Театр тающих теней. Под знаком волка - Елена Афанасьева - E-Book

Театр тающих теней. Под знаком волка E-Book

Елена Афанасьева

0,0

Beschreibung

Перевернутый Гражданской войной Крым 1920 года, нидерландский Делфт времен расцвета голландской живописи, придворные интриги вокруг последних из Габсбургов в Испании XVII века и Москва несколько лет назад. И три кольца с вензелем ICE испанской принцессы Изабеллы Клары Евгении, запечатленные на ее портрете работы фламандского художника Адриана Брауэра, и с тех пор гуляющие по свету. Где и когда они встретятся в следующий раз?.. Конец эпох, конец правлений, конец прошлой жизни. Конец как начало. Вторая книга трилогии Елены Афанасьевой «Театр тающих теней».

Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:

Android
iOS
von Legimi
zertifizierten E-Readern
Kindle™-E-Readern
(für ausgewählte Pakete)

Seitenzahl: 480

Veröffentlichungsjahr: 2024

Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:

Android
iOS
Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.


Ähnliche


Елена Афанасьева Театр тающих теней. Под знаком волка

Конец всего Даля Москва. Недавно

– Ты сдурела?!

Орёт! Как это с ним последнее время случается.

Олень, Оленев[1], олигарх, владелец собранной Далей для него уникальной коллекции, орет!

Но если раньше она облегченно выдыхала – орет не на нее, то теперь именно на нее.

Не слыша возражений, орет!

– Мне всё время говорили, что ты мне фуфло подсовываешь!

Ему «всё время говорили»! Конечно же, говорили! Все, кто хотел сожрать выскочку, случайно попавшую в ближний круг недавнего олигарха, говорили, и не раз. На нее наговаривали. Порой казалось, что времени и сил работать не остается, все силы уходят, дабы только закрыться от тех, кто «говорит».

– Говорили – я не слушал! Но теперь!

Теперь – это после разгромной статьи Фабио Жардина на сайте «The New York Times», – ее объяснений Оленев слушать не хочет. Статью он вряд ли нашел сам. Конечно же, вовремя подсунули.

– Ты уволена!

И отключается. На попытки перезвонить, объяснить, не отвечает. Сообщения не открывает.

Часом ранее не орал, а шипел другой:

– Ваша карьера закончена!

Шипел Фабио Жардин, главный эксперт Мирового фонда культурного наследия, который должен был просто поставить последнюю подпись на документах для выставки, уже готовой к открытию в топовом мировом музее Гюльбенкяна в Лиссабоне.

– Лично прослежу, чтобы ни к одной серьезной экспозиции, ни к одной экспертизе, ни к одному изданию вас на пушечный выстрел не подпустили!

По видеосвязи было видно, что даже при его темном цвете кожи он от злости весь красный, вот-вот от напряжения лопнет. Крутил на мизинце известное на весь мир кольцо Гения с прозрачным желтым камнем, которое он какими-то неправдами выкупил у «Фонда Ант. Вулфа», и шипел.

Она и сама выглядела не лучше, в маленьком окошке вверху экрана сама себя не могла узнать. Но тогда ее мозг автоматически просчитывал варианты – какие подтверждения подлинности можно еще предоставить. И не находила ни единого.

Это конец.

Скандал грандиозный! Чудовищный скандал.

Еще две недели назад на эту же самую выставку в Генте стояли очереди. Оленев позировал на открытии, давал сдержанные комментарии особо избранным изданиям и телеканалам, отдельно демонстрируя, как работы раннего Вулфа из цикла «Театр тающих теней» правильно смотреть на просвет, чтобы проступали те самые тени – Даля специально разработала систему показа не картинами на стенах, а динамичными конструкциями с контровой подсветкой, при которой работы гения обретают над-уровни и иные смыслы.

Еще два дня назад онлайн-билеты на эту выставку в Лиссабоне были проданы на три месяца вперед!

О найденных шедеврах великих художников от Вермеера до Вулфа из коллекции этого странного русского, бывшего олигарха, богатеющего теперь непонятно на чем, писали все художественные издания, сайты, блогеры, хештеги выставки входили в топы соцсетей. И вдруг…

Заявление Фабио Жардина, что большинство работ на выставке подделки, что никакого подлинного Вулфа, а тем более Вермеера в собранной ею коллекции нет – удар под дых. От которого ей не оправиться.

Удар по ее репутации.

Удар по репутации Оленева, коллекцию которого в последние годы пополняла она, Даля.

Удар по его состоянию – в эти картины вложено много миллионов долларов. Много сотен миллионов. И вчера все эти картины стоили во много раз больше тех сумм, за которые они были приобретены. А сегодня не стоят ничего. Ноль. Зеро.

Клеймо «подделка» теперь стоит и на всей выставке, и на всей коллекции, и на всем, что она когда-либо атрибутировала, оценивала, на что давала свои экспертные заключения.

Всё, что она делала много лет, на ее глазах рассыпается в прах.

Всё, чем жила. Во что вкладывалась. Ради чего забывала про всё остальное – свою семью, которой так и нет, детей, которых еще не родила, отношения, которые так и не выстроила.

Дела ее жизни нет. Репутации нет. Отношений нет. Любви нет. Ничего нет.

Остался только позор. И стыд.

И необходимость как-то с ним жить.

Это она нашла неизвестные работы великих. Она, почти девочка, вчерашняя студентка, нашла шедевры. Все говорили – такого не бывает, потому что просто быть не может! Она доказала, что может.

Это она собрала второе, и третье, и десятое мнение и подтвердила свои предположения – картины, подписанные иначе, чем обычные подписи великих, им – великим – принадлежат!

Это она по крупицам, по деталям собрала доказательную базу и убедила весь художественный мир в том, что всё, найденное ею, подлинники. Кто же знал, что эти мнения и эта доказательная база не смогут перевесить авторитет одного Фабио Жардина! И кто знал, что «вовремя» подсунутая ее ненавистниками статья сделает из Оленева не союзника, а еще одного соперника.

Материализовавшийся из ниоткуда главный эксперт Мирового фонда культурного наследия выступил с разгромной статьей на сайте «The New York Times». Обозвал всю коллекцию барахлом, ломаного гроша не стоящим.

Владелец коллекции, когда-то доверивший ей свои деньги и репутацию в художественном мире, резко от нее отвернулся.

Она теперь новый Ван Мегерен[2], продававший «вермееров» собственного изготовления нацистским лидерам – только холст и краски в тюремную камеру ей не принесут.

Она – очередной Михаэль Бокемюль, подтвердивший подлинность Архива Явленского[3].

Она – Иштван Шлегль, автор каталога Нины Коган, которая отродясь работ из этого каталога не рисовала.

Она – Жан Шовлен с его выставкой картин Александры Экстер[4] и русского авангарда.

И все прочие позорные пятна на светлой картине мировой живописи – тоже она.

Всё, что она собрала, уничтожат. Через пять дней.

Связаться с Оленевым так и не удается.

Его давняя, еще школьных времен, подруга Женя Жукова[5], сама тонкий ценитель и собиратель, Далю утешает. Обещает дозвониться Оленю, убедить его не делать поспешных выводов, дать Дале время. Обещает и, скорее всего, сделает, Женя никогда не подводит – повезло Димке с мамой, не то что ей. Но когда это еще будет. Завтра… Послезавтра… До этого еще нужно как-то дожить.

А пока… Пока она в аду. Хуже которого не бывает.

Или бывает.

Женя говорит, что Даля славится умением сделать еще хуже, когда кажется, хуже уже не бывает. Сделать ад еще более адовым.

Славится. Притягивает к себе это «хуже худшего».

Оленев не просто поверил своему окружению, столько лет мечтавшему ее сожрать, а немедленно ее уволил, не оставив шанса на исправление ситуации. Фабио Жардин не просто обозвал ее коллекцию дерьмом, ломаного гроша не стоящим, и не просто затеял процедуру «изъятия подделок из мирового художественного фонда» – впереди показательное уничтожение «подделок»!

Всё, на что главный эксперт Мирового фонда поставил клеймо «подделка», подлежит уничтожению. Всё, что она за эти десять лет нашла, попросту говоря, сожгут или отправят в шрёдер. Такова политика Мирового фонда – уничтожать, дабы подделки дальше не портили светлый и чистый мир искусства. И дабы другим неповадно было.

Хуже так хуже! Чтобы ей стало еще хуже, чем «хуже не бывает».

Вот и теперь она, Даля, вместо того, чтобы искать аргументы, еще не испробованные научные методы анализа, привлекать мировые авторитеты, которые круче Фабио Жардина и которым удастся убедить Мировой фонд в подлинности собранной ею коллекции, вместо того, чтобы биться за картины гениев, которым грозит смерть, как за собственных детей, хлопает дверью.

Оленев верит только Мировому фонду. И тем, кто «всё время говорит».

Мировой фонд верит только Фабио Жардину.

Фабио Жардин заявляет, что верит только себе и никому более. «Разве что сами гении поднимутся из могил и подтвердят подлинность своих работ».

Если плохо, пусть будет еще хуже. Совсем невыносимо пусть будет.

Ад так ад!

Как тогда, лет десять назад, когда ей первый раз показалось, что она летит в бездну.

В девятнадцать лет она оказалась почти на улице. Одна.

Расстрел Савва Балаклава. 1919 год. Октябрь

Те же костоломы, что сидели с двух сторон от него в машине, ведут Савву вниз, в подземелье. Один из них с совершенно бульдожьей мордой заталкивает его в темную камеру с низким потолком, с крошечным грязным оконцем, набитую людьми – не продохнуть. Закрывает двери на тяжелый засов.

Савва оглядывается по сторонам. Скамеек нет, стульев нет. Ничего нет. Кто может, сидит на полу, кому не удается присесть, тот стоит, пригибая голову – потолки низкие, даже невысокому Савве полностью не разогнуться.

Не снимая синее драповое пальто, в которое весной было зашито ожерелье графини Софьи Георгиевны, что и спасло их с Анной и девочками от голода, садится прямо на пол рядом с закопченной от чадящей лампы стеной. Нащупывает в кармане небольшой пинцет для марок. Машинально начинает рисовать на стене.

И вычислять, есть ли у него шанс выбраться и какие действия для этого нужно предпринять? Или шанса у него нет, и незачем тратить силы напрасно, а лучше последние часы жизни посвятить чему-то другому? Вспомнить всех бабочек своей коллекции, например. В это лето он наконец нашел редчайшие экземпляры стевениеллы сатириовидной и поликсены и превзошел коллекцию младшего Набокова, обидно, однако, что Владимир этого не узнает.

Привычка у Саввы такая – всегда что-то чертить и рисовать, пока идет работа мысли. Порой он сам не понимает, что рисует, замечает только тогда, когда мыслительный процесс окончен. Так и теперь.

Николай хочет его убить.

Николай хочет убить его сам. Лично. На глазах у всех. Чтобы никто из сослуживцев не заподозрил офицера деникинской армии в связи с красным шпионом.

Савва не красный шпион, но, похоже, здесь знает об этом только он.

Николаем движет трусость. Трусость и страх быть заподозренным в сотрудничестве с врагом.

Трусость не лучший двигатель. Доведет до плохого финала. Шансов встретить завтрашнее утро живым у него ничтожно мало. Не более одного-двух процентов. Против 98 % не встретить живым. И те два процента в расчете лишь на чудо, в которое материалист Савва не верит.

– Ну ты Репин!

Мужик, по виду из блатных, с железным зубом, который они называют «фиксой». Савва прежде таких не видел, но про уголовный мир и повадки блатных читал и теперь догадывается, что в этом подвале не только политические, сотрудничавшие с врагами, но и простые уголовники.

Блатной с фиксой разглядывает рисунок Саввы на стене.

– Бурлаки на Волге прям! В жульнаре картинку видал!

Сам того не замечая, Савва, пока размышлял, нарисовал на закопченной стене Памятник затопленным кораблям, который видел прошлым летом в Севастополе, когда ездил туда с дядей Дмитрием Дмитриевичем, Анной и девочками.

Почему вдруг этот памятник? Затопленным кораблем себя ощутил?

Мужик с железным зубом подходит поближе – перед ним в тесной камере все расступаются. Вертит головой – на рисунок, на Савву и, приблизившись вплотную, спрашивает:

– А докýмент так срисовать могёшь?

Савва машинально кивает, всё еще размышляя о своих минимальных шансах на выживание и о том, чему посвятить последние часы жизни – не хотелось бы потратить их на малоинтеллектуальные беседы с уголовником.

Мужик с железным зубом лезет в карман своего полушубка, явно снятого с некогда зажиточного гражданина, достает удостоверение из тех, какие деникинские власти выдают теперь гражданам.

– Такое могёшь?

Савва снова кивает. Что там мочь? Качество полиграфии у поиздержавшейся деникинской армии крайне низкое. Печать примитивная. Степеней защиты никаких.

– А такое? – Мужик извлекает из другого кармана купюру, которая в ходу сейчас.

Савва берет купюру, подносит ближе к глазам – в деньгах он не больно смыслит, деньги всегда идут мимо него, даже то немногое, что было положено от красных, в Алупкинском ревсовете Анна всегда сама получала, чтобы Савва по вечной своей растерянности не потерял.

Теперь Савва разглядывает купюру внимательно.

– На свет посмотреть нужно.

– Разошлись-расступились! Кому сказано! Расступись от окна! – кричит мужик, и со всей дури лупит и гонит взашей не успевшего «расступиться» такого же бандитского вида низкорослого пухлого мужичонку без переднего зуба, одетого, как и первый, в явно снятый с кого-то дорогой полушубок.

Савва достает из кармана свои круглые очки с треснувшими, когда здоровые увальни его по скуле били, стёклами. Скула болит. Сильно болит. И выбитые зубы шатаются. Теперь бы их доктору показать, залечить чем-то, думает Савва и тут же ловит себя на другой мысли. У него 98–99 %, что не избежать ему смерти, а он про выбитые, но не выпавшие зубы думает, как их залечить. А что зубы ему нужны не больше, чем на оставшийся час до расстрела, не думает. Что это – инстинкт самосохранения? Или его всегдашняя оторванность от реального мира, за которую вечно все родные ему пеняют?

Надевает очки, подносит деникинскую купюру ближе к тусклому свету от небольшого грязного оконца. Из оконца видна пристань. И линейки солдат с винтовками, которых на эту пристань шатающийся от выпитой водки Николай Константиниди выгоняет и в одном ему известном порядке строит. Ни на какую из известных Савве военных шеренг такое построение не похоже, но что с пьяного солдафона взять?

– Чё задумался, Художник? – прерывает его размышление о построении на пристани мужик с фиксой. – Апосля смерти думать будешь. С деньгой та чё?

– Можно. Бумага дешевая, степеней защиты нет. Только воспроизвести зеркально рисунок на клише и отпечатать.

– О, то дело! – довольно усмехается мужик с фиксой и представляется: – Серый я! Лёнька Серый. Серого в Севастополю кажный знает.

Покровительственно кладет Савве руку на плечо.

– Знать только недолго осталось, – машинально бормочет Савва. – Построение уже на пристани. Скоро расстреляют.

– Кого как! И за какие деньги!

Хохочет Серый. И подзывает мужика, которому недавно врезал по шее.

– Аморий! По женской части он у нас ходок, – поясняет он Савве странное прозвище своего подельника. – В синематеке еще до войны увидал, что такой манер зовется Аморий, так кликуха к нему и прилепилась!

– L’amore, – снова машинально поправляет Савва. – L’amore. Любовь по-французски.

– Она самая, – соглашается Серый и командует: – Сымай шубейку свою, Аморий! И шапку сымай.

– Не пусти по миру голым-босым, Серый! – бормочет Аморий, надеясь разжалобить старшего, но на всякий случай полушубок всё же снимает. – Сам-та в чем останусь?

– Не долго оставаться! Пустят всех в расход! – наигранно хохочет Серый. – Художник вона видел в окно, что солдатушек на пристань уже построили, таких, как ты, Аморий, пострелять.

Забирает меховой полушубок из рук подельника, протягивает Савве.

– Не боись, Аморий! Перед смертью не околеешь. Художник тебе свое пальто тепереча отдаст! Отдашь же, художник?!

Савва не понимает смысла такого предсмертного обмена, лучше бы теперь по одной вспоминать всех своих бабочек. Или ненарисованные работы незаконченного цикла «Театр тающих теней» в уме или на стенке рисовать. Но спорить с блатным фраером не решается.

Снимает синее драповое пальто, протягивает Аморию, сам забирает меховой полушубок из рук Серого.

– Как две капли! – доволен чем-то блатной фраер. – Шапку, Аморий, гони по-скорому! Башка не простынет. Мы на ее очки художника напялим!

И снова ржет во весь голос.

Смысл переодевания накануне расстрела Савве не ясен. Обрывки фраз и шепоток Серого картину не проясняют.

– …Бульдожник в доле…

– … в Севастополь вывезеть за хорошую маржу…

– … Аморий что – бесполезняк! То ли дело ты, Художник!..

– …тольки у Амория зуба спереди не хватат. Примета приметная. Впотьмах перепутать могут, а что как в рот заглянут? Но это мы в один момент поправим. Рот разевай!

Командует блатной фраер уже Савве. И, не дожидаясь, пока опешивший Савва раскроет рот, своими грязными пальцами раздвигает Савве разбитую челюсть, отчего тот вскрикивает.

– Ша орать! Орать опосля бушь, кады верхом на кралю тебя пристроим. Ты хучь кралю ебал кады-нить? По одному виду видно – не ебал, сосунок. Да не стремайся ты! Жистя, она вся впереди. Ты везунок, Художник! И зуб выбивать тебе не надо. Аж три висят на честном фраерском слове. Все три из пасти твоей достал бы. Но у Амория одного только зуба нехватка.

Цепкими грязными пальцами хватает его за шатающийся зуб и дергает вверх.

– Подарок получить изволь, Художник! Тольки пасть заткни, кровяка каплеть. У Амория кровяки не было. А у тебя, Художник, рожа уже в крови была. Но и это мы поправим!

Поворачивается к так ничего и не понимающему Аморию. Прищурившись и прицелившись, резко бьет в скулу, с той же стороны, что и разбито лицо у Саввы.

– Адын патрет! Только цыц! Оба!

Всё, что происходит дальше, Савва видит, как в страшном сне.

Дверь в камеру открывается. Прапорщик с бульдожьей мордой вместе с другим, с которым он вез Савву в Балаклаву, выгоняют всех арестантов в коридор.

– Тольки опосля вас! – ернически расшаркивается Серый, отодвигая Савву к себе за спину.

Два прапорщика выталкивают заключенных. Молодых и старых. Оборванных и хорошо одетых. В тусклой полуподвальной камере почти не видно лиц, но Савва с одного взгляда запоминает каждого – старого рабочего в телогрее, молодого матроса в порванном бушлате, женщину средних лет с широкой седой прядью в иссиня-черных волосах, еще матроса, еще женщину интеллигентного вида, мужчину в пенсне…

И еще…

И еще…

И так каждого из шестидесяти четырех, Савва успевает посчитать и удивиться, как они помещались в этой небольшой опустевшей камере, где последними остались только они с блатным фраером. Амория в его синем пальто и разбитых очках прапорщик с бульдожьей мордой взашей толкает по коридору вперед. Потом, обернувшись, шепчет Серому:

– Сидеть тут и тихо! После дела вернусь.

И закрывает тяжелую дверь на железный засов.

Савва ничего не понимает.

– Что это значит?

– То и значит, что охранник в доле. Вывезти в Севастополю до малины обещался за хорошую мзду. А на воле ты, Художник, мне больше лавэ принесешь, чем Аморий, царствие ему небесное.

Савва, пошатываясь, идет к грязном оконцу, пробует как-то пристроиться, чтобы в быстро сгущающихся сумерках разглядеть, что происходит на пристани.

– Поглядеть, как стрелять в тебя будут, желашь? И то дело! Кто еще такой король, штоб смертушку свою со стороны повидать! Только Серый. Да ищо и ты, Художник. Как звать тебя-то?

– Савва, – бормочет юноша. – Савелий Инокентьев.

– Что ж, Савелий, гляди! Во все глаза гляди, как кончается жизня Инокентьева Савелия. Кады ищо такое доведетьси повидать.

На пристани арестантов строят в шеренги. Лицом к морю.

Первая шеренга у самой кромки причала.

Николай Константиниди дает отмашку:

– Пли!

И первых восемнадцать человек, среди которых два матроса и женщина с проседью в волосах, падают в море.

– Стройсь!

Прапорщики, которые выгоняли арестованных из камеры, теперь толкают вторую шеренгу уже увидевших, как погибли те, кто только что сидел на одном холодном полу камеры рядом с ними. Ноги их не слушаются. Два прапорщика то силком тащат, то толкают тех, кто не хочет идти. Аморий в синем Саввином пальто и в Саввиных очках среди них.

Командующий расстрелом Константиниди замечает низкую плотную фигуру в синем драповом пальто и в разбитых очках на носу.

– Этого я сам! – кричит пьяный Константиниди. – Сам! Чтобы все видели, что этого я сам! Налее-вуу, лицом к морю, стой! Ать-два!

Кричать!

Савве хочется кричать, чтобы расстрел немедленно остановили. Что вместо него другого человека вывели на казнь. Хочется кричать!

И он кричит. На всю камеру. Но из полуподвального каземата голос его на свистящем от ветра плацу не слышен. А блатной фраер Серый резко бьет его в другую скулу.

– Заткни пасть, Художник! Не то сам тебя голыми руками порешу!

Савве кажется, что всё происходит не наяву, а в дурной пошлой фильме, которую он смотрел прошлой осенью в Севастополе.

В грязном оконце с решетками он видит, как едва держащийся на ногах после полутора стаканов водки, выпитых при нем, и кто знает, сколько он еще после выпил, Николай Константиниди становится в ряд с солдатами…

…как взводит курок…

…как, прищуривая глаз, целится в повернутого лицом к морю Амория…

…как снова дает команду:

– Пли!

Как в момент команды еще до выстрела откуда-то с другого конца пристани бежит, почти летит Антипка.

– Нашел! – шепчет Савва. – Как тогда в Ялте нашел!

И зовет фраера:

– Серый! Серый! Нам волка с собой нужно забрать!

– Ну ты, Художник, даешь! Волка? С собой?!

Фраер Серый не успевает договорить.

…как звучит выстрел…

…как волчонок Антипка с разбегу клыками вонзается в правую руку Николая Константиниди…

…как кисть Николая разжимается, и он роняет револьвер на землю…

…как падает лицом в море честный фраер Аморий в Саввином синем драповом пальто…

…как вцепившийся мертвой хваткой Антип висит на правой кисти Николая, который не в силах сбросить со своей руки волка, и тогда левой рукой выхватывает кортик и вонзает его в тело волка…

…как Антипка ослабляет хватку и падает на пристань…

…как орущий от боли и ярости Николай подхватывает с земли револьвер и…

…несколько раз стреляет в Антипа…

В этот момент с грохотом отворяется дверь камеры и бульдожьего вида прапорщик торопит блатного фраера Серого:

– Быстро, быстро! Пока никто не заметил.

Серый плотнее натягивает шапку Амория с опущенными ушами на голову Саввы, чтобы прапорщик-бульдог не разобрал, кто перед ним, и толкает юношу к выходу.

– Швыдче! Швыдче! Тикать надо! Не то и нас в расход вслед за твоим волком пустют!

Они бегут длинным темным коридором и выходят в заднюю дверь, на другую сторону от пристани. Бульдожий прапорщик кивает в сторону повозки:

– Прокатят с ветерком!

Бульдог трясет пистолетом под носом Серого, кивая на возницу.

– Долю мою ему отдашь! И его долю отдашь!

В вознице Савва узнает Макара, того самого кучера графини Софьи Георгиевны, что в феврале восемнадцатого бросил в Севастополе больную Анну с больной Иринушкой на руках, а сам с лошадью и повозкой скрылся.

– Смотри мне, обмануть даже не думай! – трясет пистолетом Бульдог. – Из-под земли достану!

– Рассчитаемся тютелька в тютельку. Лёнька Серый – честный фраер!

Серый заталкивает Савву в ту самую повозку, которую украл сидящий впереди возница Макар, следом запрыгивает сам и громко свистит:

– Эх, пошла! Пошла-поехала!

Но свист его тонет в свисте ветра на балаклавской пристани.

– Антип! Антипка, может, жив?

– Какой тебе Антип?! Все мордой в море попадали. Сам же видал, – машет рукой Ленька Серый.

– Антип – это волк. Он на пристани. Переждать бы где-то и забрать его.

– В море твово волка скинули. Сам в окно видал, когда тебя к выходу толкал. Охвицер в море скинул. Как бишь тя звали говорил? Инокентьев Савелий? – хлопает Савву по снятому с Амория меховому полушубку. – Царствие небесное рабу божию Савелию, застреленному нонче на балаклавской пристани! До дому доедем, помянем. Нет более Инокентьева Савелия.

Хохочет, поворачивая к себе Савву, лицо которого мокрое от слез.

– Кеша ты тепереча, Художник. Кешка Саввин.

– Волков я теперь. Антип Волков.

– Да хучь Крокодилов. Докýменты сам себе нарисуешь, какие пожелаешь.

Случайное письмо,найденное в дореволюционном издании «Подорожника» Анны Ахматовой

Вы любили когда-нибудь?

Вы любили когда-нибудь так, чтобы утром проснуться с ощущением невероятного, баснословного счастья, случившегося лишь от того, что приснившаяся Его смерть была только сном?!

Вы любили когда-нибудь так, чтобы, узнав, что Он вас бросил, бормотать: «Пусть бросил, пусть! «Бросил» это не безнадежно, не навсегда! Главное, жив! Ведь надежды нет только у смерти…»

Вы любили когда-нибудь так, чтобы, случайно услышав, как на улице посторонняя женщина окликает Его именем собственного сына, остановиться и затеять разговор в призрачной надежде лишний раз произнести это имя вслух, лаская каждый звук губами?!

Вы любили когда-нибудь так, чтобы захлебываться собственной любовью, хрустальным звучанием, колокольчиками радости выпуская из себя в мир этот колдующий перезвон «люблю… люблю… люблю… люблю… блю… блю… блю… лю…»?!

Вы любили когда-нибудь до дрожания коленок, не способных удерживать вас на ногах при одном Его появлении, до судорожных спазмов в горле при первых, звучащих в телефонной трубке звуках Его голоса, до полной обесточенности, выпотрошенности, выжатости, вывернутости при любом Его дольшем, чем то было оговорено, отсутствии?!

Вы любили когда-нибудь так, чтобы в самом переполненном зале, в самой невероятной толпе самых перенаселенных городов мира, еще не успев увидеть, успевать предугадывать, предчувствовать Его присутствие рядом? Сначала чувствовать – мир изменился, воздух вокруг стал другим, пространство раскалилось. Сначала чувствовать, и только потом, медленно повернув голову, убеждаться – так и есть, Он вошел. И удивляться, как этого не чувствуют другие – ведь у пространства, в котором есть Он, иная консистенция воздуха, иной полярный заряд, запах иной?!

Вы любили когда-нибудь до ощущения ада и рая, смешавшегося в вашем почти выжженном и до краев заполненном невероятной энергией существе?! До этой дикой смеси выси и бездны, падения и полета? До пересохших губ и спазмов в животе, до рвот, до тошнот, до ощущения собственной полной ничтожности, низменности и столь же абсолютного величия, равного которому ни в одной из захватнических войн, ни в одной из головокружительных карьер, ни в одной из суперприбыльных сделок, ни в одном из фанатических обожаний толп обожателей не постичь?!

Вы любили когда-нибудь так, как не любить нельзя, потому что просто невозможно так не любить?!

Вы любили когда-нибудь так?!

Я – в свои девятнадцать лет еще нет…

Спасен, но… Савва Севастополь. 1919 год. Октябрь

До малины доезжают в полной темноте. Честный фраер Серый говорит вознице, что пошел за деньгами, и уходит, оставив Савву с его дорогим полушубком в залог. Что, как сейчас метнется дворами и нет его? А возница Савву обратно на расстрел отвезет?

– Как, Макар, краденые повозка и лошадь, поперек горла не встали? – четко и громко произносит Савва.

Возница поворачивается, смотрит, не узнает в беззубом фраере с разбитой рожей, в тяжелом меховом полушубке, интеллигентного мальчика из барской усадьбы, из которой он украл повозку и лошадь.

– Брошенная на улице под обстрелом больная Анна Львовна с грудным ребенком по ночам в страшных снах не приходит?

Макар племянника хозяев не узнает, но душить кидается. Руки сильные. За горло схватил и давит. И давит.

«Пожалуй, некая предопределенность в жизни все-такие присутствует, – задыхаясь, меняет свои воззрения недавний агностик Савва. – Написан на роду день смерти, и ничего с ним не поделать – не застрелят, так задушат. Только Антипка зря под нож и под пулю попал».

Задыхается, хрипит, почти теряет сознание, когда слышит выстрел. И чувствует, что дышать становится легче – руки возницы разжимаются, отпускают его горло, но сам злодей и вор Макар всей своей тушей наваливается на него.

– Подымайся, Художник! И боженьку благодарствуй, тогда как Лёнька Серый вовремя поспел! И не деньгу с собой притаранил, а ствол! Деньгой гада того не пристрелить.

– Так вы платить не собирались? – догадывается Савва.

– Лёнька Серый – честный фраер! – гордо вскидывает голову дважды за сегодня спасший его блатной. – Но Ленька Серый не платит гадам! Куды ж теперяча эту тушу девать?

Тушу возницы Макара на той же телеге вывозят до ближайшего обрыва и сбрасывают в воду.

– Море, оно само резберёть, кто гад, а кто невинно убиенный, – выдает философскую мысль честный фраер Лёнька Серый.

Но у Саввы нет больше сил эту сентенцию обдумывать.

– Мне домой надо. Там волнуются.

– Домой?! Куды это домой? Ты теперича мой, Художник.

– Из дома рисовать для вас могу, – пробует уговорить блатного Савва.

– Идиёт ты, а не художник!

Серый сплевывает сквозь зубы.

– Идиёт!

Закуривает цыгарку, протягивает Савве. Тот, как глупый бычок, машет головой – не курю.

– Тебя за чё загребли?

– Загребли? – не понимает Савва, но, включив ассоциативное мышление, быстро догадывается. – А-а, арестовали! За работу на красных. Но я на них не работал… То есть работал, но не идейно, а за паёк… Чтоб родных кормить… – бормочет юноша, но Серый не дает ему договорить.

– Чисто дело – идиёт! – с удовольствием затягивается цигаркой Серый. – Работал ты на красных? На красных! Арестовали и пострелять тебя постановили деникинские? Деникинские! Власть за два часа переменилась? Не переменилась! Охвицер пьяный твоих родных знает? Сам говорил, знает!

Савва не помнит, когда это всё Серому рассказать успел. И почему он вдруг по дороге разговорился? Эйфория выжившего, психологический синдром, от чувства облегчения всё блатному фраеру и вывалил?

– Недели не проходит как в именьи под абажуром чаи гоняет и тётку твою охмуряет. Еще и в Европы везть ее намыливается… – продолжает Серый.

Савва не сразу соображает, что «тетка» – это про Анну, про тонкую хрупкую Анну Львовну. Но логикой понимает, что блатной фраер не так уж не прав – Анна жена его дяди Дмитрия Дмитриевича, родного брата его матери. Следовательно, приходится ему не родной, но тёткой.

– Протрезвеет твой капитан, что делать будет? К домой тебе поедет, перед тёткой твоей хвост распушать. А тебя живого там увидит, и чё?

Снова протягивает цигарку Савве. Ошарашенный подросток машинально берет цигарку у фраера, так же машинально затягивается и закашливается до слез.

– Хих! Чё за хлыщ попалси! Баб не ёб, цигарок не куривал! Уся жистя впереди у тя, Художник!

Савва думает, что, может, не так уж он не прав, этот фраер. Если дважды сегодня смерть прошла мимо, и дважды спас его Лёнька Серый, может, его устами и аргонизмами говорит сегодня с Саввой истина?

– Капитан твой тебя снова захватит, и тогда уж Лёньки Серого рядом не будет, спасать тебя, Художник, будет некому. А жизнь твоей тётке с племяшками капитан гадский поломает – за сокрытие врагов, подлежащих расстрелу. Заарестует твою тётку и сам в расход пустит, как тебя, думает, чё в расход пустил. Как волка твого пристрелил, так и тётку пристрелит. Попользует изначально для удовольствия и пристрелит.

Если истина сегодня говорит с Саввой устами блатного фраера, то стоит прислушаться. Савва хочет домой, к своим коллекциям бабочек, к своим рисункам, к девочкам, к Анне. Но блатной фраер прав. Он, Савва Инокентьев, опасен для девочек и для Анны. Его присутствие в имении будет не скрыть. С глаз Константиниди не исчезнуть.

Ему нельзя появляться в имении.

Всё, что он может сделать, это начать другую жизнь, которая ему сегодня подарена дважды. И, рисуя для блатного фраера документы и фальшивые деньги, подкидывать настоящие деньги и продукты в имение Анне.

Но как защитить ее от Николая Константиниди?

Конец как начало Даля Москва. Лет за десять ДО…

«…Вы любили когда-нибудь так?!

Я – в свои девятнадцать лет еще нет…»

Кто когда писал это письмо еще чернилами и тонким пером, которое она случайно нашла в старом томике еще дореволюционного издания «Подорожника» Ахматовой?

Теперь сама сидит и строчит в телефоне. Пока не закончится зарядка – кто знает, когда теперь можно будет к компьютеру попасть и текст в Живой Журнал выложить, но строчит.

«…Я – в свои девятнадцать лет еще нет.

Но, тем не менее, вышла замуж…»

От слова «замуж» аж передергивает. Но продолжает:

«…Вышла замуж. Тридцать два дня назад. За принца из сказки.

Вам никогда не доводилось выходить замуж за принца из сказки?

Нет?

Значит, вам несказанно повезло.

Ничего в том хорошего. Одно бряцание короны, слепящей глаза той, что отныне вынуждена стоять рядом, но чуть сбоку, чуть в тени. Стоять, изображая для толпы ту самую неземную любовь, которой, как выяснилось сегодня, в этой придуманной сказке места не нашлось.

Тридцать два дня назад я, изображая любовь, думала, что ничего не изображаю. И – наивная дура – не знала, что, втянутая в вечный спектакль жизни моего прекрасного принца, отныне по его законам играю, а не живу. Быть может, я и играть была бы не против, быть может – если бы случилась честная договоренность на берегу.

Тридцать два дня назад я стояла рядом с ним, смущенно позируя фотографам из глянцевого журнала, которому заранее были проданы права на эксклюзивную съемку бракосочетания кумира. Фотографы морщились – невеста подкачала, ни улыбнуться на камеру, ни позу выигрышную принять, да ладно, такой жених и за двоих отработает. При таком-то женихе и невеста не нужна. Не нужна невеста, как выяснилось сегодня.

Тридцать два дня назад я стояла ненужной невестой при идеальном женихе. Только женой за эти тридцать два дня не стала. И теперь уже не стану. Ведь для того, чтобы стать женой, как минимум нужен муж, а не доставшийся мне принц из сказки.

Э-эх, бабушки-прабабушки. Зачем вы только в детстве забиваете девочкам голову всякими бреднями про Золушкины туфельки и про алые паруса! И кто вам сказал, что надо вбивать в подсознание несчастных дурочек эту идиотскую надежду, что появится некто на белом коне, приедет, прилетит, приплывет и увезет ваше чадо в страну под названием “счастье”?

Такой страны нет.

А вы эту дурацкую мечту вбивали, вбивали и вбили – получайте результат!

Но большинству несчастных дур, которым мамины и бабушкины сказки подобные бредовые мечтания вбили, везет уже потому, что им не везет! Они даже не представляют себе, какое это везение, когда с “прекрасными принцами” у них никак. Не едут к ним принцы, не приплывают, и все! Не прилетают, хоть ты тресни! Но обманутые своими мечтами дуры даже не знают, насколько они в своей неудаче счастливы – у них хоть мечта остается. Иллюзия, что это только им, несчастным, так не повезло. Но где-то там, где небо синее, трава зеленее, и мужчины мужчинистее, живет их принц. Просто до них, бедненьких, он пока не доплыл. Компас и лоцию в дороге потерял. Или пропил.

У тех дур хоть иллюзия остается. И они не знают, насколько хуже, когда сказка сбывается. И в развеявшемся тумане с детства вдолбленной в голову мечты не остается ничего кроме ее полной противоположности.

Так что, если ваш прекрасный принц ходит по разным с вами улицам, считайте, вам крупно повезло. Иначе на тридцать второй день после “свадьбы из сказки” вы рискуете очнуться и понять, что вместо принца вам подсунули обыкновенного (зачеркнуто)…»

Пишет в телефоне. Сама не знает, зачем пишет и когда теперь сможет этот пост выложить.

Мысли окончательно спутались. А еще мобильный новым сообщением посвистывает:

«Третья самбука для такой маленькой девочки – не многовато ли?!»

Восьмое за сегодня сообщение от неизвестного абонента с ником «Joy».

Joy. Радость. Радость у него, извольте все вокруг радоваться. Никто из знакомых не знает, где она. Но этот «радостный» каким-то образом ее пасет.

«Слезами горю не поможешь… Может, я могу помочь?»

Первое сообщение пришло часа четыре назад, еще в троллейбусе. Потом на остановке – она подумала: кто-то номер перепутал. Теперь в «Китайском летчике». Еще и с подробностями про третью самбуку, которую она пьет. Это можно увидеть только здесь. Значит, этот «радостный» за ней следит?

Кто он?

Пугающий тип в черном, глаза которого разглядела на троллейбусной остановке? Жуткие глаза. И без них выть хочется, а еще и эти страшные глаза.

В ларьке какую-то гадость в банке купила, «Джин-тоник» называется, никогда такой не пила, но сегодня всё по принципу «чем хуже, тем лучше!». Вся жизнь по этому принципу. Но если с ней можно поступать так, как поступили, то хуже уже не будет.

Не успела около ларька отхлебнуть из банки, как пришло новое послание: «Не пей— козленочком станешь!»

Тот черный человек написал? Не блещет остроумием. И не отстает.

Почему не отстает? Слежка?! Ее прекрасным принцем нанятый сыскарь, призванный в первый же месяц счастливой супружеской жизни довести новоиспеченную принцессу до психического истощения?

Лучше бы этого месяца не было.

Лучше бы последних шести месяцев не было. Зачеркнуть их. Последние полгода зачеркнуть. Может, теперь не было бы так тошно.

Но тот черный, со страшными глазами не похож на типа с такими телефонными подкатами.

«Не кисни. Или самбука прокисла?!»

Еще одно сообщение, девятое. Или десятое. Со счета сбилась.

Ничего, если просто кто-то прикалывается. Или склеить ее хочет. Откуда ж ему знать, что она не клеится? Или клеится? После сегодняшнего дня уже ничего нельзя сказать наверняка. Ни кто она. Ни где она. Ни куда ей идти.

Она – Даля.

Ей девятнадцать. Она жена известного мужа. И ей некуда идти.

Если это просто пикапер, то ее номер у него откуда, чтобы сообщения присылать? Или ее номер муж дал и это реально слежка с целью устроить молодой жене маленький несчастный случай, но со смертельным исходом? Кто знает, отчего несколькими часами ранее старушка в троллейбусе замертво упала. Старушка рядом сидела, всё просила что-то в назначениях врача ей прочитать, сама разобрать не могла. Старенькая, вся скрюченная, но бодрая. А стоило ей самой встать и пойти к выходу, старушка на ее место около окна пересела и вдруг – брык.

Пассажиры столпились, водитель бормотал, что его с линии за такое отставание от графика снимут, но и быстро приехавшая «скорая» не помогла – констатировали смерть. Троллейбус всё это время стоял на остановке рядом с большими белыми витринами модной галереи. Из троллейбуса она вышла, но уйти никак не могла, и эти страшные глаза увидела.

Черный. На фоне белых витрин модной галереи.

Человек весь в черном. С черными глазами. Совсем черными глазами. Стоял рядом, пока «скорую» ждали, пока старушку забирали, пока она бурду в ларьке на остановке покупала…

Что, если правда, это ее убрать хотели, а она раньше времени встала с сиденья и смерть досталась несчастной старушке?

– Еще!

Пустой стакан отфутболила по барной стойке. Хорошо покатился.

Раньше после третьего коктейля можно было сразу бежать унитаз обнимать, а теперь сколько выглушила, стартовав с той редкой гадости из банки под названием «Джин-тоник», и ничего.

Заботливый бармен протягивает стакан со странным напитком, по виду похожим на молоко. Отхлебывает. Действительно молоко. Откуда в ночном клубе молоко?

День патологического перекоса. Вместо принца-мужа пластиковый Кен, вместо выпивки молоко, вместо жизни… А кто знает, что теперь вместо жизни? Тоска? И где теперь ей ночевать?

«И кто это за нас волнуется?»

Новое сообщение посреди непрерывной вибрации телефона от звонков законного Кена и его прихлебателей. На их звонки она не отвечает, но их номера известные, определяются. А этот «номер неизвестен», и всё.

Сегодня ровно тридцать два дня после ее свадьбы с принцем из сказки. И сегодня всё посыпалось как карточный домик.

Препод зарубил курсовую. Сказал, что и тройки не поставит и чтобы выбросила всю эту романтическую дурь из головы.

В курсовой она доказывала, что старые рисунки, которые после смерти бабушки она случайно нашла на антресолях в очень старой жестяной коробке от детской железной дороги, имеют общее с почерком самого Вулфа и могут быть атрибутированы как его ранние работы, написанными еще до эмиграции.

Препод обругал. Назвал юным следопытом, которому шедевры во всяком навозе мерещатся.

– Подобные умозаключения могут делать только невежды! Где ваша бабушка нашла этот мусор – на Тишинке или в Измайлове?

И кто из них двоих невежда? Считать себя специалистом и не видеть, что на этих почти прозрачных листах бумаги тот же почерк, что на вулфовском цикле «ТТT. Op.2», только пока еще более скованный, не раскрывшийся во всю мощь. Но та же завораживающая красота.

Волна накрывает старый город, старую жизнь, сметая их с лица земли, но на самой верхней точке волны, как в волшебном зерне, зарождается новая жизнь и новый город, поразительно похожий на Петроград. Волк в прыжке вонзается в горло зверя в матросской тельняшке. Ветер разметает листья деревьев, листы бумаги, маленьких девочек, и женские руки силятся поймать, уловить, собрать всё разлетающееся воедино…

Как препод может учить искусству и не понимать очевидного?! А она два года учебы ему так верила, считала Наставником. Никакой он не Наставник, а обычный унылый чинуша от искусства – не подписано Ant.Wolf, значит, подделка. А что, если в юности Вулф подписывался иначе?!

Хлопнула дверью, разрыдалась, не отвечая на вопросы однокурсников, побежала домой. В неурочное время – должна еще полдня сидеть на парах, но какие тут пары.

Не разбирая пути, добежала до нового дома, не обращая внимания на столпившихся около подъезда фанаток мужа, влетела в квартиру и…

Меньше, чем через минуту вышла, закрыв за собой дверь. Всё.

Пути обратно больше нет.

Пути обратно к мужу больше нет.

Пути никуда нет.

Некуда идти. Некуда и не к кому идти. И развидеть это невозможно.

Был бы папа жив, прибежала бы к нему, прижалась, и стало бы легче.

Папа пропал без вести, когда ей было неполных пять лет. Несколько лет ожиданий, надежд, безнадежности и мук, и в конце всего известие, что тела отца и его коллеги найдены.

Мама с новым мужем, новыми детьми и новым счастьем давно от нее отдельно. В новом мамином счастье для нее места нет.

Бабушка… До недавнего времени была бабушка, лучшая в мире бабушка Буся, папина мама, но она недавно умерла.

Умирать бабушка собиралась еще в ее детстве. Все шептались, что у нее какая-то неизлечимая болезнь. Но когда погиб папа, а мама предала, бабушка заявила, что пока не вырастит внучку, не умрет.

Вырастила. И умерла.

Бабушка…

Не зря люди прежде соблюдали траур – год или больше. За год она бы всё про своего мужа поняла, и в такой идиотской ситуации не оказалась. Бабушка самой своей смертью говорила – подумай, не торопись, а она не послушала.

Всё случилось уже при принце из сказки. Он казался очень даже принцем – организовывал похороны, всё свободное от съемок и спектаклей время сидел рядом, держа ее за руку. Утешал. Но и объяснял, что свадьбу отменить невозможно, что такие гости свой график второй раз ломать не будут и что бабушка бы этого не хотела…

Странность в отношениях она списывала на то, что будущий муж боится, чтобы в ее подсознании одно с другим не совпало, похороны с любовью, поэтому и не трогает…

Бабушкину квартиру в Савеловском переулке муж предложил сдать. Его помощники слишком быстро нашли выгодных квартирантов, она подписала договор – сдала квартиру аж на три года. Договор аренды, конечно, можно расторгнуть. Но не в одночасье, когда, хлопнув дверью семейной квартиры, пришлось бежать неизвестно куда. В кармане только телефон и несколько купюр наличкой. Сумка с банковскими карточками и деньгами за первый месяц аренды осталась в квартире мужа.

Будто опустили занавес и пространства за этим занавесом нет. Нет больше того мира, в котором происходил тот спектакль.

И она одна. В этом пустом мире. Совсем одна.

Идти некуда. Остается сидеть в баре до утра.

В туалете явно обдолбанные девицы. Одна из них кивает на простеленную белую дорожку и предлагает:

– Будешь?

Даля качает головой – нет.

Девица пожимает плечами.

– Как хочешь. Мы знакомы?

Еще раз качает головой. Девицу эту она не знает, мало ли их по барам таскается.

– Но я тебя где-то видела. – Не отстает девица и, толкая в бок подругу, продолжает: – Точно видела.

Даля заходит в кабинку, прикрывает дверь и слышит, как одна уже прилично обдолбанная говорит другой:

– Точно, ее где-то видела.

– Пять разворотов со свадьбы Свиридова, – определяет вторая. – Мы ж с тобой сами верстали.

– А она там кем была? – всё еще не может идентифицировать первая.

– Невестой, – отвечает вторая. На нее порошок еще не подействовал. Или, напротив, так хорошо подействовал, что сумела сопоставить принцессу, фото которой публиковали в журнале, с ней нынешней.

Вот она, слава! Зачем люди стремятся к популярности?! Чтобы прятаться от узнавания в туалетной кабинке.

Телефон истерит номером неслучившегося принца. Даля смотрит на число неотвеченных вызовов с этого номера и… выбрасывает мобильник в унитаз.

Туда их всех – мужей, соглядатаев, «радостных» Джоев!

Выходит из кабинки. Открывает кран, подставляет руки под струю холодной воды.

Должно стать легче. От одной слежки избавилась. Но, похоже, другую на свою голову подцепила – пока смотрит на себя в зеркало и соображает, что делать дальше, верстальщицы глянцевого журнала исподтишка снимают ее на телефон – завтра история сказочной свадьбы принца продолжится фотками его принцессы с размазанными глазами в вонючем туалете ночного клуба.

И пусть! Так этому принцу и надо! Кроме дешевого пойла, в ней сейчас только злость. Дикая злость. На весь мир! На фальшивого принца. На бабушку, которая ее одну оставила. На папу, который оставил еще раньше – будь у нее отец, он бы не позволил мужу так с ней поступить. На маму, которая предала и которой нельзя позвонить, приехать к ней и рыдать, уткнувшись в плечо, тоже нельзя.

И на себя, конечно же, на себя – надо же было так вляпаться! Нетраханая жена законного мужа. Кому рассказать – не поверят. Хоть иди, переспи с первым встречным. Назло. Всем назло. Себе назло.

– Ночевать негде? – Сидящий рядом за стойкой парень наклоняется к самому ее уху, чтобы в этом грохоте могла расслышать его слова.

Как узнал? На лбу у нее, что ли, написано.

– …со мной пошли…

И написано, что готова пойти с первым встречным?

– …не бойся, не трахаться зову… хотя, если хочешь…

Ужас, мелькнувший в ее глазах, смешит его. То есть у нее такой вид, что уже и потрахаться позвать нельзя? Что с ней не так? Черный столб над ней? Черный человек снова рядом?

– …здесь близко… комната пустая, можешь поспать…

– А ты?

– Через балкон уйду… – ухмыляется парень.

Так себе шуточка.

Холодно. Морозит. От нервяка. От легкой для этого времени года одежды. Хочется спать. Дико хочется спать. Нечеловечески хочется спать. И всё равно. После того, что случилось днем, уже всё равно. Давно уже всё равно.

Папа погиб, бабушка умерла, мама предала. Теперь она живет по принципу чем хуже, тем лучше. Будто нарочно загоняет себя в ситуации, хуже которых быть уже не может. Словно боится надежды на лучшее.

Когда плохо, когда очень плохо, надежда страшнее любой беды. После тех двух лет, когда ждали и надеялись, что папа жив, она это точно знает – надежда страшнее самой беды. Или тогда только она и бабушка надеялась, а мама мысленно была уже со своим новым мужем? А если бы она надеялась и ждала, папа вернулся бы? Как можно так предавать?!

Надежда убивает сильнее отчаяния. Так что лучше жить по принципу «чем хуже, тем лучше». Умереть прежде смерти. Тогда любая жизнь, даже самая поганая, покажется жизнью. А не ее отсутствием.

– Эй, как там тебя, даже не знаю как. Пошли…

Через несколько домов от «Китайского летчика» здание с большими витринами модной галереи на первом этаже. Днем здесь всё, кроме остро рубленных букв с названием галереи, было просто белым, а теперь внутри витрин все подсвечено так, будто на белых полотнищах разыгрывается некое действие, будто из небытия в нас всматриваются тени.

Идут мимо этих завораживающих витрин галереи, и отчего-то ей жутко хочется войти внутрь. Понятно, что в начале четвертого утра никакая галерея не работает, но больше всего на свете сейчас хочется войти туда. В тот мир теней.

Тени.

Преследуют ее. В найденных рисунках, из-за которых провалила курсовую. В детстве папа водил на спектакль небольшой театральной труппы, и она запомнила ощущение от театра теней. Страх и трепет, ужас и желание бежать, не дать себя затянуть в теневую реальность. И дикое желание в этот мир теней войти.

Из театра теней – спектакля студенческой студии, для которого она делала декорации, ее и увел несостоявшийся принц. Известный актер и режиссер снизошел до того, чтобы зайти и полюбопытствовать, что за студенческий балаган. Все вокруг шептались: «Сам Свиридов», «Свиридов сам продюсирует свой новый проект», «Свиридову нужна героиня для нового фильма».

Свиридов снизошел. Свиридов посмотрел. И сделал предложение. Не то, о каком мечтали все актрисы студии – не предложение главной роли. Предложение, о котором все актрисы, и не актрисы тоже, и мечтать не могли. Предложение руки и сердца. Как теперь оказалось, без всего остального.

Принц увел ее из театра теней. А тени – вот они. Догнали. В витринах модной галереи. И в подворотне, где снова мелькает Черный человек.

Оглядывается. Человека нет. Есть тень. Черная.

– Ты его видишь?

– Кого? Набухалась ты, сестренка! Мерещится.

Сворачивают во двор. Парень набирает цифры на кодовом замке. В самом центре живет нежданный благодетель. Даже имени его она не знает. Спросить, что ли, как его зовут?

И, словно снова прочитав ее мысли, вставляя ключ в дверной замок, тип произносит:

– Кстати, я Джой[6].

Джой… Джой… Джой, вот уж радость…

Радость… Радость?! Joy…

Пугавшие весь день сообщения, подписанные… «Joy»!!!

Тип, показавшийся в баре нормальным, выслеживал ее целый день, а когда выбросила мобильник, просто завлек к себе…

Под фижмами Лора Мадрид. 1646 год

Стоят. Ждут.

Долго стоят. Ноги у всех затекли. У нее особенно.

В тесноте. Прижавшись друг к другу огромными воротниками – lechuguilla на мужских нарядах и gorguera на женских – и фижмами широченных юбок, которые хоть как-то защищают, иначе ее давно бы раздавили и не заметили.

Стоят.

Не отрывая взгляда от огромного балдахина над Королевской кроватью.

Как статуи замерли и ждут. Один завис с рукой, протянутой к балдахину, как только эта рука у него не отваливается! Но завис. Готовый при первом шевелении широкий полог отдернуть и явить светлый лик Короля его вернейшим и приближеннейшим подданным.

Стоят.

И она стоит. Почти висит, зажатая между ног Герцогини, задниц, стоящих «всего на шаг ближе», и животов, стоящих «на целый шаг дальше» в этой, выверенной до сотой доли паса, придворной расстановке Священной Церемонии Пробуждения Его Величества.

Стоят.

В дырочку в юбках Герцогини в такой тесноте плохо видно, но, кроме животов и задниц сильнейших мира сего, отдельные лица ей удается разглядеть. Непохожие на лица великих и сильных. Маленькие, сморщенные. Даже если крупные, то всё равно маленькие.

Стоят.

В ожидании первого королевского чиха. Или первого пука. Любого намека, что его величество изволит пробуждаться.

Стоят.

До Герцогини Лора себя почти не помнит.

Смутно. Всё смутно. Расплывчато. Дрожаще.

Холодное, пронизывающе холодное жилище – то ли монастырь, то ли приют.

Плётки высоких людей. За любую провинность больно хлещут по рукам, по тощему тельцу и ножкам. Следы от плёток выступившей кровью алеют. Потом синеют. Потом рубцуются. Потом переходят в тугую глухую серость. И остаются навсегда.

Всё серое.

Серое небо. Серая каша. Серая пустая похлебка. Серые полы и стены. Каменные, холодные. Ноги стынут. Пальцы рук как лед.

Снег.

Босой ногой, вынутой из тяжелого башмака, касается его. И остается на снегу след ее ступни размером с огурец.

Кроме серости, холода и снега – голод. Тупой непроходящий голод, скручивающий все ее кишки и выворачивающий рвотой наружу.

Она уверена, что по-другому и не бывает. Что так у всех. И всегда.

Когда хочется есть, до боли, до рези в животе хочется есть, но каждый проглоченный кусок как тяжелый камень из дальнего сада застревает внутри – ни туда ни сюда. Откусывать новые куски невозможно, пока этот кусок не проглочен, а все вокруг, у кого руки длиннее, хватают еду с общего стола, и скоро ей опять ничего не останется, но тот первый, жадно откусанный кусок застрял в горле – и никуда.

Холод. Резь в животе. След от ступни на снегу.

И серость. Серость всей жизни…

Холод. Резь. Серость. Голод. И снова холод.

Потом холод в один момент заканчивается.

И появляется зной. Палящий, как огонь в очаге. И медленно отогревающий ее.

Зной.

Она оттаивает, как тот осколок льда, который в ее прежней жизни, вырубив из озера, заносят на кухню, и он долго и медленно тает на каменном полу.

Оттаивает и она.

Долго. Медленно.

Растекаясь новыми ощущениями. И появившимися желаниями – в той, прежней жизни и желаний не было, разве что согреться, и всё.

Теперь – хочется пить. Долго-долго пить.

И спать. Долго-долго спать. На чистых простынях спать.

И сидеть в тени.

И смотреть на новые цвета, вдруг возникшие вокруг нее.

Серость заканчивается. Небо становится синим. Всё вокруг зеленым. И оранжевым. Как солнце. Как апельсиновое дерево под ее окном.

После долгого холода и серости она даже не успевает понять, что в здешнем зное с ней случается еще и жар. Сильный жар. После которого такие, как она, не выживают.

Слышит, как кто-то говорит, склонившись над ее кроватью: «Такие, как она, не выживают. И не привязывайтесь!»

Она выживает. Встаёт. И идет. Босиком по раскаленной от июльского зноя каменной террасе. Перезревший апельсин срывается с ветки, падает прямо под ноги, и, треснув от удара о землю, наполняет пространство вокруг восхитительным ароматом.

Она поднимает невиданный плод с земли. Подносит к лицу. Вдыхает. И не верит, не может поверить, что такие ароматы в этом мире бывают.

Не вонь нужников, не мерзость больших рыхлых тел вокруг нее в той, старой жизни, не навязчивый запах рвоты, извергающейся из тщедушного тельца. А этот ни с чем не сравнимый аромат.

Прежде чем кусать, им бы надышаться!