вы шутите! – Она звонко рассмеялась. – Конечно же, дома.
– И где ваш дом?
– Да здесь же!
– Тогда ответьте, милая барышня, зачем вы отправились с чемоданами на вокзал?
– Уезжаю на воды. Верните скорее чемоданы, там у меня и документы, и билеты. Все там. Должно быть, поезд с минуты на минуту отправится. Как бы не опоздать.
Она помолчала и с обидой заметила:
– Я не понимаю, отчего мы говорим о чем угодно, только не о том, что для меня действительно важно. Мне необходимы чемоданы. Мои чемоданы. Мне сказали, что они у вас. Соблаговолите вернуть.
Густав Арнольдович обернулся к приставу и обронил:
– Старика и девушку оставляем в отделении, а мещанку Тихонову можете забирать в участок.
Подписав бумаги и закрыв за полицейским и старухой дверь, доктор приглашающе кивнул, и от стены отделилась акушерка Мария Семеновна, незаметная в форменном крахмальном платье на фоне белого кафеля. Быстрой тенью она шагнула к больной, не слишком-то любезно помогла подняться с пуфика и, подхватив под локоть, повела за ширму. Густав Арнольдович склонился к младшему ординатору и напомнил:
– Результаты осмотра запишите на последней странице карты. Если венерических заболеваний нет, так и указываете. В случае обнаружения болезней не ленитесь, перечисляете, какие именно.
Федор утвердительно качнул головой, прислушиваясь к звукам, долетающим из-за ширмы – торопливому шелесту шелка и требовательному голосу не склонной к сантиментам акушерки:
– Ну же! Снимайте все! Я сказала – все! И поживее!
– Что вы делаете! – всхлипнула пациентка. – Вы порвете мне лиф!
– Обязательно порву, если ты и дальше будешь хватать меня за руки.
Заскрипело кресло, звякнули стальные инструменты, и акушерка выкрикнула:
– Заболеваний я не вижу, а вот беременность имеется. Приблизительно восемь недель.
Федор старательно вывел на последней странице карты: «Беременность – восемь недель». Доктор скосил в карту желтый глаз и сердито зашептал:
– Зачем вы это пишете?
– Ну как же, – растерялся юноша. – Это же медицинский факт…
– Какое нам дело до ее беременности? А если она во время пребывания у нас возьмет и выкинет? Что вы тогда запоете? По ней же видно, что дворянка, может быть, даже из родовитых. Неприятностей не оберешься.
– Не понимаю! Зачем приличную барышню осматривать на предмет срамных болезней?
– А разве у родовитых сифилиса не бывает? – не без ехидства осведомился врач. – И потом, кто ее знает, где она жила все это время. Вы не смотрите, что она чисто выглядит и прилично одета. Притоны тоже разные бывают. Может, девица из какого-нибудь высококлассного публичного заведения. Как у Анны Марковны на Каланчевке. С виду вроде бы и не подумаешь, а она возьмет и перезаражает всю лечебницу. Молодой вы еще. Жизни не знаете.
Густав Арнольдович подхватил сшитые грубыми нитками листы и вырвал последнюю страницу, скомкав и выбросив в корзину для бумаг. Кинув «историю болезни» обратно на стол, сердито буркнул:
– Пишите – венерических заболеваний не выявлено. И больше ничего не пишите на этой странице. А потом вернитесь к началу записей и укажите, что при первичном осмотре выявлены патологические нарушения памяти. И ориентации в пространстве. С диагнозом пока повременим. Понаблюдаем.
– Мне кажется, урядник прав – бедняжку опоили, чтобы ограбить, – высказал догадку младший ординатор. И жалостливо протянул: – А вдруг ее родные ищут?
Доктор налился желчью и нравоучительно завел:
– Уважаемый Федор Иванович, вы уж поверьте старику, розыски пациентов семьей – не наша с вами забота. Если полиция не считает нужным озаботиться установлением личности этой так называемой «потеряшки», то, значит, того и не требуется.
Пока старый доктор рассуждал, из-за ширмы показалась вновь оформленная пациентка, утратившая свою прежнюю респектабельность. Вместо добротного пальто на ней была надета лишь тонкая больничная сорочка, в которой девушка казалась заблудившимся ребенком. Низеньким, приземистым, на крепких коротких ножках. Собирая на ходу ее распущенные по плечам густые огненно-рыжие волосы в высокий хвост, акушерка подталкивала больную в пухлую спину, направляя к помывочной. Федор наблюдал, как, затолкав жертву в обложенную кафелем комнатушку, акушерка захлопнула за собой дверь, и через пару секунд послышался звук льющейся воды, и тут же раздался пронзительный женский крик такой высоты и силы, что у младшего ординатора заложило уши.
– Холодная водичка все недуги лечит, – одобрительно заметил доктор Рутберг.
И, снимая с крючка пальто с бобровым воротником, распорядился:
– Федор Иванович, закончите с оформлением бумаг и препроводите «потеряшку» в общую палату. Положите подальше от Глафиры и проследите, чтобы девочку не обижали.
Развернувшись к висящему над рукомойником дымному от старости зеркалу, Густав Арнольдович надел шляпу, не без щегольства сдвинув поля набок, и, подкрутив усы, кивнул Зарубину:
– Счастливо оставаться, коллега. Сдадите смену и с чистой совестью отправляйтесь на боковую.
За дежурным врачом захлопнулась дверь, и Федор перевел тоскливый взгляд на помывочную, откуда доносилось жалобное девичье поскуливание и грозные окрики акушерки. Вскоре Мария Семеновна вышла, волоча за собой дрожащую мокрую пациентку, со спутанных волос которой обильными струями стекала вода, придавая несчастной сходство с утопленницей или русалкой.
– Скажите, а когда мне отдадут чемоданы? – стуча зубами от холода, тоненько вымолвила девушка, умоляюще глядя на суровый затылок своей мучительницы.
– Идите за мной, вам все отдадут, – сухо отрезала Марья Семеновна, решительным шагом приближаясь к застывшим в ожидании санитарам. Дюжие парни приняли пациентку в середине коридора женского отделения и привычно повели в палату.
У Федора сжалось сердце, такой юной и беспомощной показалась ему новая больная, неуверенно ступающая среди гигантов в несвежих медицинских халатах. Она семенила между двумя мужчинами и робко спрашивала про чемоданы. Раньше Федор наблюдал пациентов уже в процессе лечения, и стянутые ремнями по рукам и ногам явные безумцы не вызывали у него особых эмоций. Пожалуй, только брезгливость. И еще профессиональный интерес. Теперь же имела место жалость, щедро приправленная симпатией.
Возможно, девушка напомнила ему младшую сестру Надежду – особу эмансипированную, мечтающую поступить на бестужевские курсы, уйти из семьи и начать самостоятельную жизнь. А может, дело было в том, что «потеряшка» была молоденькая и хорошенькая, да еще и первая из его собственных пациенток. Как бы то ни было, но, глядя, как санитары уводят подопечную в палату, Федор переживал, но недолго. Он сильно замерз и теперь думал о том, что не помешало бы выпить чаю.
Младший ординатор Зарубин поставил точку в начатой «истории болезни», выбрался из-за стола и, накинув на плечи висевший в углу приемного отделения овчинный тулуп, отправился на кухню. Открыл водопроводный кран, наполнил чайник отдающей ржавчиной водицей и брякнул его на горячую плиту. Вернувшись в приемную, вынул из портфеля стопку прихваченных из дома газет и разложил на столе. Взял верхнюю – «Московские ведомости». Просмотрел и отложил – сделалось скучно. Определив по яркому сгибу, из середины стопки вытянул увлекательного «Шершня ля фам» и погрузился в чтение.
Газета специализировалась на жареных фактах и сенсационных расследованиях, а лучшим из публикующихся в «Шершне» авторов общепризнанно считался фельетонист Саша Ромейко. Ах, как хлестко он писал о борделях – посетителях-завсегдатаях и служащих там девицах, опустившихся не по своей воле, а в силу непреодолимых причин. Каких острых тем касался, рассказывая про бытовое пьянство среди почтенных матерей семейств, доведенных до отчаяния неверными мужьями! Как клеймил позором отцов-домостроевцев, не отпускающих дочерей учиться!
Читать Ромейко считалось дурным тоном, однако вся Москва читала и, посмеиваясь, ругала автора за бесстрашие в выборе тем и не в меру фривольный слог. Дочитывая очередной фельетон любимого автора, Федор вдруг подумал, что стоит позвонить в редакцию «Шершня» и рассказать про «потеряшку». Приедет фотограф, сделает снимок, фотографию разместят на первой полосе газеты, и родные и близкие девицы обязательно откликнутся. Ничего сложного в этом нет. Телефон редакции указан, на всякий случай и адрес дан. Если не дозвонится, можно с утра прогуляться в редакцию и лично пригласить фотографа в лечебницу.
На душе сделалось легко. Правда, душевному покою способствовало не столько принятое человеколюбивое решение, сколько тоненький свист закипевшего чайника. Федор устремился на кухню и, вооружившись несвежим полотенцем, подхватил чайник с плиты. Вот прямо утром и свяжется с редакцией, думал ординатор Зарубин, заваривая чай. Затем он со вкусом отужинал оставленной для него на плите отварной рыбой с рассыпчатой картошечкой и, вернувшись в приемный покой, устроился на потертом диване, размышляя о семье новой пациентки. Как они, должно быть, сейчас волнуются! Как беспокоятся, бедняги, места себе не находят… Шутка сказать – дочь пропала! Да какая дочь! Маленькая, рыженькая, пухленькая, с тонким детским голоском – не девушка – игрушка. Надо же, беременная. Должно быть, у нее и жених имеется. Нынче все прогрессивные барышни только и говорят, что о свободе и равноправии, о формализме брачных отношений, а причиной тому господин Чернышевский. Скандальным своим романом наделал столько шума, в скольких девицах разбудил эмансипе!
Роман «Что делать» прогремел в шестидесятые, но и по сей день не диковина встретить на улице эдакую стриженую нигилистку в неряшливой юбке и в синих очечках, попыхивающую папироской и рассуждающую в духе Веры Павловны о превосходстве женской природы над природой мужской в плане ума. И громогласно заявляющей, что лишь многовековое господство насилия не позволило дамам найти себе нужную реализацию. Да что далеко ходить! Сестра Надежда, начитавшись Тургенева, пристрастилась дымить папироской и наотрез отказалась выходить замуж за надворного советника, предпочтя скучному чиновнику юного студента естественнонаучного факультета.
И что греха таить, любящий братец уже отводил сестрицу к их больничной акушерке, к той же самой Марье Семеновне, чтобы не фраппировать маменьку внезапной беременностью незамужней девицы, пока что находящейся в статусе невесты и ожидающей окончания женихом университетского курса и распределения в дальнюю губернию. Там, в глуши, Надюша планирует применить свои недюжинные педагогические таланты, основав школу для крестьянских детей и посвятив себя их воспитанию. Размышляя о всяких приятных и не очень приятных вещах, младший ординатор и сам не заметил, как погрузился в сон. Проснулся оттого, что кто-то тряс его за плечо. Открыв глаза, увидел склонившегося санитара.
– Федор Иванович! Федор Иванович!
– Что такое? – вскинулся ординатор Зарубин.
– Господин доктор, – бормотал санитар, – пойдемте скорее!
– Да что случилось?
– В женском отделении новенькая бузит, – озабоченно сообщил здоровенный детина. – Всю палату перебудила.
Наблюдая за тем, как сидя на диване, не до конца проснувшийся врач пытается попасть ногами в изящные ботинки, санитар наставительно заметил:
– Вы бы, господин доктор, укольчик с собой прихватили, а я за смирительным камзолом схожу.
Справившись с ботинками и плохо соображая, что нужно делать, вчерашний студент распахнул стеклянные дверцы шкафа с медикаментами и в растерянности замер перед выставленными в ряд пузырьками с лекарством.
– При буйстве Густав Арнольдович обычно вот этот вот колет, – толстый палец санитара указал на небольшую склянку.
Федор ухватил нужный пузырек, наполнил шприц и двинулся следом за детиной. Тот семимильными шагами пересек коридор, и в конце его, на подступах к женскому отделению, Федор услышал звенящий жалобный голос:
– Господа! Верните чемоданы! Для чего вам понадобилось мое белье? Вы даже не сможете его продать! Ради всего святого, вещи не новые, они ничего не стоят!
– Слышите? Как проснулась, так глотку дерет, – санитар на ходу обернулся к ординатору. И недовольно добавил: – В буйное надо переводить.
– Погодите вы в буйное, – испуганно оборвал Федор.
В буйном было нехорошо, заходить туда Федор не любил. Честно говоря, боялся. Пациентки хотя и были прикованы к кроватям кожаными ремнями, но это не мешало им биться в конвульсиях и ругательски ругать каждого, кто попадется на глаза. В туалет больных водили по расписанию, но было бы странно думать, что помешанные особы станут считаться с графиком посещения нужника. Они и не считались, ходили под себя. Поэтому запах в большом, на двадцать коек, помещении стоял такой, что стоило туда зайти, и делалось дурно. Санитары брали на себя труд мыть и переодевать несчастных лишь тогда, когда приходил посетитель. Но родственники и друзья крайне редко вспоминали о своих безумцах, и те месяцами гнили в обгаженных рубашках на кроватях с почерневшим от грязи бельем.
Учитывая все эти факты, переводить новенькую в отделение для буйных младший ординатор решился бы в самом крайнем случае, ибо, придумав ее судьбу и проникшись сочувствием к семейству девушки, чувствовал за «потеряшку» личную ответственность.
Причитания несчастной усилились, как только распахнули дверь. Бочком войдя в палату, Федор застыл на месте. Первое, что бросилось в глаза, – злобное лицо второго санитара, сидящего в ногах жалобно кричащей пациентки. На левой щеке у девушки отпечатался красный след от пятерни – должно быть, кто-то из санитаров ударил ее по лицу. С соседних кроватей смотрели перепуганные пациентки, кутаясь в одеяла и не смея издать ни звука. Многие из них были не понаслышке знакомы с тяжелой дланью санитаров и лишний раз предпочитали не испытывать на себе гнев этих молодцев.
Заметив знакомое лицо, «потеряшка» еще больше оживилась и дрожащим от негодования голосом выкрикнула:
– Я требую! Нет, я настаиваю! Верните чемоданы! Там документы и билет! Если не отдадите, я подам на вас в суд!
От окна послышался надрывный старческий шепот:
– Прошу вас, милочка, молчите! Вы делаете себе только хуже!
Зарубин удивился. В первый раз он видел, чтобы грозная Глафира, третировавшая палату едкими подколами и грубыми замечаниями, о чем-то просила, да еще называла кого-то «милочкой».
– Я всего лишь хочу получить свои вещи. Я имею на это право! Верните мои чемоданы! – не унималась новенькая, делая попытку встать.
– Скорее колите, доктор, и отнесем ее в буйное.
Федор изловчился и воткнул острое жало иглы в пухлую девичью руку. Надавив на поршень шприца, ввел лекарство. Вынул шприц, приложил к ранке ватку и только потом сказал:
– Я запрещаю трогать больную. Я сам с ней посижу. А вы идите, отдыхайте – Федор кинул исполненный благодарности взгляд на озадаченных санитаров.
– Ну-ну, воля ваша, – усмехнулся здоровяк, направляясь к выходу.
Второй санитар был не так сообразителен и некоторое время еще сидел, с недоумением глядя на врача. Потом поднялся и следом за товарищем вышел из палаты, выключив свет. Комната погрузилась в серый мрак, разбавленный, точно кофе молоком, лунным светом. Оставшись под присмотром младшего ординатора, пациентка зевнула и тихим голосом проговорила:
– Требую свои чемоданы…
Дыхание ее сделалось ровным, и через пару минут девушка спала. Федор просидел у нее в ногах до рассвета, рассматривая разметавшиеся по подушке медные волосы, усыпанное коричневыми пятнышками детское лицо, приоткрытые яркие губы, смеженные веки в длинных темных ресницах, и ушел только тогда, когда фельдшерица зажгла свет и пожелала всем доброго утра. Покинув палату, Федор двинулся по коридору мимо снующих туда-сюда санитарок. И, перешагнув порог ординаторской, застал за мытьем рук только что пришедшего доктора Яшина. Хотел было попросить Яшина заранее, не дожидаясь приступа, вколоть новенькой успокоительное, но подумал, что доверять постороннему в таком деле нельзя. Проследовал в приемный покой, наполнил шприц лекарством и, вернувшись в общую палату женского отделения, сделал еще один укол.
В ординаторской, усевшись за стол, принялся телефонировать в редакцию. Набрав указанный на последней газетной странице номер, услышал заспанный голос:
– Главный редактор Гурко у аппарата.
– Послушайте, тут вот какое дело, – волнуясь, заговорил юноша. – Я состою младшим ординатором в Преображенской лечебнице для душевнобольных. Так вот, вчера к нам поступила барышня благородного вида. Ее обнаружили на вокзале. Барышня бродила среди толпы и искала свои чемоданы. Сердобольные граждане отвели несчастную в полицейский участок, откуда ее доставили к нам.
– Что же вы от меня хотите, любезный? – зевнул на том конце провода главный редактор Гурко.
– Помощи хочу, чего ж еще? – взмолился ординатор. – Я же говорю – бедняжка не помнит, кто она и откуда. Вот если бы поместить ее фотографический портрет на страницах вашей газеты…
– Ну что же, это можно устроить. Я подъеду, скажем, часа через полтора.
– Отлично, господин Гурко! Меня зовут Федор Зарубин, я буду ждать вас у ворот.
И младший ординатор отправился домой. Выпив кофе, Федор попробовал прилечь, но отчего-то не спалось. Поворочавшись на потных простынях, он поднялся с кровати, освежил лицо под струей холодной воды и, одевшись, устремился в лечебницу. Благо жил он поблизости, так что на извозчика тратиться не пришлось. Пришел, конечно же, слишком рано и добрых полчаса прогуливался вдоль забора, застывая на пару минут перед калиткой в нетерпеливом ожидании, и, не дождавшись визави, снова продолжал свой вынужденный моцион. Наконец перед воротами остановился экипаж, и из него проворно выпрыгнул юркий живчик в котелке. На смуглом горбоносом лице выделялись щеголевато подкрученные усики. Держа на отлете кофр с аппаратом и треногу, усатый франт устремился к застывшему в ожидании Федору.
– Позвольте отрекомендоваться, Гурко Петр Петрович. – Франт дернул щечкой и протянул два пальца для рукопожатия.
– Зарубин Федор Иванович, – осторожно потряс хрупкую конечность младший ординатор.
– Ну что, ведите к вашей таинственной незнакомке, – черным глазом подмигнул Гурко, вручая треногу и кофр ординатору.
Федор безропотно принял из рук главного редактора предложенную ношу и двинулся в приемный покой, на ходу поясняя:
– Вы, Петр Петрович, не стесняйтесь, без меня устанавливайте фотографический аппарат, а я отправлюсь за пациенткой. Только, уж не взыщите, я не стану заранее предупреждать про фотографии, а то разволнуется и может впасть в буйство.
Петр Петрович замедлил шаг и настороженно взглянул на ординатора.
– Вот даже как? Она что же? Буйная?
– Да нет, ну что вы! Безобидна, как дитя, – горячо заверил Федор. – Бедняжка не помнит себя, страдает навязчивой фантазией, переживает об утраченном имуществе.
Миновав распашные двери приемной, они проследовали в ординаторскую. Из кухни доносились стук посуды и голоса больных – подоспело время завтрака. Опасаясь застать в ординаторской нежелательных свидетелей, Федор с опаской потянул на себя дверь и заглянул внутрь. Здесь никого не оказалось, и мужчины шагнули в помещение. Не теряя времени, сотрудник «Шершня ля фам» тут же принялся устанавливать треногу, а Федор отправился за пациенткой.
Как он и полагал, вместе со всеми неизвестная барышня в столовую не пошла, а осталась в палате, держа глухую оборону. Лишь только увидев входящего в двери Федора, больная требовательно выкрикнула:
– Вы нашли мои чемоданы?
– Само собой, а чем я, по-вашему, все это время занимался? – невозмутимо откликнулся ординатор Зарубин.
Пациентка уселась на кровати и с любопытством взглянула на собеседника.
– И где же они?
– А вот пойдемте, я вам покажу.
И, подходя к кровати и беря девушку за руку, Федор помог ей подняться и увлек за собой. Вывел из палаты, провел по коридору и затолкал в ординаторскую. Заходя следом, услышал изумленно-радостный возглас черноусого редактора:
– Александра! Ты? Вот шельма, все-таки сделала по своему! Я же запретил тебе сюда соваться!
– Дядя Петя, какого черта вы тут делаете? – сердито ответствовала «потеряшка».
– Что значит «какого черта делаю»? Прибыл по звонку персонала лечебницы, чтобы сделать фотографический снимок безумной девушки, не помнящей свое имя. Заметь, по настоятельной просьбе отзывчивого эскулапа, одного из тех жестокосердных извергов, про которых ты готовишь свой разоблачительный материал.
И, взглянув на потрясенного ординатора, с усмешкой пояснил:
– Вот, дорогой мой Федор Иванович, прошу любить и жаловать. Перед вами фельетонист «Шершня ля фам» Саша Ромейко.
Девушка круто развернулась и уставилась зелеными, как крыжовник, глазами в переносицу Федора.
– Очень приятно, госпожа Ромейко, вы мой любимый автор, я всегда ваши заметки с большим интересом читаю, – от растерянности принялся бормотать ординатор, глядя в сверкающие бешенством девичьи глаза.
Саша прищурилась и сердито выпалила:
– Знаете что, Федор Иванович? Я вам никогда не прощу, что вы такой добренький! Какого черта не позволили поместить меня в отделение для буйных? У меня почти получилось! Такой материал сорвался!
– Шурочка, ну что ты! Стоит ли об этом переживать? – добродушно усмехнулся Петр Петрович.
– Конечно, стоит! Вы, дядя, не понимаете! Я так долго репетировала перед зеркалом роль помешанной!
– Глупая девчонка! Ты понимаешь, чем рисковала? А если бы любезный доктор не позвонил мне? Тебя упекли бы сюда до конца твоих дней!
– Не говорите глупостей. Я бы сказала, что я – это я!
– Кто «я»? Безмозглая гусыня! – вдруг рассвирепел редактор Гурко. – Фельетонист газеты «Шершнь ля фам» Саша Ромейко? Да кто тебе поверит! Мало ли в этих стенах Наполеонов и Марий Антуанетт! Нет, Александра, я все же поражаюсь твоему безрассудству! Твой отец оказал мне доверие, я взял тебя в газету и за тебя ответственен, а ты так поступаешь!
Поникнув головой под гнетом обвинений, девица тяжело вздохнула и искоса взглянула на родственника. Тот насупился и молчал. Тогда она обернулась к Федору и безмятежно произнесла:
– Ну что ж, господин доктор, раз ничего не вышло, поскорее несите мое платье, я ухожу.
И, обращаясь к редактору, возбужденно заговорила:
– Да бросьте, дядя Петя, не дуйтесь! Слушайте. У меня родилась идея. Вся Москва только и говорит, что о провальной частной опере Саввы Мамонтова. Я думаю, что надо бы прямо сейчас отправиться к миллионщику и спросить, не надоело ли ему швырять деньги на ветер. Как вам такой репортаж? Что вы на это скажете?
– Скажу, что ты, душа моя, совсем потеряла чувство реальности. Пойдем скорее отсюда, не здесь же обсуждать наши дела.
Вернув одежду мадемуазель Ромейко и распрощавшись, Федор смотрел на отъезжающих газетчиков в окно, предвкушая, как вернется домой и расскажет обо всем Надюше. То-то сестра удивится и обрадуется, что ее нескладный брат свел такое удивительное знакомство! Кто бы мог подумать, что бойкий фельетонист – прелестная девица?
С недавних пор я полюбила гулять. Гулять не в одиночку, а с Виктором. Сосед показал мне укромные уголки Москвы, в которые я сама ни за что бы не догадалась заглянуть. Вик показал мне улитку. Да-да, отлитую на чугунных перилах виноградную улитку, ползущую к деревянному особнячку – дому Критского. За ним, этим домом, если пройти через двор, на Пятницкой улице сохранился другой особняк, уже каменный, с двумя флигелями. И прославился дом на Пятницкой как раз таки из-за своих виноградников. И, заметив на перилах маленькое чугунное насекомое, мы с Виком решили, что улитка об этом знает и стремится как можно скорее достичь вожделенной лозы.
Мы исходили вдоль и поперек все центральные улочки, и полагаю, что за последнее время я вполне прилично узнала Москву. Когда я ехала сюда с Ладой из Питера, то думала, что ближе Лады у меня никого нет и не будет. Мы общаемся много лет, и Лада Валерьевна Белоцерковская как врач-психиатр очень помогла мне[1]. И вот моя Лада вышла замуж и растворилась в своем Игорьке. Конечно! Он и видный специалист в области психиатрии, и ректор одного из крупнейших в стране институтов по подготовке психиатров-криминалистов.
Но я на Ладиного Игоря не в обиде. Это через него меня разыскал мамин брат, дядя Боря Карлинский, тоже врач и тоже психиатр. Доктор Карлинский стал моим опекуном и познакомил с соседями – Верой Донатовной и Виктором. И Виктор мне с каждым днем становится все ближе и нужнее. Мы гуляем по Москве и разговариваем, разговариваем обо всем на свете и, кажется, уже не можем друг без друга.
Однако сегодня моей целью была отнюдь не прогулка. Я шла на удивительную выставку, отправляющую в путешествие по древним памятникам и виртуальным мирам. Сама бы я вряд ли туда попала, билеты достал доктор Карлинский. Мы планировали идти с Виктором, но в последний момент соседа вызвали на службу в прокуратуру, и я была вынуждена отправиться одна. Я шла, сосредоточившись на том, чтобы не наступать на трещины в асфальте, как вдруг кто-то тронул меня за плечо. Я обернулась и увидела Петрова.
– Софи, ты? Вот не ожидал тебя увидеть!
Можно подумать, что я ожидала. Наши отношения с Пашей Петровым напоминают качели. Когда Петров взмывает в небо от переполняющей его симпатии ко мне, я неизменно оказываюсь на излете этого чувства. Хотя справедливости ради стоит заметить, что первой в Пашку влюбилась именно я. Когда-то, очень давно, когда мы еще жили в Питере, о Петрове ходили слухи, что он неформал от искусства и ночами расписывает стены окрестных домов. Я задалась целью и разыскала его художества. Писал он не так чтобы красиво, а скорее загадочно – всякие странные буквы, слитые в нечитаемые слова. И под каждым своим посланием рисовал зеленый самолет рубленой формы, три буквы и две цифры – МиГ31. Во дворе его так и звали – Пашка МиГ. Или Тридцать Первый. В этого-то МИГа Тридцать Четвертого я и влюбилась.
И, чтобы привлечь к себе его внимание, вынула у мамы из кошелька деньги и отправилась в ближайший «Леруа Мерлен» за красками. Накупив разноцветных баллончиков, я сложила их в рюкзак, рюкзак запихнула под кровать и стала ждать ночи. А дождавшись, вышла на улицу. Был январь, мороз градусов двадцать, но меня это не смутило. Я подошла к нашему дому с торцевой стороны, сняла варежки, достала баллончик с оранжевой краской и в непроглядной темноте принялась распылять краску на стену, стараясь сделать так, чтобы мое творение имело максимально круглую форму. Ну да, я рисовала солнце.
Так я потом и написала в объяснительной записке, которую от меня потребовали в детской комнате милиции. Рядом со мной сочинял объяснительную Пашка-МиГ, его тоже задержали в ходе рейда по отлову уродующих город вандалов. МиГ поглядывал на меня с нескрываемым уважением. И даже с симпатией. И, заглядывая ко мне в бланк и читая мои каракули, говорил:
– Пипец какой-то! Рисовала солнце! Как в детском садике. Пусть всегда будет солнце! А знаешь что? Сделай солнце своим тэгом. Ты Соня? Подписываться будешь Солнцем.
Рядом с ним скучала над исписанным листком ярко накрашенная девица, то и дело целовавшая Пашку в щеку для утверждения своих на него прав и смотревшая на меня, как солдат на вошь. Заметив слишком пристальное внимание МиГа ко мне, она вдруг выпалила:
– Между прочим, я точно знаю, что это она организовала приемку.
И вместо того чтобы окоротить обманщицу, объект моего обожания глянул на меня с неприязнью и презрительно протянул:
– Так это ты нас сдала?
Он так легко поверил гнусной лжи, и это повергло меня в шок. Ради него я залезла в мамин кошелек и похитила деньги, ради него мерзла ночью у стены, ради него убегала от преследовавших меня полицейских и томилась в набитом деклассированными элементами автобусе. И от него я слышу такие страшные вещи! Любовь тут же завяла, как ромашка на снегу.
Вместо меня ответил наблюдавший за нами капитан:
– Не Кораблина вас сдала. Это общегородской рейд. Пришла разнарядка сверху.
И, посмотрев на раскрашенную девицу, капитан грозно сдвинул брови:
– А ты, Ломакина, прекращай!
– А чего сразу я-то? – заныла девица.
– Много разговариваешь. На волосок от колонии, а все никак не угомонишься.
Так я остыла к граффити и разлюбила Пашку Петрова. Зато он всю школу мне прохода не давал. И даже поехал за мной в Москву, поступать во ВГИК. Я училась на киноведческом, Петров – на художественном. Иногда ребята с его факультета устраивали в стенах вуза выставки, на которые я, само собой, ходила. И видела Пашкины работы. Рисовал он так, что я снова в него влюбилась. А вот он ко мне заметно охладел, ибо увлекся своей однокурсницей, не чурающейся стрит-арта. К своему стыду, должна признаться, что я снова накупила цветных аэрозолей и стала мотаться с компанией творческой молодежи теперь уже по Москве, оставляя свои следы на урнах и ларьках, расписывая концептуальным бредом лавочки и магазинные жалюзи.
Пашка меня игнорировал. Вернее, не то чтобы игнорировал, а относился спокойно, как к старому другу. Меня душила обида, и я до самого окончания института из кожи лезла вон, чтобы ему понравиться. Потом уехала домой и про него забыла. А теперь вот снова.
– Привет, Паш, – улыбнулась я.
Он почти не изменился. Невысокий, плотный, в черном худи с готическими рунами, широких джинсах и в шапке-бини, из-под которой свисает его неизменный русый чуб. В руках дымящаяся сигарета, в прищуренных глазах дерзкий вызов всему миру.
– Солнце, ты сейчас куда?
Я отправила в урну бумажку от мороженого и ответила:
– В «Арт-Плей».
– Я тоже туда, – обрадовался Пашка. Окинул меня заинтересованным взглядом и пояснил: – Сволочь одну ловить.
– Ты все с Шестикрылым воюешь?
– Должен же кто-то его остановить. Написал, гад, в Инстаграмме, что вывесит сегодня на «Мистик Юниверсе» свои работы. Хвастается, козел. Ребята уже там, мы его с поличным возьмем.
История вражды российского граффити-сообщества с художником стрит-арта с тегом «Шестикрылый» брала начало года с две тысячи десятого. Ни с того ни с сего появился на просторах столицы неизвестный райтер, быстро и метко оставляющий трафаретные рисунки в самых неожиданных местах. Рядом с трафаретными картинками неизменно появлялся тег «Шестикрылый». Работы были остро социальные, и вскоре о художнике заговорили все средства массовой информации, называя Шестикрылого уникальным явлением и пророча ему большое будущее. В то время, когда власти города его мазню во избежание порчи покрывали защитным стеклом, остальных райтеров продолжали забирать в полицию и жестоко карать. Это не могло не вызвать волну возмущения среди уличных художников. И Шестикрылому объявили войну, призывая остановиться.
Но тот не собирался останавливаться и пиарил себя как только мог, все больше коммерциализируя свой талант. Понятно, что трудился над этим он не сам. И что у парня была команда менеджеров и агентов, помогавшая Шестикрылому сохранять инкогнито и в то же время устраивать выставки своих работ, на которых за астрономические суммы продавались нанесенные на холст его самые узнаваемые трафареты. А чтобы шумиха вокруг его имени не утихала, Шестикрылый, насмешливо прозванный в сообществе художников граффити Падшим Ангелом, повадился наведываться в художественные галереи и на выставки, расклеивая между экспонирующихся картин свои работы. Именно о такой готовящейся акции и говорил МиГ. Я сделала осведомленное лицо и уточнила:
– И много людей собираются ловить?
– Сейчас увидим. Списывались человек десять, придут, полагаю, поменьше. Хочешь поучаствовать в охоте?
– Само собой, – обрадовалась я.
Пашка глубоко, до фильтра, затянулся. Поравнявшись с урной, выбросил окурок и, кинув на меня быстрый взгляд, проговорил:
– Только ты это, на Громову не обращай внимания. Я решил, что мы с ней разбежались, но Люська не согласна.
– С чем?
– Глупый вопрос, – недовольно протянул Пашка. – Само собой, с тем, что разбежались. Громова столько для меня сделала, а я, получаюсь, свинья. Это же Люська меня в театр декоратором устроила. И в Москве регистрацию оформила. Я ей, конечно, за это очень благодарен, но не могу больше с ней жить. Душная она.
– Раньше мог, а теперь не можешь?
– Ну не люблю я ее, – с надрывом простонал Петров. – Думал, как-то притремся друг к другу, а все не притираемся. А ты как, Солнце? Замужем?
– Я свободна, и если тебя интересует, есть ли у меня молодой человек, сразу отвечу – нет.
Сказала, покраснела, понимая, что лукавлю, и тут же успокоила себя. Виктор не в счет, хотя сосед по коммуналке всячески и старается стать для меня незаменимым. Я, конечно же, ценю его внимание, но все-таки считаю, что никому ничего не должна.
– Солнце, это знак! – оживился парень. – Я не сомневался, что рано или поздно снова с тобой увижусь. И что на этот раз все будет как надо.
Мы подошли к большому зданию красного кирпича и перед входом увидели с десяток парней и одну-единственную коротко стриженную девицу, в которой я сразу же узнала Громову. В студенческие годы ее называли Муха Навозница – за пристрастие к блестящей одежде. Вот и сейчас Люська сверкала фиолетовой, с алым отливом, туникой в пол, под которой виднелись крохотные серебряные шорты и перламутровый топ.
Заметив, что Пашка не один, она изменилась в лице и стала злобно сверлить меня глазами – похоже, что тоже узнала. Пока ребята обменивались приветствиями, Муха терпела и исходила ядом молча, а когда пошли внутрь галереи, все-таки не выдержала, прибилась к нам с Пашкой и, следуя за нами по пятам, сердито зашипела:
– Слушай, Паш, на кой черт ты ее приволок? Чтобы меня уесть?
Не сбавляя шаг, Пашка презрительно сплюнул и ничего не сказал.
– Совсем оглох? – повысила голос Громова. – Отвечай! С тобой разговаривают!
– Чего тебе? – миролюбиво откликнулся Пашка.
– Мне назло Кораблину приволок, тебя спрашиваю?
– Да мы случайно встретились…
– Да ладно, случайно! Так я и поверила! Сонька всегда таскалась за тобой хвостом, потом вернулась в Питер, ты остался в Москве, и вдруг – о чудо! В многомиллионной столице вы с ней случайно встретились!
– Да говорю тебе…
– Сонька сталкерит за тобой! Следит за каждым твоим шагом! Простить не может, что ты со мной живешь!
– Не живу, а жил, – флегматично поправил Паша.
– Да по фиг! – рассвирепела Люська. Но тут же взяла себя в руки и уже спокойно заметила: – Паш, а помнишь, ты говорил, что с месяц назад у тебя смартфон пропал.
– Ну да, посеял где-то.
– Она и сперла!
Павел остановился, развернулся к бывшей сожительнице и хмуро обронил:
– Слушай, мать, ты утомила. Ты же теперь с Илюшей? Вот и иди к своему Саркисяну, не раздражай мужчину. Видишь, как недобро он на меня поглядывает. Еще зарэжэт.
Шипя, как рассерженная гусыня, Люська отошла, а МиГ, собрав всех в холле, проговорил:
– Значит, так. Мы с Солнцем встанем у черного хода. Илья и Людмила – у центрального. Остальные расходятся по залу и внимательно следят за всеми посетителями. Неважно, мужчина это или женщина. Шестикрылый может подослать кого угодно.
Недовольно морщась, Громова подхватила под руку высокого смуглого парня с буйной шевелюрой и затравленным взглядом и устремилась к большому, во всю стену, зеркалу. Здесь и осталась, делая вид, что прихорашивается и оправляет клетчатую рубашку своего кавалера. Другие охотники за Падшим Ангелом двинулись в зал, а мы с Пашей прогулочным шагом направились по коридору в глубь галереи, делая вид, что просто осматриваемся.
– Я видел схему здания, служебный выход где-то здесь, – прошептал МиГ, сворачивая за угол и спускаясь по ступеням вниз.
И в самом деле, мы приблизились к незапертой железной двери, Паша толкнул ее и выглянул на улицу. Огляделся по сторонам и удовлетворенно кивнул.
– Все правильно. Выход на задний двор. А теперь, Софи, давай целоваться.
– Пашка, с ума сошел?
– Исключительно для конспирации. А ты что подумала?
Что подумала, то и подумала, не важно. Он прижал меня к себе, впился губами в мой рот, я закрыла глаза, обняла за шею и, почувствовав такой знакомый запах табака и краски, на какое-то мгновение утратила чувство реальности. Разве такое бывает? В многомиллионном городе оказаться в одно время в одном месте… Люська права, наша встреча – и в самом деле удивительное совпадение. Скрипнула неплотно прикрытая дверь, мне в лицо повеяло ветерком с улицы, и, когда я взглянула на Петрова, то увидела, что он медленно садится на пол. Парень с изумлением смотрел на меня, и в стекленеющих его глазах я отчетливо видела свое отражение.
– Паш? – тихо прошептала я.
Петров молчал, и это было особенно страшно.
– Пашка, что? Не молчи! – закричала я так, что у самой заложило уши. – Сердце? Да? У тебя прихватило сердце?
Он беспомощно улыбнулся и привалился к двери. Привалился неплотно, между ним и дверью оставалось приличное расстояние, и я, усаживая Пашу удобнее, провела рукой по его спине. Рука коснулась липкого и теплого и, поднявшись повыше, уперлась в холодную сталь. Сообразив, что это, должно быть, нож, я тут же отдернула руку и увидела на пальцах кровь. Пашу зарезали? Но когда? И кто? А вдруг это я, только не помню? Это было самое страшное, и я не могла об этом думать. И не думать не могла. В голове стучало и пульсировало – я? Я? Я?
Я пребывала в ступоре, когда нас нашли. Какие-то люди суетились вокруг Паши, меня подняли с пола и отвели в машину, усадив на заднее сидение и пристегнув наручниками к какому-то мужчине в форме полицейского. Я не сопротивлялась. Я просто смотрела на все со стороны, как будто это происходит не со мной, и больше всего боялась утратить над собой контроль и выпустить в круг света ДРУГИХ.
Главный редактор Гурко уселся в пролетку, взгромоздил рядом с собой фотографические принадлежности и, подсадив спутницу на подушки, велел везти на Садовую-Спасскую. Дорогой редактор хмурил брови и говорил:
– Любопытно было бы узнать, под каким предлогом ты собираешься заявиться к Мамонтову? Здравствуйте, я Саша Ромейко? Собираюсь написать о вас ядовитый фельетон? Ну, допустим, с Врубелем я тебя сведу. С ним-то мы с тобой, Александра, поболтаем, тут уж будьте покойны. А вот насчет Саввы Ивановича не уверен – захочет ли он с нами разговаривать?
– Да бросьте, дядя Петя! – беспечно отмахнулась девушка. И самоуверенно добавила: – Ни один человек еще не отказывался от беседы со мной.
Самоуверенность Александры возникла не на пустом месте. Саша Ромейко и в самом деле была по-своему исключительна. В сложном искусстве фельетонистики она чувствовала себя как рыба в воде. Хотя в профессию пришла не сразу, сначала думая посвятить себя большой литературе. Как и все молодые барышни ее склада, девица Ромейко мечтала написать что-нибудь великое, как Мария Башкирцева, портрет которой висел у Александры над столом.
Нет, она, конечно, не планировала посмертно опубликовать свои дневники, как это сделала талантливая, но рано ушедшая из жизни поэтесса, переписывавшаяся с самим Виктором Гюго. Да это и не обязательно – рано уходить из жизни. Саша Ромейко еще поживет! И сделает что-нибудь исключительное. Она еще не знает, что именно. Но что-нибудь такое, что всколыхнет этот сонный мир. И заставит мужчин смотреть на женщин как на равных.
В газету ее привел случай. Вернувшись на каникулы домой, Александра попала прямиком на похороны двоюродной тетки. И за поминальным столом с удивлением узнала, что кузен и кузина поделят наследство покойной отнюдь не в равных долях. Дочери принадлежит лишь одна четырнадцатая часть наследства, остальное заберет себе сынок. И, хотя ее это совершенно не касалось – Александра была единственной дочерью своих родителей и родных братьев не имела, – несправедливость больно задела начинающую литераторшу. Там же, на поминках, Саша разразилась гневной речью, но только два человека отнеслись к словам мадемуазель Ромейко всерьез. Первым был теткин муж, смуглый живчик Петр Петрович Гурко. Дядя Петя как раз только-только начал издавать газету «Шершень ля фам», позиционируя как развлекательно-познавательную, и примерял на свое детище все неожиданное и оригинальное.
Вторым человеком был Володя Соколинский, единственный сын родной сестры дяди Пети, которого Саша знала с самого детства и жутко сердилась, когда родные называли их женихом и невестой. В том, что она и в самом деле нравится Соколинскому, Александра убедилась, когда отправилась на учебу в Дрезден, чтобы стать литератором. Володя последовал за ней и стал студентом юридического факультета. И как будущий юрист Соколинский с интересом выслушал за поминальным столом ее обличительную речь о несправедливости наследственной системы и пообещал как правовед со своей стороны сделать все возможное, чтобы остановить творящееся беззаконие. А дядя Петя предложил написать об этом фельетон и поместить в его газете. Петр Петрович не просчитался – смелая статья, написанная не без сарказма прекрасным русским языком, сразу же принесла «Шершню» популярность.
Почувствовав, что вовсе не большая литература, а разоблачительные фельетоны – как раз то, чего жаждет ее беспокойная душа, Шурочка больше не вернулась в Дрезденский университет, с увлечением взявшись писать для «Шершня». К работе своей она относилась серьезно. Если уж затевала статью, то материал собирала так основательно, что могла бы написать научный труд. Хорошее знание предмета вызывало симпатии и уважение к автору как у читателей, так и у героев статей.
Володя тоже остался в России, переведясь в Московский университет и продолжая изучать юриспруденцию. Шурочкина бескомпромиссность забавляла студента Соколинского, и часто по вечерам, сидя в гостиной и слушая, как невеста с горячностью рассказывает об очередной обнаруженной ею несправедливости в отношении женщин, беззлобно подтрунивал над ней, целуя в нос и называя своей «неугомонной глупой суфражисткой». Однако девушка вовсе не была глупой. Скорее наоборот. Может быть, слишком упрямой и чересчур настойчивой, но журналисту и нельзя быть другим.
– Какой смысл гадать, захочет Мамонтов с нами разговаривать или нет? Пока не рискнем, все равно не узнаем. Дядя Петя, давайте просто приедем на Садовую-Спасскую, а там уже будет видно, – решительно тряхнула рыжими кудрями Саша Ромейко.
– Ой, допрыгаетесь, Александра Николаевна! – с комической скорбью поджал губы родственник. – Найдете приключения на свою огнегривую голову.
Пожурил, но к Мамонтову поехал. Двухэтажный особняк на Садовой-Спасской знала вся богемная Москва. И по дороге Петр Петрович брюзжал:
– Сама должна понимать, кто такой Мамонтов! Это столп! Глыба! Магнат! У него получается все, за что он ни возьмется.
– С такими-то деньжищами немудрено.
– Да ты цинична!
– Пардон, мон анкл, больше не буду. А если честно, то я давно присматриваюсь к господину Мамонтову на предмет статьи. Вы правы, он уникальный человек. Как там о нем пишут в газетах? Успешный промышленник, страстный покровитель искусств, Савва Великолепный и Московский Медичи. Он не только помогает всем, кого находит талантливым, но и буквально фонтанирует идеями, заражая окружающих энтузиазмом. Покровительствует оперному искусству – открыл «Частную оперу Кроткова» и привлекает к созданию декораций – нет, не просто маляров, а лучших художников нашего времени! Люди искусства чувствуют себя в особняке Саввы Ивановича как дома. В общем, лучшего объекта для фельетона трудно найти.
– Что же о нем можно сказать в фельетонном стиле? – удивленно взглянул на племянницу Гурко. – Для неуживчивого Врубеля он даже отстроил целый флигель, в котором художник творит своих «Демонов».
К этому-то флигелю и подъехали сотрудники газеты «Шершень ля фам». Выпрыгнув из экипажа, Александра устремилась к крыльцу и, взбежав по ступеням, энергично принялась крутить ручку звонка. Велев извозчику дожидаться, Гурко двинулся за племянницей. Он как раз успел взойти на крыльцо, когда дверь распахнулась, и на пороге показался худощавый мужчина с зачесанными назад пшеничными прядями. Он окинул тяжелым взглядом приплясывающую от нетерпения девушку, потрогал рыжеватые усы и нелюбезно осведомился:
– Вам кого, сударыня?
Выглянув из-за спины журналистки, главный редактор с воодушевлением проговорил:
– Михаил Александрович, дорогой вы мой, мы к вам.
Обладатель пшеничных усов недоверчиво дернул плечом и не двинулся с места. Врубель был известен как художник, творчество которого решительно никто не понимает. Когда к юбилею Лермонтова решено было издать подарочный двухтомник поэта с иллюстрациями «лучших художественных сил», только Врубель благодаря протекции Мамонтова был единственным художником, неизвестным публике. Впрочем, именно его работы вызвали шумиху в прессе – критики отмечали их «грубость, уродливость, карикатурность и нелепость». Именно тогда Михаилу Врубелю и представился случай в первый раз реализовать тему «Демона», который завладел им еще в Киеве и не отпускал до сих пор.
Александра рассматривала одиозного художника. Высок, худощав, с бледным надменным лицом и светлыми водянистыми глазами, которые смотрят на нее так, точно она – пустое место. Собирая материал для задуманной статьи о Савве Мамонтове, фельетонистка услышала историю о первом визите Врубеля в Абрамцево, куда его пристроили гувернером хозяйских сыновей. Будто бы, желая поразить гостя, радушный Савва Иванович провел художника в свой кабинет и распахнул полог, закрывавший от посторонних глаз главную гордость мамонтовского кабинета – скульптуру Христа в человеческий рост работы Антокольского – очень дорогую для хозяина вещь. Врубель взглянул и брезгливо произнес:
– Это не искусство!
И Репина припечатал, прямо в глаза заявив Илье Ефимовичу, что тот не умеет рисовать. Одним словом, не характер, а уксус. Пока Александра рассматривала строптивца, тот нелюбезно проговорил:
– А, это вы, господин главный редактор!
В голосе Врубеля послышались ироничные нотки, и он насмешливо осведомился:
– Как продвигается охота за сенсациями?
– Может быть, пустите к себе? – пригибаясь под тяжестью фотографического оборудования, взмолился издатель «Шершня».
– Может, и пущу, – хмуро проговорил хозяин флигеля. И, окинув взглядом Александру, заинтересованно уточнил: – Кто это с вами? Актриса?
Говорили, что Врубель окружает себя людьми странными. Снобами, кутилами, цирковыми артистами, итальянцами, бедняками и алкоголиками. И что его переезд из Киева в Москву связан с увлечением цирковым искусством – в особенности одной цирковой наездницей.
– В некотором роде… – туманно ответствовал Гурко, вталкивая Александру в прихожую и вваливаясь сам.
– Только ненадолго, работы много, – предупредил художник, запирая на замок входную дверь и следуя за гостями. – Проходите в гостиную, но не пугайтесь – мы занавес для Частной оперы расписываем, – усмехнулся он.
Александра свернула в распахнутые двери, которыми заканчивался коридор, и очутилась в просторной комнате, которую почти целиком занимала натянутая на грубо сколоченную раму плотная пестрая ткань. Фельетонистка остановилась и замерла в дверях, с трудом переводя дыхание от охватившего ее восторга. На огромном полотне разворачивалась сцена из античной жизни: под сенью статуи Венеры поэт, по-видимому, Данте, расположился с арфой в окружении слушателей в костюмах эпохи позднего Возрождения. Над завороженными слушателями синим покрывалом нависло низкое итальянское небо, а вдали белели верхушки очертаний Неаполитанского залива. Александра с трудом оторвалась от созерцания грандиозного полотна и обернулась на голоса. В гостиную входили трое – Врубеля она уже знала, двух других господ пока еще нет.
– Кого я вижу! Дон Педро! – заулыбался взлохмаченный румяный брюнет. Он выглядел так, словно его только что разбудили – волосы в беспорядке, борода и усы всклокочены, между брюками и жилетом надувается парусом рубашка.
– Приветствую вас, Константин Алексеевич! – оживился редактор, пожимая протянутую, в перстнях, руку. – Мое почтение, Валентин Александрович. – Оставив в покое руку лохматого, Гурко шагнул навстречу угрюмому шатену.
Тот скупо кивнул и тоже ответил на редакторское рукопожатие. От полноты чувств фельетонистка сделала книксен. Именно такими она и представляла себе художников Серова и Коровина – совершенно непохожих друг на друга друзей, которых, как утверждали злые языки, Савва Мамонтов, подчеркивая их неразлучность и чтобы не тратить понапрасну лишних слов, называл Серовин. Валентин Серов слыл немногословным, неторопливым и основательным педантом, и кто-то однажды даже пошутил, что в компании Серов настолько тихий и незаметный, что на него можно сесть. Коровин же был весельчак, баловень, человек-праздник. Порывист, несерьезен, слишком «богемист».
Абрамцевский дом Мамонтовых представлялся Александре, по рассказам побывавших там счастливцев, эдаким Эдемом, где в атмосфере нескончаемого праздника и всеобщей любви добрые эльфы днем и ночью поют, пляшут, рисуют картины, вышивают гладью и расписывают керамику. Коровин появился в этом творческом раю значительно позже Серова. Только тогда, когда уже учился в Академии художеств, и подружился со вхожим в Абрамцево художником Поленовым.
Валентин же Серов считал Абрамцево своим домом, ибо подолгу живал в усадьбе еще ребенком и любил Мамонтовых даже больше, чем настоящих родителей. Он откликался на непонятно как прилипшее к нему имя Антон, со всеми держался с достоинством и без позерства, ибо уже в позднем младенчестве исколесил пол-Европы, был ко всему привычен и ничему не удивлялся. В четыре года в Швейцарии будущий портретист катался на ньюфаундленде Рихарда Вагнера. В девять лет Тургенев спасал его от дурного влияния парижских проституток. А в десятилетнем возрасте Серов учился рисованию у Ильи Репина – старого друга его отца, известного композитора. И поэтому не было ничего удивительного, что в утонченной эстетской атмосфере мамонтовского дома Антон-Валентин был как рыба в воде.
Приятель его Коровин был сыном обнищавшего купца и вырос в деревне. Спорам об искусстве и мучительным творческим поискам художник предпочитал удовольствия простые и бесхитростные – охоту и рыбалку. И, вопреки аскету Серову, довольствовавшемуся малым, любил роскошь, красивые жесты и шикарные вещи, заказывал ювелирам кольца и перстни, для которых рисовал эскизы, и с удовольствием носил их сам или раздаривал знакомым.
– Эко у вас кучеряво! – воскликнул редактор Гурко, скидывая с плеча кофр и обводя рукой живописное полотно. – Хороша античность. Статуя удалась – загляденье! И сказитель хоть куда.
И издатель «Шершня ля фам» обернулся к Серову. Художник смотрел на пришедших сосредоточенно и мрачно, предоставив Коровину развлекать гостей. Врубель тоже не замечал присутствующих, сразу же пройдя в глубь комнаты и приступив к работе.
– И хотелось бы приписать себе чужие лавры, да совесть не позволяет, – хохотнул кудлатый Коровин, охотно включаясь в беседу. – Это детище целиком и полностью принадлежит Михаилу Александровичу. Мы с Антоном у него на подхвате, как простые подмастерья.
– Позвольте запечатлеть красоту на память.
Гость принялся расчехлять фотографическую камеру, но Врубель вдруг оторвался от работы и категорично произнес:
– Э, нет, не нужно. Не люблю я аппараты. Лучше карандаша ничего нет.
– И что же, Михаил Александрович, вы не разрешите мне сделать коллективный снимок? Увековечить всех нас, так сказать, на долгую добрую память?
– Не надо снимков. Лучше я сам нарисую, – скупо обронил художник, снова принимаясь за дело.
Смягчая возникшую неловкость, Коровин посмотрел на Сашу маслянистым взглядом дамского угодника и потянулся к ручке, мурлыча:
– Дон Педро, представь же нас своей очаровательной спутнице…
– Отчего же не представить? – застегивая не понадобившийся кофр, буркнул редактор. – Саша Ромейко, прошу любить и жаловать.
– Быть не может! Чтобы такая очаровательная девица писала такие пакости! Прямо даже не верится.
– И напрасно, – усмехнулся Петр Петрович. – Теперь вот хочет писать фельетон про театр Саввы Ивановича. Вы как, друзья мои, не против?
– Да на здоровье, – широко улыбнулся Коровин. – Пусть пишет о чем хочет, талантливое перо нужно поощрять. Присаживайтесь, барышня.
Он сделал движение в сторону кресел, но Александра продолжала стоять, в изумлении рассматривая работу Врубеля. Теперь уже ее потряс не занавес, а стоящий в стороне холст с начатой картиной – полуобнаженная, крылатая, молодая, уныло-задумчивая фигура сидит, обняв колена, на фоне закатного неба.
– Вот она, демоническая сила искусства. – Коровин многозначительно подмигнул газетчику.
Тот подскочил к племяннице и одобрительно зацокал языком:
– А ведь хорошо! Хотя и пугающе… Что скажешь, Шурочка?
Александра вздрогнула и сердито обернулась к Серову как к единственному человеку в этой комнате, с которым можно говорить серьезно.
– Это расточительство! – хмуро сообщила она.
– Что именно? – не понял художник.
– Да то, как Савва Иванович разбрасывается талантом Врубеля. Взгляните на это полотно! Вот где искусство! Искусство на века! А Михаил Александрович расписывает занавес! Занавес! Который истлеет лет через десять! И лепит печные изразцы для абрамцевской гончарной мастерской! И это художник, от взгляда на картины которого холодеют руки и стынет в жилах кровь!
Девушка описала рукой полукруг и остановила указательный палец на полотне с сидящим демоном.
– А чем нехороши печные изразцы? – Серов в недоумении пожал плечами.
– Да тем, что разобьются! А работы Врубеля должны сохраниться для потомков! Савва Иванович, конечно, меценат, но только какой-то уж очень специфический. Приглашает к себе гения, чтобы тот расписывал плафоны.
– Не только плафоны. Еще и балалайки.