Улица Яффо - Даниэль Шпек - E-Book

Улица Яффо E-Book

Даниэль Шпек

0,0

Beschreibung

Третий роман автора больших бестселлеров «Bella Германия» и «Piccolа Сицилия». «Улица Яффо» продолжает историю, которая началась в романе «Piccolа Сицилия». 1948 год. Маленькая Жоэль обретает новый дом на улице Яффо в портовом городе Хайфа. В это же время для палестинки Амаль апельсиновые рощи ее отца в пригороде Яффы стали лишь воспоминанием о потерянной родине. Обе девочки понятия не имеют о секрете, что не только связывает их, но и определит судьбу каждой. Их пути сойдутся в одном человеке, который сыграет определяющую роль в жизни обеих — бывшем немецком солдате Морице, который отказался от войны, своей страны, от семьи в Германии, от своего имени, от самого себя. И всю жизнь Мориц, ставший Морисом, проведет в поисках одного человека — себя настоящего. Его немецкая семья, его еврейская семья, его арабская семья — с какой из них он истинный, где главная его привязанность и есть ли у него вообще корни. Три семьи, три поколения, три культуры — и одна общая драматичная судьба. Даниэль Шпек снова предлагает погрузиться в удивительную жизнь Средиземноморья, но полифоничность и панорамность в его новом романе стали еще шире, а драматизм истории Морица-Мориса и его близких не может оставить равнодушным никого.

Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:

Android
iOS
von Legimi
zertifizierten E-Readern
Kindle™-E-Readern
(für ausgewählte Pakete)

Seitenzahl: 682

Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:

Android
iOS
Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.



Daniel SpeckJaffa Road

Даниэль Шпек

Улица Яффо

Роман

Перевод с немецкогоАнны Чередниченко

Москва

Мы редко знаем, что такое счастье, но обычно понимаем, что было счастьем, когда оно прошло.

Франсуаза Саган

ПРОЛОГ

Позже, в моменты сомнений, в памяти Жоэль всегда будут возникать эти утренние часы. Бесконечное море вокруг и ощущение полной безопасности в его объятиях. Чистое, сияющее счастье. Когда она пытается вспомнить папá, то всегда видит его молодым человеком — стоит у релинга, в утреннем свете, с маленькой дочкой на руках. Поплотнее натягивает коричневую фетровую шляпу, чтоб ее не сдуло ветром, его шершавые небритые щеки прижимаются к ее лицу, он показывает на облако, похожее на скачущую лошадь. Или на кита. Или на дракона. Она любила его так, как любят только дети — безоговорочно. Между ними не было ни тени фальши, только любовь и доверие. Когда папá был рядом, она забывала про потные тела на нижней палубе, про вонь и жуткие звуки, что ночами преследовали ее весь путь по Средиземному морю, забывала свои беспокойные сны и тот ужас, который все старались забыть. Папá всегда пел одну песню, совсем тихо, чтобы никто не услышал, ведь пел он на немецком. Жоэль еще помнит припев: «Родина моя, твои звезды сверкают мне и на чужбине». Ей нравилось звучание слов, хотя она не понимала ничего. А покачивание в его руках было для нее неотделимо от дыхания моря. И она до сих пор помнит, как эта таинственность, вплетавшаяся в гигантские облачные башни над водой, одновременно и тревожила, и погружала в покой.

Если в те ранние годы папá и передал ей что-то в наследство, так это свою уверенность. Когда он был рядом, жизнь была легкой и надежной для Жоэль. Несмотря на окружающий хаос, мир казался таким удивительно упорядоченным. Сейчас, когда то чувство защищенности утрачено, Жоэль спрашивает себя, была ли у папá действительно эта внутренняя сила или же он старался быть сильным ради своего ребенка, хотя сам ощущал себя столь же потерянным, как и прочие бедняги на том корабле. Секрет счастья, сказал он однажды, в благодарности. Неважно, чем ты обладаешь, много у тебя имущества или мало. Главное — чувствуешь ли ты благодарность за это. Жизнь — это дар, Жоэль, это милость. Она висит на тоненькой ниточке. Даже не думай, будто ты имеешь на нее какое-то безусловное право.

И действительно, лишь благодарность превращала обветшалый пароход в дом, узкую койку сделала кроватью, а страну, куда они держали курс, — родиной. Никакая даль их не страшила, и надежда была их единственным достоянием. Каждый пел и мечтал на своем языке, а море несло их. Почему они верили в лучшее? Никто не знал. Ими владела беспричинная радость выживших. Никто из них никогда не видел ту страну, что была им обещана — в лагерях для перемещенных лиц в разрушенной Европе, в нелегальных конторах и темных переулках, где они обменивали банкноты на слухи. И все же она казалась им не чужбиной, а надежной пристанью, которая встретит их с распростертыми объятиями. Они обманывали себя, как любые беглецы, но то был сладкий обман.

— Куда мы плывем, папá?

— Всегда навстречу восходящему солнцу. Пока море не закончится.

Так просто. Если в этом мире и был человек, на которого она могла положиться, — это был папá. Он научил ее не только ходить и ездить на велосипеде, но и быть свободной в мыслях и иметь мужество для жизни, которую не определяет никто, кроме нее самой. Папá был немногословен, но знал, куда идет. У него было качество, которого многим сегодня не хватает, — совесть. Внутренний компас. Когда он называл что-то правильным, это было правильным, а если он считал что-то лживым, так то и было. Позже, когда Жоэль заблудилась в мире и не знала, как выбраться, ей так хотелось спросить его совета. Однако папá обманул ее в самом важном жизненном вопросе: кто я?

— Морис! — заорал сзади матрос. — Прочь от релинга! Всем пассажирам вниз!

В то же мгновение они заметили дым из трубы британского эсминца. Капитан, который не носил формы, вышвыривал с мостика за борт рыболовные карты, бортжурнал, рацию. У них не было оружия, но ненавистных британцев они встретят градом из консервных банок. Они не позволят отправить себя назад, все мосты позади сожжены. Уже совсем рядом, за горизонтом — их Земля Обетованная.

ГЛАВА1

Палермо

Средиземноморье говорит множеством голосов.

Фернан Бродель

Мориц накрыл стол на двоих. Между чистых тарелок стоит полупустая бутылка вина; кто-то пил из одного бокала, второй чист. Нетронутые мисочка с оливками и тарелка с засохшими ломтиками багета, по которым ползают муравьи. Выстрел раздался снаружи, из гаража. Но вначале он закрыл ставни. Словно застрелился из-за того, что так и не дождался гостя. Время в доме остановилось, кажется, лет тридцать тому назад: старый городской телефон, проигрыватель для пластинок, никакого компьютера. Его кошка беспокойно трется о мои ноги — о ней никто не позаботился. И первое, что я делаю, попав в дом деда, — ищу кошачий корм. Открываю окно, солнечный свет льется в полутьму, кричат дети, тарахтят мотороллеры, шелестят пальмы. В саду — терракотовые горшки, длинные качели с навесом, которые еще называют голливудскими, и цветущая живая изгородь, отделяющая участок от соседнего. Немного похоже на тайное убежище, но рядом море, а сверху раскинулось безоблачное небо. Все это он видел ежедневно. Я задаюсь вопросом, скучал ли он по родине. И чем занимался все эти годы в Палермо. И сколько людей можно любить в течение одной своей жизни.

Сзади поскрипывает старый паркет. Жоэль с потерянным видом идет по комнате, а когда она поворачивается, передо мной уже не та элегантная дама, какой она была при нашем знакомстве. Это беспомощная, дрожащая девочка.

В ее глазах — вопрос: почему?

Еще вчера утром мир был в порядке. Нет, конечно, он никогда не бывает в полном порядке, где-то что-то постоянно ломается, но кому это интересно. Я смогла подобрать черепки своего разбитого брака, рассортировала и подписала их. Пусть и не все пока совпадает, но я же умею довольствоваться фрагментами. Я обрела твердую почву под ногами и начала расправлять крылья, порой с удивлением замечая, что вот уже несколько дней не вспоминаю о разводе. Берлин наполнялся легкостью, освобождался от зимы.

Я точно помню, когда зазвонил мобильный, — в 9 часов 33 минуты, потому что в этот момент поезд метро остановился в туннеле, почти у самой Фридрихштрассе, и я посмотрела на экран. 0039 — код Италии. Звонивший представился адвокатом Каталано из Палермо. Нотариусом моего дедушки, Морица Райнке. Спросил, как меня зовут. Нина Циммерманн, да, все верно. Могу ли приехать завтра в Палермо. Нет, ответила я, это невозможно. Поезд, дернувшись, опять поехал, и я продвинулась к выходу. Уже хотела закончить разговор, как адвокат сказал, мол, ему крайне жаль, что приходится передавать мне столь печальную весть, но мой дедушка позавчера умер. Поток выходящих пассажиров выплюнул меня на перрон. Собеседник говорил совершенно спокойно — назвал мой адрес, дату и место моего рождения. Эти данные указаны в завещании, которое у него хранится. Согласно итальянскому законодательству я должна лично приехать в Палермо, чтобы вступить в права наследства. А быть может, я и на похороны... Люди протискивались мимо меня, толкали в спину, а я ничего не чувствовала. Как прощаться с человеком, которого никогда не видела?

На улице я судорожно глотнула свежего воздуха и набрала парижский номер тети Жоэль. По ее голосу я сразу поняла, что она уже все знает. Нотариус звонил и ей. А потом она произнесла фразу, которая выбила у меня почву из-под ног:

— Он сказал, что это самоубийство.

У нее был надломленный и безутешный голос. А я чувствовала себя оглушенной, смятенной, но главное — обманутой. Человек, которого мы вместе искали, умер, прежде чем мы смогли найти его. Мой дед, ее отец, навечно исчезнувший.

— Нина, я не могу поверить. Я же его знаю. Он никогда бы этого не сделал.

Факты. В таких ситуациях надо держаться фактов.

— Где это случилось?

— В Палермо. У него там дом, по словам нотариуса.

— А как он тебя нашел, Жоэль?

— В завещании были мои адрес и телефон... Ты можешь себе представить, все эти годы он знал, где я живу, и никогда...

У меня закружилась голова.

— Ты приедешь, Нина? Пожалуйста. Я не выдержу одна.

Я позвонила своему начальнику в отделе древностей, собрала чемодан и вылетела на следующее утро первым же рейсом. Берлин — Рим — Палермо. Вступить в права наследства дедушки. Что это значит? До сих пор все наследство, что нам от него досталось, — это пустое место, порождавшее легенды. Он не вернулся с войны — одна из скупых фраз моей бабушки о нем. Или: Он пропал без вести в пустыне. У отсутствующих больше власти, чем у оставшихся, это я поняла еще в детстве, ведь наш беспокойный дух не выносит пустоты, ее нужно заполнить слухами, пусть и лживыми, — все лучше, чем ничего. Тень от его молчания ожесточила мою бабушку, а мать превратила в скиталицу. Для нас не осталось ничего, ни каких-то личных вещей, ни могилы, куда мы могли бы приходить. Обычно смерть ставит точку в конце жизни, иногда — восклицательный знак или запятую, если приходит слишком рано. Дед оставил знак вопроса. Человек с двумя именами. Мориц, Морис. Хамелеон с тремя жизнями. В одной была моя семья. В другой — семья Жоэль. А о третьей мы обе ничего не знали.

Я познакомилась с Жоэль прошлой осенью, хотя кажется, с тех пор прошла уже целая жизнь. Родиться можно дважды: первый раз без особого личного содействия, а второй раз — из себя самой, и Жоэль стала мне второй матерью, хотя я никогда ей об этом не говорила. Наши долгие прогулки по пляжу, наши ночные разговоры возродили меня из краха моего брака. С тех пор я перевернула жизнь с ног на голову, но теперь меня это нисколько не пугало, а радовало — и все благодаря Жоэль. Ее рассказы о дедушке помогли вырваться из плена жалости к самой себе. Сколько же самомнения было во мне, когда я считала, будто со мной случилось нечто из ряда вон выходящее, а на самом-то деле проще некуда: в Берлине появилась еще одна разведенная женщина, и все, а ведь где-то умирают люди. Бывают истории, которые меняют жизнь. Одни — потому что находишь в них себя, а другие — потому что позволяют увидеть мир чужими глазами. Для меня все переменилось, когда я узнала, что мой дедушка Мориц, без вести пропавший в Африке, вовсе не погиб, а создал вторую семью вдали от родины, но я не прокляла его за это, а постаралась понять причины. Он бросил мою бабушку на произвол судьбы в разбомбленном Берлине не потому, что не любил ее. А потому что жизнь подарила ему посреди войны новую любовь. И дочь по имени Жоэль. Он не знал, что в ночь перед отъездом на фронт он зачал ребенка, мою маму. Все оказалось так просто, и простой ответ порой может залечить рану. Бабушкина ожесточенность, которая довлела над нашей семьей, больше не имела власти надо мной. Как же мне хотелось, чтобы мама, никогда не видевшая своего отца, была сейчас жива и встретилась с Жоэль, своей незнакомой сводной сестрой, родившейся в том же 1943 году. Одна — в Берлине, другая — в Тунисе. Союзники разгромили немецкий Африканский корпус, сотни тысяч немцев и итальянцев попали в плен, но Мориц в последнюю минуту дезертировал. Его спрятала в своем доме семья Сарфати. Итальянские евреи приняли его в семью как сына, потому что под военной формой увидели человека. Через окно он слышал море, отделявшее его от Европы. А в соседней комнате спала девушка, которой суждено было стать любовью его жизни. Это была мать Жоэль. Мориц, ставший Морúсом, подарил Жоэль счастливое детство, которого была лишена моя мама. А когда Жоэль подросла, Мориц пропал из ее семьи так же тихо и бесследно, как из моей. Она никогда не теряла надежды вновь увидеть его.

И вот я хожу по его дому как чужой человек, у ног мяукает кошка, для которой я никак не могу отыскать этот проклятый корм. Жоэль стоит перед закрытым пианино, читая ноты на пюпитре. Она кутается в шаль, потому что ее знобит, а потом обнимает меня, словно я могу ответить на ее «почему?», и плачет. Я тоже обнимаю ее, удивляясь, как легко мне ее утешать, хотя я сама совершенно потеряна. Человек в саду наблюдает за нами через окно.

— Я не доверяю ему, — шепчет Жоэль.

Каталано, нотариус, так и не появился в аэропорту Палермо, хотя обещал нас встретить. Я искала его глазами в зале прилета, вокруг толпились мужчины с табличками в руках, однако моего имени нигде не было написано. Что я вообще здесь делаю, думала я. И тут увидела Жоэль. Она ждала у бара. Рядом с ней уборщик включил поломоечную машину, но казалось, ей вовсе не мешал шум. Маленькая и энергичная, как всегда элегантная, она выглядела даже слишком молодо в своем летнем костюме и шляпке. Накрашенные губы, глубокие морщины у рта от частых улыбок, сияющие глаза. И конечно, с шалью, от которой Жоэль не отказалась даже в этот теплый апрельский день. Ей за семьдесят, но она такая живая, какой я никогда не осмеливалась быть. Она улыбнулась, заметив меня, и на первый взгляд казалась прежней Жоэль, но, подойдя ближе, я увидела, какая бездна в ней разверзлась. Она ласково обняла меня. Слова были не нужны. Есть люди, которых ты сам не способен найти, но они находят тебя. Жоэль именно такая. Когда она нашла меня, внутри меня словно воцарился целительный хаос.

А потом позвонил нотариус, объяснив, что произошла некоторая задержка из-за полиции и фиксации следов, мол, он очень извиняется и приедет позже к нам в отель.

— Продиктуйте адрес отца, — потребовала Жоэль.

Каталано попытался увильнуть от ответа, предлагая поехать туда завтра, но Жоэль непреклонно настаивала, пока он не назвал адрес. И пообещал дождаться нас.

В такси мы молчали, потом Жоэль взяла мою руку и сжала. Когда мы выехали на шоссе, идущее вдоль моря, она опустила окно и, не спрашивая водителя, закурила.

Вот и тот самый дом в Монделло. Предместье с богатыми виллами прильнуло к бывшей рыбацкой деревне, куда приезжают на автобусах отдыхающие из Палермо с их пляжными сумками. Вообще-то я уже была здесь однажды, во время свадебного путешествия. Мне неприятно представлять, что дедушка жил неподалеку от пляжа, на котором я лежала с бывшим мужем. Если бы Мориц прошел мимо, я не узнала бы его — один из тех вальяжных господ в шляпе, переехавших подальше от городской суеты. Тут тенистые аллеи, ухоженные сады, виллы в стиле модерн. Все это словно выпало из времени: белый песчаный пляж, купальня на пирсе с фасадом ар-деко, аристократическая летняя идиллия, ныне опошленная шумом баров и ресторанов на набережной, где развеселые палермцы смешиваются с местными старушками, выгуливающими собак.

Первое впечатление от дома было отталкивающим. Наверно, из-за тишины вокруг него. Ставни закрыты. На дорожке опавшие листья и цветы. В палисаднике перед домом — высокая одичавшая пальма. Дом стоял на боковой улочке недалеко от моря. Простой белый фасад безо всяких украшений, с уже облупившейся штукатуркой. Дом выглядел ухоженным, но постаревшим. Очевидно, Мориц был небеден или же купил дом десятилетия тому назад, за еще доступную цену. Всю свою жизнь я мечтала о доме у моря. И вот он ждет меня под сицилийским небом. Я сразу прогнала прочь такую мысль. Железные ворота были открыты. На гравийной дорожке перед гаражом стоял черный «мерседес», рядом двое мужчин. Один, постарше, разговаривал по телефону, и я узнала голос нотариуса. Полноватый, в костюме, явно сшитом на заказ, галстук, ухоженные редкие волосы — весь вид говорит о состоятельности. Другой, помоложе, курил рядом. На вид ему было лет тридцать пять — сорок, и я решила, что он сицилиец. Джинсы, пара верхних пуговиц рубашки расстегнуты, стройный, со стильной пятидневной небритостью, седые проблески в черных волосах. Заметив нас у ворот, он какое-то время глядел в упор, не приглашая, однако, внутрь. Лишь когда я вошла в ворота, а Жоэль — за мной, он сделал пару шагов навстречу. На первый взгляд он излучал невозмутимость человека, который повидал в жизни немало. Сильный, но спокойный. Но, вглядевшись, я увидела в нем и ту же печать бессонной ночи, и такое же полнейшее смятение, как и у нас. Он просто лучше контролировал себя.

— Buongiorno.

Протянул руку, не представляясь. Похоже, он ждал нас, хотя во взгляде сквозило недоверие. Или это робость? Пожатие было крепким. Самым примечательным в нем были выразительные темно-зеленые глаза. Он смотрел мне прямо в лицо, пристально, словно хотел понять, что я за человек. Он смущал и притягивал меня: несмотря на приветливость, от него исходило нечто непостижимое, будто отделявшее его от остального мира, но я не могла определить, что это. Некоторые люди не скрывают свои травмы. Например, как я, как не умеющие притворяться. Которые вечно все обдумывают. Но есть и другие, чьи раны столь глубоки, что им нельзя размышлять о случившемся — ради собственного выживания. Он казался именно таким. Это был самый грустный и привлекательный мужчина, какого я встречала.

Нотариус закончил разговор и энергично пожал нам руки:

— Бруно Каталано. Benvenuti a Palermo! Добро пожаловать в Палермо! — Потом представил нас: — Синьора Сарфати из Парижа. Синьора Циммерманн из Берлина. А это доктор Бишарá.

И бросил быстрый взгляд на другого, словно спрашивая его, нужны ли какие-то объяснения. Я заметила краткое замешательство, которое оба постарались скрыть. Я подумала, что дотторе мог быть врачом дедушки, но вслух не спросила. Может, дедушка болел?

— Мои искренние соболезнования, — сказал Каталано.

— Grazie, — ответила Жоэль. — Можно нам войти?

И, не дожидаясь ответа, направилась к дому. Она с самого начала держалась с Каталано отчужденно, хотя он не давал к этому повода. Он был вежлив и тактичен, но тем не менее именно нотариус стал вестником новости, которую она не хотела слышать. Ее отец принадлежал ей, и любой, кто разрушал ее воспоминания, ее надежду, что отец все еще жив, грубо вторгался в сокровищницу ее души. Второму мужчине она и вовсе не уделила внимания. Но я почувствовала, что о тайне дедушки мог знать именно он, а не нотариус. Каталано поспешил за Жоэль, нагнав ее у двери. Мы с Бишарой стояли на месте.

— Вы пойдете с нами? — спросила я.

Наши взгляды встретились, темно-зеленые глаза задержались на мне на мгновение дольше ожидаемого. Потом он покачал головой. Я ощутила инстинктивную неприязнь — точно у зверя, который избегает чужой территории. Каталано позвал меня, и я пошла к дому, оставив Бишару у ворот. Такой была наша первая встреча, три чужака у двери дома исчезнувшего человека, под пальмами, ветреным весенним днем.

ГЛАВА2

Его тело уже увезли. Мы стоим в прохладной гостиной, как будто нас сюда пригласили, но не встретили, вдыхаем запах его кожаных кресел и ковров, разглядываем его фотографии на стенах и его книги на полках. Без сомнения, он здесь жил, вот фотографии, но я признаю его лишь в черно-белом юноше на мостках в Вензее, по пояс голый, он скептически смотрит в камеру. Наверно, его фотографировала моя бабушка, она рассказывала мне, как впервые встретила там этого тихого мальчика, который держался в стороне, всегда носил с собой фотоаппарат и снимал исключительно хорошие портреты. На поздних фотографиях я почти не узнаю его. Вот пожилой человек пропалывает клумбу с розами. Согнутая спина, седые волосы. А вот более ранняя: у него еще темно-каштановые и густые волосы, он хорош собой, в летней рубашке с закатанными рукавами около коричневого «ситроена» — наверно, это конец семидесятых. Он смотрит в камеру, опять скептично улыбаясь, словно не совсем доверяя фотографу. Я пытаюсь понять, где сделана эта фотография, но номер машины не виден, и рядом никого — ни жены, ни детей, только резкие, очевидно южные тени. Из таких черепков мне ничего не собрать.

— А как вы вообще нашли нас? — спрашиваю я у нотариуса.

— Синьор Райнке указал ваши адреса и телефоны в завещании.

— C’est impossible![1]

Жоэль в полном смятении. Как и я. Мне горько от мысли, что он знал, где меня найти, но никогда не пытался встретиться. И меня это злит.

— Неужели вы совсем не общались? — спрашивает Каталано.

— Нет! — выкрикивает Жоэль.

— Как он смог нас найти? — удивляюсь я.

— Не знаю, — отвечает Каталано, — но в наши дни не очень-то сложно разыскать такую информацию.

Жоэль опирается на диван, а потом, обессилев, садится.

— Тебе нехорошо?

— Нина, ты что-нибудь понимаешь?

— Нет.

— Давайте я отвезу вас в отель, — говорит Каталано и направляется к двери.

Он ведет себя с какой-то странной властностью. Будто это его дом.

— Мы останемся здесь, — решительно отвечает Жоэль.

Каталано вопросительно смотрит на меня. Я совсем не уверена, что хочу ночевать здесь, в доме мертвеца.

— Но где вы собираетесь спать? Гостевая комната не приготовлена.

— Мы разберемся, — говорит она.

— Но вам, наверно, нужно поесть?

— Мы сами себе приготовим.

— Синьора, простите, все же вам нельзя здесь оставаться, — продолжает настаивать нотариус. — Это место преступления. Уголовная полиция...

— Я думала, это было самоубийство? — прерывает его Жоэль.

— Но и в этом случае полиция должна...

— Я хочу увидеть тело.

— Конечно, синьора, завтра мы можем пойти к судмедэксперту. Однако в этом доме... Я вынужден просить вас...

Она резко встает:

— Это дом моего отца. Разумеется, я буду спать здесь.

Она бросает на меня взгляд, говорящий, что я тоже останусь здесь, и идет к лестнице. Вздохнув, Каталано беспомощно разводит руками. Через окно я вижу на террасе доктора Бишару. Он поливает растения. Очевидно, наблюдал за нами. Каталано машет ему и выходит на улицу. Я не слышу их разговора, но по жестам понимаю, что Бишара успокаивает нотариуса. Когда я выхожу на террасу, Бишара говорит:

— Все в порядке. Добро пожаловать.

— Она так давно его ищет, — объясняю я. — И всегда надеялась еще увидеть его, живым.

— Понимаю, — отвечает Каталано. В его тоне отчетливо слышится «однако...».

— Он ничего про нее не рассказывал?

— Очевидно, старик скрывал пару секретов. — В голосе Бишары явная ирония, но ни намека на удивление.

— Сарфати — это еврейская фамилия? — спрашивает Каталано.

— Да.

— Но Мориц...

— Мама Жоэль — еврейка.

Бишара слушает нас с любопытством, хотя не подает вида. Мне кажется, Каталано задал этот вопрос специально для него.

— Вы знаете, что мой дедушка был солдатом в Тунисе?

— Да.

— Там он и познакомился с матерью Жоэль.

— Ах вот что. Ты знал об этом? — спрашивает Каталано у Бишары.

Тот качает головой.

— Я тоже об этом не знала, — говорю я. — Он же считался пропавшим без вести. Я вообще не знала, что он делал на войне. Был он убежденным нацистом или нет. А потом я встретила Жоэль. И она рассказала, что случилось в Тунисе. Оказалось, он спас жизнь итальянскому еврею.

— Davvero?[2]— восклицает Каталано, словно не ожидал такого от Морица. — Bella storia![3]

Я вижу, что Бишара явно о чем-то размышляет.

— А потом ему самому пришлось прятаться, — продолжаю я, — и его укрыли у себя в доме родители этого человека. Там Мориц и влюбился в их дочь, в мать Жоэль.

— Тогда там жило много итальянцев, — подхватывает Каталано. — Евреи, католики, tutti quanti, все подряд. Они называли место La Piccola Sicilia, Маленькая Сицилия. От нас до нее ближе, чем до Рима. Это все, что нужно знать о нас, сицилийцах!

Он улыбается со значением, как будто только что объяснил мне устройство мира. Бишара смотрит на меня внимательно, но молчит. Не то чтоб он мне не верит, но как будто знает больше, чем я.

Со второго этажа раздается глухой грохот, словно что-то упало. Наверно, Жоэль что-то задела. Каталано, вздохнув, идет в дом. Он проходит внутрь гостиной, так что я его уже не вижу, однако слышу, как он закрывает раздвижную дверь к задней части комнаты, где стоит письменный стол.

— А вам он что рассказывал? — спрашиваю я у Бишары.

— Что он вернулся после войны обратно. В Берлин. У него там была семья.

Я не верю своим ушам. Это именно тот вариант его судьбы, о котором всегда мечтала моя мать. Но который так и не осуществился.

— Нет, он не вернулся. Ни живым, ни мертвым.

Не понимаю, зачем ему понадобилось обманывать Бишару.

— А сколько он здесь жил?

— Долго. Около тридцати лет.

— А вы... его врач?

Бишара кивает, хотя в мыслях он где-то далеко, не со мной. И похоже, рад, когда Каталано прерывает наш разговор. Нотариус по-прежнему надеется, что я все-таки поеду в отель. Говорит, что зарезервировал нам два номера. Но я отвечаю, что не могу оставить Жоэль одну. Хотя ситуация мне так же неприятна, как и ему. Зову Жоэль. Но она не откликается.

— Andiamo, Бруно, пошли! — торопит его Бишара. — Я должен еще забрать своих детей.

— Пожалуйста, только ничего не трогайте, — просит меня Каталано и, помедлив, добавляет: — Обнародование завещания... — Но не заканчивает фразу, подыскивая подходящие слова.

— Вы его уже читали? — спрашиваю я.

Он прячет глаза. Протягивает мне визитку:

— Приходите завтра в десять в мое бюро. Там мы обсудим... все.

— Arrivederci, — спешит закончить разговор Бишара.

Каталано с неохотой идет вслед за ним по саду. Прежде чем завернуть за угол дома, оборачивается. Ему не по нраву, что мы остаемся здесь одни. И опять во мне поднимается то чувство из детства — неопределенность, источником которой было исчезновение Морица; когда нет четких правил, каждый придумывает свои собственные, и я в этом теряюсь. Мне нужно, чтобы кто-то заполнил этот вакуум — спокойствием и надежностью. И я боюсь, что Жоэль, как бы ей этого ни хотелось, больше не в силах мне помочь.

Когда звук мотора стихает, на террасе появляется Жоэль. Она выглядит уставшей. Что-то в ней сломалось. Треснул тот крепкий фундамент, на котором покоилась ее беспечность. Я предлагаю пойти поесть куда-нибудь, но она словно в трансе подходит к гаражу и останавливается. Желтая оградительная лента, натянутая полицейскими, трепещет на ветру. Я встаю рядом, и мы вместе смотрим на белую дверь. Я рада, что гараж закрыт. Потом беру Жоэль под руку, и мы возвращаемся в дом.

Она распахивает все окна — высокие створки и деревянные ставни. Комната наполняется вечерним светом, шумом моря. Словно хочет прогнать смерть из покинутого дома. Но я на шаг впереди нее и чувствую, что он умер и бесполезно это отрицать. Открыв раздвижную дверь, Жоэль подходит к его письменному столу. Я и не пытаюсь остановить ее — бесполезно. Она выдвигает ящики, роется в бумагах, сама не понимая, что ищет, а на самом деле желая найти его — вроде такого близкого, но исчезнувшего. Мне не по душе вторгаться в его владения, пока он еще не погребен. Иду на кухню, чтобы сделать кофе. Мяукает кошка. В конце концов нахожу для нее в холодильнике мортаделлу. И вдруг замечаю на стене карандашную записку, написанную Морицем по-итальянски: «Сливочное масло. Петрушка. Стиральный порошок. Кошачий корм». Размашистый старомодный почерк, который кажется четким и энергичным. Я проверяю, нет ли на кухне следов женского присутствия, но ничего не вижу. Зато все чисто и убрано, как будто он не хотел оставлять после себя беспорядка. Обязательно надо спросить нотариуса, нет ли прощального письма — вдруг мелькает у меня в голове. А кофе он варил в старой закопченной caffetiera, гейзерной кофеварке. В воронке холодная кофейная гуща. Его последний кофе. Чуть поколебавшись, я выбрасываю гущу и зажигаю газовую плиту.

— Жоэль, перестань! — Я не нахожу слов, чтобы ее утешить.

Ставлю чашку с кофе на письменный стол, бросаю взгляд на разбросанные бумаги и быстро отворачиваюсь — не имею права их читать. И тут на стене, за спиной Жоэль, замечаю сейф. К стене прислонена картина с рыбацкими лодками, которая, очевидно, его раньше скрывала. Дверца сейфа приоткрыта, и я вижу, что он пуст.

— Смотри!

Жоэль не реагирует. И только тут я замечаю, что она плачет, дрожит всем телом, не переставая искать что-то, чего найти попросту не может.

— Ничего. Совершенно ничего.

— В смысле — ничего?

— Ни единой фотографии — ни меня, ни мамы. Ничего.

И действительно. На добротном старинном письменном столе явно не хватает того, что обычно присутствует на столе пожилого человека, — семейных фотографий. Нет ни нашей семьи, ни семьи Жоэль.

— Он нас попросту уничтожил. Согласись, это возмутительно!

Нет, не соглашусь. Именно таким я его и узнала, этого человека, которого мне не дозволено было знать. Вот мне девять лет, и я вижу, как мама в приступе то ли гнева, то ли тоски выхватывает из шкафа бабушкин фотоальбом, нервно перелистывает и швыряет на пол, обвиняя бабушку в чем-то, чего я не понимаю. Я только помню, что бабушка ответила: он мертв и маме пора наконец понять это. Миллионы солдат сдохли — вот такая была война. А мама кричала: нет, этого не может быть, нет никаких свидетельств! Может, он все еще где-то жив!

И вот теперь Жоэль, спустя несколько десятилетий, во власти такого же гнева, такой же травмы, такого же неприятия реальности. Хотя для нее-то он был отцом. Я знаю, что есть мужчины, у которых две семьи одновременно, причем женщины не подозревают друг о друге, знаю и о том, что порой мужчина попросту исчезает — чтобы завести в другом месте вторую семью. Но мужчина, который пропадает дважды, который дважды бросает жену и дочь и начинает третью жизнь под пальмами — что это, как не патология?

— Жоэль, не надо.

— Райнке, Райнке, Райнке. Нигде нет Сарфати!

Она вынимает из ящиков его письма, счета за электричество, какие-то рукописные бумаги, выискивает фамилию, и везде только это немецкое имя — Мориц Райнке. Я беспомощно наблюдаю, как она погружается во тьму. Сам ты не способен понять, что ослеп от любви или ненависти, зато это хорошо видно со стороны. Возможно, я любила этого человека именно потому, что его не было рядом. Потому что он ускользал и менялся, как только его образ обретал очертания. Пока он был никем, он мог быть любым. Он был чистым холстом для моей фантазии. А для Жоэль — путеводной звездой ее детства. В ее памяти время остановилось, его образ окаменел, словно у него не было дальнейшей жизни. А сейчас все рассыпается. Впервые я опережаю ее на шаг. И теперь я должна стать для нее опорой.

— Жоэль, посмотри сюда, видишь? — Вечерний свет лежит на подоконнике, и на чуть пыльной поверхности заметны два пустых четырехугольника. Именно сюда должен падать взгляд сидящего за столом человека. — Тут стояли фотографии.

Жоэль проводит пальцем по пыли вокруг.

— Они стояли здесь еще недавно.

Я осматриваю стену. Если приглядеться, то и здесь видны чуть более светлые места, где наверняка висело что-то в рамках. Но это убрали. Может, полиция, или Мориц, или кто-то еще? Что было на этих фотографиях?

— Он так много фотографировал, — говорит Жоэль. — У него должны быть мои фотографии. Сотни.

— Почему он оставил твою маму?

— Он ее не оставлял. Она была любовью всей его жизни.

В первый раз я чувствую, что не совсем верю Жоэль. Мне интереснее истории краха, чем истории счастья. Так было всегда, даже до моего развода. Я не доверяю романам и фильмам, которые заканчиваются объятием влюбленных. Подростком я придумала такую странную хитрость: чтобы решить в магазине, стоит ли покупать книгу, я никогда не читала первое предложение, но открывала самый конец и читала последнюю страницу; если все заканчивалось хорошо, я книгу откладывала. Ложь я не покупаю. По-моему, счастливый конец — это предательство по отношению к реальности. Темные тайны, трагические расставания, невозможная любовь — вот это по мне. Мой бывший — я теперь называю его только так, а не по имени, это тоже своеобразное уничтожение — часто потешался над этим. И правда, в нашем браке не было ни тени трагедии или крушения. Это было единственное место в мире, где я не предчувствовала несчастья, это был мой остров. В глубине души я гордилась, что обустроила свое гнездо лучше, чем мама и бабушка. Я не могла и помыслить, что бомба разорвется как раз там. А теперь меня уже ничто не может потрясти. Всякая любовь конечна. Но дело не в том, что мир плох, нет, мир полон любви, и именно это — проблема. Самый страшный враг любви — вовсе не ненависть, а другая, более сильная любовь. И тот, кому достается мало любви, становится одержим ею, зависим от нее, ему хочется все больше и больше.

— Жоэль, что случилось? Расскажи мне правду. Даже если она причиняет боль.

Нужно время, чтобы она успокоилась, и мы, обессиленные, наконец садимся у окна и ждем. Пока свет медленно не померкнет и по комнате примутся бродить тени. Пока не опустится тишина и Жоэль сможет впустить воспоминания.

— Представь себе мужчину, — наконец начинает она, — который принял решение. Ради своей семьи. Отвергнув все, что раньше имело для него значение. Просто представь, даже если считаешь, что мужчины не способны так любить. Раньше были такие мужчины. Они не тратили слов, они проявляли свою любовь, когда после войны закатывали рукава и строили дом, собственными руками. Быть может, они были более замкнутыми, чем нынешние, быть может, не понимали своих женщин, может, даже обманывали их. Но поверь мне, ради семьи они смогли бы убить.

— Он что, правда кого-то убил?

— Нет. Может, в том и была его единственная слабость. Может, он был слишком добрым. Может, иначе все бы не разрушилось. Но его поступок потребовал от него даже больше мужества. Потому что ему пришлось убить себя. Ради любви к моей маме. Он изменил имя, принял ее религию и женился на ней. Вскоре после войны он сел с ней на нелегальный пароход для эмигрантов, чтобы больше никогда не возвращаться.

ГЛАВА3

Лагерь номер 60

Вся великая литература — это одна из двух историй: человек отправляется в путешествие, или чужеземец появляется в городе.

Лев Толстой

— Мое имя — Морис Сарфати.

— У вас фальшивый паспорт.

— Мое имя — Морис Сарфати.

Если он много раз это повторит, они поверят. Притом он даже не врет. Он же не говорит: «Я — Морис Сарфати». Он носил имя, как новую рубашку, как трость или ключи.

Пока они в это не поверят. Пока он сам не поверит.

Жоэль стояла рядом, в очереди на пыльном пирсе, и держала маму за руку. Обетованная земля воняла машинным маслом и солоноватой водой — смесью пресной и морской. Жара. Повсюду чемоданы, на мешках с песком мотки колючей проволоки, бледные солдаты в шортах и красных кепках проверяли документы, задавали вопросы на английском и записывали ответы в свои бумаги: порт погрузки, название корабля, место жительства, семейное положение. Слышались такие названия, как Лодзь, Триест, Берген-Бельзен, Дахау. Какой-то старик задрал рукав своей поношенной куртки, чтобы показать номер, вытатуированный на руке. Но следующий в очереди уже теснил его, проталкиваясь вперед, какая-то женщина требовала молока для младенца. Солдаты выхватили из толпы молодого мужчину и увели прочь. Это был один из матросов с их судна, которое британский эсминец взял на абордаж и отбуксировал в порт Хайфы.

Морис протянул англичанину документы. Стоя рядом с ним, Жоэль ни о чем не беспокоилась, хотя солнце жгло нещадно и очень хотелось пить. Пока мама и папá были рядом, никто не мог сделать ей ничего плохого. Она знала, что папá сильнее и лучше молодого солдата, хотя на том красивая форма, а у папá старый костюм. Жоэль не подозревала, что творится в душе Мориса, до чего он боится, что его раскроют, отправят обратно, арестуют.

— Мое имя — Морис Сарфати. Это моя жена, Ясмина Сарфати. И моя дочь, Жоэль Сарфати.

На итальянском — языке, на котором они говорили в семье, — о своей профессии скажут так: Faccio il marinaio. Я делаю, то есть изображаю матроса. Я не являюсь матросом, я не есть матрос. Я всегда могу от этого отказаться. Но про собственное имя говорят: Sono Maurice. Я есть Морис. Как странно, что люди идентифицируют себя через имя, которое — в отличие от профессии — они себе не выбирали. Получается, что они — идея своих родителей. А потом говорят: «Я — отец» или «Это — мой муж». Но разве не разумнее было бы говорить: Faccio il papà, Faccio il marito. Я изображаю отца, мужа, итальянца. Я ими не являюсь, а изображаю их, как актер на сцене. Я воплощаю представление других людей о том, что значит быть тем или иным человеком.

— Итальянец?

— Да.

— Еврей?

— Да.

— Вы являетесь членом еврейской подпольной организации?

— Нет.

Британец не поверил. Хотя это был первый правдивый ответ. Голос солдата был вымученно нейтральным, но на самом деле — враждебным. На корабле они защищались как могли. Когда эсминец подошел борт о борт, кто-то притащил на палубу ящики с консервами и люди как бешеные принялись швырять банки в британских матросов. Были раненые.

— Вы понимаете, что пытались нелегально проникнуть в страну?

На этот вопрос, внушали им в Италии люди из Моссад ле-Алия Бет [4], обязательно надо врать — мол, они просто совершают круиз по Средиземному морю. Но Мориц решил ответить честно. Ложь надо подавать, приправив ее правдивыми деталями.

— Да, конечно.

Узкие губы англичанина немного расслабились.

— Кто оплатил ваш переезд?

— Еврейское агентство.

Солдат записал его ответы с раздражающим безучастием. Морис старался сохранять самообладание. Он знал таких молодых ребят в тропической форме, которых послали в далекую пыльную страну, а те даже не понимали зачем. Он был одним из них. Пока не стал Морисом Сарфати.

— Где мне взять питьевую воду для жены и дочери?

Солдат продолжал писать, не взглянув на него.

— Вы не имеете права обходиться с нами как с преступниками! — вырвалось у Мориса с излишней горячностью. В тот же момент он пожалел об этом.

— Вас задержали при попытке нелегального проникновения на мандатную территорию Великобритании. Нелегальная организация, к которой вы — по вашим словам — не принадлежите, нарушает британские иммиграционные квоты. А если позволите личное замечание, то на совести ваших людей смерть моего лучшего товарища — пять дней назад бомба на куски разорвала его джип.

— Что вы подразумеваете под «вашими людьми»?

Ненависть ослепляет, скажет потом Морис повзрослевшей Жоэль и напомнит про их прибытие в Хайфу. Втайне он почувствовал облегчение — британец принимал его как еврея. Враги обычно на одно лицо, а вот среди своих видишь различия. Для удачной лжи требуется отвлечь внимание, это вам скажет любой пропагандист.

— Ни у кого на этом судне нет бомбы в чемодане, — сказал Морис. — У некоторых вообще нет ничего, кроме той одежды, которая на них. И номера на руке. Да знаете ли вы, через что прошли эти люди?

— Ну конечно. Вы все невиновны. Предположим, вы и правда не член Моссада или Пальяма [5]. Предположим, я отправлю вас не обратно в Европу, а в лагерь. Но еще прежде, чем вы успеете получить свою первую порцию супа, с вами заговорит дружелюбный молодой человек. С вами и со всеми другими молодыми мужчинами. Он пообещает помочь вам выбраться из лагеря, незаконно. Есть туннели, есть охранники, которых можно подкупить... И через пару недель некоторые из вас — разумеется, не все — примкнут к террористической организации и подложат бомбу, которая убьет молодых британцев. Но конечно же, все вы — ни в чем не повинные беженцы. Вас так любят газеты.

— Послушайте, если бы я был матросом Пальяма, неужели я взял бы с собой жену и дочь? Ей всего четыре года.

— Как вы докажете, что эти люди действительно ваши родственники?

— У меня в чемодане лежит наше свидетельство о браке. Если вы...

— Когда и где вы поженились?

— В Риме.

— Когда?

Морис почувствовал струйку пота сзади на шее. Но он не шевельнулся. Надо говорить правду. У них чемодан.

— В сорок пятом.

— И вашей дочери уже четыре года?

Самодовольство в его голосе было очевидно. Он попал Морису в самое уязвимое место. И тут Морис подался к офицеру и тихо, чтобы Жоэль не услышала, сказал:

— Ее родной отец погиб на войне.

Но надежды на сочувствие англичанина не оправдались. Тот остался вызывающе невозмутим.

— Кто погиб на войне? — спросила Жоэль.

Морис испуганно наклонился к ней:

— Многие люди погибли. Но не мы, siamo fortunati[6], как и всем остальным людям, которые тут с нами. У нас все получилось.

На самом деле у них получилось не особенно много, разве что живыми переплыть Средиземное море. Лишь немногие из нелегальных судов добирались до побережья Палестины, и тогда капитаны бросали якорь, а пассажиры вплавь добирались до берега. Но большинство этих перегруженных плавучих гробов перехватывала британская береговая охрана и буксировала в порт Хайфы. А поскольку прибрежные лагеря уже давно были переполнены и палестинские арабы протестовали против еврейских иммигрантов, Великобритания построила лагерь на Кипре, куда и отправляли беженцев. Палаточные города на ничейной земле, окруженные колючей проволокой, уже не в Европе, но еще не на Ближнем Востоке. Никто не знал, сколько времени им придется там пробыть.

Полдня им было позволено смотреть на Хайфу, дома из песчаника на склоне, красные черепичные крыши и зеленые аллеи. Город словно амфитеатр, а гавань — сцена. Через открытые окна домов до них доносились звуки радио, еврейские и арабские песни, но покидать пирс было запрещено. Вечером их отвели на палубу эсминца, где раздали суп, хлеб и одеяла на ночь. И в темноте судно отчалило, взяв курс на Кипр.

Огни Земли Израильской пропали за горизонтом. Некоторые плакали, стоя у релинга. А Мориц сидел на палубе, завернувшись в одеяло, держал на руках спящую Жоэль и был в глубине души счастлив. Первый шаг сделан. Они его официально зарегистрировали. Он держал белую карточку, на которой черными чернилами было написано:

Национальность: Итальянец

Раса: Еврейская

Имя: Морис Сарфати

ГЛАВА4

У лагеря не было истории. Не было ни города, который мог бы дать ему имя, ни горы и ни озера, лишь извилистая щебеночная дорога, которая заканчивалась посреди широкого поля перед воротами из деревянных балок и колючей проволоки. Длинный забор, пыльная земля и ни единого дерева, чтобы спрятаться от солнца. Даже таблички на воротах не было. Причина, по которой она мне все это рассказывает, не в том, что это место имеет какое-то значение, поясняет Жоэль, наоборот, Лагерь номер 60 на Кипре был местом, о котором лучше было поскорей забыть. Главное — что произошло в том месте между Морисом и Ясминой. Все, что позднее случилось на Яффской дороге, было уже предначертано в этом лагере. Словно развилки жизни бегут по невидимым, но заранее проложенным рельсам, выводя к неизбежному предназначению. Словно начало всякой любви, воспарение в чудесные сферы, вера в добрую судьбу уже несут в себе семена конца, падения в повседневность, разочарования, предательства.

Жоэль была слишком мала, чтобы понять, от чего родители ее ограждали, и должна быть благодарна им уже за это. Хотя то, что одни посчитают защитой, другие назовут ложью. Жоэль узнала правду лишь позднее, когда Морис все рассказал ей. Она постигала мир лишь глазами других.

Итак, все дальнейшее — это воспоминание о воспоминании. Не сами события, но их восприятие взрослыми людьми, которые эти события пережили, и их детьми, которым про эти события рассказали. Память наших семей фрагментирована, части ее сокрыты — из-за ран, из-за табу или в угоду лояльности. А реконструкция никогда не заканчивается, ведь если на археологических раскопках ты вынимаешь осязаемые черепки из конкретного временного слоя, то отпечатки наших чувств беспрестанно толкуются по-новому. И каждый вспоминает все на свой лад.

Их ладони горели от раскаленного на солнце железа, за которое они цеплялись, пока их везли в кузовах грузовиков. Потом все спрыгнули на пыльную землю. Десятки, сотни людей, передававших друг другу чемоданы, они потерянно стояли на полуденной жаре, посреди заборов, решеток, колючей проволоки. И не могли поверить, что спаслись из лагерей смерти для того, чтобы в итоге опять оказаться в лагере. Им приказали раздеться догола и бросить все вещи в одну большую кучу. Потом пришли солдаты в газовых масках и с помпами, где было средство для дезинсекции, серый порошок, от которого волосы сваливались в колтуны, а гортань горела. Не было ни душей, ни проточной воды, лишь ежедневная автоцистерна, к которой все выстраивались в очередь со своими жестяными мисками. Ни одного каменного дома, только бараки из гофрированного железа, где спали десятки людей, вперемешку семьи и одиночки, их распределили вместе случайным образом, как кур. У них даже не было общего языка. В Лагере номер 60 раздавались немецкий и идиш, итальянский, польский, чешский и русский, немногие говорили по-английски, а иврит знали только набожные. Друг с другом объяснялись при помощи жестов. Кто-то носил старомодные костюмы, другие — сапоги и короткие штаны цвета хаки, причем даже женщины, а какие-то мужчины разгуливали по пояс голыми. Каждый, кто попадал сюда, думал лишь об одном — поскорее выбраться. Британцы сгрузили их на этой ничейной земле, потому что никто не знал, куда их еще отправить. Британцы выдавали ежегодно пятнадцать тысяч въездных виз, но из-за моря прибывало гораздо больше народа, и никто не хотел обратно в Европу. Вопреки всему, они вывешивали среди бараков бело-синие флаги со звездой Давида. Словно они уже были там. И словно уже существовало государство Эрец-Исраэль, Земля Израильская, которое называли так только они и никто больше. На картах всего мира страна была Палестиной, как ее именовали британцы. Но в головах прибывших мечта давно стала действительностью. Без сомнения, этот лагерь непонятно где не был местом для жизни, но был местом, где люди мечтали, днем и ночью, под безжалостным солнцем и под звездным небом. Мечтали, чтобы забыть, где они оказались, и забыть, откуда они сюда попали. Они мечтали о стране, где наконец-то будут в безопасности, о стране предков, которую возродят, став крестьянами, солдатами, учителями. А порой, когда они спали или собирались вместе по ночам, к ним в бараки приходили тени умерших. Лагерь номер 60 был местом, где ты мог спросить незнакомца о его семье, а в ответ слышал историю твоей собственной семьи. Люди, которых они любили, были мертвы. Они были одиноки. И хотели жить.

Никто и вообразить себе не мог, кем когда-то был Морис. Никто не знал, как он боялся, что это вдруг откроется. Морис и Ясмина были самой красивой парой в лагере. Он — высокий и стройный, и она — с буйными кудрями и темными глазами, женщина, в которой непостижимым образом сплелись гордость, ранимость и сочувствие ко всем, кто слабее, к детям-сиротам и немощным старикам. Споря с солдатами, она могла вскипеть от ярости, но когда заботилась о ком-то, ее окружало тихое сияние. Трудно было определить, где заканчивается сама Ясмина, а где начинается мир, окружающий ее — настолько она меняла все вокруг себя. Но для него существовала лишь его жена. Мориса любили и мужчины, потому что он помогал где только мог — чинил и остановившиеся часы, и сломанную крышу; даже солдаты порой обращались к нему, когда узнали, что он отлично разбирается в тонкой механике. Жоэль сопровождала его повсюду, она обожала смотреть, как его тонкие руки спокойно и точно разбирают на части радио или наручные часы, а потом собирают обратно. Когда все детали вперемешку лежали перед ним на куске ткани, разостланном на земле, только он один и хранил в голове план, как все это собрать заново. А когда за услуги люди предлагали ему пачку сигарет, продуктовые талоны или зимнее пальто, он отказывался.

Жоэль не помнит, чтобы он хоть раз на что-то жаловался. Наоборот, именно там, в лагере, Морис выглядел довольным как никогда раньше. Он понятия не имел, где и на что будет жить, но знал, к кому он теперь принадлежит. Ему была подарена семья. Незаслуженно, как он считал, все еще удивляясь, как это он занял место другого человека. Он чужаком пробрался в их мир, но не обменялся бы своей долей ни с кем на свете.

По ночам, когда шум в бараках наконец затихал, он рассматривал Ясмину, лежавшую на нарах в обнимку с Жоэль. Как и всегда, она спала тихо, но беспокойно. Под черными кудрями, падавшими на лицо, было видно, как подрагивают ее веки. А Жоэль спала безмятежно, сумев раскинуться на узкой кровати, в маминых объятиях. Морис задавался вопросом, что же видит сейчас Ясмина. Эта женщина могла грезить и с открытыми глазами, да и сама словно возникла из сновидения, из прекрасного и сюрреального мира, который оставался неведом Морису.

Он влюбился не только в ее загадочную красоту. Но и в ее дикую, ранимую гордость и решимость сражаться за своего ребенка — с родителями, с соседями, со всем, что прежде защищало ее. Ради того, чтобы самой теперь защитить это маленькое существо, не ведавшее о скандальности своего рождения. За короткое время Ясмина превратилась в женщину, которая высоко держала голову наперекор всем сплетням за спиной, которая решительно оградила ребенка кольцом любви. И это так трогало Мориса, что он не желал ничего иного, как только навсегда быть рядом.

Он был убежден, что его место — рядом с ними, потому что так решил не он, а судьба. Он лишь отказался от борьбы и отдался потоку жизни, став другим человеком. Кем было его «я», как не борьбой с обстоятельствами? Семья Ясмины в Тунисе, укрывшая его от союзников, его свадьба в окружении незнакомых людей, плавание через Средиземное море — все это сформировало его новую личность. Иначе он был бы сейчас наверняка мертв. Или был бы немцем по имени Мориц Райнке, проживающим в Берлине после увольнения из вермахта, женатым на Фанни Райнке. Дом, садик, дети. Все то, о чем они с товарищами мечтали под чужим солнцем Северной Африки. Но теперь Морис уже не мечтал. Он был здесь, сейчас, и это больше, чем в его самых отважных мечтах. Время невидимости позади. Он вышел на свет. Оцепенение чувств позади. Он здесь. Он хочет жить.

Но, глядя на спящую жену, Морис не знал, кого она искала, едва они оказались в Лагере номер 60. Искала тайно, не сказав ему ни слова. Все вокруг мечтали о будущем, а Ясмина не могла расстаться с прошлым. И хотя она делила с Морисом и хлеб, и голод, но мечты, как дурные, так и хорошие, были ее личным царством, куда ему нет доступа. Иногда во сне ее тело дергалось так резко, что он боялся, как бы она не упала с лежанки. Тогда он устраивался рядом и крепко обнимал ее, пока волна дрожи постепенно не угасала.

— Ненавижу море, — сказала она однажды, проснувшись. — Хорошо, что его отсюда не видно.

— Почему, мама? — спросила Жоэль. — Я люблю море!

Во время плавания на корабле Ясмина почти все время провела внизу. И это Ясмина, которая выросла на пляже Пиккола Сицилии и больше всего любила бегать босиком по горячему песку, вместе с братом. Морис понимал, почему ей ненавистно море, но смолчал. Взяв Жоэль на руки, он вынес ее наружу, чтобы отвлечь.

В точности как и предсказывал британский солдат в гавани Хайфы, в лагере действительно вскоре появился человек, который незаметно заговаривал со всеми молодыми мужчинами, в том числе с Морисом. Официально он был учителем иврита. Мускулистый и загорелый, в коротких штанах и рубашке с короткими рукавами. Он отвел Мориса в сторону, когда тот стоял в очереди к водовозу. Он может вытащить Мориса отсюда, тихо сказал мужчина, если тот присоединится к Хагане, сионистской подпольной армии. Они обо всем позаботятся, у него будет кров, еда и даже небольшое жалованье. Нам нужны такие, как ты, сказал мужчина, молодые и решительные! Ты не похож на этих понурых типов в лохмотьях, в них слишком сильна диаспора, но ты не слабак, это сразу видно, ты — один из нас. Мы никогда больше не будем жертвами, мы умеем защищаться и сами выбираем свою судьбу! Мы — это новые евреи, сильные и свободные, с нами пустыня расцветет!

Вечером, когда поляки пели песни на идише и Жоэль танцевала с другими детьми, Морис тихо рассказал Ясмине о встрече у водовоза.

— Ни за что, — ответила она.

— Но он заберет нас отсюда. Не только меня. Он пообещал квартиру для нас троих, в кибуце.

— Ты что, забыл, что ты себе обещал? Ты сказал: никаких больше войн. А теперь опять хочешь взяться за оружие?

В самом деле, Морису была глубоко противна мысль снова вставать под ружье. Разумеется, он осознавал необходимость защищаться. Но презирал слепое повиновение, отмирание чувств, эрозию гражданской морали. Тем не менее был готов еще раз переступить через себя. Не ради себя, не ради фюрера, но ради этих двух людей, за которых он был в ответе.

— Я не допущу, — тихо, но настойчиво сказала Ясмина, — чтобы Жоэль снова потеряла отца. Я желаю жить, Морис! Я хочу увидеть мир, хочу примерять новые платья и лица. Я не хочу больше быть послушной, не хочу быть печальной вдовой, мне хочется наконец-то стать свободной! С тобой!

Морис молчал. Она взяла его за руку.

— Неужели ты не благодарен за то, что остался жив? — спросила она.

И правда, каждую минуту рядом с ней он ощущал как дар. Он выжил на войне благодаря не случаю, а человеческому решению. Если бы семья Сарфати не открыла перед ним тогда двери, не бросила бы ему спасительную веревку, его так и несло бы дальше потоком войны, пока не поглотил бы следующий водоворот. Он был благодарен родителям Ясмины за все; без них сейчас не было бы ни солнца, потому что он не видел бы солнца, ни ветра, потому что он бы не чувствовал ветра. Весь этот разрушенный мир — какое невероятное счастье.

— Но нам никто не дарил эту землю, Ясмина. Нам вовсе не рады в Палестине.

— Я не верю тому, что говорят люди. Мы всегда отлично жили вместе, евреи и арабы. Мы как двоюродные братья. Если кто убивал евреев — так это твой народ.

— Моим народом стал теперь твой народ, — возразил он.

— Думаешь? Не так-то легко сбросить свою кожу, поверь мне, Морис. Ты и я, мы оба приемные дети, каждый по-своему. Если все хорошо, можно стать одним из них, но если дела пойдут плохо, то тебе не повезло. — Она указала на человека с аккордеоном и певца в черной шляпе: — Эти язык и музыка даже не мои, как же они могут стать твоими? Помнишь, как ты играл мне Бетховена, в доме моих родителей? Тогда я впервые почувствовала, кто ты на самом деле. Не солдат, а человек. По твоему лицу я прочитала твою душу. Ты тосковал по родине. По твоей Германии.

Это слово она произнесла совсем тихо, чтобы никто не услышал.

— Моей Германии больше нет. Да и разве у души есть национальность? Может, звучит странно, но здесь, среди этих людей, я чувствую себя дома. К тому же я не могу думать лишь о собственном благополучии.

— Тогда подумай о нашем ребенке.

К ним подбежала сияющая Жоэль, лицо у нее взмокло от пота.

— Идите танцевать со мной!

— Ты права, — сказал Морис Ясмине.

Так и было решено. Морис принимал участие в занятиях Хаганы, чтобы не казаться отщепенцем, но не поддавался на вербовку. Для британцев все называлось physical exercise classes, занятия физкультурой, но на деле это была боевая подготовка. Пятьдесят отжиманий под палящим солнцем, лазанье по канату, ближний бой. Как голыми руками убить напавшего. Иногда Хагана даже контрабандой ввозила оружие. Охранники закрывали на это глаза, пока все было тихо. Они чувствовали, что время их империи на исходе. И по большому счету, просто хотели домой.

Ясмина иногда уходила из лагеря. Отпуская ее, Морис не беспокоился, потому что она была вместе с другими женщинами. То были американские добровольцы, которые заботились о детях, оставшихся без родителей. Таких детей забирали прямо с кораблей и привозили в небольшой полевой госпиталь, которым заведовала благотворительная медицинская организация Хадасса. У Ясмины не было медицинского образования, но как дочь врача она не боялась контакта с больными, умела делать уколы и менять повязки. Медсестры Хадассы были рады любой помощи, а Ясмина относилась к этим детям с любовью, на какую способен лишь тот, кто и сам когда-то был без родителей. Каждого нового ребенка она приводила в пункт регистрации пропавших, где он должен был назвать свое имя, имена родителей и место, где последний раз их видел. Милан, Маутхаузен, Треблинка. Или название судна, которое затонуло. Многие из детей уже не помнили всего этого. Потом Ясмина проверяла списки людей в лагерях беженцев, которые искали своих детей. Очень редко, но все же иногда она находила совпадавшие имена. Вечерами она рассказывала Морису о детях. Она помнила каждое имя: Рахиль Гельблюм, Лаззаро Асколи, Йосси Рабинович. Вот только одного она Морису не рассказала — о том, что в списках обитателей этого проклятого богом острова она искала еще одно имя: Виктор Сарфати.

ГЛАВА5

Морис узнал об этом случайно. Ясмина вместе с Жоэль были у сирот, и вдруг перед боевой подготовкой Зеэв Шомер, тренер из Хаганы, отозвал Мориса в сторону.

— Слушай, ты должен лучше присматривать за женой. Она достала уже всех. Конечно, не мое дело, но...

— О чем ты?

— Она постоянно расспрашивает про какого-то мужчину.

— Про какого?

— Виктора или что-то вроде.

Это имя было как удар в живот.

— Вроде это ты на ней женат, так? — спросил Зеэв.

— Виктор — ее брат! А если хочешь все знать, то сводный брат.

— Ах вот что! А я-то подумал уже... потому что она так скрытничала... Ладно, без обид. Давай, разогрей мускулы!

— Подожди. А что она говорила про Виктора?

— Показала мне его фотографию. Симпатичный парень. Она думает, что он сейчас матрос в Пальяме. Ты его знаешь?

Морис кивнул. Зеэв понизил голос:

— Я понимаю, почему его нет ни в одном списке. Он наверняка сменил имя. Знаешь, как меня раньше звали? Владимир Шуманн. Тебе бы, кстати, тоже не помешало. Морис... В этом слышна диаспора. Знаешь, как они говорят? — Зэев рассмеялся. — Мы можем забрать евреев из диаспоры, но не диаспору из евреев. Подумай об этом!

— Виктор утонул.

— Точно?

— Точно.

— Почему же она его ищет?

Морис не ответил.

— Знаешь, — серьезно сказал Зеэв, — некоторые от такого свихнулись. Им надо увидеть труп, чтобы понять, что все кончено. Но люди хотят надеяться. Я встречал тех, кто потерял родителей в Треблинке. И они продолжают искать их имена во всех списках. Хочется прям надавать им пощечин, заорать: ну очнитесь же!

Он взял Мориса под руку, чтоб вернуться к остальным.

— За дело, лентяи!

У Мориса закружилась голова. Он отговорился тем, что, мол, во рту пересохло, и ушел к себе в барак, чтобы разобраться в своих мыслях. Хотя его ранила скрытность Ясмины, он понимал причину: ей было стыдно. Она дала ему обещание и хотела сдержать его, но Виктор прилепился к ней как тень, как Каинова печать, как позорное пятно. Мы не одни, подумал Морис. Каждая душа на корабле несет с собой еще две, три души, всех тех мертвых, которых никто не может похоронить. Радуйтесь, сказали они, что у вас хотя бы есть могила для вашего Виктора, siete fortunati, вам повезло.

Позже вернулась Ясмина, ведя за руку Жоэль, которая тут же радостно принялась рассказывать, каких новых подружек она сегодня завела.

— Прекрасно, моя милая. — Морис не решался взглянуть в глаза Ясмине, чтобы она не угадала его мыслей.

Но держать что-то в тайне от нее он не мог. Ночью, когда Жоэль уснула, он вышел с Ясминой из барака и спросил напрямую:

— Ты искала Виктора?

— Да что тебе опять в голову взбрело?

— Не обманывай меня. Никогда. Ясмина, мы должны держаться вместе.

Он крепко сжал ее руку, но не грозно, а с порывистой нежностью. Она не могла больше отпираться и призналась:

— Я пыталась, Морис, но у меня не получается. Ты говорил, что я должна его забыть, но...

— Ты не должна его забывать. Но он же умер.

— Он не умер.

— Мы оба были на его могиле в Неаполе, разве не помнишь? Мы видели его знакомого. И он рассказывал, как Виктор утонул. Когда переносил ребенка на корабль. Он не может быть жив!

— Но я вижу его каждую ночь, во сне...

— Это же просто сон, Ясмина!

— Нет! Мне снится та ночь, когда мы сели на корабль... Ты же сам видел, там в другой лодке был Виктор! У него была фуражка Пальяма.

— Нет, Ясмина. Было темно. Шел дождь. И лодка находилась от нас метрах в пятидесяти!

— Ты думаешь, я не узнаю моего собственного брата? Он мой самый близкий человек на свете!

Едва сказав эти слова, она поняла, что ранила Мориса. Ей стало жаль его. Но это была правда. И Морис это знал. В дверях барака появилась Жоэль, сонно потирая глаза, она искала родителей. Ясмина быстро подхватила ее на руки и унесла внутрь. Морис остался снаружи, в темноте, и внезапно почувствовал себя безмерно одиноким среди стрекотания цикад.

Ничто не могло поколебать и сбить с пути его жену. Ни возмущение родителей ее скандальной беременностью, ни сплетни соседей. Ни кораблекрушение, ни ожидание нового судна в Афинах. Лишь одно имело власть над ней и могло разделить ее с Морисом — призрак в ее голове. Внутреннее равновесие, с трудом обретенное ею после смерти Виктора, пришло в смятение после той ночи на берегу в Остии, когда она поверила, что узнала в матросе своего брата. Но как мог он покоиться на кладбище и одновременно перевозить эмигрировавших евреев? За все их путешествие Морис с Ясминой поссорились один раз, единственный за все их супружество, и с тех пор она не делилась своими мыслями. Морис поверил, что все позади, но сейчас внезапно ощутил, что земля качается под его ногами, и так будет всегда, пока существует Виктор. И неважно, жив он действительно или только в голове Ясмины.

— Ты все еще любишь его? — спросил Морис, вернувшись в барак.

Ясмина сидела на лежанке, уткнув лицо в ладони. Она подняла голову, долго смотрела на него и наконец ответила:

— Ты говоришь, что я не должна тебя обманывать. Конечно, я люблю его. Как могу я не любить собственного брата?

Морис сел рядом и понизил голос:

— Почему ты так держишься за него? Он сделал тебе ребенка и бросил тебя. — Он взглянул на Жоэль, мирно спящую под одеялом. — Он хотел, чтобы ты сделала аборт и избавилась от Жоэль, тебе это известно?

— Но без него, — ответила Ясмина, — она вообще не появилась бы на свет.

Морис нервно огляделся по сторонам. Через открытую дверь ветер заносил пыль. Ясмина нежно прижалась к нему.

— Знаешь, я не простила Виктора, — произнесла она. — Я так зла на него.

Ее искренность удивила Мориса. Он видел, что она борется с собой.

— Я никого еще так не ненавидела.

Он ласково взял ее за руку:

— У него были свои причины. Если бы мой народ не причинил вам всего этого, Виктору не пришлось бы уйти в Сопротивление. Он оставил тебя, чтобы защищать свой народ.

— А если бы он не ушел, — добавила Ясмина, — ты не был бы сейчас со мной. Мактуб, так предначертано.

— Когда ты сможешь его простить?

Он увидел, как в ее глазах, тех самых, что могли дарить огромную любовь, разверзлась бездна. Вспыхнуло темное пламя, исток которого он был не в состоянии ни понять, ни тем более усмирить. Она способна убить, мелькнуло у него в голове. Он был рад, что это чувство вызывает другой мужчина, но одновременно ощущал собственную чуждость. Это касалось только ее и Виктора, а он оставался статистом в их истории.

С тех пор Ясмина не упоминала имени Виктора, однако это не значило, будто она его забыла. В любом браке, даже самом лучшем, бывает конфликт, который невозможно разрешить, а можно только пережить. Потому что силы, питающие его, ускользают от сознательной воли.

— Дай мне время, — просила она. И добавляла: — Al cuore non si commanda[7].

Морис понимал, что от его настойчивости она лишь замкнется в себе. Так что он упражнялся в терпении и, подобно влюбленным и дуракам, тешил себя надеждой, что время на его стороне.

Как-то вечером — Жоэль отлично помнит, что она как раз выловила последнюю осеннюю пчелу из банки с вареньем, — Морис спросил ее, хотела бы она, чтобы у нее появился братик или сестричка. Захлопав в ладоши, Жоэль воскликнула «Да!», но глядевшая на них Ясмина вовсе не радовалась.

— Только когда у нас будет квартира, — сказала она. — Здесь не место рожать ребенка.

— Как хочешь, — ответил Морис, скрыв разочарование.

Если на корабле мечтания помогали победить голод, то ожидание среди заборов изматывало людей. Одни влюблялись, другие разбивали себе головы, третьи продавали последние пожитки за пару бутылок виски. Появились саранча и комары, снег и град, лягушки и болезни; их терзали все кары египетские, но переселение в землю Ханаанскую, где текут мед и молоко, заставляло себя ждать.

«Лучше б мы остались дома, — говорили они. — Нам обещали рай земной. Чертова страна. Чертова жратва. Чертовы комары».

Не все они прошли через концлагеря, многие могли бы жить нормальной жизнью — быть сапожником в Тессалониках, зубным врачом в Ленинграде, торговцем в Касабланке. Некоторые отправились в путь по убеждению, другие плыли по течению, боясь остаться в одиночестве. И все же ни один не видел для себя дороги обратно. Пусть даже дома их еще стояли, но разрушилось то, что скрепляет родину изнутри, — доверие. Когда убийцы вышли на улицы городов и деревень, каждый стал ближним только самому себе; предательство и равнодушие разрушили соседские, дружеские и даже семейные связи. Кто доверял ближнему, мог назавтра болтаться на виселице, а кто в это безбожное время уповал на Бога, был глупцом. Каждый научился защищать свою жизнь зубами и когтями, хоть она и не стоила ни гроша.

На праздник Песах они пекли пресный хлеб. Но пока старики читали в Пасхальной Агаде рассказ об Исходе из Египта, напоминая о завете с Богом, молодежь приникла к радиоприемнику, чтобы услышать «Голос Израиля». Да нет никакого Бога, который разделяет море и ведет свой народ через пустыню, говорили они. Нас бросили, и мы должны сами отвоевать свою судьбу.

Одна-единственная новость по радио могла полностью перевернуть весь настрой в лагере: от летаргического сна — к возбуждению, от эйфории — к унынию. Когда от взрыва бомбы, устроенного подпольным ополчением Иргун [8] в офицерском клубе в Иерусалиме, погибли двадцать британцев, равнодушие солдат сменилось враждебностью. Некоторые евреи собрали вещи и вернулись в Европу, другие надеялись уплыть в Америку, но у них не было денег на билет. Даже Зеэв начал сомневаться, осуществится ли когда-нибудь его мечта, — несмотря на вербовку, слишком мало евреев ехали в этот небезопасный уголок мира, чтобы составить большинство в Палестине. Многие охотнее поехали бы на Запад, но американцы все спорили про иммиграционные квоты. А британское правительство, тридцать лет назад обещавшее евреям родину в Палестине, выбившись из сил, переложило неразрешимую проблему на ООН. Организация Объединенных Наций решила направить в Палестину делегацию для выработки плана действий. Но Арабская верховная комиссия отвергла это как иностранное вмешательство, то есть миссия изначально была обречена на провал. Казалось, никто больше не думает о беженцах на Кипре.

И тут произошло нечто, изменившее ход истории. Не мощью оружия, а силой образов. Это был списанный речной пароход «Президент Уорфильд», который Хагана выкупила и переименовала в Exodus, «Исход». Первоначально рассчитанный на пятьсот пассажиров, судно взяло на борт четыре тысячи пятьсот еврейских беженцев во Франции, в основном тех, кто прошел немецкие концлагеря. На глазах у всего мира оно должно было прорвать британскую блокаду и пристать к берегу в Палестине. Лагерь номер 60 следил за его передвижением по радионовостям. Британские военные суда протаранили корабль в международных водах. Переселенцы защищались изо всех сил, но когда британцы открыли огонь и убили трех человек, капитан сдался. Британцы отбуксировали ветхий корабль в порт Хайфы. Когда корабль входил в порт, пассажиры демонстративно запели «Атикву». Британия решила показательно проучить нелегальную иммиграцию. Вместо того чтобы отправить евреев на Кипр, они выслали все четыре тысячи пятьсот человек обратно во Францию на других кораблях. Однако беженцы отказались там сходить на берег. Они не сдавались в течение нескольких недель, без достаточного питания, в невыносимых гигиенических условиях, а беженцы в Лагере номер 60 объявили голодовку в знак солидарности. Газеты называли корабли «плавучим Освенцимом», президент Франции отказался силой высаживать беженцев на берег. Тогда британцы перевезли судна туда, откуда они изначально отплыли, — в Германию. В Гамбурге британские солдаты насильно и довольно грубо вынесли пассажиров на берег и интернировали в лагеря в британской оккупационной зоне. Из концлагеря — снова в немецкий лагерь, эти фотографии обошли весь мир, вызвав волну негодования. Британская армия, освободившая концентрационные лагеря, вдруг оказалась в роли преследователя преследуемых. Теперь даже в тех странах, где раньше скептически относились к сионизму, общественное мнение склонилось в пользу евреев. Вскоре, в сентябре 1947 года, комиссия ООН предложила разделить Палестину на еврейское и арабское государства. В Лагере номер 60 ликовали. До их далекой мечты было теперь рукой подать.

— А мы не можем туда сейчас переплыть? — спросила Жоэль, и Морис рассмеялся.

Ясмина скинула туфли и пошла босиком по песку. Над морем висели высокие облака.

— Хочешь попробовать? — спросил Морис.

— Да!

Они разделись до белья и прыгнули в прибой. Вода была еще по-летнему теплой. Морис взял Жоэль на руки, а Ясмина кричала от радости. Морис всегда восхищался, но никогда не понимал эту ее способность: как могла она в секунды перейти от бездонной печали к буйной радости... и обратно. Отчасти она так и осталась ребенком. Над морем заморосило, теплый дождь пробежался по их коже. Тяжелое небо окрасило воду в серый цвет, а на горизонте уже снова пробивалось солнце.

Позже они втроем лежали в заброшенной рыбацкой лодке. Под ними — разбитые доски, над ними — бесконечное небо. Морис положил руку под голову Ясмины, Жоэль вертелась в лодке. Ниточки соли медленно высыхали на ее коже. Повернувшись к Ясмине, Морис краем глаза взглянул на Жоэль, которая делала вид, что смотрит куда-то в сторону. Тогда она впервые видела, как Морис и Ясмина целовались, в губы, и до сих пор помнит, каким чудесным было для нее это мгновение. В их поцелуе не было ни стыдливости, ни поспешности, он был трещиной во времени, и сквозь нее пробивалось нечто прекрасное, из лучшего мира.

— О чем ты думаешь? — прошептал Морис, как он часто спрашивал, когда глаза Ясмины казались такими близкими и одновременно отрешенными.

Она ответила улыбкой и поцелуем, затем посмотрела на Жоэль. Встала, стряхнула с ее кожи засохший песок. А он подумал, вспоминает ли она грозовые ночи своего детства, тайные объятия в постели Виктора, первое возбуждение, которое навсегда осталось в ней.

— Мы получим квартиру, — сказал он, вставая.

Ясмина в изумлении обернулась.

— Они достанут нам фальшивые визы. Скоро мы будем в Хайфе.

— Кто это — они?

— Я говорил с Зеэвом. Хагана обо всем позаботится.

Ясмина замерла.

— Что ты для этого сделал? Ты вступил туда?

— Да, — ответил Морис.

На этот раз Ясмина не протестовала. Она задумалась на мгновение, затем не спеша выбралась из лодки и пошла по пляжу. Морис побежал за ней.

— Ясмина! Ты куда? — Взял ее за руку.

— Домой, — ответила она, хотя о том, где находится этот дом, она знала не больше, чем Морис.