Erhalten Sie Zugang zu diesem und mehr als 300000 Büchern ab EUR 5,99 monatlich.
Не бывает так, чтобы жизнь складывалась ровно и гладко. Невозможно во всем побеждать, всем нравиться, всех любить. И даже если вам говорят, что такие люди есть, не верьте. Жизнь обязательно воспользуется случаем, чтобы щелкнуть по носу, причем в тот момент, когда кажется, что все устроилось, сложилось, все идет как надо. Герои этой книги не раз убеждались в том, что все так и есть. Жизнь их била, и не раз. В самые неожиданные моменты. Наотмашь. Но знаете, кто счастлив по-настоящему? Тот, кто знает: во что бы то ни стало надо жить. Просто жить. Что бы ни случилось. И когда в очередной раз случаются неудача, несправедливость или неприятность, когда кажется, что все рушится, надо просто сказать себе: "Живем дальше". И жить.
Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:
Seitenzahl: 385
Veröffentlichungsjahr: 2024
Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:
© Метлицкая М., 2020
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2020
В поездах Никитин никогда не спал. Разве что в молодости – беззаботной, веселой. Тогда спал, да еще как – беспробудно, как сурок. Так, что будила его проводница: «Эй, парень! Вставай! Не ровен час проспишь остановку».
С возрастом все изменилось.
Но главное, по чему Никитин так тосковал, – давно позабытая легкость. Легкость во всем. Легкое ко всему отношение. И еще – только в молодости, далекой и безвозвратно ушедшей, было сказочное ощущение перманентного нескончаемого праздника. Праздника, который будет всегда с тобой, – тогда, в молодости, он считал себя везунчиком. А это было сказочным ощущением, надо сказать.
Все прошло. Конечно, пятьдесят два для мужика не возраст – в пятьдесят два еще круто можно повернуть и изменить свою жизнь. Так круто, что наверняка закружится голова. В пятьдесят два можно начать все сначала – прожить вторую, новую жизнь. В отместку той, первой, увы, не самой удачной.
Но обнулить ту, прошлую, жизнь почему-то не получалось.
И еще страшновато было осознавать, что та, прошлая, жизнь – черновик, а вот на беловик сил почти не осталось.
Из Москвы Никитин уезжал поздно вечером, в одиннадцать. Расстояние до Н. пустяковое – всего-то четыреста верст! Но новомодные удобные и быстрые «Сапсаны» в его городок не ходили – пассажиров не набиралось и получалось невыгодно. Вот и приходилось тащиться всю ночь. В это время спокойно, почти без привычных пробок, он быстро доезжал до вокзала, ставил на паркинг машину – оплату за два дня он точно переживет – и шел на перрон. Когда-то он любил поезда, с их вечным запахом уголька и мазута, с теплым купе, со стаканом крепкого чая в металлическом подстаканнике, мелодично позвякивающем в такт колес. С тихими полустанками со слепящими прожекторами, городки и поселки с короткими, в минуту, остановками и ровным, безразличным голосом диспетчера, монотонно объявляющего о прибытии поезда.
Никитин любил приезжать в свой город ранним утром, когда еще клубился, стелился над крышами нерастворенный молочный рассвет и утренняя прохлада не отменяла пешей прогулки до отчего дома. Всего полчаса размеренным шагом и, разумеется, с пользой для здоровья. Как у всех москвичей, его обычные перебежки были короткими – машина, офис, подъезд.
Он шел по знакомым улочкам, и каждый раз его накрывала счастливая мысль, что тогда он сделал все правильно.
Да, да, он все сделал правильно! Его поспешный побег был оправдан, и мысль эта грела и придавала ему сил. В плохую погоду пешком идти не хотелось, и он подходил к стоянке такси. Хотя какая там стоянка – громко сказано. На небольшом грязном, заплеванном пятачке крутились местные привокзальные бомбилы, похожие на всех бомбил нашей необъятной родины – жуликоватые, наглые, развязные и беспардонные.
Жадным взглядом они шарили по толпе, выискивая среди вновь прибывших «жирных» клиентов – возможно, командированных или просто залетных.
Но командированных было мало – когда-то известный и крупный завод приказал долго жить. Правда, в нулевые он был выкуплен каким-то олигархом, но мощи своей не возродил – работала там всего пара цехов. Был завод – и не стало. А на небольшом, тоже почти умершем, камвольном комбинате работали одни женщины. Больше промышленности в городе не было. И как следствие не было работы. Ситуация эта была обычная, рядовая. Так жила почти вся Россия. И небольшой, тихий городок хирел день ото дня. Грустно было смотреть на полупустые и пыльные улочки, на жалкие магазинчики со скудным дешевым ассортиментом, на плохо одетых людей, на покосившиеся заборы и давно не крашенные крыши, на хмурые, тоскливые пятиэтажки, построенные в семидесятых и казавшиеся тогда верхом совершенства и предметом сладких, почти недоступных грез. Квартиры в «городских» домах давали только работникам и служащим завода. Были еще два дома «для белых людей» – так называли в народе дома для начальства: заводских инженеров, начальников цехов, комсоргов и парторгов. К этим пламенным ловкачам присоединялись и слуги народа – деятели райкома и городского совета. Вернее, заводское начальство присоединялось к верхам и сливкам.
Два дома для «белых людей» были шестиэтажными, из простого силикатного серого кирпича, но на общем фоне пятиэтажек и частного сектора выглядели буквально дворцами. Квартиры в них были тоже не ах – Никитин потом это понял. Бывал он там часто – в одной из таких квартир жил его закадычный школьный дружок Пашка Панфилов, сын главного инженера завода.
Скромная трешка с восьмиметровой кухней казалась Никитину замком, волшебным теремом, сказочным палаццо. В Пашкиной квартире стояла полированная румынская стенка и «тройка» – два бархатных кресла с диваном, красота неземная. В зале висела большая хрустальная люстра, а на полу лежал зеленый, в завитушках, ковер.
У Никитиных ничего такого не было – квартиру им дали двухкомнатную. «И то счастье! – повторяла мать. – Ничего, разместимся! Мальчишки в одной комнате, мы в другой». А отец был недоволен – растерянно ходил по квартирке, и было видно, что душа у него не лежит: «В доме, мать, было лучше! Простор! Да и сад…»
Мать злилась: «Простор! А печка? А вода из колонки? А мусорка за три километра?»
Печка и колонка были, чистая правда. А вот мусорка стояла рядом – метров за сто. Но сад действительно был! Да какой – яблони и сливы, груша и густой, разросшийся малинник у самого забора. Были и грядки с огурцами, редиской и клубникой, на которую они втихаря совершали набеги.
Отец страдал, а мать была счастлива. Без конца включала газовую горелку и как завороженная смотрела на сине-красную шипящую розу. А потом, присаживаясь на край ванны, включала горячую воду и счастливо улыбалась.
После переезда из старого дома отец погрустнел и притих. Громко вздыхая и крякая, бесцельно слонялся по квартире, не находил себе места, а по выходным торопился на «родину» – так он называл свой старый район и дом, где провел свое детство. Но домика уже не было – вскоре после их переезда его снесли, построив на этом месте новую городскую больницу.
Однако какие-то старые дома на окраине еще оставались. В них жили приятели отца и соседи. В садах по-прежнему стояли сбитые из досок покосившиеся столы, и мужики в майках и трениках все так же громко стучали костяшками домино и пили жидкое светлое разливное пиво.
Мать злилась на отца, но тот еще долго бегал на «родину».
А братьям Никитиным, Ваньке и Димке, все было по барабану – в новом районе они тут же влились в дворовую компанию и так же гоняли в футбол, так же играли в расшибалочку и так же кадрились с местными девчонками. Какая же разница где?
Братья были погодками – старший, Иван, Ванька, и младший, Дмитрий, для друзей и брата – Димыч.
Между собой жили дружно – никаких разборок и драк. Друг за дружку стояли горой – попробуй-ка тронь!
Несколько раз родители возили их в Москву. И младший, Димка, затосковал. В Москву он влюбился с первого взгляда. Ошарашенно оглядываясь, шарахаясь от проезжавших машин, задирая голову, разглядывая высоченные дома, он завидовал, завидовал спешащим по делам местным жителям, торопливым и невежливым москвичам. Вот же счастливчики! А в девятом классе твердо решил, что уедет. Он не хочет прожить свою жизнь в родном Н., в этом тухлом болоте, в этой тихой убогости, в этой скудности и вечной тоске.
Уехать, уехать. Вырваться. Мозги есть, руки-ноги на месте. Он точно знал, что прорвется, выстоит, устроится и победит.
Но ни матери с отцом, ни даже брату Ваньке ничего не говорил – знал, что за этим последует. Решил так: скажет накануне, перед самим отъездом.
Старший брат после десятого пошел к отцу на завод – сначала учеником мастера, а потом и рабочим. А через год ушел в армию. А он, Дима Никитин, сразу после выпускного объявил близким, что решил ехать в Москву поступать в институт.
Мать заохала, заголосила, отец угрюмо молчал. Но вдруг остановил материнские причитания и жестко сказал:
– Езжай, Димка! Хоть один в семье будет ученый!
Мать охнула и медленно опустилась на диван.
– Ты в своем уме, Степа?
Но тут же притихла и стенания свои прекратила.
На брата Ваньку Димка боялся смотреть – понимал, что это предательство. Даже не то, что он решил ехать, а то, что ничего не сказал. Но навсегда запомнил глаза брата – удивленные и растерянные. В них затаилась обида.
Дима Никитин вышел на перрон Казанского вокзала и замер от восхищения – он здесь, он в Москве, и он будет студентом! Будет здесь жить! Зацепится за этот прекрасный город двумя руками – не разожмешь. Да что там руками – зубами! А зубы у него крепкие и здоровые, будьте уверены! И хватка как у бойцовой собаки. Он станет столичным жителем, москвичом. Он твердо знает, как идти к своей цели. И будьте спокойны – удачу свою он не упустит!
Но не срослось, не получилось. Экзамены он завалил. Глупо срезался на математике, которую знал на отлично.
Из общежития его погнали. Пару ночей перекантовался у нового знакомого, москвича. Но быстро понял – хозяину это в тягость. Ночевал на вокзале – несвежие булочки из буфета, несладкий чай – денег копейки. От спанья на жесткой скамейке болела спина, затекали ноги. Гигиенические процедуры в вонючем и грязном вокзальном туалете, питьевая вода с устойчивым запахом хлорки из-под крана. Он зарос щетиной. Устал. В голову ничего не приходило – в смысле, ничего путного. Возвращаться домой? Нет, ни за что. Стыдно было вернуться проигравшим, но делать нечего – пришлось. Пришлось смириться и с тем, что столица отвергла его, не приняла, дала коленом под зад. Больно, обидно, да ладно! Впереди целая жизнь! Правда, прежде всего впереди была армия – аккурат через год. Ну не бегать же от военкомата, не скрываться – позор. Да и с поступлением на следующий год будут проблемы. И по всему выходило, что надо возвращаться. Ну что ж, позор он переживет – не он один. Год перекантуется у отца на заводе, отслужит два года, а там… Он от своего не оступится.
Вернулся. Как ни странно, встретили его радостно и без насмешек. Отец похлопал по плечу – дескать, все в жизни бывает, а мать повисла на нем и не отпускала и все приговаривала: «А дома-то лучше, Димочка! Лучше, сынок!»
Брат Ванька ничего не сказал – гордым был, в отца. Но видно было, что рад: вернулся любимый братан! Они снова вместе!
Вечером напились – отец поставил бутылку и первый раз в жизни пил с сыновьями. Мать делала большие глаза, но молчала, не возражала – чувствовала важность момента.
А ночью, когда наконец улеглись, братья долго не могли уснуть, и Ванька вдруг выдал:
– Димыч, здесь тоже жизнь! Ты не думай.
Но Никитин его перебил:
– Нет, Ваня. Здесь для меня удавка. Отслужу и все равно сбегу. И не уговаривай! Не могу я здесь, понимаешь! Душно мне и хреново. Прости, брат!
Ванька обиженно засопел и ничего не ответил.
Через две недели Димка Никитин работал на заводе грузчиком. Работка была не дай бог. Но что делать? «Перекантуюсь, – утешал он себя. – Это временно. Переживу, перетерплю – выхода нет».
В сентябре он вышел на завод, а в октябре, в самом конце, когда уже почти облетели листья с деревьев и подступала самая паршивая пора поздней осени, серый и мрачный ноябрь, самый тоскливый и нудный месяц, он познакомился с Тасей.
Она была приезжей – окончив педучилище, отрабатывала по распределению три года учительницей начальных классов.
Круглая сирота, она выросла в детдоме – мать умерла от порока сердца, не дожив и до тридцати. После смерти жены отец начал пить, по-страшному, по-черному. Ну и утонул в одночасье в мелком, заросшем тиной пруду.
Тасе уже было двадцать, Никитину только исполнилось семнадцать. Была она худенькая, высокая, почти ему в рост. Кареглазая и светловолосая, с нежной, прозрачной кожей, высокими скулами и тонкими, темными, словно нарисованными бровями. Стесняясь своего роста, она сильно сутулилась, почти не поднимала при разговоре глаза. Быстро и густо краснела и говорила полушепотом. Никитин посмеивался над ней: «Как ты ведешь уроки? Тебя же не слышно!»
Тася жила «на квартире» – на самом деле снимала комнатушку в шесть метров в частном доме у глухой старушки Семеновны, невредной и тихой. Они ладили.
Никитину нравилась Тася, его первая женщина, хрупкая, красивая, нежная. Семеновна, хозяйка квартиры, не возражала против его ночевок, хитро щуря подслеповатые глаза и приговаривая, дескать, дело молодое, помню ешшо!
Тася тут же краснела и опускала глаза. Родители все понимали и молчали. Все понятно, молодость. Только мать волновалась: Тася приезжая, своего жилья нет, а это означало, что после свадьбы она придет с ним. Только, спрашивается, куда? В комнату к Ваньке? Но успокаивала себя одним – если Димка женится на Тасе, то не уедет! Пусть погуляет, пусть оторвется! А вот сыграем свадьбу, родит Тася детишек, и он успокоится.
Что еще матери надо? Но подступала армия, и ее беспокоило, будет ли ждать его Тася. Не загуляет ли, когда жених будет в армии? Всякое бывает, дело-то молодое. Но, случайно встретив Тасю на улице или в магазине – город маленький, все носом сталкиваются, – успокаивалась: нет, эта точно не загуляет. Эта будет ждать сколько понадобится, на ней написано. Ну и слава богу! Да и пережила девка не приведи господи! Смерть матери и отца, детский дом. «Буду ей матерью, – решила она. – Приму как родную. А видно, что хорошая! Скромная, тихая – уживемся».
К Тасе Димка приходил после заводской смены – усталый, замученный тяжелой физической работой, черный от пыли. Она ждала его и спать не ложилась. Вода в ведре была нагретой, теплой. Тася поливала ему голову из кувшина, вытирала ее полотенцем и торопилась его накормить. А он, голодный, есть не спешил – спешил утолить другой голод. И поскорее. И, умывшись, тут же тащил смущенную и упирающуюся Тасю в комнату.
Торопился, спешил – первая женщина, первая страсть. И никак не мог ею насытиться – все ему было мало. Потому что было так сладко, что останавливалось сердце, когда он ее обнимал, когда целовал. Когда смотрел на ее спину – тонкую, изящную, белую, словно фарфоровую, с проступающим рядом выпуклых позвонков. В горле пересыхало от любви и от жалости к ней. Почему? Да потому что понимал – не судьба. Не судьба этот город и не судьба эта женщина. Он твердо знал, что все равно уедет отсюда. Все равно сбежит. И никакая женщина его не остановит – пусть самая желанная и самая сладкая.
Да и жениться он не собирался – какое? Ему только будет восемнадцать. Тоже мне, жених! Без профессии и угла, армия на носу! А потом – потом будет Москва! Ну не со своим же самоваром ехать туда? Смех, да и только. Да и столько красивых девчонок в Москве – глаза разбегались.
Может, и ходит там, совсем рядом, его судьба? Но это точно не Тася – в этом он был твердо уверен.
Она ни о чем его не спрашивала, не задавала ни единого вопроса – придешь, не придешь? Даже про пустяки не спрашивала, что уж говорить про все остальное? Это его вполне устраивало. Значит, она без претензий и планов на совместную жизнь. Ну и прекрасно.
К весне он к Тасе слегка охладел, но по-прежнему ходил в дом на окраине. Она все так же ждала его с нагретым ведром воды, с отваренной картошкой, завернутой в десяток газет и укутанной одеялом. Со свежезаваренным чаем и только что испеченным печеньем, накрытым белой салфеткой. Это печенье, рассыпчатое и нежное, прокрученное через мясорубку и вытекающее оттуда длинными веревками, он называл печеньем из червяков. А она обижалась и спорила, что название ему – «хризантема».
Любил ли он ее? Да нет, вряд ли. Да что он, мальчишка, тогда понимал в любви? А вот когда встретил Тату, будущую жену, тогда буквально сошел с ума, за очень короткое время.
Но до Таты было еще далеко – несколько лет. А пока была тихая Тася, металлическая кровать, узкая и скрипучая, с пружинным матрасом, марлевые занавесочки, накрахмаленные и подсиненные, облезлый столик, выдаваемый за туалетный, на котором стояла рассыпчатая пудра «Белый лебедь» и духи со странным названием «Быть может». И пластмассовая расческа, на которой светлел золотистый и легкий волос хозяйки.
Но ночью он шалел от Тасиной страсти и ее ласк – ярых, отчаянных, словно прощальных и обреченных. Шалел и вздрагивал от ее слов – шептала она такое, что даже ему, мужику, было неловко.
А утром она снова была тихой и молчаливой скромницей, согласной на все.
Перед армией он уже тяготился ею – по вечерам хотелось рвануть к приятелям, попеть под гитару с братом или просто погонять мяч во дворе – пацан, что с него взять. Она это чувствовала, но снова молчала. Только ее прекрасные карие глаза были полны печали. Но какое ему дело до ее планов и до печалей? У него впереди армия, нелегкая служба. Как там все сложится? Ну а потом – потом Москва! И он был совершенно уверен, что вот на этот раз у него там получится! Эти мысли поддерживали его – конечно, идти и служить было совсем неохота.
Проводы устроили во дворе. Тесная квартирка ни за что не вместила бы желающих. А желающих было много – соседи по дому, школьные приятели, знакомые родителей.
Май был душистым и теплым, и очень не хотелось уходить из этой знакомой и привычной жизни в жизнь другую – возможно, даже опасную. А вдруг Афган? «Не дай бог», – причитала мать и потихоньку от отца ходила в церковь, молиться.
На столах, накрытых прозрачными клеенками, – что подешевле, покупалось на метраж, ну не скатерти же выносить! – стояли тазики с винегретом, тарелки с подтаявшим холодцом, блюда с селедкой и толстые пироги с капустой. Поди накорми такую ораву! Соседки поделились закрутками – солеными помидорами и огурцами, оставшейся с зимы квашеной капустой, уже подкисшей, пригодной только на щи. Но все сошло и все пригодилось.
Тут же, во дворе, приятели разводили костер, жарили шашлыки. С трудом достали свинину – отец наездился по селам, упрашивая зарезать свинью. По весне скотину не резали. Было много водки и домашнего вина, но, как обычно, кончилось все очень быстро и догоняли наливками и даже лечебными настойками тетки Насти – соседки напротив.
Потом были гитара и непременные пьяные разборки, без которых еще не обходилось ни одно застолье. Парни хватали за руки девчонок, девчонки хихикали и делали вид, что сопротивляются. И все топтались под музыку. Никитин, конечно, напился. Сидел, уронив голову в руки, и, кажется, плакал. Рядом плакала мать, гладя сыночка по волосам и приговаривая:
– Береги себя, Димка! Не дай бог – уйду следом, сынок!
Раздраженно отмахивался от матери и звал брата, дескать, спаси.
Тася на проводы не пришла – отговорилась, что там и без нее обойдутся. «Да и мама твоя… Непонятно, как среагирует. Нет, не приду. Простимся, Дима, здесь, у меня. Да и не люблю я все это – пьяные и шумные компании, тосты дурацкие, перегляды и перешептывания».
А он был этому только рад: Тася на проводах – лишняя обуза. Будет вздыхать, как корова, и смотреть на него со щенячьей тоской.
Накануне, перед проводами, он ночевал у нее. И снова отчетливо понял, что нестерпимо хочет вырваться из ее горячих объятий, разомкнуть ее тонкие, но крепкие руки и забыть, забыть ее лицо – дело, увы, уже прошлое. Вот она, рядом, в сантиметре от него. Он слышит ее горячее и частое дыхание, ее волосы касаются его щеки, и он чувствует их земляничный запах, рука тянется к влажной от пота ложбинке, идущей от ключиц к груди, и это все еще волнует его. Но он понимает, что это прошлое. Уже прошлое, даже сегодня, сейчас, в их последнюю ночь. И закончится все это скоро, когда за окном затеплится, зарозовеет рассвет и он заторопится домой.
Утром Тася видела, что он спешит, понимала, что это побег, но не удерживала его. Рук не заламывала, не причитала. Только на крыльце, расшатанном и ветхом, в самые последние минуты их прощания чуть подольше, чем всегда, задержала объятия. Но быстро, поспешно отстранилась, почувствовав, что он уже далеко и что ему все равно.
По-братски, совсем по-братски, он чмокнул ее в щеку, с натужной неловкой и смущенной улыбкой пробормотал какую-то чушь, вроде держи хвост пистолетом и не скучай!
Она глубоко вздохнула.
– Я постараюсь.
Попробовала улыбнуться – не получилось, улыбка вышла жалкой и кривой. Он быстро пошел к калитке, но на выходе обернулся – на душе все-таки было погано. Задержался на секунду – только махнул рукой.
Тася снова кивнула, поежилась, поддернула платок на плечах и тоже махнула в ответ.
На следующий день он о ней забыл.
В Афган он, слава богу, не попал – служил под Москвой. Да и служба оказалась короткой. Через год и два месяца его комиссовали – язва. Мать и отец от счастья рыдали. Брат тоже был рад:
– Ну здорово, Димка! Вернулся.
А мать еще долго причитала:
– Живой! С руками, с ногами. А язва – да бог с ней, справимся!
И тут же горячо включилась в лечение: картофельный сок по утрам, льняное семя, склизкое, как медуза. И диета, диета: пюре, паровые котлеты, отварная курятина – словом, сплошная тоска. Хотелось махнуть к друзьям, выпить пива, наесться жирных шашлыков. Но нет, держался. С трудом, но держался. Правда, здорово похудел.
– Кощей Бессмертный, – вздыхала мать. – Но ничего, отъешься! Главное – выздороветь.
К Тасе он пошел через недели три после возвращения, когда немножко пришел в себя. Увидев его, она ойкнула и залепетала:
– Дима! Вернулся!
И ее глаза, как всегда грустные и печальные, загорелись счастливым огнем.
Ну и снова пошло-поехало. Правда, теперь он ночевал у нее редко, раз в неделю, не чаще. И каждый раз, уходя, давал себе слово, что это в последний раз. Не нужно это ему, совсем не нужно. И уже неинтересно. Но опять возвращался. Молодой – куда денешься. Физиология!
Мать понимала, что он ходит к Тасе, и однажды решилась на разговор. Страшно робела, что было совсем на его языкастую и бойкую мать не похоже.
– Жениться не собираешься, Димка? А что? Пора. Хорошая женщина эта твоя Таисия. Я узнавала. Скромная, тихая. Свадьбу сыграем – мы с отцом кое-что подкопили!
Он обалдело посмотрел на мать.
– Мам, ты чего? Совсем уже? Какое жениться? Какая свадьба? Какое подкопили, мам? Ну вы даете! – Он никак не мог успокоиться. Возмущению не было предела. – Нет, вы совсем, мам! – повторял он. – Подкопили они!
Мать испуганно смотрела на него и пыталась оправдаться:
– А что здесь такого, сынок? Хорошая женщина, скромная, – повторяла она. – И симпатичная, кстати! К тому же учительница! А что из детдома, так даже хорошо, Дим! Никаких родственников, а то мало ли что? Всякие ведь бывают, и пьянь, и… – Мать осеклась и испуганно посмотрела на сына.
– Все, мам! – резко ответил он. – Все, дело закрыто! И вообще, большая просьба: больше таких разговоров не заводить, поняла?
Мать икнула от испуга и мелко закивала:
– Да, Дима! Больше – ни-ни! Просто я думала… Ну мы с отцом думали…
Громко хлопнув дверью, он вышел из комнаты. Была зима – снежная, метельная, морозная. А он впал в тоску – ничего не хотелось. На работу не устраивался, но мать и отец молчали, не спрашивали ни о чем – пусть отлежится и придет в себя после болезни и службы.
Валялся на диване, бренчал на гитаре, вяло пролистывал книжки – читать не хотелось. Даже любимого Конан Дойла взял с полки и бросил – тоска. Много спал, отъедался – словом, ленился, балдел. Тунеядствовал. Иван вернулся из армии и снова пошел на завод.
Брат приходил со смены грязный, усталый, но довольный. Много рассказывал про работу, перечислял какие-то фамилии, часто мелькало имя Петрович – начальник цеха, Павел Петрович, учитель, мастер и друг.
Этим Петровичем он восхищался. Отец поддерживал разговор, радостно переглядывался с матерью. Хоть один из парней нормальный – все у Ивана складно и ладно. Не то что у младшего, Димки. У того все не так и не эдак – и что с ним делать? А ничего – переждать. Это было их совместное решение. Авось к весне все поправится. А куда деваться? Жизнь-то идет, продолжается.
К Тасе он тогда не ходил – неохота. Вообще ничего неохота и снова сплошная тоска.
Закрыть бы глаза и никого не видеть – ни мать, ни отца, ни брата Ваньку. Подолгу стоял у окна и смотрел на двор – ничего интересного, все старо и знакомо, одни и те же лица. И опять накрывала тоска.
Те же бабки – соседки на лавочках покрикивают на внуков и сплетничают. Те же соседки, в небрежно, наспех накинутых на плечи пальто, в грубых шерстяных носках и тапочках, развешивают на морозе белье. А из-под пальто топорщатся и нагло вылезают ночные рубахи и байковые халаты.
Медленно бредут усталые и равнодушные школьники, размахивая портфелями.
Кто-то тащит из магазина неподъемную сумку, откуда бесстыдно вываливается хвост мороженой рыбы или еще хуже – страшная оскаленная рыбья морда. Тоска. Вдалеке торчат, мозолят глаза, выплевывая сизый вонючий дым, темные заводские трубы.
Детвора катается с ледяной горки на самодельных картонных ледянках.
И самое главное, что все это будет всегда – без изменений! Те же бабки, та же детвора, та же рыбья морда из сумки. И те же трубы завода, вокруг которого крутится жизнь городка.
Но пришла весна, а за ней и лето, и Димка стал мало-помалу приходить в себя. Но тут начались бесконечные поездки на огороды – мать разводила картошку, свеклу и морковь, и ему было стыдно отказывать ей: сидит здоровый балбес на их шее и валяет дурака.
На огороде поставили сарайчик. «Домик дядюшки Тыквы», смеялся он. Кое-как втиснули их старый детский диванчик, стол и пару стульев – перекусить, выпить чаю да и просто прилечь отдохнуть.
Он часто оставался там ночевать, ехать домой не хотелось. Лежал на диванчике, закинув руки за голову, и смотрел в маленькое, подслеповатое окошко. На черном небе горели белые звезды. Висел узкий и острый серп молодого месяца. Ну все, ждать больше нечего – он уезжает. Вывез из дома учебники и стал заниматься, готовиться в институт. Родителям пока ничего не говорил – зачем расстраивать их раньше времени? А вот брату сказал, помня его старую обиду. Ванька, конечно, расстроился и принялся его отговаривать. Но не помогло. Настроен Димка был решительно, и чужие доводы не принимались.
С той поры, когда он принял твердое и окончательное решение, он снова стал бодрым, веселым. Тоски и печали как не бывало.
Родители радовались и вопросов не задавали – молча переглядывались и осторожно улыбались: ну наконец-то! Пришел парень в норму. А он отводил глаза – было стыдно. Стыдно скрывать, стыдно обманывать. Но ничего, переживут как-нибудь, он их одних не бросает – с ними остается Ванька, надежный, серьезный, заботливый.
В июле Димка собрал вещи, собрался с духом и решился на разговор – тянуть было нечего, подступало время отъезда.
Вот тогда-то он и встретил Тасю – совершенно случайно, на автобусной остановке, лицом к лицу. Не укрыться и не сбежать. Увидев его, она побледнела и дернулась. Обернулась, ища укрытия. Какое там!
Он, тоже смутившись, немного скривился и подошел.
Разговор был дежурный, обычный:
– Как ты? Ну и вообще – какие новости?
Тася стояла с опущенными глазами и монотонно, тихим голосом повторяла:
– Все нормально, все по-прежнему, все хорошо.
Он старался говорить бодро, но был смущен и здорово робел, даже струхнул. Понимал, что поступил с ней некрасиво.
Увидев у ее ног сумку – большущую, видимо, тяжеленную, перехватил ее смущенный взгляд.
– Учебники, – объяснила она. – Вот, заказала, с почты несу.
Он тяжело вздохнул.
– Ну давай помогу. Нехорошо как-то женщине тащить такую тяжесть.
Тася пробовала возражать, пыталась вырвать сумку, но не получилось. И она засеменила за ним. У ее дома остановились.
– Может, зайдешь? – одними губами спросила она, жадно разглядывая его лицо.
Он растерялся и что-то замямлил. Но она, на удивление, была настойчива. Не просила, а даже требовала.
Ну и зашел, что уж там.
Потом он курил и смотрел в потолок, а она лежала рядом, уткнувшись мокрым от слез лицом в его плечо. Молчали. Наконец она сказала. Не спросила, а именно уверенно сказала:
– Уезжаешь. Я понимаю. Нет, правда, я все понимаю! Я бы сама… уехала. Сбежала отсюда. К черту на кулички бы сбежала!
Он почувствовал, как напряглись мышцы – спина, руки, ноги, живот.
– Сбежала бы? – удивленно, дрогнувшим от волнения голосом повторила он за ней.
Она закивала.
– Странно, – пожал он плечом. – А я думал, ты всем довольна.
Про себя он так и не ответил. Ничего не сказал, ни слова – не подтвердил и не опровергнул. И с собой ее не позвал.
Она легко выбралась из-под тяжести его руки, встала с кровати, накинула халат и делано улыбнулась.
– Чаю хочешь, Дима? Или что-то поесть?
– Нет, – коротко бросил он и тоже поднялся с кровати, – спасибо.
Быстро оделся и вышел в сени. Увидел, как она стоит на кухне и смотрит в окно.
Не подошел. От двери бросил:
– Ну, я пошел!
Она ничего не ответила.
Через восемь дней он уехал в Москву.
С родителями, кстати, обошлось – сам не ожидал. Мать собрала его в дорогу, напекла пирожков: «С картошкой, Дим! И с капустой. Утром поешь, не испортятся!»
Вообще в те дни разговаривали мало. Молчал отец, молча вздыхала мать, вытирая украдкой слезы. Молчал и Ванька, отводил глаза.
А Никитин мечтал об одном – поскорее сесть в поезд и помахать им рукой. «Поскорее, пожалуйста», – торопил он словно застывшее время. Слишком тягостно все это было. И слишком больно.
В провожатые вызвались отец и брат. Мать осталась дома.
На перроне обнялись – всё молча, отведя глаза. Последние слова отца: «Не забывай. Пиши. Или звони».
Брат похлопал его по плечу и подхватил чемодан.
Никитин шагнул на ступеньку вагона. Войдя внутрь, задвинул чемодан под койку и подошел к окну. Отец и брат жадно вглядывались в мутноватое вагонное окно. Увидев его, обрадовались, словно он не уезжал, а только приехал. Помахали друг другу, и поезд, злобно пыхнув паром и сурово лязгнув колесами, медленно тронулся.
«Наконец то! – выдохнул Никитин. – Наконец все закончилось. И все начинается! Вот сегодня, здесь, в поезде, в убогом и грязном плацкартном вагоне».
В этот день, двадцать пятого июля, начинается новая жизнь. Он свободен.
В институт он поступил довольно легко – правда, для начала узнал, в каком из московских вузов поменьше конкурс. Вторая попытка должна быть точно успешной. Прошел во втуз, при заводе ЗИЛ – попасть туда было несложно. Провал невозможен, как говорил Штирлиц. Ванька, брат, добрая душа, подкинул немного деньжат – из тех, что скопил на отпуск.
Никитин взял, но твердо дал обещание, что деньги вернет. Ванька отмахнулся:
– Давай уж! Не подведи.
Деньги тратил с крестьянской осторожностью, экономя на всем, – в обед в дешевой рабочей столовой позволял себе только первое. Помогал хлеб с горчицей. «Ничего, перекантуюсь, – утешал он себя. – Вот стану получать стипендию и заживу! А дальше найду подработку». Работы он не боялся.
Институт был непрестижный, но какая разница? Понятно, что в модные и престижные МГИМО и университет его не возьмут. Главное – устроиться потом, после диплома. А уж он постарается, будьте уверены.
При поступлении помогла и Советская армия, спасибо ей: отслуживших принимали охотнее, выделили комнату в общежитии. Располагалось оно на самой окраине, у Кольцевой. Да и ладно, какая разница? Главное, что есть угол. Или точнее – койка и тумбочка.
Здание общаги было старым и страшно обшарпанным. Со стен и потолков свисали клочья штукатурки – не дай бог рухнет на голову. В туалетах текли бачки, в раковинах навечно застыли ржавые дорожки, а на кухне коптила газовая плита и пахло дешевой едой.
На первом этаже жили парни, а на втором – девушки. Так было задумано – наивная администрация считала, что на второй этаж молодым и похотливым самцам будет труднее залезть. Но все равно залезали – попробуй останови!
В комнате, выделенной Никитину, стояли три койки. Его и двух парней – абитуриента Володьки Соколова из далекого Ижевска и третьекурсника Саида Валямова, жившего раньше в селе под Саратовом.
С Володькой контакт наладили сразу, а вот с хмурым Саидом быстро не получилось. Но жили мирно, без скандалов. По вечерам Саид уходил на халтуру – разгружать машины на овощной базе. Приходил под утро и со стоном падал в кровать. Конечно же, просыпал первые пары. Соседи думали, что он просто жадный, – иначе зачем так ломаться? Ночным грузчикам платили хорошо, от семи рублей до десятки. Раз в неделю вполне достаточно – тридцатка плюс стипуха, живи не хочу! А этот? Ломается, надрывается, ходит злой как собака и на всем экономит. Наверное, копит.
Но все оказалось не так – через полгода узнали, что Саид отправляет деньги родне в деревню – больной матери и инвалиду отцу. Вот и думай о человеке плохо. Устыдились. Иногда Саид брал их с собой. Разгружали картошку, капусту, морковь и свеклу. Капуста гнила и отвратительно, нестерпимо воняла. Завязывали шарфы на лицо – и вперед. Пару раз попадали на фрукты, и это был праздник. Яблоки, груши – все недозрелое, мелкое, но все равно радость. Ими набивали карманы и сетки-авоськи. Начальство на это закрывало глаза: все понимали, что студенты, ясное дело, едят не досыта. Да и чего жалеть-то – все не свое, государственное.
С учебой справлялись легко. После стипендии позволяли себе поехать на ВДНХ, развлечься и съесть шашлык. Кадрились к девчонкам, провожались до ночи и до синих губ целовались в подъездах.
Володька отвалился первым – на втором курсе у него появилась девушка Наташа с соседнего факультета. Ну и пропадал Володька у своей любимой.
Никитин звонил в Н. редко, примерно раз в месяц. Разговор с матерью или отцом был сухим и коротким:
– Все нормально?
– Нормально.
– Здоров?
– Да.
– Как питаешься? Не голодаешь?
– Питаюсь отлично.
Мать всхлипывала, причитала, а однажды полушепотом, по секрету, сообщила, что у брата Ваньки наконец появилась девушка – хорошая девушка, скромная. Работает в бухгалтерии при заводе. Дай только бог, чтобы не разбежались и поженились! Ванька у нас бирюк, Дима! Об этом все знают.
Спрашивали, когда он приедет.
– На Новый год?
– Нет, мама. Не получится. Едем в студенческий лагерь.
– Ну уж летом-то, на каникулы, а, сын? – заискивающе спрашивала она.
– Посмотрим, – сдержанно отвечал он, – если получится.
Обещал, но не получилось – в июле, после летней сессии, поехал на халтурку с Володькой и Саидом строить коровники в Калининской области, под Ржевом. А в августе, «срубив деньгу», вместе с Володькой и Наташей решили махнуть на море. Никитин сопротивлялся и кокетничал:
– А я вам зачем? И без меня не загрустите! Да и что я один? Как тень отца Гамлета!
Наташа обещала прихватить подружку Марину. Незнакомая Марина училась в педучилище и жила где-то в Химках. Наташа показала ее фотографию – конопатая и сильно курносая, она ему не понравилась.
– На безрыбье и рак рыба, – философски заключил Володька. – А не понравится, найдешь себе чувиху на месте. Какие у тебя обязательства?
На том и порешили. Да и вообще, какая разница: Марина, не Марина? Главное – море! А он на него заработал.
Настроение портила перспектива объясняться с родителями, и это, конечно, угнетало. Нет, понимал, что нехорошо. А что делать? Не ехать на море? В конце концов, они там не одни! Решил позвонить Ивану. Он в семье дипломат, как-нибудь нерадивого братца отмажет. Ванька всегда его выручал. Ну и заодно расспросил про невесту.
Невесту звали Тамарой, Томкой, как называл ее брат.
– Красивая – раз, – перечислял Ванька, – фигуристая – два! Хозяйственная – три! Не веришь? Честное слово! Такие блины напекла, даже мама расчувствовалась. А уж чтобы наша мама… Ну ты понимаешь! Жениться? А что? От добра, Дим, добра не ищут! И к тому же, – Ванька смутился, – любовь у нас, брат!
А после короткого Димкиного смешка со вздохом спросил:
– На свадьбу приедешь? Или опять дела?
Никитин горячо заверил брата, что обязательно приедет – какие уж тут сомнения и вообще разговоры?
Десятого августа сели в поезд, везущий их в рай. Никитин был абсолютно уверен, что в рай. На море он еще не был.
Конопатая и курносая Марина, «не нос, а сапог», хмуро подметил Никитин, все время молчала и нарочито внимательно смотрела в окно. Володька подмигивал другу, но Никитин уверенно мотал головой:
– Не, не думай и не уговаривай. Не мой вариант.
Приехали в маленький поселок и прямо на берегу сняли сарай для лодок – продувной, с земляным полом, на котором были небрежно разбросаны рваные соломенные циновки. С потолка свисала лампочка Ильича. По стенам стояли железные кровати, на которых лежало серое, застиранное белье. Стол и четыре стула. Устраивайтесь, если подходит, а нет – до свидания!
Сарай был разделен на две комнатухи. Посередине, четко пополам, покачивалась от ветра условная стена из фанеры.
– Да уж, апартаменты! – презрительно хмыкнула Марина.
Толстенная, смуглая до черноты тетка, жена рыбака и хозяйка сарая, не выпуская изо рта «Беломор», смотрела на них с недоброй насмешкой. Сразу видно, что ободранцы. Студенты – что с них взять? Пусть будут рады и этому. За весь сарай брали копейки – три рубля в сутки. Попробуй найди дешевле! Все просили не меньше двух рублей с носа за койку, да и то далеко от моря. А здесь на самом берегу! Да вообще можно спать под открытым небом и слушать прибой.
Девчонки, конечно, вздыхали. А парням все нравилось – красота! Конечно, они согласились – а куда было деваться? Денег и вправду было немного – перед отъездом на море здорово приоделись: купили джинсы у спекулянтов, модные трикотажные батники и даже кроссовки «Адидас» – правда, наши, отечественные, но все равно красота. Клево, как говорится.
Усмехнувшись, хозяйка принесла керогаз и огромный, закопченный алюминиевый чайник, который посоветовала кипятить на костре. Выдала еще по одному одеялу – вдруг мерзлявые? Ну и немного посуды. И заключила:
– Живите! Еще спасибо скажете!
Никитин попросил у хозяйки веревку и большую простыню – разделить их с Мариной «комнату».
Хозяйка приподняла смоляные широкие брови:
– Поссорились, что ли? А, вы не пара, вы – так?
Марина недовольно фыркнула и скривила губы:
– Какая там пара? Вот с этим?
И презрительно посмотрела на непрошеного соседа.
«Да и черт с тобой! – весело подумал Никитин. – Больно ты мне нужна! Тоже мне, красавица! И не таких видали».
Кое-как обустроились. Девчонки даже умудрялись варить суп на вонючем, немыслимо долго разгорающемся керогазе. На костерке кипятили чай и пили его бесконечно, с хлебом и плавлеными сырками, – пожалуй, единственным, что было в изобилии в местных магазинах. Зато хлеб, серый, пышный, ноздреватый, с еле заметной кислинкой, был отменно свежим и восхитительным. На «десерт» объедались печеньем, щедро намазанным сливовым повидлом – местным «специалитетом», продававшимся в двухкилограммовых жестяных банках, которые легко вскрывались ножом.
Словом, не голодали.
Хозяева оказались цыганами. Василий, глава семьи и кормилец, тоже смоляной, черный как сажа, прокопченный, узкий и тощий, словно высохший на солнце и на ветру, оказался мужиком молчаливым – слова не вытянешь. Но к квартирантам по вечерам заходил и молча пил чай, не выпуская изо рта смятую папиросу. Иногда выпивали бутылку портвейна.
Но как-то разговорился и поведал гостям, что с Донкой своей из табора они сбежали – не хотели мотаться по городам и весям. От родни скрывались долго, боялись, что их обнаружат. Цыганская почта – дело серьезное. Прятались пару лет, ну а потом притулились здесь, на теплом море. Кое-как построили дом – ребята называли его «дом рыбака». Ну и зажили с божьей помощью.
– Всю жизнь здесь прожили и ни разу – ни разу! – Василий угрожающе глянул на ребят, будто ждал, что они будут спорить. – Ни разу не пожалели, что сбежали тогда!
Зимой, когда наступали холода и выл злой и протяжный ветер, уезжали к дочери в город. Единственной дочерью очень гордились – еще бы! Простая цыганка, а выучилась на врача! Такая вот умница.
Каждое утро, чуть занимался рассвет, хмурый, молчаливый Василий уходил в море. Возвращался к восьми утра. На берегу, вглядываясь в даль, ждала его Донка, жена. Лодка причаливала к берегу, Василий привязывал ее за кол, молча проходил мимо жены и шел спать. Хозяйка тоже молчала, провожая его взглядом. Муж заходил в дом, а она принималась сортировать рыбу – надо было еще успеть на базар. Иногда из соседних домов приходили отдыхающие – обгоревшие, полусонные, в шортах и купальниках, – и брали у Донки рыбу. В те дни она оставалась довольной – поездка на рынок отменялась. А если после продажи оставалась какая-то незначительная рыбешка, Донка ставила перед ребятами старый эмалированный таз – дескать, вот вам подарок. И они, конечно же, радовались: на обед будет свежая рыбка.
Да и вообще было счастье – одно сплошное и невозможное счастье.
Рано утром, едва проснувшись, Никитин как ошпаренный выскакивал из сарая и с громким гиканьем мчался вперед – скорее, скорее! Скорее нырнуть, нырнуть с головой, глотнуть соленой воды! А потом выскочить на берег, где еще не начало припекать коварное солнце, наспех обтереться полотенцем и приняться за костер. Очень хотелось есть! Схватить, оторвать огромный ломоть хлеба, в котором застряли скрипучие мелкие песчинки, руками разломать спелый, сладчайший, огромный помидор, посыпать его крупной серой солью, куснуть, блаженно прикрыть глаза и снова почувствовать себя самым счастливым на свете.
«Молодые», как с иронией называл Никитин Наташу и Володьку, просыпались поздно, часам к десяти. Из сарайчика выползали нехотя, заспанные и припухшие. Никитин еле сдерживал улыбку – ясное дело, не спали всю ночь. Их возню и пришептывания было слышно отлично – фанерная перегородка «молодых» не смущала. А «эта дура» – так про себя он называл рыжую Марину, – как всегда, появлялась с недовольной миной на хмуром лице.
Все трое переглядывались. Какой же занудой оказалась эта Марина! Не нравилось ей все, буквально все – и их временное жилище, и суровая Донка, и ее вечно хмурый Василий. Море было «противным и теплым, как вода в ванне», помидоры – сладчайшие и вкуснейшие – кислыми, жареная рыба воняла, а песок был колючим и грязным.
Все ее еле терпели, настроение она портила здорово. Но деваться было некуда, только Наташа то и дело извинялась перед Никитиным. Да и Володька оправдывался:
– Ну кто ж знал, брат? Зато почти москвичка, с квартирой. Нет, ты присмотрись! Может, она такая, потому что на что-то рассчитывала?
Никитин тогда разозлился:
– Рассчитывала? На что? Москвичка с квартирой? Да лучше кантоваться на вокзале или вернуться на родину, чем жить с этой занудой и уродиной!
От случайной рифмы оба не выдержали и заржали. Мир был восстановлен.
В первые же дни Никитин здорово обгорел – торчал на море до вечера. Тело, покрытое волдырями, горело и нестерпимо болело – не вздохнуть, не перевернуться. Хозяйка, качая головой, поделилась прокисшей простоквашей – лучшее средство.
– Мажь давай! – сурово приказала она перепуганной Марине. – Ишь расселась, а человек помирает!
Выхода не было – «молодые» удрали в кино. Пришлось Марине оказать ему первую помощь. Никитин поморщился, когда она осторожно присела на край его койки.
– Осторожнее, слышишь?
Никитин напрягся и приготовился к самому страшному. Но руки у Марины оказались почти невесомыми – мазала она его осторожно, аккуратно и даже нежно. Никитин тихо постанывал. Намазав, она, почти неслышно, пристроилась рядом. Никитин вздрогнул, с тихим стоном от нее отодвинулся и, измученный, тут же уснул. Наутро Марина перестала с ним разговаривать – он понял, что надежд ее не оправдал, и ему стало смешно.
Но все хорошее, как известно, быстро заканчивается, и время пролетело почти мгновенно – пора было собираться домой. В последний день солидно закупились на рынке – набрали мохнатых розовобоких персиков, фиолетового, почти прозрачного, винограда, желтых янтарных груш.
Хмурый Василий протянул на прощание четыре вязанки соленой рыбки.
– Под пиво, – коротко бросил он и, не прощаясь, пошел в дом.
В поезд уселись довольные. Повезло: на вокзале прихватили пива. Эх, да под рыбку! Красота!
Марина в трапезе не участвовала – подперев голову, с недовольным видом смотрела в окно. Но всем было наплевать на эту зануду – скорее бы с ней распрощаться!
До занятий оставалось четыре дня, и в это время в Москве появился Иван.
Слава богу, что поймал, перехватил брата в общаге. Могли бы разминуться, не встретиться.
В маленькой и заставленной барахлом комнатке крупный, неуклюжий Иван смотрелся нелепо. Никитин поставил чайник и смущенно уселся напротив:
– Ну, брат! Что слышно? Рассказывай!
Оказалось, что слышно многое. Например, Иван и Тамара подали заявление и назначили свадьбу.
– К Новому году, как я тебе говорил!
– Где?
– Да в кафе на вокзале, а где же еще? – смущенно буркнул Иван. И, подняв глаза и смущаясь, тихо спросил: – Приедешь?
Димка заверил, что да, как иначе? Видел, как рад – нет, как счастлив – Иван.
Вспомнив и хлопнув себя по лбу: «Вот дуралей!» – брат стал выгружать из старого рюкзака гостинцы: три банки с вареньем, шмат сала с рынка и банку сметаны, желтой, густой, словно масло, хоть ножом режь. Оттуда же, с рынка. Иван торопился. В столицу приехал на один день – работа. Завтра в смену.
– Зачем приехал? – поинтересовался Димка.
– Да кольца купить, обручальные кольца.
– Достал?
Иван грустно развел руками:
– Да ну… Те, что есть – тяжелые, толстые и дорогие. А Томка хотела тоненькое. Правда, мать возмущалась: «Тонкое? Что мы, не можем купить нормальное? Что скажут люди? Никитины сэкономили на старшем сыне?» Вот и не знаю, что делать. – Иван был явно расстроен.
– Поехали! – решительно сказал Димка. – Разберемся!
Иван покорно кивнул и всю дорогу с уважением посматривал на младшенького: «Видно, освоился в этой Москве. Не то что я, недотепа».
Никитин и вправду освоился – подкатил к продавщице, симпатичной девахе с густо накрашенными угольными ресницами, что-то ей пошептал, и та, покраснев и оглянувшись, осторожно вытащила два тоненьких, изящных колечка. Ванька, вспыхнув от радости, горячо благодарил младшего брата. И еще – искренне восхитился им.
До поезда оставалась пара часов, и довольный Никитин пригласил старшего брата поужинать.
Сунув деньги в карман напыщенному, словно гусак, швейцару, легко проскочили в ресторан. Уткнувшись в меню, Ванька замер от ужаса:
– Ну и цены у вас!
Младший засмеялся:
– Москва! – И заказал на свой вкус, поняв, что ошарашенный Иван никак не решится.
Заиграла музыка, и обалдевший Иван принялся глядеть по сторонам – какие девицы, мама дорогая! А юбочки? Ну до пупа! Вот бесстыжие, а? А каблуки? И как они на них вообще ходят? А боевой раскрас, как у вождя индейского племени? А сигареты в зубах? Буквально у всех, поголовно!
И было непонятно, восхищается он или осуждает столичных девиц.
– Нет, это не для меня! – качал он головой. – Не для меня твоя столица, я бы не смог!
В глазах его стояли изумление, растерянность и все-таки восхищение. Скорее бы домой, в тишину и покой, где все неторопливо, как он привык. И конечно, спешил Иван к своей зазнобе, к невесте. А она у него, между прочим… Да лучше и не найти! Золотая у него Томка, чего там. Куда им, всем этим?
Димка проводил брата до вокзала. На перроне обнялись.
– Когда приедешь-то? – спросил Иван. – Только на свадьбу? Мать-то скучает. Да и батя тоже.
Никитин горячо заверил, что на свадьбе он точно будет, а раньше не выйдет – учеба.
Махнув рукой уходящему поезду, с облегчением выдохнул: слава богу, помог брату, угостил, проводил. И… «Черт, дурак! Нет, идиот – надо же было послать что-нибудь родителям! Конфеты, например! Или духи матери. А отцу бутылку или что-то еще. Не сообразил».
Ругая себя последними словами, поплелся в общагу. Ну ничего! Можно исправить – послать по почте или с проводником. Успокоив себя, он бодро зашагал к метро.
И именно в тот день встретил Тату.
Он зашел в полупустой вагон – к десяти вечера народ рассосался – и плюхнулся на свободное место. Напротив сидела девушка. Никитин вздрогнул и уставился на нее. Она, заметив его взгляд, равнодушно посмотрела на него, как на мебель или фонарный столб, и во взгляде ее читалось сплошное презрение.
Смутившись, Никитин все равно продолжал пялиться. Девушка обдала его насмешливым взглядом, фыркнула, демонстративно поднялась с места и направилась к двери, на выход.
Никитин, сбросив оцепенение, бросился вслед за ней. Только бы не упустить! Но девушка в голубой кружевной кофте исчезла, растворилась в толпе. Он бросился к эскалатору и тут наконец увидел ее и заторопился, почти побежал, чтобы снова не потерять. Настиг он ее на улице, но подойти не решился, просто отправился следом с пересохшим от волнения ртом, и сердце его колотилось как набат – бух, бух, бух. Крался осторожно, оглядываясь, как заправский шпион. Ну или как полный дурак.
Спустя много лет, когда их семейная жизнь окончательно развалилась и порядком осточертела им обоим, но в первую очередь ему самому, он вспоминал этот день и их первую встречу. Глядя на нынешнюю Тату, отекшую и словно разбухшую, он силился вспомнить ту девочку в голубой кружевной распашонке и в джинсах, в джинсовых сабо с вышитыми цветочками, полногрудую, светлоглазую, с копной волнистых густых волос, с насмешливым взглядом, уверенную в себе, невозможно уверенную москвичку. Но помнилось плохо. Прошло много времени, и все слилось, перемешалось в голове. Слишком много было всего, плохого и даже ужасного, нелепого и страшного? Да. Очень уж дурацкой, нелепой и несчастливой получилась их совместная жизнь. А тогда она и вправду была хороша. Не зря же он завелся.
Куда все потом подевалось, господи? Конечно, никто не молодеет и не становится краше – возраст никому не идет. С годами Никитин тоже поправился и даже обрюзг, тщательно маскировал свой приличный животик под свободными рубашками и свитерами, полысел, растерял пышную шевелюру, пытаясь прикрыть перед зеркалом и эту неприятность. Недовольно морщась по утрам, разглядывая себя в зеркале в ванной. Но Тата! Красавица Тата, вечно желанная Тата! Где ты, ау!
Но это случилось много позже. А тогда у подъезда добротного дома из красного кирпича она обернулась.
– Ну что? И долго все это будет продолжаться?
Никитин стоял в двух метрах от нее и молчал. Молчал как пень, как каменный истукан с острова Пасхи. Молчал как полный идиот и законченный кретин.
Она усмехнулась и продолжала в упор, без стеснения, разглядывать незадачливого ухажера.
– Ты что, маньяк? – Она нахмурила брови.
Он закачал головой.
– Глухонемой? – с деланым удивлением протянула она.
– Нет, – с трудом выдавил Никитин.
– А, все слышишь и говорить умеешь! Ну и вали тогда. В смысле – проваливай! Тебе здесь не светит, усек? – Она окинула его брезгливым взглядом и зашла в подъезд, громко хлопнув тяжелой дверью.
Никитин караулил ее две недели – мотался по двору, зеленому, ухоженному, пышно засаженному кустарниками и цветами. Суровая дворничиха с вечной метлой провожала его настороженным взглядом.
Но вот Тата вышла из подъезда и, увидев его, удивленно вскинула брови.
– А, маньяк! Решил брать измором?
Он развел руками: дескать, а что делать-то? И выдавил из себя жалкую улыбочку, словно одалживался. Впрочем, впоследствии они и правда общались так, будто он вечно что-то жалобно клянчил у нее. А она с вечной усталостью и неохотой делала одолжение.
– Слушай, – недовольно проговорила она. – Я же сказала – хватит. У тебя ничего не получится, слышишь? Вот и заруби у себя на носу: ни-че-го! – по складам повторила она и, вскинув голову, гордо пошла вперед, но вдруг обернулась: – А будешь торчать здесь, – она смерила его снисходительным и в то же время презрительным взглядом, – заявлю в милицию! Скажу, что преследуешь!
Почему он не обратил внимания на эту угрозу? Ведь кое-что бы стало понятно.
Но он не сдавался и снова «торчал». Ну и выторчал. Ему повезло.
Он проводил свой досуг, как всегда, у ее подъезда. И однажды услышал знакомый голос:
– Эй! Эй, ты! Озабоченный!
Он поднял голову и в окне третьего этажа увидел ее. Она махнула рукой:
– Поднимись!
Никитин, как подраненный, одним махом, в секунду, влетел на третий этаж, чувствуя, как вот сейчас, в эту минуту, у него остановится сердце. Дверь была открыта, и на пороге стояла Тата – непричесанная, в смешной детской пижаме и с перевязанным горлом.
– Болею, – прохрипела она, – родители в отпуске. В аптеку слетаешь? – И протянула ему рецепт.
А он радостно, словно нашел пиратский клад, закивал головой как китайский болванчик.
– А за молоком? – спросила она.
Не стирая улыбки, он снова кивнул и бросился вниз по лестнице.
– И меда возьми! – прохрипела она ему вслед. – Обязательно меда!
С аптекой было просто, с молоком тоже. А вот за медом пришлось побегать. Наконец уцепил пол-литровую банку и, счастливый, помчался обратно. Открыв дверь и взяв покупки, Тата сказала «спасибо» и громко захлопнула дверь перед его носом. И как не прищемила?
Он вздрогнул от неожиданности, но не расстроился – первый шаг был сделан, и сделан успешно! А тут и до второго недалеко! К тому же она болеет, а значит, есть повод! Да и родителей нет – что тоже плюс.
Словно на крыльях он рванул в общагу. Нужно срочно найти Саида и попроситься на вечернюю халтуру на овощную базу. Нужны деньги на фрукты и на всякое такое, что покупают больным. Правда, что именно, это нужно еще уточнить.
Три ночи подряд он пахал на базе – картошка, капуста, морковь. Приходил под утро и заваливался спать – конечно, лекции пропускал. Какие лекции, когда язык не ворочается?
А днем, отоспавшись, ехал на Фрунзенскую, к Тате, предварительно заскочив на Центральный рынок.
Армянские белые персики по кошмарной цене, абхазские лимоны – яркие, оранжевые, тонкокорые, невозможно сочные и ароматные. Огромные крымские яблоки, краснобокие и блестящие, так не похожие на подмосковные. Крымские груши, размером со средний футбольный мяч. Нежный, розоватый от сливок домашний творог, желтоватое пахучее козье молоко в стеклянных бутылках. Треугольнички деревенского масла со «слезой», завернутые в чистейшую марлю. И домашняя курица – желтая от жира, с пупырчатой кожей и длинной, «жирафьей», шеей, на которой болталась голова с бледным гребешком и полузакрытыми глазами – на лечебный бульон. Все это, как его научили умные люди, необходимо больному.
Он стоял под Татиной дверью и прислушивался к звукам в квартире. Но дверь была тяжелой, солидной – из-за нее не доносилось ни звука.
Он долго топтался у солидной двери, а потом звонил. Она открывала, молча забирала у него сумки. Перед тем как захлопнуть дверь, сухо и сдержанно, словно вспомнив, коротко бросала сухое «спасибо».
А он был счастлив! Дурак. Каким непроглядным он был дураком! Кретин без чести и гордости. Правильно, за что его уважать?
Он звонил ей каждый день и интересовался здоровьем. Уточнял, какие просьбы будут сегодня.
А спустя восемь дней, когда ей стало полегче, она его жестко отшила:
– Все, свободен. Приехали родаки. Я под наблюдением. Как же бездарно дни пролетели, и все, свобода закончилась, – горестно вздохнула она. – Ладно, давай! – И бросила трубку.
Как же, «давай»! Нет, теперь уж он точно от нее не отступит. А может, он и вправду маньяк?
Но настал и тот день, когда Тата согласилась прий-ти на свидание.
– Выходил, – засмеялась она, – ты меня выходил! Вот ведь упрямый баран!
На барана он не обиделся – главное было сделано. В общем, понеслось – она уступила. Никитин совершенно забросил учебу – черт с ней, с учебой! Дела у него были куда важнее – Тата. Он встречал ее у института, они шли в кино или в кафе – слава богу, деньги он, спасибо Саиду, зарабатывал. Осень выдалась теплой, сухой и безветренной. Разноцветные листья держались на ветках долго, почти до самого ноября. «Погода для влюбленных, – думал он, – романтическая, красивая, теплая».
С Таты почти слетели спесь и гонор – теперь она казалась ему спокойной и нежной. Они подолгу торчали в подъездах, усаживались на широкие каменные подоконники и без конца целовались.
– Выходи за меня! – однажды осмелился он.
У нее вытянулось лицо от такой наглости. Справившись со своим возмущением, она ответила:
– Шутишь? Ты на втором курсе, я на первом. Денег у тебя нет и не предвидится. Куда ты меня приведешь? К себе в общежитие? Нет, ты окончательно спятил! Придет же в голову, а? Нет, даже не думай. К тому же мои предки. Ты думаешь, они обрадуются? Студент, лимита, без кола и двора. Дима, забудь. Забудь и успокойся. Сейчас точно нет. А как будет потом… Вот честно – не знаю. – Она посмотрела ему в глаза и повторила: – Забудь.
Никитин не расстроился, что ж, она права. Он и не надеялся – что она, дура? Но одна ее фраза сделала его бесконечно счастливым: «А как будет потом…» Ну и ладно. Мы подождем. Мы терпеливые. Главное, что окончательно не отмела. Не сказала, что невозможно. Что никогда. А там посмотрим, чья возьмет. Он был уверен, что возьмет его, – другой вариант он не рассматривал.
Спустя годы Никитин думал: «Где были мои глаза? Где? Как я не разглядел в ней обычную девицу, примитивную мещанку, склонную к истерикам и претензиям. Человека холодного, прагматичного, даже безжалостного? Лишенного чувства сострадания и любви? Ее мать, отец, Лида. Как она обошлась с ними? Как я попался – так мелко, так дешево? Чем она взяла меня, чем потрясла? Чем околдовала? «Столичностью»? Мнимой светскостью? Раскованностью и цинизмом? Или смелостью? Казалось, ей все нипочем».