Живой роскошный ад - Джон Хорнор Джейкобс - E-Book

Живой роскошный ад E-Book

Джон Хорнор Джейкобс

0,0
7,99 €

-100%
Sammeln Sie Punkte in unserem Gutscheinprogramm und kaufen Sie E-Books und Hörbücher mit bis zu 100% Rabatt.
Mehr erfahren.
Beschreibung

«Морю снится, будто оно – небо»: Исабель бежит в Испанию из Латинской Америки от диктаторского режима. На новом месте она знакомится с таким же иммигрантом, поэтом и переводчиком по имени Авенданьо. Но прошлое по-прежнему преследует обоих, и Авенданьо по непонятной причине возвращается на родину, где пропадает без следа. В его квартире Исабель находит два текста, над которыми работал поэт: воспоминания о пребывании в плену во время революции и перевод древнего оккультного трактата. На их страницах, пропитанных кровью и страданиями, постепенно разворачивается чудовищная картина того, что на самом деле произошло в стране, откуда с таким трудом вырвалась Исабель. И чем больше она их читает, тем сильнее растет в ней необъяснимое желание вернуться домой на свой страх и риск. Туда, где пробуждается нечто страшное, скрытое туманом и предрассудками, но, несомненно, живое. «Пробило сердце горю час»: библиотекарь, работающий с каталогизацией фольклорных записей с юга США, неожиданно наталкивается на песню, которая, по легендам, сочинена самим дьяволом. И эта мелодия оказывает жуткое и зловещее влияние на реальность вокруг. Пытаясь снять с себя морок, главный герой хочет найти место, где была сделана запись. И этот путь приведет его к тайне, которую лучше бы не открывать простым смертным.

Das E-Book können Sie in Legimi-Apps oder einer beliebigen App lesen, die das folgende Format unterstützen:

EPUB
MOBI

Seitenzahl: 437

Veröffentlichungsjahr: 2023

Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.


Ähnliche


Джон Хорнор Джейкобс Живой роскошный ад(Сборник)

Морю снится, будто оно – небо

Между страниц

Когда-то давно знаменитыми были поэты

от слов их и целые страны горели огнём

В горах я бродилИ меж тенистых деревьев,Алтари ночи, которых я коснулся,Навечно останутся во мне.Заприте меня под замок на тысячу лет —Я не исчезну,А буду вечно возрождаться,испуская дым во тьме.Я – эон, проснувшийся в человеке,Я – тысяча дней, не знающих завтра.
Гильермо Бенедисьон.
Nuestra Guerra Celestial,
или Наша война в небесах

Во время пыток восприятие времени и закреплённость во временном континууме размываются… Фернандес исследует отношения между диссоциацией в пространстве, хронологическим опытом и субъективностью памяти, показывая не только как пытки деконструируют человечность жертв, подвергавшихся им при режиме Пиночета, но и как от этого уменьшается человечность палачей и – через них – государства…

Кристиана Рейес.
Реки несут кровь в море: государственное насилие в Чили и Махере

1

Малага, Испания

1987 г.

Выходца из Махеры я узна́ю в любом городе мира. Насилие оставляет следы, всех нас ужас превратил в братьев и сестёр, в диаспору изгнанников, мечтающих о доме.

На улицах его называли «Око» по очевидным причинам – конечно же, из-за повязки на глазу, но также из-за беспокойной, настороженной манеры держать себя. Предвечерние часы он проводил в парке Уэлин, сидя в тени: на голове соломенная шляпа с широкими полями, с нижней губы свисает балийская сигарета. Из-за повязки на глазу он походил на ветерана: наверно, мы оба такими и были, хотя тогда я была гораздо моложе его. Я помню, он пах гвоздиками, а вокруг нас пахло морем – его мы не видели, но слышали шипение и ропот волн у набережной Пасео-Маритимо. Тогда я преподавала поэзию и литературное мастерство в Малагском университете, а по вечерам ездила на мотороллере в парк, чтобы подышать морским ветром, выпить в кафе, посмотреть на молодых женщин с бронзовым загаром, сияющих счастьем, – и забыть о Махере. О Педро Пабло Видале Кровожадном. О своей семье. Я была молода и очень бедна.

Он и я привыкли к виду друг друга. Оставаясь благосклонным, он всегда пребывал настороже, точно Полифем, наряженный в мятые льняные костюмы и пёстрые рубашки с манжетами, запачканными пеплом. Я же напоминала бледный призрак в очках и, несмотря на жару, ходила вся в чёрном – чёрные платье, блуза, шляпа, солнечные очки, чёрные волосы. Должно быть, имела склонность к мрачному.

Он и я неделями вели ритуал, который другие (но только не махерцы) назвали бы брачной игрой: он подходил с газетой под мышкой, опустив лицо так, что на него падала тень, и садился за другим столом, не слишком близко и не слишком далеко, лицом непременно ко мне. Затем клал ногу на ногу и склонял голову так, чтобы здоровый глаз смотрел на меня. Этот человек даже закидывание ноги на ногу мог наполнить бесконечной, упадочной леностью и негой, а когда кивал мне, казалось, будто король приветствует соперника. Или брата – не так уж велика разница между тем и другим. Он казался очень знакомым: я не чувствовала, что мы встречались раньше, но будто видела его в театральной пьесе или по телевизору. Я решила заговорить с ним и удовлетворить своё любопытство.

Однажды так и случилось, но инициатива оказалась не моей. В тот раз он не стал смотреть на меня издалека, кивнув, а подошёл и сел за мой стол, ни словом не поприветствовав. Тут же заказал писко и рассердился, услышав извинения официантки, что писко нет. К тому моменту я так привыкла к его виду, что почти это ожидала – даже самый обыкновенный мужчина готов позволить себе миллион вольностей и грубостей, а Око совершенно точно не был обыкновенным. Я отложила книгу и обратила всё внимание на него.

– Тогда кофе и фернет, – раздражённо сказал он официантке, оповестившей, что кофе с писко выпить не получится, и снова обратил свой исключительный и одинокий взгляд на меня: – Сантаверде.

– Нет, – ответила я.

– Тогда Лас-Палас – определённо Лас-Палас.

– Нет.

Он нахмурился, и я хотела заговорить, но он цыкнул и продолжил:

– Консепсьон – или ничто и нигде.

– Нет, я из Коронады.

– Ага! – он воздел палец, точно изрекая тезис посреди философского салона. – Я почти угадал!

– С каждой догадкой вы всё дальше от цели.

– Как вы проницательны.

– Люди здесь зовут вас «Око» – знаете об этом?

– Имя не хуже любого другого, – пожал он плечами. – Хотите знать моё настоящее имя?

– «Око» мне чем-то нравится больше, – ответила я. Он засмеялся так, что я разглядела серебряные пломбы в задних рядах зубов, а, отсмеявшись, указал на мою одежду: – До сих пор носите траур?

Вопрос застал меня врасплох. Я посмотрела на себя, потом на него и начала говорить:

– Я не хотела казаться в трауре, но…

– Я шучу. Мы, махерцы, всегда будем в трауре. А вы у нас тот ещё книжный червь, – он протянул руку к обложке моей книги – «Прощай, Панама» Леона Фелипе. Сколько вас вижу, всегда смотрите то в одну книжку, то в другую.

Привыкнув к бестактным мужчинам и их замечаниям о моей «зубрёжке», я только пожала плечами:

– Я преподаю в университете.

– Что преподаёте?

– Поэзию. Современных писателей Южной Америки. Учу литературному мастерству первокурсников.

– Любите свою работу?

Единственный вопрос, которым Око мог бы повергнуть меня в большее смятение – «Есть ли у вас любовница», но этот вопрос ушёл недалеко. Я знала его (и то разве что в том смысле, что мы друг друга видели) слишком мало времени, чтобы вести настолько интимные разговоры.

– Работа есть работа, – ответила я. – Всем ведь приходится работать.

– Работа бывает разная. Она – туннель: какая-то ведёт внутрь, какая-то – наружу.

Странный выбор слов. Мне захотелось записать «туннель» и потом подумать, почему он выбрал именно это слово.

– Теперь моя очередь… – Я чуть не сказала «допрос», но остановилась: существовала немалая возможность, что это выражение вызовет плохие воспоминания. – Задавать вопросы, – неловко закончила я.

Он вынул балийскую сигарету, зажёг, и в воздух поднялись клубы дыма, пахнущего гвоздиками. По улице ехали машины, шли люди – мама с ревущим ребёнком, влюблённые пары; летнее солнце зашло, и воздух остыл, но запах соли и моря никуда не делся. Скоро под фонарями появятся музыканты и танцовщицы в надежде на пару смешков и монет, брошенных пьяницами. Око, по-прежнему молча, сделал глоток фернета, потом глоток кофе, потом затянулся сигаретой.

– Что у вас с глазом? – спросила я.

– Он видел слишком многое, и я его выколол.

– Выкололи?

– Удалил.

– Вы шутите.

– Неужели похоже? Любите кино?

– Конечно, люблю, но деньги бывают нечасто.

– Хотите, сходим вместе? За мой счёт, – опрокинув бокал, Око заёрзал на сиденье, словно готовясь уходить. Неожиданный поворот беседы – возможно, дело было в том, как неожиданно и просто я призналась в своей бедности.

– Да, – сказала я.

Не то чтобы Око мне нравился, но он не нравился мне так, как может не нравиться дядя или двоюродный брат. Он был интересным – и таким знакомым.

Мы договорились о встрече, он допил кофе и даже гущу, и встал со словами:

– Теперь всю ночь не усну.

Бросил на стол деньги, но в десять раз больше, чем был должен. Я сказала ему об этом, но он ответил:

– Возьмите, купите себе книжку – у меня денег хватает. Мне хочется тратиться на молоденьких девушек, так позвольте делать это так, чтобы за мной не пришли с вилами.

Мы договорились встретиться в этом же кафе на следующий вечер, в воскресенье, и всё утро я не могла избавиться от чувства, что видела этого человека где-то – не в Испании. Итак, мы встретились в «Кафе де Сото» и направились на Калье-Фригильяна – в те времена там было много маленьких кинотеатров и ночных клубов. Я хотела на «Закон желания» Альмодовара, но Око только фыркнул и потребовал дойти до «Синема-Ла-Плайя» – убогого местечка, где показывали только мексиканское кино, в основном ужасы и боевики про лучадоров[1]. Он выбрал фильм «Veneno para las hadas», «Яд для фей», провёл меня в атриум и купил нам пива и попкорна. Фильм оказался несвязной историей о том, как две девочки открыли для себя колдовство и это плохо кончилось. Око громогласно смеялся в самые неподходящие моменты, пугая меня, а когда одна девочка заперла другую в сарае и подожгла его, он заорал, будто осёл – я испугалась, что он сейчас поперхнётся.

После кино мы сели пить в «нашем» кафе.

– Ну, вам понравилось?

– Ужас, – ответила я. – Не понимаю, почему вам нравятся такие мрачные и кровавые фильмы? После всего, что мы перенесли?

Он устремил на меня пристальный взгляд – как ни странно, благодаря одному глазу тот казался ещё сильнее, чем был бы с двумя. Невзирая на это, я видела, что мой спутник в хорошем настроении, хотя не собирается извиняться за фильмы, которые предпочитает.

– Вы не знаете, через что я прошёл, – сказал он, – а я не знаю, через что прошли вы. За каждой и каждым, под их поверхностью, лежит бесконечность. В мире всегда будет несчастье – в этот самый момент где-то умирают бесчисленные дети, некоторые даже здесь, – он махнул рукой, указав на город вокруг. – Каждая ночь может стать последней.

Летний сад вокруг кафе покоился под навесом листвы, и мой спутник поднял на ветви отсутствующий, «далёкий взгляд», как пелось в песне Rolling Stones. Когда я училась в школе в Буэнос-Айресе, одна из моих девушек постоянно пела мне эту песню на корявом английском. Её звали Марсия Алаведес – давно уже не вспоминала о ней. Она была настоящим ходячим бедствием, но иногда я по ней скучала, как скучают по дорогим сердцу ошибкам – в основном по вечерам или в те моменты, когда хотелось прогнать из носа запах Малаги. Марсия часто вывозила меня на мотоцикле за город; мы долго носились вместе по аргентинским магистралям, и в такие моменты – когда я держала её руками за талию, прижавшись головой к крепкой спине, когда нас, словно кокон, окружал свист мотора и ветра – Марсия была по-настоящему чудесной. Но стоило мотоциклу остановиться, как она превращалась в ходячую катастрофу.

Око молча смотрел на деревья, будто ему открывалось нечто новое и не очень благоприятное.

– Несчастье – то, что гарантировано нам всем, – продолжал он. – Но на экране, под лучом проектора, оно такое крошечное. Как маленькие ведьмы! – он показал пальцами на столе, как те танцуют. – В следующий раз будем смотреть, как рестлеры сражаются с вампирами. Вот тогда вы, может быть, поймёте.

Мы пили, пока не начали шататься, а потом я попрощалась. В следующее воскресенье мы смотрели фильм про музыканта, который умел играть песню, убивающую вампиров; в следующее – про рестлера в маске, который сражался против голема; в следующее – про стадион, где жило привидение злобного лучадора; и так далее, и тому подобное, неделя за неделей. Око каждое воскресенье смеялся весь фильм. Мы привыкли друг к другу, и наши отношения – дружбой их назвать нельзя – продолжали развиваться. Между нами существовало нечто большее, чем дружба – мы были изгоями, нашедшими друг друга.

Однажды он забыл на столе кошелёк, и только тогда я узнала его настоящее, крестильное имя. Взяла бумажник, открыла и вынула испанские водительские права.

Рафаэль Авенданьо.

2

Рафаэль Авенданьо – имя, известное каждому махерцу. Если Пабло Неруда – наиболее прославленный среди южноамериканских поэтов, то Авенданьо, сын фантастически богатых родителей, – наиболее ославленный. Однажды, узнав посреди коктейльной вечеринки, что жена изменяет ему, он ударил её ножом – правда, ножом для фруктов, и она, к несчастью для Авенданьо, выжила, забрала дочь и запретила отцу с ней видеться.

Это один из наиболее невинных случаев с его участием.

Авенданьо описывал шокирующие половые акты, французских проституток и индонезийских куртизанок; он много пил, курил марихуану и во всеуслышание воспевал кокаин, а также боксёров и искусственные идеалы маскулинности. Среди его любимых американских писателей были Буковский и Мейлер, он ездил по Нью-Йорку и Парижу, вращался среди богемы и художников, красиво одевался и не выходил из новостей о светской жизни. Говорят, во время одного литературного мероприятия в Мехико он ввязался в драку с двумя критиками и как следует их избил, после чего те с такой же силой принялись преследовать поэта в суде. Авенданьо только посмеялся над мексиканским законом, а в интервью махерской газете «Ла-Сирена» поклялся никогда в ту страну не возвращаться, назвав всю Мексику «куском дерьма, застрявшим между анусом Америки и мандой Колумбии». Тогда президент Мексики Ордас объявил поэта врагом страны и издал закон, запрещающий Авенданьо возвращаться. На это Авенданьо ответил эссе на газетной передовице, в котором излил свой восторг по этому поводу.

Лично мне его произведения никогда не нравились: эгоистические стихи, полные мизогинии, либо описывали пьяные связи с женщинами, либо уходили в примитивнейший, мелкий, детский, надуманный экзистенциализм. Я сознательно исключила Авенданьо из программы своего курса и, выяснив, что он – Око, первым делом пришла в ужас, ведь он мог спросить меня, зачем я так сделала. Страх совершенно иррациональный, но победить его я не могла.

Авенданьо немало получил от Эстебана Павеса, низложенного президента нашей Махеры, прославившегося своей социалистической программой. Говорили, что в день переворота, совершённого Видалем и его хунтой, поэт вместе со своим другом добровольно ушли из жизни.

Вернувшись из туалета и взглянув на свой кошелёк, Авенданьо улыбнулся:

– Ты знаешь, кто я. По лицу вижу.

Он, как многие пожилые мужчины, во время мочеиспускания брызгал: в паху бежевого льняного костюма расплылось заметное тёмное пятно, но Авенданьо явно было всё равно. Он показался мне греком Зорбой, который в альтернативном мире стал художником и филологом. Громко заказав ещё писко, Авенданьо сел, совершенно довольный миром.

– Мне становилось трудно называть тебя просто «Око», – сказала я.

– Конечно, – кивнул он. – Но могла бы спросить, я бы сказал, – сменив позу, он зажёг балийскую сигарету. – Кажется, в нашу первую ночь я предлагал тебе так и сделать.

Слова «наша первая ночь» прозвучали особенно неприлично теперь, когда я узнала о его прошлом.

– Да, предлагал, – ответила я. – Все думают, ты умер.

– Мир большой, – он пожал плечами. – Я не умер, и совершенно не притворялся мёртвым… Может, один раз, но то были чрезвычайные обстоятельства. – Поглядев на меня, Авенданьо продолжал: – Теперь ты смотришь на меня совсем иначе. Теперь я не милый глупый старичок, который платит за тебя, потому что сражён твоей красотой.

– Ты не сражён, и я не красива.

Он погрустнел на миг и ответил:

– Верно.

Какая-то часть меня хотела, чтобы он сказал: «О нет, ты прекрасна!», но в реальной жизни так не бывает.

– Я плачу за тебя в кафе, потому что у тебя нет друзей. Потому что ты очень бедная, и юная, и из Махеры. Потому что моя доброта безгранична.

Почти от каждого его слова мне хотелось грязно выругаться вслух – или безумно захохотать. Тут мне пришла в голову мысль:

– Ты знал, кто я, когда мы ещё не подружились?

– Нет. Но после того как мы были на «Мире вампиров», я сходил в университет, поискал имя «Исабель Серта» и почитал, что ты пишешь. Мне очень понравилось, хотя, на мой вкус, немного суховато. Особенно хороша статья «Неруда-Прометей: новые поэты Южной Америки». Благодарю за упоминание, хотя, кажется, мой гений ты не оценила. Терпеть не могу академические статьи со слишком претенциозными названиями. В общем… твоё здоровье, – Он взял бокал, но я отмахнулась:

– Не знаю, что думать. Обо всём этом, и о тебе.

Он снова пожал плечами – всё происходящее казалось рядом с ним таким легким. Авенданьо был стар, но на миг я поняла, чем в молодости он привлекал женщин.

– Так что на самом деле случилось с твоим глазом? – спросила я.

– Я его вырвал. Правда.

– Враньё.

– Нет, не враньё, а правда. – Он помолчал и подумал. – Протяни руки.

– Иди на фиг.

– Протяни, – он вытянул свои руки. Тыльные стороны ладоней покрывали рябые пятна. Я протянула руки, и он взял мои ладони в свои:

– Какой рукой ты бросаешь мяч?

– Правой.

– А когда стреляешь из ружья?

– У меня нет ружья.

– Но из пистолета-то стреляла? – его руки были тёплыми и сухими, как кожаный переплёт любимой книги.

– Нет, – я оглянулась на людей в кафе, будучи уверенной, что на нас всё смотрят. Никто не смотрел.

– Значит, из лука. Как Артемида.

– Правой.

– Ага, – ответил он. Его «ага» было просто выдохом, многозначительной паузой, не означающей ничего – только затягивание времени. Поэт думал, его одинокий глаз бегал в глазнице, внимательно рассматривая моё лицо.

– Однажды, быть может, твои глаза увидят слишком много. Или слишком мало.

– Чепуха. – Я отняла руки.

Он откинулся на спинку стула, смеясь, будто всё – просто шутка:

– Смотреть надо тем глазом, который хуже.

– У меня оба глаза хуже. Окулист в Коронаде сказал, у меня слабые глаза.

Авенданьо снова засмеялся влажным, густым смехом. Он часто утирал нос и глаза, и на пальцах у него оставались сгустки жёлтой слизи. В этом он был похож на моего дедушку; после определённого возраста мужчинам становится всё равно, какое впечатление их телесные выделения производят на остальных. Подобный эгоизм и подобная привилегированность всегда меня бесили, но сердиться на Око, каким бы безразличным нарциссом он ни был, я едва могла.

Когда поэт хотел, то мог казаться очень обаятельным, и я засмеялась вместе с ним. Он вынул из внутреннего кармана пиджака конверт и положил на стол:

– Мне придётся уехать. Позаботься кое о чём, пока меня нет.

Это меня застало врасплох. Око засмеялся и заказал ещё ликёра.

Я открыла конверт – внутри лежали ключ, листочек с адресом и чек из Банка Барселоны на сто тысяч песет – больше, чем я зарабатывала в университете за год. Положив всё это обратно в конверт, я отодвинула его на середину столика. В голове теснились вопросы, и речь за ними не успевала:

– Почему? Почему я? Куда ты? Что это за дерьмо?

– Деньги – тебе. Адрес и ключ – к моей квартире. Я не знаю, когда вернусь, и надолго вперёд распорядился, чтобы за моё жильё продолжали платить. В квартире – все мои книги и статьи. Их нужно организовать. Можешь оставить как есть, если пожелаешь, но если захочешь убраться или…

– Куда, твою мать… – я поняла, что повысила голос, нагнулась поближе, опершись о стол руками, и прошептала: – Куда, твою мать, ты собрался?

– А ты как думаешь? – он вынул из кармана рубашки листочек бумаги и бросил на стол. Я подняла его и развернула – на бумаге стояли цифры -19.5967, -70.2123 и женское имя, написанное карандашом: «Нивия».

– Что это? – спросила я, но уже знала ответ. Я с самого начала знала, куда он уезжает. Шифр передо мной был прост – широта и долгота.

Он возвращался в Махеру.

3

Он рассказал мне, что из Сантаверде пришло письмо: листок бумаги с именем его бывшей жены внизу. Ни письма, ни мольбы о помощи – только эти цифры. Око не знал, кто их прислал, и думал, в Махере вообще не знают, что он ещё жив, хотя скрывать это он никогда не пытался. С другой стороны, после свержения Павеса Авенданьо ничего не публиковал:

– Поэзию из меня выжгли. Для неё нужно два глаза.

– Тебе нельзя в Махеру. Тебя расстреляют. Теперь, когда Лос-Дьяблос не удалось убить Видаля, он совсем озверел. Тебя он не мог забыть.

– Я никогда не водил дружбы с марксистами.

– Зато водил с Павесом – и вспомни, что с ним случилось. Думаешь, там будут разбираться?

– Всё равно надо. Я стар, и мне нечего терять, – лоб Авенданьо нахмурился, точно бугристая равнина. По лицу скользили мысли, словно по поверхности тёмной, заросшей реки, под которой скрывается опасность. – Там моя дочь. Она сейчас была бы взрослой – может, ей и удалось вырасти. А я сбежал. Рано или поздно каждый изгнанник должен вернуться домой.

– Не каждый, – ответила я.

Мою мать посадили в тюрьму, когда мне было восемь. Она проводила собрания, сначала в нашем домике в Коронаде, потом в Сантаверде, когда мы переехали. У неё собиралось множество яростных молодых небритых мужчин с книгами и сигаретами. Однажды пришли солдаты и арестовали всех в доме. Прежде чем маму схватили, она успела закрыться в ванной и протолкнуть меня в окно, и я побежала в дом Пуэллы, нашей доброй соседки, которая часто поила меня молоком. Мама не вернулась, а отец пришёл истощённый, израненный с ног до головы и последующие годы медленно помирал от пьянства. Он пил от гнева, чувства вины и страха – страха, что его снова схватят и сделают с ним… что бы ни делали ANI, тайная полиция. Кажется, он решил умереть, когда я поступила в университет Буэнос-Айреса: неделю спустя после того, как я стала студенткой, отец высыпал горсть обезболивающих таблеток в бутылку с водкой.

Я бы никогда не вернулась – меня там ничего не держало.

Авенданьо мучительно вздохнул, точно на нём лежало огромное невидимое ярмо:

– В конечном итоге, существовало нечто, которое…

– Которое что?

– Не поддавалось пониманию. Во всяком случае, моим попыткам понимания.

Он толкнул конверт ко мне, я толкнула обратно:

– Что за координаты в письме?

– Место на побережье на севере страны. За Качопо.

– Ничто и нигде! – ответила я его же словами. Это было нашей игрой – один повторял другому то, что последний говорил когда-то раньше.

– Не ничто, – Авенданьо пожал плечами и снова толкнул конверт ко мне.

Я порылась в памяти: те места, даже на побережье, были голыми – голубая соль на западе, коричневые насыпи и крутые холмы на востоке. Там, в этой голой земле, пробурили немало шахт. Снова взглянув на Око, я попыталась проникнуть в него одной силой взгляда – в нём что-то изменилось, и вечное ленивое веселье развеялось. Легкость и высокомерие, точно узор из света ночью на стене спальни, сложились в настоящего человека, пронизанного болью, с мучительным прошлым. Слухи о себе Авенданьо просто превратил в плащ для себя. Да, он был пьяницей, бабником и хамом, но тогда, когда обладал двумя глазами.

– Возьми конверт, – сказал он. – Мне нужна твоя помощь.

– Не хочу, чтобы ты уезжал, – ответила я. Признаться в этом было трудно. Фильмы, прогулки в парке Уэлин, длинные разговоры о Махере, поэтах и смысле искусства – всем этим он наполнил ту часть моей жизни, о нехватке которой я и не догадывалась. – Кто же будет рассказывать мне про лучадоров и платить за меня в кафе?

Он улыбнулся, сжал мои руки в своих больших тёплых ладонях и вложил в них конверт.

Теперь я его не вернула, как это ни было трудно.

* * *

На следующий день Око улетел из Малаги в Барселону, оттуда – в Париж, оттуда – на запад, через Атлантический океан в Буэнос-Айрес. Как он сказал, он собирался арендовать джип и поехать из Аргентины в Махеру на нём: Авенданьо хотел навестить семью бывшей жены в Кордобе, а также избежать столкновения с людьми Видаля в аэропорту Сантаверде. Я пожелала ему удачи и пообещала охранять его бумаги от воров – и на этом, как говорится, всё. Покончив с занятиями на следующий день, я направилась в квартиру Авенданьо.

Открыв дверь, я обнаружила в небольшой прихожей записку: «Здесь живёт кот – твой защитник. Корми его». Вместо подписи стоял примитивный рисунок глаза.

Меня встретила просторная трёхкомнатная квартира, до краёв, однако, загромождённая книгами и бумагами и снабжённая хорошо оснащённой кухней и ещё более хорошо оснащённым баром. Но первое, что бросалось в глаза в этом жилище – каждая поверхность была рабочей. На столе в столовой, словно три скалы посреди волн бумаг, лент, карандашей и блокнотов, стояли три пишущие машинки разных марок – «Ундервуд», «Оливетти» и «Ай-Би-Эм Селектрик», образуя некое беспорядочное единство. В каретке и из-под валика каждой машинки торчали незаконченные тексты В «Ундервуде» – отрывок длинного верлибра на весьма неожиданную тему – то ли про молодую женщину, то ли про дряхлого старого кота. Трудно сказать. Мне это стихотворение понравилось больше, чем почти весь ранний Авенданьо. В «Оливетти» осталось письмо министру труда и социального обеспечения Махеры с вопросом, нет ли у министра или его агентов записей о Белле Авенданьо, которая также может быть известна как Исабелла Авенданьо или даже Исабелла Кампос – по-видимому, Кампос было девичьей фамилией его бывшей жены. Я не смогла не отметить, что у нас с его дочерью одинаковые имена. Печатный текст в «Селектрике» сопровождала пачка мятых фотографий, запечатлевших страницы латинского текста, озаглавленного, по-видимому, «Opusculus Noctis» и на первый взгляд очень мрачного. В католической юности и лилейной студенческой жизни я усердно изучала латынь и заметила, что в переводе Авенданьо немало ошибок, но сделан он хорошо – и дальше мне читать не захотелось.

Книг было много, но академические тома среди них встречались не так часто, как можно было бы ожидать от образованного человека его лет. Вкусы Ока склонялись больше к прозе, чем к поэзии, а триллеры и детективы он предпочитал более литературным историям. Бестселлеры стояли меж неизвестных романов, об авторах которых я никогда не слышала – Килгор Траут рядом с Аркимбольди, «El caos omega» («Уик-энд с Остерманом» на испанском) рядом с «Уходи медленно» Шеймуса Каллена на английском. Ещё много словарей – испанских, португальских и английских – и одна латинская грамматика, по-видимому, для попыток перевода. Одну из полок Авенданьо полностью отвёл под собственные поэтические сборники – все они оказались весьма тонкими: «Зелёный берег» (La orilla verde), «О женщинах и их добродетелях» (Sobre las mujeres y sus virtudes), «Уасо и их плоть» (La carne de Hausos), «Голова, сердце, печень» (Cabeza, corazón, hígado), «Безразличное правительство» (La indiferencia del gobierno), «Тёмные тучи над Сантаверде» (Nubes oscuras sobre Santaverde), «Чёрная Мапочо» (El Mapocho negro), «Призрак Писарро» (Fantasma de Pizzaro). Рядом стояло множество литературных журналов и поэтических сборников по итогам региональных и городских конкурсов: все они были разных размеров, так что при взгляде на их корешки показались мне беспорядочным снопом соломы.

Взяв «Безразличное правительство», я открыла на случайной странице:

«Мне снилось, с землёй было покончено: только зола да пепел. Выжил лишь один человек – он не любил собак: проходил мимо них на улицах, пинал в ответ на мольбу.

Теперь же его жена и ребёнок были мертвы, небо закрыли мрачные тучи, а на гнилой земле расцвели зловонные грибы. Человек пошёл по улицам и стал звать: „¡Quinque! ¡Quinque!“

Но собака не пришла – она умерла, когда человек был ребёнком».

Остальные стихи были в таком же духе, и я не стала читать дальше. Поэзия Авенданьо, прочитанная мной в студенческие годы, запомнилась более жизнерадостной: это же оказалось гораздо мрачнее, при всей поверхностности и дурном исполнении. Заметив за книгами жёлтые, загнувшиеся страницы, я оттолкнула тома и достала рукопись, датированную 1979 годом – первое десятилетие его изгнания. Сняв с листков хрупкую резинку, я прочитала название: «Внизу, позади, под, между: история моих бедствий, пыток и преображения. Рафаэль Авенданьо». Рукопись была тонкой – тридцать-сорок страниц. Я полистала загнувшиеся от старости листы, но на первый взгляд она показалась слишком личной и интимной. Пустить его слова в свою голову – к такой близости я, пожалуй, не была готова: ещё не познакомившись с Авенданьо, я этим словам сопротивлялась.

Отложив рукопись, я продолжала исследовать квартиру Ока. С маленького балкона виднелся блеск берегов Альборана, и я испытала восторг, различив за ним, в тёмной дали, Северную Африку – Марокко! На воде мигали и плясали огоньки с кораблей, дул прохладный свежий ветерок. По моим подсчётам, квартплата Ока превышала мою как минимум в десять-пятнадцать раз, а одна только кухня была больше, чем вся моя скромная обитель.

Кухня и столовая выходили ещё на две комнаты. Одна из них, та, что содержала большую постель и множество подушек, была обставлена в стиле, который сам Авенданьо, по всей видимости, считал «мавританским». Гобелены, украшенные тканью-газом стены, свечи, светильники в форме слезинки, оттоманки, электрические лампы то в форме мечетей, то с извилистыми силуэтами, также задрапированные тканью… Без сомнения, нашего поэта очаровали легенды о Саладине и сэре Ричарде Бёртоне (не том, который актёр и муж Элизабет Тэйлор, а том, который сопровождал Джона Спика, первооткрывателя истоков Нила) и вдохновила идея занятий любовью среди благовоний, арабских геометрических узоров и дорогой плитки. Эта спальня полагалась мужчине на сорок лет моложе и так и кричала: я высокого мнения о собственном сексуальном мастерстве! Я стар, я потерял глаз, но я жив! По крайней мере, вот что я слышала.

Вторая спальня была уставлена коробками: книги, побрякушки, бумаги, старая одежда, тостер, радио и нечто, похожее на чёрно-белый телевизор. Коробки стояли на односпальной постели. Котов я нигде не видела.

Налив себе бренди из его бара, я села на одинокий стул на балконе и стала смотреть, как корабли вплывают и выплывают из пристани Малаги. Око дал только одно указание: если хочешь, можешь расставить по местам книги. Но я не хотела, поэтому допила и пошла домой.

* * *

Вернулась я почти две недели спустя: мы встречались с ассистенткой преподавателя (только что закончившей университет в Мадриде) и после очередного свидания, когда она спросила, откуда у меня деньги на такой обед – вино, дары моря, чуррос с шоколадом! – я неохотно рассказала про Око и наш с ним договор. Клаудия потребовала увидеть квартиру «знаменитого поэта», и после прогулки на пляже я её туда отвела.

Прямо за дверью меня ожидала стопка писем.

– Боже мой, – прошептала Клаудия, оглядываясь, и шагнула дальше. – Великолепно.

– Ты про книги? – переспросила я, перебирая конверты.

Ни одного счёта – только письма с различными далёкими марками: два из Америки, одно из Франции, два из Германии, три из Соединённого Королевства – и два из Махеры. Последние были адресованы Рафэ Даньо, что выглядело, пожалуй, разумно; впрочем, по тому, что я знала об Авенданьо, конспирация была неровной и односторонней: Око слишком горд, чтобы скрываться за псевдонимом. Меня охватило искушение открыть их и проникнуть в его частную жизнь, но присутствие в его квартире и так заставляло меня чувствовать себя взломщицей, хотя деньги, заплаченные вперёд именно за это, очевидно меня радовали. Иногда я кажусь себе ещё более нелогичной, чем мир вокруг.

– Иисус Мария! Матерь Божья! – театрально прошептала Клаудия. Я подняла глаза от писем, почти ожидая, что она будет рассматривать какую-нибудь редкую книгу или произведение древней порнографии. Но Клаудия открыла бар и достала бутылку текилы.

На следующее утро Око и его мировоззрение стали мне существенно понятнее.

Я проснулась в его постели рядом с Клаудией; голова раскалывалась. Постель оказалась отличной – даже прикасаться к простыням было наслаждением. Из моего нового положения марокканская плитка выглядела одновременно более и менее приятной на вид. Я встала и пошла искать кофе. Клаудия – которая этой ночью оказалась и страстной, и отзывчивой по очереди и одновременно, но большего выразить с какой-либо ясностью я не смогу, ибо мои воспоминания об этой ночи, хотя блестящи и полны удовольствия, остаются смутными и матовыми – и не пошевелилась.

Банку дешёвого кофе и кофеварку долго искать не пришлось; достав их из шкафа, я принялась варить. Голова так и трещала, а с бара на меня укоризненно смотрела наполовину опустошённая бутылка текилы. Я убрала её в бар. Найдя в холодильнике одинокое яйцо, а в окаймлённой инеем морозилке – дешёвые пончики, я выложила их на кухонный стол, но поняла, что разогревать хлеб или делать яичницу не в силах.

Корчась от боли, я дождалась, пока кофе сварится, налила себе кружку, вернулась к холодильнику и понюхала сливки – казалось, они ещё достаточно свежие. Я на это надеялась. Налив в чашку сливок, пока кофе не приобрёл нужный цвет, я с трудом вышла на балкон и, пытаясь справиться с противоречивыми чувствами восторга и страха от того, что Клаудия по-прежнему здесь и со мной, стала глядеть на море и тучи, угрожающе ползущие по небу.

Я почти чувствовала, как Око смеётся надо мной с другого конца земли. Пошёл дождь.

Прошёл час, пока я смотрела на море и дождь над ним и слушала слабый храп Клаудии. Наконец я оделась, нашла зонт и ушла. В продуктовом поблизости я купила масло, яйца, свежий хлеб, молоко, хамон, пасту, рис – словом, всего, ради чего стоит жить; на рынке – розмарин, тмин, чеснок, лук, салат, капусту, помидоры, креветки с усами-антеннами, сияющую макрель, а также перевязанные бечёвкой букеты крокусов и нарциссов.

Когда я вернулась в квартиру Авенданьо, Клаудия по-прежнему спала. Цветы я поставила в банки и кувшины, найденные в шкафах, а еду положила в холодильник. Под книжными шкафами обнаружились виниловые пластинки и проигрыватель для них: Око, по-видимому, предпочитал джаз и классическую музыку. Включив на низкой громкости волнующий альбом Шарля Трене, я принялась готовить завтрак.

Проснувшись, Клаудия робко меня поприветствовала; я уже понимала, что робость – едва ли часть её существа. Наконец она меня поцеловала, и мы отвлеклись, пока не стало понятно, что для этого будет сколько угодно времени. Наши желудки работали на своей волне.

Я подала Клаудии поджаренный хлеб с маслом, яйца с ветчиной и дольки помидора с базиликом и оливковым маслом, и она с энтузиазмом набросилась на еду. Слушая громогласное пение Трене, мы болтали про университет и про то, как трудно быть винтиками в огромной машине тривиума и квадривиума. Поскольку в этом я обладала большим опытом, чем она, я предложила Клаудии несколько советов по навигации среди потоков преподавательского и административного состава; но что-то в ней напоминало мне об Оке. Клаудия оказалась настолько убеждена в собственной важности и собственных знаниях, что советовать ей что-либо оказалось невозможно. Я вздохнула – ну что ж, пусть сама разбирается.

Клаудия встала, налила себе ещё кофе и, взяв с личной полки Авенданьо один из его сборников, отошла от обеденного стола (я на скорую руку переставила пишмашинки и отодвинула бумаги, чтобы мы могли позавтракать) и села в потёртое и набитое до предела кресло рядом с проигрывателем. Я принялась просматривать бумаги Ока на столе, а она зажгла сигарету и стала листать тоненькую книгу, потом сказала:

– Он мне нравится! У него прямо-таки стояк на власть.

– Он славный старичок, но поэзия его меня не вдохновляет, – ответила я. Наши отношения начались слишком недавно, и ещё оставались хрупкими, поэтому мне не хотелось спорить, но лгать, чтобы угодить Клаудии, я тоже не собиралась. – Она такая мелкая. Такое впечатление, что половина стихотворений – оды его члену.

– Послушай, – Клаудия не обратила внимания на меня. В руках она держала «Тёмные тучи над Сантаверде». – Стихотворение называется «Мы под огромным небом». Вот как начинается: «Холодно. На тебе свитер. Смотрим, как облака плывут над бесплодной равниной – ржавой, безжизненной Атакамой. Все, кроме нас, её покинули. Я спрашиваю: Ты голодна? У нас есть ягнёнок. Нет, говоришь ты, трогаешь свой плоский живот, потом – свои волосы». По крайней мере, он умеет изображать подтекст, – Клаудия стала листать страницы.

Погасив сигарету, она встала и заглянула в холодильник:

– Ты купила томатный сок?

Этот вопрос меня кольнул. Она ни за что не сказала спасибо – ни за завтрак, ни за свидание, ни за занятия любовью. Не то чтобы мне нужны комплименты, но неблагодарность Клаудии была слишком велика. Я сказала:

– Думаю, тебе пора идти. Мне надо работать.

Она потрясённо обернулась ко мне, но я, не обращая внимания, взяла рукопись «Внизу, позади, под, между».

– Ладно, – сказала Клаудия, исчезла в спальне Ока и вышла уже с сумочкой и надевая серьги.

– Увидимся в университете, – с этими словами она бесцеремонно исчезла.

Я вздохнула, чувствуя, как с плеч свалилась огромная тяжесть. Да, Сартр был прав: ад – это другие. Итак, я держала в руках тайную рукопись Авенданьо.

Открыв, я начала читать.

Авенданьо

В то время я спал со студенткой-активисткой – кажется, её звали Алехандра Льямос; впрочем, это было слишком давно: в данную конкретную дыру утекло, как говорится, слишком много воды. Подозреваю, я намеренно вытеснил все воспоминания о студентке и о наших с ней отношениях, да и был с ней не ради её имени. Её волосы, её силуэт в свете солнца и ламп я помню; её облик неясен, но вкус её кожи, остуженной холодным морским воздухом, до сих пор обжигает мой язык. Я помню вкус и ощущение её тела в 69-й позиции, слабо припоминаю её (скромные) груди, как припоминает мальчик груди его мамы из младенчества, припоминаю тембр её голоса, когда она повышала его в гневе. Она напоминала мне о Нивии, моей жене. Бывшей жене. Поэтому, наверно, я и обращался с ней так плохо. Был бы я не Авенданьо, а человеком моральным, я стыдился бы признаваться в этом, но что есть, то есть. Однако имя… уверен, её звали Алехандра Льямос. В любом случае, буду так её называть.

Не думайте обо мне плохо – сами всё увидите.

Я мог бы сказать, именно наши с ней отношения привели людей Видаля к нашим дверям – именно так говорят. Но это неверно – «видалистас» рано или поздно за мной пришли бы. Потому что Павес был моим другом и покровителем – другом и покровителем всех поэтов и писателей. Мои симпатии склонялись на левую сторону, но я никогда не обратился в веру социалистов целиком. Однако они, так или иначе, хотя бы уважали печатное слово и знали, что поэты, писатели, журналисты составляют ткань коммерции и культуры. Моя ошибка состояла в том, что я слишком горячо восхвалял Павеса в своих редакторских статьях в «Ла-Сирене» и «Ла-Тромпете». Павес обладал достаточной силой, чтобы терпеть инакомыслие, хотя мы с ним по-разному видели дорогу простого человека к эмансипации. Я чтил искусство и образование; Павес, пусть и поддерживал то и другое, больше интересовался промышленностью и коллективным усилием народа, объединённого против интересов богачей. Теперь, все эти годы спустя, я знаю: именно это привлекло внимание Никсона и, ещё хуже, Киссинджера, их слуг с деньгами и влиянием. Вонь коммунизма вызвала у них отвращение, и по гигантским невидимым артериями в воздухе побежал их яд. Они сговорились низвергнуть мою родину.

За мной пришли бы рано или поздно.

Потому что я открываю двери, сам не зная почему.

Открываю двери, не понимая возможных последствий.

Издатель только что заплатил мне за последнюю книгу, и я на лето снял домик в Санто-Исодоро, на южном побережье Махеры близ Чили, в маленькой рыбацкой деревушке под названием Назаре у одноимённой реки. С ноября по апрель – все летние месяцы, когда климат умеренный – я собирался писать роман, который планировал. Великий роман Авенданьо! Проза, горячая, словно бычья кровь, так, что в ночном воздухе идёт пар! Мой аргентинский издатель был в восторге, моя любовница – счастлива, пусть и скучала по другим студентам, которым проповедовала марксизм и Евангелие по Че Геваре. Без этих сорвиголов она чувствовала себя не в своей тарелке.

Я был опьянён… но слова ко мне не шли.

Что-то меня отвлекло – и это что-то оказалось либо слишком лёгким, либо слишком любопытным, чтобы его упустить. Анхель Илабака, которого я сменил на посту председателя кафедры истории и литературы Католического университета Сантаверде, неожиданно умер. Поскольку он считал меня своим протеже, то завещал мне львиную долю своих книг, многие из которых были редкими и очень старыми. Вдова профессора со слезами привезла их мне в Сантаверде, и я, взяв книги, торжественно пообещал не дать его наследию пропасть. Вдова не знала, что делать, и попросила, если найду что-нибудь ценное, принести это её детям, и я сказал, что так и сделаю.

Коробки с книгами проследовали за мной на юг, на побережье, где я по ночам, вместо того чтобы писать, читал и составлял их реестр. Днём мы с Алехандрой спали допоздна, ели сардины, пили богатые сухие аргентинские вина и курили марихуану, купленную в Сантаверде перед трёхдневной поездкой в машине на юг.

А потом я снова читал.

– Он любил Неруду, – сказала Алехандра на вторую ночь в Назаре, перебирая книги в коробке.

– Кто не любит Неруду? Он – наше сокровище, отец всех нас.

– Он – марионетка империалистов, – фыркнула она, пожав плечами.

– Он – величайший из голосов Южной Америки!

– Для Чили – может быть, но не для всех.

Закрыв коробку, она села рядом со мной и снова зажгла частично выкуренную прежде самокрутку. Жить с Алехандрой – всё равно что с большой кошкой: сейчас она ласковая и игривая, а в следующую секунду кусается и царапается. Она передала мне самокрутку, я вдохнул дым и задержал его в лёгких как можно дольше. Алехандра извлекла книгу из коробки, в которой я только что рылся:

– Томас Лаго, – она открыла её, пролистала, отбросила и достала другую: – Никанор Парра – всегда его любила, – снова отбросила. – «Волхв», «Дюна», «Космикомические истории», «Вишнёвый сад», «Смерть Артемио Круса», – каждая из книг отлетала, падая на вершину растущей кучи. – Странно – на этой нет названия. И на этой, – она распахнула первую книгу и поморщилась от запаха плесени: – Даже не прочтёшь. «Малый ключ»? Что за бред.

Она взяла второй том так, будто держала крысоловку с грызуном внутри, и открыла с выражением чистейшего отвращения:

– Бла-бла-бла… «Эйбон», – отбросив книгу ко всем остальным, Алехандра вытерла руки о бёдра. – Куча гнилой целлюлозы.

– Смотри, – сказал я, вынув толстое портфолио в кожаном переплёте. Алехандра открыла и захихикала: – Наконец что-то интересное.

Внутри скрывались чёрно-белые порнографические фото – судя по разным размерам, проявленные на дому: мужчины имеют женщин, женщины – женщин, мужчины – мужчин; кровопускание, глотание телесных выделений, содомия; мужчины и женщины здесь перемещались между богом и дьяволом. Длинный ряд фотографий изображал гермафродита, совокупляющегося со всем и всеми подряд. С эстетической точки зрения все фото отличались плохой композицией и освещением, не считая тех, где были запечатлены половые органы и семя на лице и груди. Судя по потёртостям, эти карточки пользовались большой любовью и вниманием.

– Твоя репутация тебя опережает, – сказала Алехандра, кладя руку мне на пах и потирая. – Поэтому он, наверно, тебе книги и оставил.

– Скорее всего. Знал, что я уж точно не буду шокирован. И не стану открывать рта в университете.

– Иногда рот можно открыть… – Алехандра приблизила рот к моему уху.

– Погляди-ка, – я поднял одно из фото.

– Что это? Книга? Совсем не возбуждает.

– Похоже, рукопись. Много страниц. – Я стал перебирать – в папке оказалось пятнадцать-двадцать фотографий размером примерно двадцать на двадцать пять. На каждой – относительно хорошо освещённая страница рукописи, судя по рябой бумаге или пергаменту, очень старой.

– Она на латинском и греческом. Зачем прятать это в папке с порнографией?

– Или он очень хотел, чтобы её нашли, или совсем не хотел, – рука Алехандры продолжала своё дело. – Я предпочитаю трахаться.

После занятий любовью той же ночью я стал пить вино и рассматривать фото рукописи, и теперь меня не отвлекали. В кармане внутри кожаного портфолио скрывались страницы, отпечатанные Анхелем Илабакой на машинке в приготовлениях к переводу рукописи – примечания к латинским словам с их определениями. Он, как и я, не знал греческого, но записки упоминали трёх специалистов, которые могли бы помочь перевести рукопись на испанский.

Записки оказались очень короткими – свою работу Анхель начал второпях, а вёл спустя рукава и недолго. Я нашёл свои очки, вернулся к фото, поднёс очки к глянцевой поверхности первой фотографии, используя линзу как самодельную лупу, и стал переписывать латинский текст для последующего перевода. Я работал допоздна, пока перед ослабшими глазами всё не начало расплываться. Тогда я лёг в постель рядом с Алехандрой. За оштукатуренными стенами что-то мягко шептал Атлантический океан.

Чтобы переписать весь оригинал, ушло несколько дней. Покончив с этим, я с огромным наслаждением принялся перепечатывать черновую рукопись на «Ундервуде», а потом начал переводить. Моя юность прошла много лет назад; тогда уроки латыни, полученные от католических священников, ещё оставались свежи, как и полученные от них же побои. Римские улицы и античность казались, были совсем рядом, склонения глаголов легко приходили на ум. Однажды в молодости я перевёл на испанский все «Метаморфозы» Овидия за одно горячечное лето, слушая голос тени, эхом доносящийся из-за пропасти тысячелетий. Это было моим первым поэтическим опытом.

И между тем, как, склонясь,                         остальные животные в землюСмотрят, высокое дал он лицо человеку и прямоВ небо глядеть повелел, подымая к созвездиям очи.[2]

Но я ведь Авенданьо – неисправимый поэт, влюблённый в тайну языка! Я не собираюсь оставаться простым переводчиком поэзии – я стану её господином! Я возьму штурмом небеса и сяду на трон самого Овидия!

Я был развит не по годам и так молод.

Это было тогда. Теперь же мой роман не двигался с места, зато рукопись давала некоторое удовлетворение. Иллюзию прогресса, ради которого я поехал по другой тропе, словно тележка, застрявшая в грязи. Не обращая внимания на написанное Илабакой, я начал заново – я сделаю это целиком и полностью сам. Судя по заметкам покойника и фотографиям, рукопись называлась «Opusculus Noctis». Я перевёл это на испанский как «Маленький ночной труд».

Придумав название, я засмеялся, вспомнив «Маленькую ночную серенаду».

Не знаю, что за блок стоял у меня в голове и почему из-за него я сосредоточился на рукописи, а не на романе. Если бы я точно знал, что заставляет меня действовать и не действовать, то испытал бы существенно меньше бед в жизни – но я загадка даже для самого себя.

Шли недели. Днём я спал или пил, а ночами сидел в кабинете, уткнувшись носом в бумаги. Наконец Алехандра вышла из себя:

– Ты не в себе и воняешь. Поехали в Буэнос-Айрес. Или в Кастуэру. Куда-нибудь, где есть ночной клуб и кафе. Мне надоело тебе готовить.

Вечер только начал опускаться, и тени стали вытягиваться к морю. Она стояла в дверях кабинета, свет бил из-за её спины, и я видел только контуры тела Алехандры под крестьянским платьем, но не её лицо.

– Уверен, ты можешь заполучить любого мужчину, который тебе приглянется, – я указал на дверь. – Даже умеющего готовить.

Она весьма красноречиво выругалась и заявила:

– О да, я легко найду другого. А ты только и делаешь, что пялишься на свои фото и манускрипт и бухаешь вусмерть. Я боюсь за твою печень.

– Каждую ночь её выклёвывают, и каждое утро, стоит мне проснуться, она снова цела, – ответил я. Должно быть, на меня действовал Овидий.

Мы с Алехандрой ссорились, трахались и снова ссорились. Она становилась всё более и более недовольной, и это настроение переменилось, лишь когда приехала её сестра: тогда они погрузили вещи Алехандры в «фольксваген» и оставили меня с моей работой, о чём я совсем не сожалел. Я пил слишком много рома, скотча и вина, ел слишком много тортилий, сыра и жирной баранины и набирал вес, точно лорд Байрон на побережье. Океан был в нескольких шагах от чёрного входа дома, но я спал плохо и, когда Морфей покидал меня совершенно, спускался и заходил в волны, надеясь, что старое лекарство – соль и пена – смоют тень, нависшую надо мной и наполнявшую мою голову жуткими, мрачными образами. Но мысли никуда не исчезали.

Иногда на этом бескрайнем и беззвёздном берегу я чувствовал себя покинутым, и казалось, что моря вот-вот поднимутся или небо треснет, раздуется, изрыгнёт царство бога, и оно нас затопит. По ночам, даже когда в доме было пусто, я слышал шёпоты. Мы жили на самом юге, но погода поменялась, и на две недели яркие осенние деньки сменились мрачными и дождливыми. Я купил ещё один шерстяной свитер и кальсоны под брюки, но по-прежнему плавал в море в поисках старого лекарства да тормошил свой перевод, как терьер тормошит какую-нибудь найденную в лесу падаль.

Чем больше я читал и переводил «Маленький ночной труд», тем более беспокойно мне становилось. Я регулярно ходил в деревню и пил пиво в сервесерии[3] со старыми рыбаками, вернувшимися домой из моря. Говоря о погоде, они обсуждали размер волн, как будто груди женщины – какие пышные, какие роскошные! Санто-Исодоро – тонкая полоска земли, продуваемая ветрами, где, чтобы увидеть настоящие деревья и прочую растительность, нужно удалиться от побережья на километры. Это биологическое однообразие нашло отражение и в местном населении, зато они прекрасно чувствовали ветер и погоду. Когда небо становилось тёмным, рыбаки говорили: «El mar sueña que es el cielo», морю снится, будто оно – небо. Я тут же решил, что эта фраза станет заглавием романа, который я определённо не писал.

Целыми днями я расшифровывал по частям «Маленький ночной труд», снова и снова возвращаясь к фотографиям. Эта задача была не из лёгких, что пробудило во мне неотвратимо-упорную решимость. В моём воображении наконец-то оформилось требуемое художественное ви́дение, и я решил, что, если хорошо потружусь, мне удастся воплотить его в реальность.

Я стремился, чтобы перевод сопровождал и дополнял иллюстрации, иногда напоминавшие какое-то гнусное зашифрованное послание: то мужчина в поле с тридцатью монетами, то люди с волчьими лицами вокруг трупа, а из его естественного отверстия вылезает человек в короне и с мечом. Где-то – человек с отрубленной рукой, где-то – огромный змий с яркими, умными глазами, всё его тело – сплав человеческих частей. Иллюстрации выполнены грубо, примитивно – но так выразительно! – напоминая скорее наскальную живопись в пещере Ласко, чем миниатюры на пожелтевшем пергаменте. По ночам во сне я видел себя с настоящей книгой – рукописью «Маленького ночного труда» – в руках и листал страницы. В ноздрях стоял щедрый аромат бумаги, а перед глазами – рисунки злобного, но гениального ребёнка. На каждом фото корявые латинские строчки толпились вокруг тёмных прядей ужаса. Игнорируя греческий, каракули почерка и брызги чернил, оставленных при письме и гравировании, я всматривался в иллюстрации: препарированная птица зависла в небе, плывя посреди, кажется, пиявок; труп с пустыми глазами поднимался из земли и укоряюще указывал пальцем в сторону маленького дома на горе; женщина в короне и с фиалом в руке смотрела на иссохший младенческий труп в колыбельке; солдаты держали копья, а над ними нависала чёрная туча с устрашающим звериным хвостом. Наскальная живопись в стиле брутализма; но как же близко перевод был к поэзии! Я начал воображать, как возьму и опубликую эти отрывки под заглавием «Морю снится, будто оно небо», раз уж свой роман я навсегда забросил, и эта идея заняла постоянное место в моём разуме. Тогда я начал настоящую работу. Как не просто перевести это с латыни, но возвысить древние слова до настоящего искусства?

И сам же ответил на свой вопрос: через гордость. Через эго. «Ночной труд» станет искусством, пройдя через портал, которым является поэт – я; и мой гений преобразит его. Я зажегся, воспылал, наэлектризовался.

Фотографии обернулись словами, слова – стихотворениями, а стихотворения – обрамлениями для составляющих моей души. За «Вернувшимся мертвецом» и «Отсечённой рукой» последовало «Отмщения и элементы присвоения вновь». Пройдя через меня, латинские каракули стали окном в человеческий опыт.

Один отрывок – тот, что ближе всего стоял к толпе солдат и туче с устрашающим хвостом, – превратился в стихотворение «О миазмах солдат и маяке жестокости». Вот оно:

Солдаты приходят, не зная,в мантии безымянных:бесконечные блудодеи, разрушители рая.От кончиков их копий до эфесов их мечей,от их недобрых намерений до жестоких мыслейподнимается сильный запах.Кровь взывает ко крови,зло требует зла;болью и жертвоприношениеммы привлекаем взор незримых глаз:за звёздами шевелится титан.Убийство икровопускание —такой сладкий, манящий аромат.Боль становится фимиамом,жертва – маяком.А маяк – дверью.

Неплохо. Я почистил его, убрал повторы, прояснил неясные мысли и сделал более привлекательным для духа Махеры. Теперь это было моим единственным занятием – о романе к тому моменту я забыл совершенно. Я был полон сил и предвкушал будущее, свой новый сборник стихов и успех, который он обретёт.

Если бы только не кошмары.

Алехандра вернулась из Кастуэры, попрощалась со своей сестрой Офелией и убедила отложить работу. Теперь, немного продвинувшись вперёд, я снова мог передохнуть. Наш бесконечный цикл ссор и лихорадочных занятий любовью возобновился, я катал Алехандру в ялике Перона и долго гулял с ней по пляжу. Старый рыбак из сервесерии, которого все звали Бальо, пригласил нас на новогоднее пиршество на пляже – множество местных, молодых и старых, соберутся, чтобы пить, плясать и жарить асадо[4]; мы с готовностью согласились.

У костра музыканты бренчали на гитарах, мы с Алехандрой держались за руки рядом, и смеющиеся гости подливали нам в бокалы вина. Солнце село, искры от горящего дерева плыли вверх, в небеса; на шестах горели факелы и светильники, и в их дрожащем жёлтом свете целовались смеющиеся молодые мужчины и женщины. Когда Бальо, будто ни в чём не бывало, вывел вперёд свинью, приставил ей к голове пистолет и выстрелил, никто вокруг меня не удивился. Свинья, издав гулкий звук, повалилась, музыка замолчала, собравшиеся издали радостный клич, бросаясь вперёд, хватая животное за ноги и укладывая застывшее тело в новую позу.

– Чтоб её прибить, пугача мало, – сказал мне Бальо, ухмыляясь и демонстрируя зияющие дыры в ряду зубов. Лица всей ликующей толпы, особенно если глядеть снизу, в свете факелов и костра выглядели демонически; что касается Бальо, его рот казался чёрным, глаза – лужами нефти, а улыбка – кровожадной. – Но, слава Матери Марии, не визжала.

Он извлёк из ниоткуда нож и перерезал свинье горло, зарываясь руками в челюсти. Из раны хлынули неестественно красные потоки крови, которую местные жительницы с орехово-коричневой кожей стали собирать в жестянку. Подняв тело свиньи, её под песню Бальо «Noches de luna» бросили в костёр на несколько секунд, опаляя, потом вынули, вернули на место и начали скрести деревянными рейками, удаляя щетину. Тут пришло время Бальо показать своё владение ножом по-настоящему. Бело-голубые витки внутренностей, выпавшие на землю, сложили в большое деревянное ведро, чтобы промыть в прибое. Печень, желудок и сердце достались Бальо. Лёгкие, похожие на розовую птицу-утопленницу, не хотел никто, и тогда Бальо зашёл далеко в море с ножом в одной руке и лёгкими в другой, забросил их как можно дальше и смыл кровь с ножа и рук солёной водой, а лунный свет, рассеянный по волнам океана, подсвечивал его спину.

Алехандра жадно наблюдала, не боясь ничего. Промокший до нитки Бальо вернулся к опустошённому телу свиньи. Он ухмылялся, и алчное выражение его лица отражалось на лицах мужчин и женщин вокруг. Мне стало не по себе: в туше свиньи, разложенной на прибрежных камнях и гальке, зияла блестящая, влажная, красная полость, от которой я не мог отвести глаз. Из этой полости в мир людей червем выползала жуткая фигура – человеческий облик, залитый кровью, корона, меч…

– Ты в порядке? – Алехандра положила прохладную ладонь мне на предплечье.

Очнувшись от своих грёз, я увёл её прочь, оставив Бальо посреди резни, и пошёл искать выпивку покрепче. Съесть хоть кусочек асадо, приготовленного на том празднике, я не смог бы.

Перевод снова взывал ко мне, зрея в подсознании, но теперь пришло нежелание отвечать на зов. Моим якорем стала Алехандра – да, теперь я уверен: её звали Алехандра Льямос. Стоило закрыть глаза, как перед взором вставали мои руки, а в них – манускрипт «Ночного труда». В моих мыслях припевом, грегорианским эхом повторялись латинские фразы, так похожие на испанский язык. Просто читая непереведённые слова, я чувствовал, что приближаюсь к их смыслу; но каждый раз, когда мои думы начинали блуждать вдали, среди древней поэзии, Алехандра била меня по щеке – или опускалась на колени и расстёгивала мой ремень. Иногда мы целые дни проводили на рыбацком ялике Перона, пили ром, забрасывали лески, увенчанные металлом, и вопили от радости, когда удавалось вытащить серебристых рыб, бьющихся в агонии. Я отрастил бороду (тогда в ней впервые показалась седина), съел столько макрели, сколько сам весил, и каждую ночь падал в постель в облаке запахов солнца, моря и рыбы. Но теперь я даже днём видел подвижные тени, и сколько бы ни окунался в волны и пену, сколько бы времени ни проводил у моря, прогнать их было невозможно. Я пытался изнурять себя физически – долго ходил пешком, сотни раз отжимался и приседал, но сон не приходил.

Мои мысли начинали туманиться, и, хуже всего, я не знал, что происходило в Сантаверде.

С тех пор я пытался собрать головоломку и определить, как они меня нашли, хотя я был очень далеко, в Санто-Исодоро: через мою помощницу по хозяйству? Через издателя, помогавшего с арендой дома в Эстансия-лас-Виолетас?

В конечном итоге это не имеет значения.

Однажды вечером, когда небо помрачнело и тени становились все длиннее, нас нашла четвёрка, похожая (как мне показалось) на американских солдат из фильмов «Поле битвы» и «Тора! Тора! Тора!». Я так и представил, как один из них, напоминающий Ван Джонсона, постоянно взбивает украденные яйца внутри своей каски, чтобы они не свернулись. Но эти солдаты окликнули меня по-испански:

– Авенданьо! – сказали они за дверью. Какой-то прохожий на улице дрожащим голосом ответил, что меня тут нет, я уплыл в открытое море рыбачить. Но я, будучи глупцом, не хотел, чтобы за меня кто-то лгал: я не был трусом, и после кошмаров, терзавших меня, ни один солдат не мог меня испугать.

– Вот я, – произнёс я, распахнув дверь. – Что вам нужно?

Солдаты от такой наглости переглянулись между собой, и один из них ударил меня в лицо прикладом винтовки – настолько быстро, что я только и успел заметить, как что-то двигается и увеличивается в моём поле зрения. По лицу расплылась боль, и я испытал странное ощущение падения. Оно странно, потому что падение – это всегда свобода невесомости, которую оттеняет жестокое напоминание об ограничении – гравитации; это низвержение Люцифера в миниатюре. Солдаты заорали что-то, но я не помню что. Помню только, как Алехандра кричала, а меня тащили к грохочущему грузовику, воняющему дизельным топливом. Потом я лишился чувств, и не знаю, каким ужасам они подвергли Алехандру. Я больше никогда её не видел, по крайней мере наяву.

Когда я преобразился – когда обрёл дар большего зрения – я не вернулся, не стал искать её, не стал бороться за неё – Алехандру Льямос. Да, уверен, её звали так.

Всё-таки я был – и остаюсь – трусом.