Тайный сообщник - Эдвард Бульвер-Литтон - E-Book

Тайный сообщник E-Book

Эдвард Бульвер-Литтон

0,0
4,99 €

-100%
Sammeln Sie Punkte in unserem Gutscheinprogramm und kaufen Sie E-Books und Hörbücher mit bis zu 100% Rabatt.
Mehr erfahren.
Beschreibung

Тема двойничества в литературе возникала ещё в фольклоре и мифологии (например, в «Старшей Эдде»). Авторы вводят двойников в произведения для различных целей: исследование идентичности, символизация внутреннего конфликта, критика и саморефлексия, создание напряжения и интриги. Образ двойника получил популярность в эпоху романтизма. В этом сборнике представлены как популярные рассказы «Тайный сообщник» Дж. Конрада, так и малоизвестные рассказы Г. Джеймса, Дж. К. Бангза, Э. Блэквуда, Дж. Конрада, Ф. М. Кроуфорда, Э. Дж. Бульвер-Литтона, Б. Стокера. Раздвоение личности, страшные истории близнецов; внезапная встреча с человеком, один в один похожим, который преследует главного героя, доводит до ужасного финала, — такие вариации сюжета о доппельгангере читатель найдёт на страницах данной книги. Рассказы «Частная жизнь», «Ужас близнецов» и «Западня» впервые переведены на русский язык.

Das E-Book können Sie in Legimi-Apps oder einer beliebigen App lesen, die das folgende Format unterstützen:

EPUB
MOBI

Seitenzahl: 407

Veröffentlichungsjahr: 2025

Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.


Ähnliche


Тайный сообщник (сборник рассказов зарубежных писателей)

© Волков А., перевод на русский язык, 2025

© Антонов С., составление, перевод на русский язык, 2025

© Холмская О., перевод на русский язык, Наследники, 2025

© Брилова Л., перевод на русский язык, 2025

© Бродоцкая А., перевод на русский язык, 2025

© Корчагин Г… перевод на русский язык, 2025

© Кальницкая Д., перевод на русский язык, 2025

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2025

Все права защищены. Книга или любая ее часть не может быть скопирована, воспроизведена в электронной или механической форме, в виде фотокопии, записи в память ЭВМ, репродукции или каким-либо иным способом, а также использована в любой информационной системе без получения разрешения от издателя. Копирование, воспроизведение и иное использование книги или ее части без согласия издателя является незаконным и влечет за собой уголовную, административную и гражданскую ответственность.

Эдвард Джордж Бульвер-Литтон 1803–1873 Монос и даймоносЛегенда

По рождению я англичанин, но мои ранние годы прошли за границей, в стране более северной. Ни братьев, ни сестер у меня не было; моя мать умерла, когда я еще лежал в колыбели; и единственного близкого человека, наставника и товарища детских игр я обрел в моем отце. Он был младшим сыном в родовитом и старинном семействе; что принудило его оставить родину и друзей, отринуть всякое общество и поселиться на скале – само по себе отдельная повесть, не имеющая никакого отношения к моей.

Господь свидетель, я убежден, что рассказ, который я поведу, в достаточной мере привлечет ваше внимание, поэтому нет нужды излагать еще чью-либо историю, чтобы предварительно прояснить его мелкие подробности или придать больше занимательности его удивительнейшим событиям. Я сказал, что мой отец жил на скале, ибо вся окружающая местность – пустынная, холодная, голая, унылая – казалась одной сплошной скалой: чахлые деревца, пожухлые травы; пещеры, сквозь которые, клубясь и завывая в своем блаженном стремлении, бежал темный и бурный поток, никогда не видевший ни звезд, ни солнца, разве что мельком, сквозь редкие и страшные разломы в нависших над ним каменных громадах; нескончаемые утесы, покрытые вечными снегами и населенные хищными птицами, чьи разноголосые крики были самой приличествующей музыкой для этих небес, слишком холодных и угрюмых, чтобы облака могли равномерно устлать их тусклое, серое, бесприютное пространство; все это составляло приметы той страны, где влачилась весна моей жизни. Климат, который в более благоприятных областях **** разнообразит девять месяцев зимы тремя месяцами лета, резко наступающего и столь же внезапно сменяемого новой зимой, казалось, всегда оставался одинаковым в том милом и ласковом краю, где находился мой дом. Лишь на краткое время снег в долинах таял, ручьи вздувались, и синюшные, уродливого и неестественного вида растения, подобно горькой усмешке, показывались тут и там на бескрайних скалах; но именно этими признаками смены времен года и ограничивалось лето в пору моего детства. Мой отец питал склонность к наукам – естественным наукам, а обо всем прочем имел понятие весьма посредственное; все свои знания он передал мне; а довершила мое образование Природа, дикая и суровая, преподав моей душе безмолвные, но глубоко запавшие уроки. Она научила мои ноги совершать прыжки, а руки – наносить удары; она вдохнула жизнь в мои страсти и сообщила мрачность моему нраву; она научила меня тянуться к ней, даже в ее самых грубых и непривлекательных проявлениях, а всего прочего – мужской дружбы, милых женских улыбок и звонких детских голосов, всех привязанностей, надежд, общественных взаимодействий и иных составляющих человеческого существования – сторониться, словно мучений и бедствий. Даже на этих суровых скалах, под этим неприветливым небом я обладал сокровищем, которое неведомо пресыщенному городскому вкусу или тем, кто ищет наслаждений среди благоуханного воздуха, в стране роз! Что это было за сокровище? Оно имело несметное множество разновидностей и приятных оттенков – но лишь одно название. Что это было за сокровище? Уединение!

Мой отец умер, когда мне было восемнадцать лет; препорученный покровительству моего дяди, я вернулся в Лондон. Я прибыл туда, худощавый и угрюмый, телом силач, а обхождением и нравом, по мнению окружающих, – совершеннейший дикарь. Они были бы и не прочь посмеяться надо мной, но я внушал им страх; они были бы и не прочь изменить меня, но я сам изменил их; я омрачал их увеселения и нагонял тень на их сборища. Хотя говорил я мало, хотя я сидел среди них отрешенно, молчаливо и безучастно, мое присутствие их словно иссушало. Никто не мог жить рядом со мной счастливо или спокойно! Я это чувствовал и ненавидел их за то, что они не могли полюбить меня. Минуло три года – я достиг совершеннолетия, вступил в права наследства – и, гнушаясь обществом, возжаждав уединения, решил предпринять путешествие по тем безлюдным и отдаленным землям, из которых, даже если кому и удавалось туда проникнуть, не возвращался с рассказами никто. Итак, я распрощался с кузиной и тетушкой, а когда явился к своему престарелому дяде, питавшему ко мне меньше расположения, чем кто-либо, то сдавил его руку столь дружеским пожатием, что, думается мне, с тех пор сия изящная и холеная конечность исполняла свои привычные действия не совсем исправно.

Я отправился в странствия: проник в палящие пески, пересек бескрайние пустыни, шагнул под сень бескрайних африканских лесов, куда вовек не ступала нога человека, где человеческий голос вовек не нарушал внушающей трепет, важной Торжественности, что витает над великим уединением, как витала над хаосом еще до сотворения мира! Там взрастает и гибнет первозданная природа, не тревожимая и не изменяемая внешними потрясениями; семя превращается в дерево, живет бесчисленные века, падает и разлагается, гниет и исчезает; время там течет медленно, не открывая своих могучих и немых перемен ни перед кем, кроме бродячего льва или той огромной змеи, в сто раз больше худосочного удава, встречей с которым похваляются путешественники. Там же, лежа знойным полднем в тяжелой и густой тени, я слышал топот, словно шагало целое войско, слышал треск и падение деревьев и видел сквозь сплетенные ветви, как грозно шествует бегемот, и глаза его пылают, будто солнце, а белые клыки выгибаются дугами и блестят в яростном зеве, подобно колоннам в гроте: чудище, которое обитает лишь в этой глуши и с тех пор, как воды схлынули с этой полной чудес земли, не являлось изумленному человеческому взору – ничьему, кроме моего! Времена года проносились друг за другом, но я не вел им счета; их не разделяли границы, придуманные человеком, не обезображивали превратности его низкой жизни и следы его презренных трудов. Времена года проносились друг за другом, и моя молодость сменилась зрелостью, а зрелость тронули сединой первые морозы старения; на меня навалилось чувство неопределенности и беспокойства, и я сказал себе, в своем глупом сердце: «Посмотрю-ка я еще разок на лица моих соплеменников!» Я обратил стопы назад: вновь пересек пустыни, вновь вступил в города, вновь обрядился в человеческие одежды; ибо прежде, в глуши, я был наг, а облачением мне служили отросшие волосы. Я добрался до какого-то морского порта и на корабле отбыл в Англию.

На судне был один человек – единственный, кто не избегал моего общества и не отвращался от моего хмурого вида. То была праздная и любопытная личность, исполненная легкомыслия, самовлюбленности и важности, которая свойственна тем, кому города – родной дом, и кто находит духовную пищу в пустословии. Он являл собой докучливое, несносное, гадкое сплетение мелких и низких мыслишек. Единственным пороком, которым он не обладал, была трусость. Невозможно было внушить ему боязнь, принудить его к молчанию или избегнуть с ним встречи. Он постоянно меня доискивался; стал для меня волдырем, который никакой силой не получалось прорвать; при его виде моя душа обмирала. Мне он представлялся одним из тех созданий, которые своей гнусностью вселяют в нас и страх, и омерзение. Когда он заговаривал со мной, у меня так и чесались руки его придушить! Частенько мне хотелось схватить его в охапку и швырнуть в море, к рысьеглазым, хищнозубым акулам, что день и ночь сновали вокруг нашего корабля; но нас видело множество людей, я сдерживался, отворачивался и обессиленно прикрывал глаза; а когда открывал их вновь, то что же? – он стоял рядом со мной, терзая мой неблагосклонный слух своим торопливым пронзительным голосом! Однажды ночью меня пробудили ото сна вопли и ругательства, и я поспешил на палубу; мы налетели на скалу. То было страшное, но – боже мой! – какое великолепное зрелище! Недвижная и спокойная луна, дремлющее сапфировое море; а посреди вселенского отдохновения, безмолвного и кроткого, триста пятьдесят душ готовились покинуть этот мир! Я присел в сторонке, смотрел и не предпринимал ничего. Моего слуха коснулся голос, похожий на гадючье шипение; я обернулся и увидел своего мучителя; лунный свет упал его лицо, искаженное плаксивой пьяной ухмылкой, его бледно-голубые глаза блеснули, и он произнес: «Мы не разлучимся даже здесь!» Кровь похолодела у меня в жилах; я едва не бросил его в море, которое подступало к нам все быстрее и быстрее; но лицо его освещала луна, и я не осмелился его убить. Однако, не желая гибнуть вместе со всем этим стадом, я в одиночку спрыгнул в воду и поплыл к скале. Я заметил, как следом за мной метнулась акула, но сумел увильнуть, а спустя мгновение ей и без меня нашлось чем насытить свою утробу. Я услышал треск и многоголосый, дикий крик, исполненный страдания – страдания трехсот пятидесяти сердец, которые спустя минуту перестали биться, а я сказал себе, в своем сердце: «Его голос прозвучал среди прочих, и мы все-таки разлучились!» Я достиг берега и улегся спать.

Когда наутро мои глаза открылись, им предстал край более прекрасный, чем грезился даже древним грекам. Солнце только что взошло и весело играло над серебристыми ручьями, деревья клонились под тяжестью золотистых и пурпурных плодов, а алмазная роса искрилась на лугу, покрытом цветами, которые источали восхитительный, тончайший аромат. Тысячи птиц, на чьих великолепных пестрых крыльях сочетались все оттенки северного сияния, выпархивали из травы и древесных кущ, наполняя воздух песнями и радостью; море, на зеркальном челе которого не виделось ни единого следа недавнего крушения, шелестело у моих ног; небеса, совершенно безоблачные, залитые лучезарным сиянием, овевали ветерком мои щеки, словно осеняя благословением. Я встал с освеженным и легким сердцем; обошел свой новообретенный дом; поднялся на высокий холм и увидел, что нахожусь на маленьком острове, на котором нет никаких признаков человека; с переполненным сердцем я огляделся окрест и ликующе воскликнул: «Наконец-то я снова один!» Я спустился с холма; но, еще не достигнув подножия, я увидел, что в мою сторону движется человек. Я взглянул на него, и душа во мне обмерла. Человек подошел ближе, и я узнал моего гнусного преследователя, который избегнул утопления и теперь стоял передо мной. Он подошел, гадко ухмыльнувшись и подмигнув, заключил меня в объятия – лучше бы мне ощутить на себе холодные кольца змеи – и проговорил своим скрипучим и хриплым голосом:

– Ха-ха, дружище, мы по-прежнему будем вместе!

Я хмуро взглянул на него, но не сказал ни слова. Возле берега находилась большая пещера, я направился туда и вошел внутрь, а этот человек последовал за мной.

– Как счастливо мы здесь заживем, – сказал он, – мы никогда не разлучимся!

Мои губы дрогнули, кулаки непроизвольно сжались. Был уже полдень, и меня томил голод. Я отправился на охоту и убил оленя, приволок его в пещеру и часть отварил на костре, сложенном из душистых дров; этот человек ел, глодал кости и смеялся, а я желал ему подавиться; когда же мы закончили трапезу, он сказал:

– Как весело нам тут будет!

Но я снова промолчал. Наконец он растянулся в углу пещеры и заснул. Я посмотрел на него и увидел, что сон его крепок; тогда я вышел, прикатил огромный камень, завалил вход в пещеру и направился на противоположный конец острова; настал мой черед смеяться! Я набрел на еще одну пещеру; устроил себе постель из мха и листьев, соорудил деревянный столик; я выглянул из пещеры, увидел перед собой безбрежное море и сказал:

– Наконец-то я один!

На другой день я вновь отправился на охоту, поймал козленка, приволок его в пещеру и приготовил, как раньше; но я не был голоден, поэтому есть не стал, а решил побродить по острову; когда я вернулся, солнце уже почти село. Я вошел в свое пристанище, а на моей постели возле столика сидел тот самый человек, которого, как я думал, я оставил заживо погребенным в другой пещере. При виде меня он засмеялся и отложил не до конца обглоданную кость.

– Ха-ха! – воскликнул он. – Изрядную шутку вы со мной сыграли, но в пещере обнаружился еще один лаз, не замеченный вами, поэтому я выбрался и пошел вас разыскивать. Это оказалось нетрудно, ведь остров совсем маленький; и вот мы все-таки встретились и больше не разлучимся!

– Вставайте и следуйте за мной! – велел я ему.

Он встал, и пища, которую он оставил, сделалась мне отвратительной, ибо он прикасался к ней.

«Неужели он пожнет все, что я посею?» – подумал я, и мое сердце отвердело, словно железо.

Я поднялся на высокий утес.

– Смотрите, – сказал я, – видите, ручей разделяет остров надвое; вы будете жить на одной половине, я на другой; но вместе мы не сойдемся и трапезу не разделим!

– Это невозможно! – воскликнул он. – Ведь я не сумею ни раздобыть оленя, ни догнать горного козленка. А если вы не будете меня кормить, я умру от голода!

– Разве здесь не растет плодов, – спросил я, – нет птиц, которых вы можете поймать в силки, и рыб, которых море выбрасывает на берег?

– Но я их не люблю, – ответил он и засмеялся, – то ли дело плоть козленка или оленя!

– Тогда смотрите, – сказал я, – смотрите: рядом вон с тем серым камнем на другом берегу ручья я стану каждый день оставлять козленка или оленя, и у вас будет пища, которая вам по вкусу; но если вы хоть раз пересечете ручей и вторгнетесь в мои владения, я вас убью – и это столь же верно, как то, что море шумит, а птицы летают!

Я спустился с утеса и подвел этого человека к ручью.

– Я не умею плавать, – сказал он, поэтому я посадил его себе на плечи, и перешел поток вброд, и проводил его до пещеры, и соорудил для него постель и столик наподобие моих, и оставил его. Вновь оказавшись на своем берегу, я запрыгал от радости и вскричал:

– Наконец-то я один!

Минуло два дня, и я был один. На третий я отправился на охоту; был жаркий полдень, и вернулся я уставшим. Войдя в пещеру, я увидел, что на моей постели растянулся тот самый человек.

– Ха-ха! – сказал он. – Вот и я; мне сделалось так одиноко на своей половине, что пришлось снова поселиться вместе с вами!

Я хмуро поглядел на него и сказал:

– Я вас убью – и это столь же верно, как то, что море шумит, а птицы летают!

Я схватил его в охапку, стащил с постели и выволок наружу; мы очутились вдвоем на гладком песке, возле бескрайнего моря. Внезапно меня обуял страх; я затрепетал перед Духом, царящим над Уединением. Если бы нас окружали тысячи людей, я прикончил бы его прямо у них на глазах. Теперь же мне стало страшно, ибо в этом пустынном краю мы были наедине с Безмолвием и Богом! Я ослабил хватку.

– Поклянитесь, – сказал я, – более никогда не докучать мне; поклянитесь не нарушать границу, что разделяет наши обиталища, и я не убью вас!

– Я не могу поклясться, – ответил он. – Я скорее умру, нежели откажусь видеть благословенное человеческое лицо – даже если это лицо моего врага!

При этих словах мой гнев вспыхнул вновь; я повалил этого человека на землю, поставил ногу ему на грудь, а рукой стиснул шею; он сопротивлялся лишь миг – и умер! Я испугался; а когда я заглянул ему в лицо, мне показалось, что оно оживает, что холодные голубые глаза смотрят прямо на меня, что на посинелые губы возвратилась гнусная ухмылка, а руки, еще недавно в смертельной агонии хватавшие песок, тянутся ко мне. Поэтому я еще раз надавил ему на грудь, выкопал на берегу моря яму и похоронил тело.

– Вот теперь, – сказал я, – я наконец-то один!

И тогда в меня проникло НАСТОЯЩЕЕ чувство одиночества, смутное, безрадостное, неопределенное ощущение заброшенности. И я задрожал – задрожал каждой жилкой своего могучего тела, словно малое дитя, трясущееся от страха в темноте; мои волосы встали дыбом, кровь замерла, и я не мог ни мгновения более оставаться в этом месте, будто снова сделался ребенком. Я развернулся и бросился бежать – бежать через весь остров; а когда я вновь приблизился к морю, то заскрежетал зубами, и мне захотелось быть ввергнутым в какую-нибудь бескрайнюю пустыню, дабы сокрыться в ней навечно. На закате я вернулся к себе в пещеру, присел на край постели и закрыл лицо руками – тут мне послышался шум; я поднял глаза и – истинная правда! – увидел на другом краю постели того самого человека, которого я же убил и закопал. Сидя в шести футах от меня, он кивнул мне, взглянул на меня своими тусклыми глазами и засмеялся. Я опрометью выскочил из пещеры, ринулся через лес, повалился ничком – и напротив меня, в шести футах от моего лица, вновь оказалось лицо этого человека! Во мне взыграла храбрость, и я заговорил, но он не ответил. Я попытался схватить его, он ускользнул и вновь оказался напротив, в шести футах от меня, как и прежде. Я кинулся на землю, вжался в нее лицом и не поднимался, пока не наступила ночь и землю не покрыла тьма. Тогда я встал и вернулся в пещеру; я лег на постель, а этот человек лежал подле меня; я нахмурился и попытался схватить его, как раньше, но не сумел, а потом я закрыл глаза, а этот человек лежал подле меня. День следовал за днем, и одно было неизменно. За едой, в постели, внутри пещеры и снаружи, когда я вставал и садился, днем и ночью, рядом с моим ложем, в шести футах, не дальше, маячил жуткий мертвец. И я говорил, обозрев прекрасную землю и тихие небеса, а потом повернувшись к моему страшному спутнику:

– Я никогда не останусь один!

И он смеялся.

Наконец к острову приблизился корабль, я подал знак, меня взяли на борт, и, ступив на палубу, я подумал: «Я избавлюсь от моего мучителя!» И тут я увидел, что он тоже взбирается на палубу; я попытался столкнуть его в море, но тщетно; он был рядом со мной, ел и спал вместе со мной, как раньше! Я вернулся домой, на родину! Я заставлял себя посещать людные сборища, ходил на приемы, на концерты, я устроил так, чтобы поблизости всегда находились тридцать человек, день и ночь не сводившие с меня глаз. Поэтому меня всегда сопровождал тридцать один спутник, и этот один был гораздо общительнее, нежели все прочие.

Наконец я сказал себе: «Это наваждение, обман чувств, этого не существует, разве только в моем воображении. Я обращусь за советом к тем, кто сведущ в подобных расстройствах, и снова буду один!»

Я призвал одного прославленного искусника, умевшего снимать пелену и морок с духовных очей, взял с него клятву сохранить все в тайне и поведал свою историю. Он был человек смелый и ученый и пообещал мне облегчение и освобождение.

– Где же теперь это явление? – спросил он с улыбкой. – Я ничего не вижу.

– В шести футах от нас, – ответил я.

– Я ничего не вижу, – повторил он, – а будь оно реальным, мои чувства восприняли бы образ не менее ощутимый, чем ваши.

И он заговорил со мной будто школьный учитель. Я не возражал и не отвечал, но велел слугам подготовить комнату и обсыпать пол толстым слоем песка. Когда все было исполнено, я пригласил врачевателя проследовать за мной в эту комнату и запер дверь.

– Где же теперь это явление? – снова спросил он.

– В шести футах от нас, как и прежде! – ответил я.

Врачеватель улыбнулся.

– Посмотрите на пол! – промолвил я и показал пальцем на песок. – Что вы видите?

Врачеватель вздрогнул и ухватился за меня, чтобы не упасть.

– Этот песок, – сказал он, – был гладким, когда мы вошли, а теперь я вижу там человеческие следы!

А я засмеялся и повлек своего живого спутника за собой.

– Смотрите, – сказал я, – куда бы мы ни пошли, он следует за нами!

У врачевателя перехватило дыхание.

– Это следы тех же самых ног! – промолвил он.

– Стало быть, вы не можете мне помочь? – вскричал я с внезапным бешенством. – И мне никогда не суждено остаться одному?

И я увидел, как ноги мертвеца выводят на песке такие слова:

«Уединение – удел безвинных.

Скверные мысли – спутники на краткое время.

Скверные деяния – спутники на целую вечность.

Твоя ненависть принудила меня нарушить твое одиночество.

Твое преступление разрушает одиночество навсегда».

1830/1835

Генри Джеймс 1843–1916

Частная жизнь

1

Мы разговаривали о Лондоне, расположившись вблизи величественного альпийского глетчера, ощетинившегося торосами древнего льда. Время и место действия несколько примиряли нас с унизительными условиями, в которых проходят современные путешествия: с распущеннностью и вульгарностью попутчиков, с невзрачным видом вокзала и качеством услуг в отеле, со стадным чувством долготерпения и отчаянными попытками привлечь к себе рассеянное внимание персонала, с неизбежным низведением человека до безликой фигуры в толпе. Высокогорная швейцарская долина вся алела от роз, а воздух был свеж и прохладен, словно на заре существования мира. Слабые послеполуденные лучи румянили нетающий снежный покров, откуда-то издалека до нас доносилось дружелюбное позвякивание колокольчиков незримого стада вместе с ароматом согретой солнцем жатвы. В самой горловине красивейшего из перевалов Оберленда приютилась опоясанная балконами гостиница, и вот уже целую неделю мы наслаждались отличной компанией и отменной погодой.

Это было большой удачей, поскольку даже одного из двух упомянутых обстоятельств с лихвой хватило бы для того, чтобы вознаградить нас за отсутствие другого. Хорошая погода легко могла бы возместить нам недостаток общения, однако этого не потребовалось, ибо по счастливой случайности здесь собрался fleur des pois[1]: лорд и леди Меллифонт, Клэр Водри – ярчайшая (по мнению многих) звезда литературного мира, и Бланш Эдни – ярчайшая (по мнению всех) звезда мира сцены. Я упоминаю этих четверых в первую очередь, так как каждый приличный дом в Лондоне той поры старался «заполучить» к себе именно их. Люди из кожи вон лезли, чтобы «ангажировать» их за шесть недель вперед, – здесь же они достались нам (мы все достались друг другу) без каких-либо сознательных усилий и тайных интриг. Игра фортуны свела нас вместе в конце августа, мы сочли это удачей и подчинились решению судьбы и барометру. Когда золотые деньки останутся позади – а это произойдет довольно скоро, – мы разойдемся по разные стороны перевала и скроемся с глаз друг друга за вершинами окрестных гор. Мы были людьми одной среды, нас узнавали по буквам одного алфавита. В Лондоне мы встречались от случая к случаю, но все так или иначе следовали общим законам, традициям, предрассудкам и оборотам речи, принятым в нашем тесном социальном кругу. Полагаю, у всех нас, даже у дам, было в жизни то или иное «дело», но, когда заходила речь на подобные темы, мы притворялись, будто нас это не касается: в Лондоне о таком попросту не говорят. Однако здесь мы могли позволить себе невинное удовольствие быть непохожими на самих себя. Каждый из нас пребывал в «отпускном» настроении, и должен был существовать какой-то способ это продемонстрировать. Мы чувствовали себя в более естественной и непринужденной обстановке, чем та, что окружала нас в Лондоне, – или, по крайней мере, сами стали держаться непринужденнее. И мы чистосердечно признавались в этом друг другу; собственно говоря, об этом мы и вели речь, созерцая вспыхивавший на солнце ледник, когда кто-то из нас обратил внимание на длительное отсутствие лорда Меллифонта и миссис Эдни. Мы сидели на гостиничной террасе, уставленной столиками и скамейками, и те, кто сильнее остальных хотел подчеркнуть свой возврат к природе, пили кофе на странный немецкий манер – не дожидаясь ужина.

На замечание о том, что двое из нас отсутствуют, никто не откликнулся – даже леди Беллифонт и крошка Эдни, наш милый композитор, – поскольку оно было обронено во время короткой паузы в монологе Клэра Водри (Кларенсом эта знаменитость именовалась только на титульных листах своих книг). Суть этого монолога как раз и сводилась к тому, что мы стали более открытыми и человечными. Он вопрошал собравшихся, не возникло ли у них в глубине души желания сказать собеседникам: «А я и понятия не имел, что вы такие славные люди». Я же со своей стороны находил славным (еще каким славным!) его, однако в тот момент подобное признание прозвучало бы неуместно, и вдобавок это было мое личное дело. Между нами установилось негласное правило, что, когда говорит Водри, все молчат, и, как ни странно, вовсе не потому, что он этого требовал. Напротив, из всех любителей поговорить он был самым спонтанным и унимался легче других. Мы скорее следовали традиции хозяев многочисленных домов, где великому романисту доводилось ужинать: всякий раз, когда это случалось, они по собственному почину старались организовать за столом кружок слушателей, готовых прилежно ему внимать. В компании, собравшейся в швейцарской гостинице, вероятно, не было никого, у кого он хоть однажды не отужинал в Лондоне, и все мы подчинялись силе привычки. Ужинал он как-то и у меня, и в тот вечер, так же как и в этот альпийский день, мне не требовалось прилагать особых усилий, чтобы держать рот на замке: я был всецело поглощен решением вопроса, который вставал передо мной всякий раз при виде этого широкоплечего, крепко сложенного белокурого человека.

Вопрос этот терзал меня еще и потому, что сам Бодри, бесспорно, не подозревал о том впечатлении, которое на меня производил, – равно как и не замечал, что каждый божий день за ужином он становится центром всеобщего внимания. В еженедельниках его называли «субъективным» и «склонным к интроспекции», но если под этим подразумевалась жажда признания, то из всех людей, известных в свете, он менее всего подходил под это определение. Он никогда не говорил о себе – и, по-видимому, даже никогда не задумывался на эту тему, в высшей степени достойную его размышлений. У него были свои часы работы и часы досуга, свои привычки, свой портной и свой шляпник, свои представления о гигиене и свое любимое вино, но все это не превращалось в позу. И все же это была поза – единственная, какую он когда-либо принимал. Бот почему ему было не сложно заметить, что за границей мы выглядим более «славными» людьми, чем дома. Сам он, попадая в новое место, не становился более славным или менее славным, а оставался таким же, каким был прежде. Он отличался от других – но никогда не отличался от самого себя (разве что в одном примечательном отношении, о чем мне и предстоит рассказать) и казался мне человеком, который лишен каких-либо склонностей и пристрастий, над которым не властна перемена чувств и настроений. Вопреки различиям в поле, возрасте и положении окружающих он как будто всегда вращался в одном и том же обществе, держался на один лад с женщинами и с мужчинами, одинаково разговаривал, сплетничал и злословил со всеми, невзирая на то, умен собеседник или глуп. Меня разбирало отчаяние оттого, что он, похоже, с равным удовольствием разглагольствовал о чем угодно – в том числе на темы, которые я на дух не переносил. Я ни разу не слышал от него – неизменно шумного, раскованного и жизнерадостного – ни единой парадоксальной идеи, ни намека на игру мысли; и потому его заявление о том, что мы стали более «непринужденными», прозвучало весьма необычно. Как правило, на суждениях Водри лежала печать здравомыслия и банальности, чувства же его оставались для меня загадкой. Я завидовал его отменному здоровью.

Ничтоже сумняшеся Водри мерной поступью двинулся на плоскогорье анекдотов, соль которых виднелась издалека навроде ветряных мельниц и указательных столбов; вскоре я обнаружил, что леди Меллифонт думает о чем-то своем. Сидя рядом с нею, я заметил, как ее взор с легким беспокойством блуждает по нижним склонам гор. Наконец, бросив взгляд на часы, она спросила меня:

– Вы не знаете, куда они пошли?

– Вы имеете в виду миссис Эдни и лорда Меллифонта?

– Да. Лорда Меллифонта и миссис Эдни.

Ее светлость – разумеется, совершенно неосознанно – поправила меня, но мне и в голову не пришло счесть это проявлением ревности. Я не смел предполагать в ней подобных вульгарных чувств: она мне нравилась, а кроме того, перечисляя любые имена, всякий не задумываясь упомянул бы лорда Меллифонта первым. Он и был первым – неопровержимо первым. Я не говорю «величайшим», или «мудрейшим», или «самым известным», но по самой своей сути он находился во главе списка и во главе стола. Таково было его положение, и для его жены было естественно видеть его в этой роли. Моя же фраза прозвучала так, будто миссис Эдни взяла над ним верх, – ситуация немыслимая, ибо только он мог взять над кем-либо верх, но никак не наоборот. Никто, конечно, не понимал этого лучше, чем леди Меллифонт. Поначалу я побаивался ее: меня пугали ее чопорное молчание и ореол мрачности, который окутывал ее персону и придавал ей суровый и даже несколько угрюмый вид. Ее бледность отливала серым, а блестящие черные волосы казались сделанными из металла – под стать их непременным спутникам: гребням, заколкам и обручам. Она пребывала в нескончаемом трауре, носила бесчисленные украшения из агата и оникса и добрую тысячу цепочек и бус из стекляруса. Я слышал, как миссис Эдни однажды назвала ее Королевой Ночи, и эта характеристика представляется весьма точной, при условии, что ночь была темная и пасмурная. У этой женщины имелась какая-то тайна, постичь которую не позволяло даже более близкое знакомство с нею; однако вы по крайней мере начинали сознавать, сколько нежности, искренности и простоты живет в ее душе и какой кроткой печали она исполнена. Ее словно снедала скрытая болезнь, не причинявшая боли.

Я сообщил ей, что около часа назад видел, как ее супруг и его спутница направлялись в долину, и высказал предположение, что мистер Эдни, возможно, знает что-то об их намерениях.

Винсент Эдни, несмотря на свои пятьдесят, выглядел пай-мальчиком, которому внушили, что в обществе взрослых детям следует молчать, и с поразительной скромностью и тактом играл роль мужа звезды комедийного жанра. И хотя она делала все возможное, чтобы облегчить ему эту задачу, нельзя было не восхищаться тем, с какой очаровательной внутренней готовностью он принимал подобное положение дел. Мужу, не выходящему на сцену (или как минимум не принадлежащему к миру театра), трудно бывает мириться с тем, что его жена – актриса, на которую постоянно устремлены сотни восхищенных глаз. Но Эдни не просто справился с этой ситуацией – он удивительным образом сделал так, что это придало интерес ему самому. Он перевел свою любовь к супруге на язык музыки. Вы, несомненно, помните, какой искренностью были проникнуты его произведения – насколько я знаю, единственные английские композиции, которые затронули души иностранцев. Его жена так или иначе присутствовала в них всегда – то были вольные, богатые обертонами отголоски тех впечатлений, которые она производила на зрителей. Слушатель этих композиций представлял себе, как она, смеясь, с распущенными волосами, походкой сильфиды пересекает сцену. Он был всего-навсего скрипачом в ее театре, всегда занимавшим свое скромное место во время представлений; но она сделала из него нечто редкое и непонятое. Их успех породил что-то вроде партнерства, а их счастье разделили с ними их друзья. Одно лишь огорчало Эдни: он не мог написать для своей жены пьесу, и единственное его вмешательство в ее дела заключалось в том, что он обращался за этим к людям, менее всего способным исполнить его просьбу.

Окинув его беглым взглядом, леди Меллифонт заметила, что предпочитает не задавать ему никаких вопросов, и быстро добавила:

– Я бы не хотела, чтобы люди вокруг видели, что я волнуюсь.

– А вы волнуетесь?

– Я всегда волнуюсь, когда мой муж покидает меня.

– В таких случаях вам кажется, будто с ним что-то случилось?

– Да, всякий раз. Разумеется, я уже к этому привыкла.

– Вы боитесь, что он мог упасть в пропасть… или чего-то в этом роде?

– Я и сама не знаю, чего именно я боюсь; просто у меня такое ощущение, что он может исчезнуть.

Она сказала так много и столь о многом умолчала, что я не нашел лучшего способа рассеять ее тревогу, кроме как обратить все в шутку.

– Уверен, он никогда вас не покинет! – рассмеялся я.

Она на мгновение потупила взор.

– В глубине души я спокойна.

– Ничего не может случиться с человеком столь совершенным, непогрешимым и столь надежно защищенным, – ободряюще продолжал я.

– О, вы даже не представляете себе, как он защищен! – воскликнула она со странной дрожью, которую я мог объяснить только ее волнением.

Словно в подтверждение моей догадки она тотчас без видимой причины поднялась и пересела на другое место – не для того, чтобы свернуть разговор, а потому, что ее одолевало беспокойство. Я не мог уразуметь, в чем дело, но тут с чувством облегчения заметил, что к нам приближается миссис Эдни с большим букетом полевых цветов в руке. Лорда Меллифонта, однако, с нею не было. Впрочем, по ее лицу я сразу понял: ни о каком печальном известии мы от нее не услышим; и все же, зная, что леди Меллифонт не терпится услышать ответ на некий незаданный вопрос, я поспешил выразить надежду, что его светлость не застрял в какой-нибудь ледовой расселине.

– О нет, мы расстались минуты три назад, не больше. Он направился в дом.

Бланш Эдни с мгновение в упор смотрела на меня – способ общения, против которого не стал бы возражать ни один мужчина. В данном случае интерес усиливался тем, что я прочел в ее глазах. Обычно они говорили: «О да, я очаровательна, я знаю, но не будем об этом. Мне просто нужна новая роль – я хочу новую роль, хочу, хочу!» Сейчас же они добавили – приглушенно, исподволь, но, как всегда, ласково: «Все в порядке, но кое-что и правда произошло. Быть может, я расскажу вам об этом позже». Она повернулась к леди Меллифонт, подтвердив этим переходом к простодушной веселости свое профессиональное мастерство.

– Я доставила его в целости и сохранности, – сказала она. – Мы совершили чудесную прогулку.

– Я очень рада, – ответила леди Меллифонт со слабой улыбкой и рассеянно обронила, вставая: – Должно быть, он пошел переодеться к ужину. Самое время, не так ли?

В свойственной ей манере она покинула нас, не прощаясь, и направилась к гостинице, а мы при упоминании ужина разом взглянули на часы, причем каждый посмотрел на часы соседа, словно перекладывая ответственность за подобную пошлость на другого. Метрдотель, который, как и все метрдотели, был человек светский, отвел нам специальные места и время в обеденном зале, и вечерами мы тесным, уютным кружком собирались там при свете лампы. Но «переодевались» к ужину только Меллифонты, и все мы признавали, что это было вполне естественно: она поступала так же, как во всякий другой вечер своего церемонного существования (леди Меллифонт была не из тех женщин, чьи привычки менялись сообразно перемене внешних обстоятельств), он же, напротив, обладал замечательным умением приспосабливаться к ситуации. Он был почти таким же светским человеком, как метрдотель, и знал почти столько же языков, однако старался не давать окружающим повода сравнивать достоинства фраков и белых жилетов и потому тщательно продумывал свой костюм, приходя в итоге к утонченной гармонии, скажем, черного, синего или коричневого бархата с утонченным галстуком и изысканно-небрежной рубашкой. У него имелся костюм на любой случай – и нормы поведения для каждого костюма; и огромному числу зрителей его костюмы и поведенческие нормы неизменно служили объектом развлечения, виделись частью романтики и красоты жизни. А для его близких друзей это было не просто развлечением, но также темой раздумий и разговоров, социальной опорой и, вдобавок к тому, разумеется, неиссякаемым источником интриги. Не окажись рядом его жены, все время перед ужином мы, вероятно, только это и обсуждали бы.

Клэру Водри было не занимать анекдотов на эту тему: он знал лорда Меллифонта чуть ли не с самого его рождения. И такова уж была личность его светлости, что всякий разговор о нем незамедлительно превращался в анекдот; впрочем, не существовало, кажется, ни одного анекдота, который не оборачивался бы в конечном счете к его чести. Когда бы и где бы он ни появлялся, люди всегда могли с чистой совестью (а в Лондоне у большинства людей была чистая совесть) сказать: «А мы как раз о вас вспоминали!» И было бы немыслимо вообразить, что он принимает подобное признание иначе, чем с вежливой благосклонностью, – ибо он в любой ситуации оставался невозмутим, точно актер, которому подали нужную реплику. Ему никогда не требовался суфлер – даже его замешательства были отрепетированы. Беседуя о его светлости, я неизменно испытывал такое чувство, будто речь идет об умершем, – столь пряным оказывалось все, что про него говорилось. Его репутация походила на позолоченный обелиск, как будто он уже был погребен под нею; свод легенд и воспоминаний о нем сложился еще при его жизни.

Эта двойственность, полагаю, возникала из-за того, что самое звучание его имени, весь его облик, общие ожидания, которые порождала его персона, создавали вокруг него ореол чего-то романтического и необычайного. Знакомство с его учтивостью всегда происходило позднее, и тогда на фоне реальности первоначальная легенда меркла. В тот вечер, о котором я рассказываю, реальность, помнится, ошеломила меня своим совершенством. Красивейший из людей того времени не мог бы выглядеть лучше; и его светлость, сидевший среди нас, напоминал обходительного дирижера, который гармоничными движениями руки управляет еще не вполне сыгравшимся оркестром. Он задавал направление беседы жестами столь же неотразимыми, сколь и неопределенными, и всякий чувствовал: не будь его, она лишилась бы того, что принято называть тоном. Именно тон придавал он всему, в чем принимал участие, – а самое главное, что он привносил его в английскую общественную жизнь. Он наполнял эту жизнь, расцвечивал ее, украшал ее; без него ей, образно говоря, изрядно недоставало бы словарного запаса. Она, бесспорно, была бы лишена стиля – ибо стиль ее заключался в том, что в ней был лорд Меллифонт. Он и был стилем. Я с новой силой осознал это там, в salle a manger[2] маленькой швейцарской гостиницы, когда нам пришлось смириться с неизбежной телятиной. Высота его уровня превращала разглагольствования Клэра Водри в жалкие потуги репортера, пытающегося соревноваться с поэтом (если, замечу в скобках, здесь вообще уместно говорить о каком-либо соревновании). Занятно было наблюдать за столкновением этих характеров – столкновением, которое столь многое обещало в тот вечер. Однако ожидаемого эффекта не случилось – тактичность лорда Меллифонта свела все на нет. Он без малейших затруднений решал такого рода проблемы, беря на себя роль хозяина и принимая связанные с нею ответственность и неизбежные жертвы. В сущности, он ни разу в жизни не был гостем, а всегда выступал в амплуа хозяина, патрона, председателя. И если в его манере поведения и имелся какой-то изъян (я высказываю это предположение лишь робким шепотом), то это, пожалуй, избыток мастерства, которое он пускал в ход при любом, пусть даже самом сложном и запутанном стечении обстоятельств. Так или иначе, тем вечером нам было о чем поразмыслить при виде того, как блистательный лорд управляется с ситуацией, а здоровяку-литератору невдомек, что ситуацией (а тем более им самим как одним из ее участников) управляют. Лорд Меллифонт расточал сокровища своего такта, но Клэр Водри не подозревал об этом.

Он ничего не заподозрил даже тогда, когда Бланш Эдни спросила, каким ему видится их третий акт, – вопрос, исполненный особого, довольно тонкого скрытого смысла. Они с Водри договорились, что он напишет для нее пьесу и, если он верно выполнит поставленную задачу, роль героини будет именно такой, какую Бланш давно жаждала сыграть. Ей было уже сорок (что не составляло тайны для тех, кто восхищался ею с самого начала ее сценической карьеры), и теперь перед ней замаячила возможность протянуть руку и достичь своей заветной цели. Идеальная комедийная актриса, Бланш отчаянно стремилась не упустить великую роль, и уже одно это придавало ее вожделенному замыслу оттенок трагической страсти. Годы шли, а главное снова и снова ускользало от нее; ничто из того, что она сыграла, не являлось ролью ее мечты – и потому сейчас уже нельзя было терять время. Это было червоточиной в бутоне розы, гримасой боли под маской улыбки; сквозь ее веселость пробивалась грусть, что не могло не брать ближнего за душу. Она играла в старых английских и новых французских комедиях и какое-то время очаровывала зрителей своей эпохи; но ее неотступно преследовало видение чего-то большего, более близкого к тому, что ее окружало. Она устала от Шеридана, она ненавидела Баудлера – ей требовались полотна с более тонким рисунком. Но увы, выжать современную комедию из маститого романиста, на мой взгляд, было решительно невозможно – с таким же успехом можно было бы поручить ему вдеть нитку в иголку. Она обхаживала его, осыпала упреками, обольщала, не скрывая этого; однако она тешила себя иллюзиями – ей суждено было до конца своих дней играть Баудлера.

Трудно в немногих словах набросать законченный портрет этой обворожительной женщины, которая была прекрасна, не обладая ослепительной красотой, и совершенна, несмотря на добрую дюжину недостатков. Привычка смотреть на мир с театральных подмостков преобразила ее, и в обществе она напоминала статую, сошедшую с пьедестала. Бесхитростному светскому уму она представлялась ожившей картиной, неизменным сюрпризом, равносильным чуду. Окружающие ожидали, что она раскроет им секреты искусства – в обмен на отдых и чай. Она пила чай и ничего не раскрывала – и все же они не оставались внакладе. Водри и в самом деле трудился над пьесой; но если он взялся за работу из-за того, что ему нравилась Бланш, то, полагаю, по той же причине он медлил с ее завершением. В глубине души он понимал, за какое неимоверно сложное дело взялся, и оттого из благих намерений оттягивал момент, чреватый треволнениями и невзгодами. К тому же для него не могло быть ничего приятнее, чем обсуждать иногда эту тему с Бланш Эдни, и временами он, несомненно, вставлял в пьесу какую-нибудь новую интересную находку. Если он и обманывал миссис Эдни, то лишь потому, что в своем отчаянии она твердо решила быть обманутой. На ее вопрос о третьем акте он ответил, что еще до ужина сумел написать великолепный кусок.

– До ужина? – переспросил я. – Но позвольте, cher grand maitre[3], до ужина вы околдовывали нас своей речью на террасе.

Мои слова были шуткой, поскольку он, как мне показалось, тоже шутил; но тут я впервые в жизни заметил легкую тень замешательства на его лице. Он, пристально взглянув на меня, быстро вскинул голову, – немного напомнив при этом лошадь, которую остановили на полном скаку.

– Значит, это было до того, – произнес он довольно непринужденным тоном.

– А до того вы играли в бильярд со мною, – бросил лорд Меллифонт.

– Тогда это, вероятно, было вчера, – сказал Водри.

Но его загнали в угол.

– Утром вы признались мне, что накануне ничего не написали, – возразила Бланш.

– Боюсь, я и сам не знаю, когда именно это было.

И Водри рассеянно и как-то беспомощно посмотрел на блюдо, которое ему в эту секунду предложили.

– Достаточно того, что мы знаем, – улыбнулся лорд Меллифонт.

– Убеждена, что вы не написали ни строчки, – заявила Бланш Эдни.

– Думаю, я мог бы прочесть вам всю сцену наизусть. – Сказав это, Водри нашел спасение в haricots verts[4].

– О, прочтите, прочтите! – тотчас вскричали двое-трое из нас.

– После ужина мы устроим в гостиной торжественное regal[5], – объявил лорд Меллифонт.

– Не уверен, что у меня получится, но я попытаюсь, – продолжал Водри.

– Ах, какой вы милый – просто душка! – воскликнула актриса, которая охотно прибегала в своей речи к тому, что она считала американизмами, и была согласна на все – даже на американскую комедию.

– Но у меня есть одно условие, – добавил Водри, – вы должны уговорить своего мужа сыграть для нас.

– Аккомпанировать чтению? Ни за что! Я слишком тщеславен для этого, – воспротивился Эдни.

Лорд Меллифонт задержал на нем взгляд своих чудесных глаз.

– Вы сыграете нам увертюру, прежде чем поднимется занавес. Это будет поистине восхитительный момент.

– Я буду не читать, а просто рассказывать, – предупредил Водри.

– Это еще лучше; давайте я схожу и принесу вашу рукопись, – предложила Бланш.

Водри ответил, что рукопись ему не нужна; но часом позже в гостиной мы пожалели, что он ею не воспользовался. Мы сидели в ожидании, зачарованные пением скрипки Эдни. Его жена – воплощенное нетерпение – расположилась в первом ряду на оттоманке, в профиль ко мне, а лорд Меллифонт восседал в кресле – своем кресле. В их обществе наш маленький благодарный кружок чувствовал себя чем-то вроде конгресса социологов или комитета по вручению призов. Внезапно, вместо того чтобы приступить к декламации, наш ручной лев начал нестройно рычать – он напрочь забыл свой текст. Он не выглядел сколь-либо смущенным (Водри вообще никогда не выглядел смущенным), а демонстрировал лишь невозмутимый, жизнерадостный кретинизм. По его словам, он нипочем не ожидал, что сваляет такого дурака, но, как нам показалось, данное обстоятельство ничуть не могло помешать этому конфузу занять должное место среди самых веселых его воспоминаний. Это мы ощущали неловкость, как будто он сыграл с нами заранее спланированную шутку. Тут лорду Меллифонту представился случай проявить присущий ему такт, который пролился на нас подобно бальзаму. С очаровательным артистизмом, который позволял ему скрадывать томительные паузы (манера речи, свойственная актерам «Комеди Франсез», – в Англии ничего похожего днем с огнем не найдешь), он поведал нам о собственном провале во время одного очень важного выступления: собираясь обратиться к многолюдной толпе, его светлость вдруг обнаружил, что позабыл конспект своей речи, и принялся неуклюже мямлить что-то, стоя на громадной трибуне на виду у десятков слушателей и тщетно пытаясь нашарить в безупречных карманах позарез необходимые бумаги. Но его «провал» на поверку оказался куда более возвышенным и изящным, чем заурядное фиаско нашего затейника: немногими легкими штрихами лорд Меллифонт нарисовал картину блистательного (насколько мы могли догадываться) выступления, которое благодаря самообладанию оратора, одержавшему верх над растерянностью и по достоинству оцененному публикой, не бросило тень на его репутацию.

– Играй, играй! – вскричала Бланш Эдни, похлопывая мужа по руке; она знала, что на сцене любой contretemps[6] неизменно заглушается музыкой.

Эдни схватился за скрипку, а я заметил Клэру Водри, что его оплошность можно легко исправить, послав кого-нибудь за рукописью, и, если он подскажет мне, где она лежит, я тотчас ее принесу.

– Мой дорогой друг, – ответил он, – боюсь, никакой рукописи нет.

– Значит, вы ничего не написали?

– Напишу завтра.

– Так вы разыграли нас! – обескураженно произнес я.

Но он, похоже, уже успел передумать:

– Если там что-то есть, вы найдете это на моем письменном столе.

В этот момент кто-то заговорил с ним, а леди Меллифонт, дабы сгладить наше невнимание к скрипачу, громко заметила, что мистер Эдни исполняет нечто в высшей степени мелодичное. Я и раньше замечал, как сильно она любит музыку; она всегда слушала ее в безмолвном восхищении. Водри отвлекся на нового собеседника, но я не был уверен, что замечание, которое он давеча обронил, безусловно разрешает мне отправиться к нему в комнату. Кроме того, я хотел поговорить с Бланш Эдни – мне надо было кое-что у нее выяснить. Однако пришлось подождать – несколько минут мы молча внимали игре ее мужа, а потом разговор стал общим. Обычно мы рано ложились спать, но до отхода ко сну еще было немного времени, и, прежде чем оно истекло, я улучил момент и сообщил Бланш, что Водри разрешил мне позаимствовать рукопись. Она принялась заклинать меня всем, что для меня свято, незамедлительно принести ей текст; я возражал, убеждая ее, что начинать читку заново уже поздновато, чары рассеялись и никому нет дела до пьесы, – но ее настойчивость опрокинула все мои доводы. Она заверила меня, что для нее вовсе не поздно и я должен не мешкая завладеть этими драгоценными страницами. Я пообещал выполнить ее требование, как только она удовлетворит мое вполне обоснованное любопытство. Что произошло перед ужином, когда она гуляла в горах с лордом Меллифонтом?

– Откуда вы знаете, что там что-то произошло?

– Я прочел это у вас на лице, когда вы вернулись.

– И меня еще называют актрисой! – воскликнула моя приятельница.

– Интересно, а как называют меня? – осведомился я.

– Похитителем сердец… ветреником… наблюдателем.

– Как бы мне хотелось, чтобы вы позволили этому наблюдателю написать для вас пьесу! – вырвалось у меня.

– Людям нет дела до того, что вы пишете; вы испортили бы все дело.

– Ну, вокруг меня только и разыгрываются пьесы, – парировал я. – Атмосфера нынешнего вечера наполнена ими.

– Атмосфера? Благодарю покорно. Я предпочла бы, чтобы ими были наполнены ящики моего стола.

– Он пытался обольстить вас – там, на глетчере? – допытывался я.

Она воззрилась на меня, а затем рассмеялась своим фирменным смехом.

– Лорд Меллифонт? Бедняжка, какое чудное место! Оно скорее подошло бы нам с вами!

– И он не проваливался в расселину?

Бланш Эдни снова посмотрела на меня – тем же быстрым, но многозначительным взглядом, что и прежде, когда появилась перед ужином с охапкой цветов в руках.

– Я не знаю, куда он провалился. Я расскажу вам об этом завтра.

– Стало быть, он все-таки упал?

– Или поднялся, – рассмеялась она. – Все это очень странно!

– Тем больше оснований рассказать мне об этом прямо сейчас.

– Мне надо подумать; сперва я сама должна во всем разобраться.

– Что ж, если вы ищете загадок, я подкину вам еще одну. Что это творится сегодня с нашим мастером?

– Мастером чего?

– Всевозможных видов лжи. Водри не написал ни строчки.

– Принесите его рукопись, и тогда увидим.

– Мне бы не хотелось разоблачать его.

– Почему бы и нет? Я же разоблачаю лорда Меллифонта.

– О, ради этого я готов на все, – заверил я ее. – Но почему Водри солгал – вот что любопытно.

– Да, любопытно, – повторила Бланш Эдни, задумчиво глядя на лорда Меллифонта. Потом, словно очнувшись, добавила: – Пойдите и посмотрите в его комнате.

– В комнате лорда Меллифонта?

Она стремительно повернулась ко мне.

– Это могло бы многое прояснить!

– Прояснить что?..

– Многое… многое. – Она говорила весело и возбужденно, но внезапно осеклась и обронила: – Что за вздор мы несем!

– Мы, конечно, говорим невпопад, но мне нравится ваша идея. Уговорите леди Меллифонт заглянуть к нему вместе с вами.

– О, она уже заглядывала! – пробормотала Бланш с каким-то странным драматизмом в голосе. Затем, взмахнув своей прелестной рукой так, словно отгоняла некое фантастическое видение, она повелительно воскликнула: – Принесите же мне рукопись… принесите скорее!

– Отправляюсь немедленно, – ответил я. – Только не говорите мне, что я не способен написать пьесу.

Она покинула меня, но исполнить тотчас ее поручение мне помешала дама с альбомом для поздравлений (он угрожал нам уже несколько вечеров кряду), которая оказала мне честь, попросив автограф с датой моего рождения. Она просила их у всех и из чувства приличия не могла обойти стороной меня. Обычно я легко вспоминаю свое имя, но мне требуется время, чтобы припомнить дату, и даже припомнив, я не всегда в ней уверен. Вот и на сей раз, колеблясь между двумя датами, я заявил просительнице, что готов написать обе, если это доставит ей удовольствие. Она рассудительно заметила, что я, несомненно, родился лишь однажды, а я на это ответил, что в день, когда мы с ней познакомились, я родился во второй раз. Я упоминаю об этой жалкой шутке лишь для того, чтобы было ясно: вкупе с непременным просмотром других автографов эта сделка отняла у меня как минимум несколько минут. Наконец дама с альбомом удалилась, и я обнаружил, что компания тем временем успела разойтись и в маленькой гостиной, предоставленной в наше распоряжение, я остался один. Моим первым чувством была досада: если Водри уже лег спать, то неудобно его беспокоить. Однако, пока я мешкал, мне подумалось, что мой приятель, вероятно, еще на ногах. Окно гостиной было открыто, и с террасы до меня доносились голоса: Бланш с драматургом говорили о звездах. Я приблизился к окну бросить взгляд на окрестности – альпийский вечер был великолепен. Мои друзья были одни; миссис Эдни захватила с собой накидку и выглядела именно такой, какой я однажды видел ее за кулисами театра. Они ненадолго умолкли, и я услышал рокот горного потока, бежавшего неподалеку. Я отошел от окна, и мягкий свет лампы подал мне идею. Наша компания разбрелась по своим комнатам – было уже довольно поздно для здешних сельских мест, – и гостиная принадлежала лишь нам троим. Клэр Водри написал сцену, которая просто не могла не быть восхитительной, и, если он прочтет ее нам здесь, в этот час, это станет незабываемым воспоминанием. Нужно всего-навсего принести рукопись и дождаться возвращения парочки в гостиную.

С этим намерением я отправился наверх; мне уже доводилось бывать в комнате Водри, и я знал, что она находится на третьем этаже, в самом конце длинного коридора. Спустя минуту моя рука легла на ручку двери, которую я, естественно, открыл без стука. Столь же естественным было и то, что в отсутствие хозяина свет внутри не горел, а поскольку эта часть коридора тоже утопала в темноте, мне потребовалось некоторое время, чтобы начать что-то различать в окутавшем интерьер мраке. В первый момент я понял только, что не ошибся дверью и что занавески не задернуты, – напротив меня смутно маячила пара оконных проемов, и сквозь них в комнату проникал тусклый свет звезд. Света, впрочем, было недостаточно, чтобы отыскать то, за чем я пришел, и я уже нашаривал в кармане коробок спичек, всегда лежащий там для прикуривания сигарет, как вдруг резко выпростал руку – с возгласом, исполненным извинения. Я таки ошибся комнатой. Глаза чуть попривыкли к темноте, и я распознал фигуру человека, сидевшего за столом возле окна, – тремя секундами раньше я принял ее за плед, наброшенный на спинку стула. Я попятился, ощутив себя в роли непрошеного гостя, но тут же сообразил (быстрее, чем смог это описать), что, во-первых, эта комната не может не принадлежать Водри, а во-вторых, что, как бы это было ни удивительно, ее обитатель собственной персоной сидит прямо передо мной. Застыв на пороге, я на миг растерялся, а затем непроизвольно выкрикнул: «Привет! Это вы, Водри?»

Он не обернулся и не отозвался, однако словно бы в ответ на мой вопрос в противоположном конце коридора, на другой его стороне, немедленно открылась дверь. Из комнаты вышел слуга, держа в руке зажженную свечу, и в ее мерцающем свете я узнал человека, которого, по моему убеждению, только что оставил внизу беседующим с миссис Эдни. Он сидел вполоборота ко мне, склонившись над столом, как будто что-то писал, но я всеми фибрами души ощущал, что это он, и никто иной.

– Прошу прощения, я думал, вы внизу, – пробормотал я, и, так как этот человек ничем не дал понять, что слышит меня, добавил: – Если вы заняты, не буду вам мешать.