Светочи Чехии - Вера Крыжановская - E-Book

Светочи Чехии E-Book

Вера Крыжановская

0,0
0,99 €

-100%
Sammeln Sie Punkte in unserem Gutscheinprogramm und kaufen Sie E-Books und Hörbücher mit bis zu 100% Rabatt.

Mehr erfahren.
Beschreibung

"Светочи Чехии" - роман известной писательницы, автора популярных исторических и оккультных произведений, Крыжановской Веры Ивановны (псевдоним Рочестер, Rochester W. I.; 1861 — 1924) ***. Казнь народных любимцев Праги – священника Яна Гуса и Иеронима Пражского в 1415 году привела к народному негодованию. Впоследствии оно приняло революционную форму. Множество истинных рыцарей христианской веры, знати Богемии и Моравии поднялись против католической церкви. Они верили - власть, однажды нарушившая заповеди Бога, не может быть Им признана. Крыжановская подарила миру ряд уникальных произведений: "Заколдованный замок", "Адские чары", "Дочь колдуна", "Кобра Капелла", "Месть еврея", "Законодатели", "Маги", "Мертвая петля". Крыжановская Вера Ивановна – спиритуалист, автор популярных в XIX веке оккультных романов, первая женщина-фантаст в мировой и русской литературе. Основная тема творчества - вечная борьба божественных и сатанинских сил, победа добра над злом. Лучшие страницы в ее романах и повестях записаны на основе мистических видений.

Das E-Book können Sie in Legimi-Apps oder einer beliebigen App lesen, die das folgende Format unterstützen:

EPUB

Seitenzahl: 546

Veröffentlichungsjahr: 2017

Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.



Вера Ивановна Крыжановская

СВЕТОЧИ ЧЕХИИ

«Светочи Чехии» — роман известной писательницы, автора популярных исторических и оккультных произведений, Крыжановской Веры Ивановны (псевдоним Рочестер, Rochester W. I.; 1861–1924) ***

Казнь народных любимцев Праги — священника Яна Гуса и Иеронима Пражского в 1415 году привела к народному негодованию. Впоследствии оно приняло революционную форму. Множество истинных рыцарей христианской веры, знати Богемии и Моравии поднялись против католической церкви. Они верили — власть, однажды нарушившая заповеди Бога, не может быть Им признана.

Крыжановская подарила миру ряд уникальных произведений: «Заколдованный замок», «Адские чары», «Дочь колдуна», «Кобра Капелла», «Месть еврея», «Законодатели», «Маги», «Мертвая петля».

Крыжановская Вера Ивановна — спиритуалист, автор популярных в XIX веке оккультных романов, первая женщина-фантаст в мировой и русской литературе. Основная тема творчества — вечная борьба божественных и сатанинских сил, победа добра над злом. Лучшие страницы в ее романах и повестях записаны на основе мистических видений.

«Slavme slavne slavu Slavu slavnych».

Из Slavy Dcery, Яна Колара

Hörst du? Da drunten rauscht der Bühmerwald

Noch liegt in stillverschlaff'ner Ruh'

Die Welt des Slavenvolks! Wenn sie erwacht,

Dann alterndes Europa — gute Nacht!

Max Haushofer.

ЧАСТЬ I

В нем не было ни лжи, ни раздвоенья,

Он все в себе мирил и совмещал.

Поймет ли мир, оценит ли его?

Достойны ль мы священного залога?

Тютчев.

Глава 1

При слиянии рек Миесы и Радбузы, стоит старая Плзень (Пильзен), ныне большой промышленный город, с многочисленными заводами, производящими всемирно известное пиво.

В конце XIV века в населении города, как и в большинстве чешских городов, преобладали немецкие бюргеры, отъедавшиеся и богатевшие, — в прямой ущерб истинным сынам народа, — благодаря тем бесчисленным вольностям, которыми короли завлекали их в страну.

В последние годы столетия, однако, дела изменились, и не к выгоде немцев; чешское городское население значительно возросло, да и многие паны покупали или строили себе в городах дома, и соперничество обеих народностей усиливалось.

В прекрасный летний день 1401 года, многочисленная кучка всадников проезжала по узким, извилистым улицам Пльзени. Во главе ее ехал человек лет тридцати пяти, худощавый, но хорошо сложенный, сильный брюнет, резкого итальянского типа. Бесспорно красивое лицо портила не сходившая с него блаженно-слащавая улыбка; неприятное впечатление производили и его черные, хитрые глаза, таившие в себе что-то жестокое. Одет он был в красивый наряд из черного бархата; легкие, стальные латы защищали грудь, а голову украшала, щегольски сидевшая на его черных кудрях, шапочка с перьями. За поясом был заткнут кинжал с чеканной ручкой, а сбоку висел внушительных размеров меч.

Этому светско-воинственному наряду резко противоречил большой наперсный крест на золотой цепочке, свешивавшийся на грудь, и епископский перстень, надетый поверх перчатки из оленьей кожи. Епископ молодцевато сидел на прекрасном вороном коне и на ходу раздавал благословение прохожим. Следом за ним, четыре пажа везли его шлем, щит, копье и прочее вооружение; дальше следовала внушительная свита и, наконец, несколько мулов, навьюченных поклажей, замыкали шествие.

Епископ остановился перед домом, расположенным неподалеку от городской стены. Дом был большой, с высокой, остроконечной крышей, и украшен деревянной резьбой. Когда-то он был построен разбогатевшим бочаром и ничем не отличался от прочих бюргерских домов; но купивший его недавно граф Гинек Вальдштейн приделал к нему несколько зубчатых башенок и обнес толстой стеной, что придало скромному, мирному мещанскому дому воинственный вид укрепленного замка.

Прелата, по-видимому, ждали, и не успел его конюший стукнуть у калитки, как распахнулись ворота ограды и старый слуга выбежал навстречу, помог ему сойти с лошади и доложил, что граф в отсутствии, а что графиня ожидает епископа Бранкассиса и приказала проводить его преосвященство к себе.

Наверху лестницы, сама графиня приветливо, почтительно встретила высокого гостя и осведомилась о здоровье.

— Чувствую я себя, слава Богу, хорошо; а все-таки, прекрасная кузина, я попрошу у вас приюта на несколько дней. После долгой езды верхом, старая, еще во дни юности полученная рана стала меня беспокоить и хотелось бы отдохнуть.

— Весь мой дом — к услугам вашего преосвященства; извините, если не найдете у нас желанного удобства.

— Да, ведь, бедному монаху так мало нужно! Об одном я буду вас просить, это чтобы моего пажа, Риччиотто, поместили рядом со мной: он часто бывает нужен, и потому должен находиться под рукой.

Через час, изрядно подкрепившись хорошим ужином, епископ сидел наедине с хозяйкой дома, в ее комнате, вдали от всякого нескромного уха.

Графиня Вальдшейн была высокая, белокурая, худощавая женщина, лет под сорок. Лицо ее, с орлиным носом и широким, тонкогубым ртом, было мало привлекательно.

Даже большие, черные, красивые глаза не украшали ее, благодаря их хитрому и злому выражению; а напускное смирение не шло к той надменности, которой веяло от нее и которая, очевидно, лежала в основе ее характера. Графиня Яна приходилась родственницей епископу Бранкассису по женской линии, и наследие итальянской крови вылилось у нее в фанатическое ханжество и двуличность.

С нескрываемым нетерпением не сводила она глаз с гостя, но тот, казалось, не замечал ее беспокойства и равнодушно перебирал цепочку висевшего у него на шее креста и позвякивал шпорами, которых не успел еще снять. Наконец, она не выдержала и, нагнувшись к прелату, спросила вполголоса, по-итальянски:

— Что же, кузен Томассо, какие привезли вы мне новости?

Бранкассис выпрямился.

— Скверные, мадонна Джиованна! Мое посольство окончательно не удалось!

— Барон во всем отказал? — пробормотала графиня, бледнея.

— Почти. Да я вам подробно расскажу мою беседу с бароном Рабштейном. Прежде всего, я изложил ему, конечно, предположение насчет брака вашего сына с его дочерью Руженой. На это он отказал наотрез, добавив, что малютка уже просватана за сына Генриха фон Розенберга, и обручение их должно состояться на днях. Да и помимо этого, молодой граф в зятья ему не годится потому, что он легкомыслен и дерзок, — словом, так же мало ему симпатичен, как и ваш муж, религиозные и политические убеждения которого Рабштейн не разделяет. «Вместо того, чтобы поддерживать партию великих баронов, защищающих свои права, — сказал он мне, — Гинек, где только может, вредит нам, цепляется за Вацлава и чуть было не помешал его захвату в Бероуне».

Бранкассис остановился, заметив волнение графини и красные пятна, выступившие на ее лице.

— Простите, кузина, — продолжал он, — что я передаю вам столь неучтивые отзывы, но мне казалось необходимым окончательно выяснить положение дел.

— Конечно, конечно, продолжайте, — прошептала она, нервно перебирая своими длинными, костлявыми пальцами опоясывавший талию черный с золотом шнурок.

— Итак, оставив вопрос о свадьбе, я сообщил барону ваши денежные затруднения, вызванные нашим тревожным временем, и, во имя близкого родства, просил его прийти вам на помощь. В этом он оказался уступчивее. Сказав, что уже неоднократно выручал своего двоюродного брата, и что этот раз будет последний, он согласился погасить ваш долг тому наглому бюргеру из Праги, который вас теснит. Подобная уступка, конечно, имеет свою цену, но… вы сами понимаете, что этого недостаточно, чтобы поставить вас на ноги.

— А в таком случае, что же делать? — нерешительно прошептала графиня, умоляюще смотря на него.

Хитрый, испытующий взгляд блеснул на нее из-под опущенных век прелата.

— Мне кажется… единственный выход, — это вернуться к проекту, который мы с вами обсуждали перед моей поездкой к барону, — глухо ответил он.

Графиня тяжело дышала, словно ей не хватало воздуху. Руки ее так сильно дрожали, что платок, которым она порывисто отирала лоб, едва не выскользнул из пальцев.

— Это единственное, как вы говорите, средство — ужасно, — пробормотала она прерывающимся голосом, — Но я должна пожертвовать собой, чтобы обеспечить будущее моему сыну, — закончила графиня, усилием воли подавляя охватившее ее волнение.

— Я понимаю вашу нерешительность и ценю благочестивые опасения, разрывающие ваше христианское сердце, хотя вами руководит одна лишь материнская любовь, — заметил епископ, и, подняв глаза к небу, продолжал: — Но, ведь, на всякий грех существует милосердие. Разве вы забыли, что наша святая мать-церковь приемлет грешника, как отец блудного сына, и, через посредство наместника и земного представителя Христа, заново облекает его невинностью.

Яркая краска залила бледное лицо графини, и луч радости загорелся в ее глазах.

— Возможно ли? — вскричала она, набожно сложив руки. — Вы заручитесь у святого отца отпущением греха, который я вынуждена совершить из любви к семье?

— Да, духовная дочь моя и сестра! От вас зависит еще сегодня же получить эту высочайшую милость. Мой дядя, кардинал Косса, снабдил меня несколькими индульгенциями и разрешил мне располагать ими по моему усмотрению. Но вы знаете, что отпущение такого греха, какой вы готовитесь совершить, стоит дорого; небо требует щедрого вознаграждение за свое милосердие…

— Знаю, знаю, нужды нет! Для такого благодеяния цены не существует, — радостно ответила она. — Так уж я попрошу у вас полную индульгенцию для моего мужа, сына и меня, и заплачу вам за нее, сколько хотите. Кроме того, я умоляю ваше преосвященство дать мне еще особое отпущение, и дозволить мне предоставить в ваше распоряжение некоторую сумму для бедных.

На лице Бранкассиса расцвела приятная улыбка.

— На все согласен, кузина Джиованна, и, если небо окажется столь же великодушным к вам, как вы к нему, то особое место в раю за вами обеспечено. Вернемся же, однако, к нашим делам. Терять времени нам нельзя! Я не сказал еще вам, что прибыл сюда в сопровождении барона фон Рабштейна, который едет по делам в Прагу. Расстались мы при въезде в город; я поехал сюда, а он в гостиницу «Золотой телец». Нам надо торопиться, потому что Рабштейн на заре уезжает дальше.

— Теперь, когда совесть спокойна, за энергией дело не станет. Само небо, очевидно, нам покровительствует, внушив барону мысль остановиться в «Золотом тельце». Служанка гостиницы, видите ли… исповедница… старая знакомая моего духовника, отца Иларие, и слепо ему повинуется. Она-то и поднесет барону угощение по заслугам; но уверены ли вы, однако, что обещанное вами средство подействует так, как мы с вами хотим?

— На этот счет будьте спокойны, мое средство верное! А пока вы предупредите отца Иларие, чтобы он никуда не отлучался и ждал моего казначея, отца Бонавентуру, от которого получит лекарство и необходимые наставления.

Нагнувшись к графине, он шепнул:

— Не беспокойтесь, если он уедет завтра из города. Он заболеет в дороге, что будет еще удобнее, так как к вам же придут за врачебной помощью, и тогда я приму его на свое попечение. Все устроится, как нельзя лучше!

Графиня поспешно встала, но Бранкассис остановил ее.

— Кстати, сообщали вы что-нибудь графу о нашем проекте?

— Нет! Гинек мог бы воспротивиться, а то и просто выдать нас за какой-нибудь пирушкой у короля, где всегда так много пьют, — ответила графиня с некоторым замешательством.

— Превосходно! Не всегда, ведь, в вине черпается мудрость! Ваша осторожность делает вам честь, графиня, — заметил прелат с легким смехом. — А когда возвращается ваш муж?

— Он уехал по неотложному делу и вернется не раньше послезавтра.

— Еще лучше! Мы оставим его в стороне и предоставим ему мирно пользоваться опекой над прекрасной Руженой.

Благословив графиню, почтительно приложившуюся к его руке, епископ удалился в отведенные ему комнаты, куда немедленно был потребован отец казначей.

После краткого разговора, Бонавентура, — маленького роста монах-итальянец, с лисьим лицом, — торопливо вышел из комнаты и направился к духовнику графини, отцу Иларию.

Оставшись один, Бранкассис долго задумчиво ходил по комнате, потом сел к столу и принялся сверять счета. Оставшись, видимо, доволен результатами, он закрыл свою записную книгу, спрятал ее в шкатулку и позвал:

— Риччиотто!

Вошел паж, нарядно одетый в бархатный, фиолетового цвета костюм, с вышитым гербом епископа на груди. Это был красивый юноша, с бледно-матовым лицом, длинными, черными кудрями, рассыпавшимися по плечам, и черными, жгучими глазами; стройная фигура его была гибка и грациозна, как у женщины.

— Скажи моим людям, что они мне на сегодня больше не нужны и могут идти на отдых, а сам возвращайся меня раздевать.

Риччиотто ушел и быстро вернулся назад, раздел своего господина и, подав ему широкий плащ на шелку, принес затем и поставил на стол вино и два кубка. Наконец, тщательно заперев дверь на задвижку, он стал перед Бранкассисом и, подбоченясь, вызывающе спросил:

— Значит, официальная служба кончилась. Так, что ли, Томассо?

— Да, чертенок, теперь моя начинается, — ответил тот, привлекая пажа к себе на колени и нежно целуя его.

Налив в кубок вина, он стал по глоткам поить своего слугу, угощая его и сластями, лежавшими на серебряном подносе. Прекрасный паж пьянел и становился все веселей и развязней: грязные шутки и непристойные остроты свободно лились из его уст, под стать любому солдату, да и епископ в долгу не оставался. Эта оргия вдвоем, при запертых дверях, была ему, видимо, по душе, он наслаждался; но в полный восторг его привела бешеная тарантелла, которую псевдо-Риччиотто проплясал перед ним, в образе древней богини, и только проблеск осторожности удержал еще Бранкассиса от того, чтобы не вторить пляске лихой неаполитанской песней…

Было уже поздно, когда благочестивый епископ и его «верный паж», наконец, разошлись по своим комнатам, да и то разлучила их ссора. Вино и любовь придали смелости.

— Ты что там еще стряпаешь с Бонавентурой? Бьюсь об заклад, что вы опять кому-нибудь открываете двери небесные.

— Я бы тебе посоветовал, дочь моя, — грубо ответил сразу отрезвевший Бранкассис, — видеть, слышать и обсуждать только то, что касается твоей службы тайной и явной. Смотри, как бы для тебя вдруг не открылись двери неба, или, по крайней мере, in pace! Маргариту же Анджели, беглую монахиню, приютит у себя любой попутный монастырь!

Маргарита-Риччиотто разозлилась и, наградив своего духовного отца тумаком в спину, убежала в свою комнату.

На следующий день графиня и епископ еще сидели за обедом, поданным, по обычаю времени, в полдень, когда Бранкассису доложили, что один из его людей привел оруженосца барона Рабштейна, которого послали за врачом для пана, тяжко заболевшего в пути и лежавшего теперь на постоялом дворе, в нескольких часах пути от города.

На несчастье, посланный не нашел городского лекаря, отозванного к кому-то в окрестный замок. В раздумье, он не знал, что делать, как вдруг встретил одного из слуг епископа, и тот, узнав, в чем дело, посоветовал обратиться за помощью к его преосвященству, который остановился в Пльзене на несколько дней и, разумеется, пошлет на помощь своего врача, отца Бонавентуру.

Услыхав известие о болезни барона Рабштейна, епископ удивился и опечалился. Позвав к себе оруженосца, он тщательно допросил его и сказал, что не только тотчас же пошлет своего врача, но и сам поедет осмотреть больного и проследить за его переносом в город.

Присутствовавшая при этом графиня тоже, казалось, приняла горячее участие и рассыпалась в похвалах величию души и христианскому милосердию Бранкассиса, который, позабыв собственную усталость и страдание, причиняемые ему раной, спешил к одру больного, неся ему на помощь веру и науку.

— У меня есть удобные носилки, которые я отдаю в распоряжение больного, — добавила она после своей прочувствованной речи. — Водворяя его у нас, я действую от лица моего супруга, который, я уверена, поступил бы так же. В правом крыле дома есть отдельное помещение в три комнаты, и если недуг барона Светомира окажется тяжким и продолжительным, ему будет здесь гораздо покойнее, чем в шумной гостинице. И я, и моя прислуга будем за ним ухаживать.

— В этом предложении я узнаю ваше золотое сердце, дорогая кузина, и, разумеется, барон с благодарностью примет ваше гостеприимство, — сказал епископ, торопливо прощаясь, чтобы снарядиться в путь.

Глава 2

Спускался ясный и тихий летний вечер. Багровое солнце садилось, огнистым блеском золотя все кругом. По дороге в Плзень трусили два всадника.

Один из них был духовное лицо, в черной сутане с широкими рукавами и суконной шапочке. Тонкое, бледное лицо его заканчивалось к низу остроконечной бородкой, и было чрезвычайно привлекательно. Лоб был широкий, рот строго очерчен, большие, задумчивые, ясные глаза смотрели кротко, словно подернутые тихой грустью. В нем был виден мыслитель-идеалист, душа прямая и честная, не допускающая сделок с совестью, хотя и склонная к увлечениям на пути веры, любви и правды. Бессознательная, но величавая простота сказывалась в каждом его движении.

Спутник его был редкой красоты молодой человек, высокий, стройный и удивительно хорошо сложенный, с черными, как вороново крыло, волосами. Большие, темные глаза светились умом и могучей волей. Одет он был в светское платье — изысканный наряд тонкого коричневого сукна; широкий черный плащ развевался за плечами и сбоку виднелся меч со стальной рукоятью, а спереди, за поясом, заткнут был кинжал. Он вел в поводу лошадь с вьюком, да и за седлом каждого из всадников приторочено было по чемодану. Спутники оживленно разговаривали.

— Так вот, вкратце, главнейшие факты моего пребывания в Оксфорде, — закончил свою речь молодой человек. Когда мы будем в Праге, я расскажу тебе, в свободное время, много интересного, мистр[1] Ян; а теперь я еще в себя не могу прийти от радости, что так неожиданно встретил тебя на большой дороге. В сущности, ты не сказал мне, откуда и куда ты едешь.

— Я ездил в Гусинец по семейному делу: устроить наследство моей двоюродной сестры, Катерины; а оттуда поехал навестить приятелей и проповедать слово Божие разным беднякам, о которых священники их не радеют вовсе. Господи, Боже мой, на какие безобразие я натыкался! Право, подчас невольно спрашиваешь себя, не пришли ли времена антихриста? Но, видя глубокую веру бедного люда и ту восторженную радость, с которой он слушает проповедь на родном языке, в сердце расцветала надежда на лучшие времена, и я со слезами молил Господа вернуть мир церкви и возродить ее.

— И на твою молитву, конечно, отзовется всякое истинно христианское сердце. Будем надеяться, что милосердый Бог не забудет Своего верного чешского народа и избавит его от немецкой саранчи, которая грабит, угнетает и развращает его. Откуда, как не от них, идут все зло, все несчастие и несогласия?

— Не торопись, Иероним! Много зла, конечно, чинят нам иноземцы, но, ведь, и мы грешим довольно и заслужили наказание!

— Да существует ли наказание, большее, чем эти проходимцы, — вспылил Иероним, — есть ли пределы их наглости и жадности? Когда их разбили на ратном поле, они вернулись под видом колонистов, забирая в свои руки земли, должности и привилегии. Разве не они хозяева в наших городах? В университете они делают, что хотят, и когда-нибудь нас вовсе выгонят оттуда, если этому вовремя не положить конец! Чех уж стал чужим в собственном отечестве: он работает, а немец управляет, тот сеет, а этот собирает! Даже язык наш они хотели бы у нас отнять!

При этих словах лицо священника чуть покраснело, брови сдвинулись, и в его ясных глазах вспыхнуло неудовольствие.

— Ты прав, Иероним, все это возмутительно! Хоть и грех, а часто негодуешь, при виде того, какие гадости делают чехам в одном только университете. Стычки между профессорами и несогласие немецких студентов с чешскими вошли уже в обычай, а ректор всегда на стороне своих немцев.

Они замолчали, занятые своими мыслями. Красавец-всадник, которого спутник его называл Иеронимом, первый нарушил молчание.

— Не попадется ли нам по дороге гостиница, мистр Ян? Мы, ведь, проехали добрый кусок, и я начинаю чувствовать потребность в пище и отдыхе. Помнится, тут неподалеку должен быть где-то постоялый двор.

— Пьяные солдаты подожгли его в прошлом году и он сгорел дотла. Нет, до гостиницы далеко, а вот скоро будет селение, и мы найдем пристанище в доме священника, который уже год отсутствует, по словам оставленной при доме женщины. Там мы можем спокойно отдохнуть.

— А где же скитается этот благочестивый пастырь церкви? — спросил, смеясь, Иероним.

— Видишь ли, у него еще два прихода[2] и когда его нет в одном, он сказывается в другом, так что проверить его трудно; зато вот десятину собирать, говорят, он удивительно исправен.

— И, вероятно, очень требователен в этой жатве, особливо, если он немец.

— Не знаю, из каких он; кажется, что он младший в семье и посвящен был чуть ли не семи лет от роду.

— Предусмотрительно и, должно быть, дорого обошлось родным его. Ведь епископы изрядно берут за приходы, — им тоже надо оплатить свои места. Впрочем все попы делятся с Римом, то есть, я хочу сказать с папой, или лучше, папами, и это может служить извинением приходским священникам.

— Да, симония, как проказа, снедает церковь. С отвращением видишь безумную роскошь, жадность и разврат этих людей, осмеливающихся называться последователями Христа — Царя Небесного, который ходил босой, презирал стяжание и сказал страшное слово: «Легче верблюду пройти сквозь игольные уши, чем богатому войти в Царство Небесное».

— Например, архиепископ пражский, у которого свой бургграф, свои камергеры, канцлер, маршал, казначей и т. д., который пользуется тремя тысячами марок дохода, не считая оброка в натуре, барщины и продажи бенефиций, отпусков и тому подобных прибылей. Как мало он походит на своего Божественного Учителя, — заметил Иероним и вдруг залился смехом.

— О чем ты смеешься? Разве грустный предмет нашего разговора может подать к этому повод?

— Прости, дорогой мистр Ян, мой невольный смех, но мне вспомнилась смешная история Николая Пухника[3], достойного каноника пражского, чернинского, оломуцкого, настоятеля святого Николая и Жемницы Моравской, прославившегося своей скупостью.

Улыбка появилась и на лице Гуса.

— Ах, да! Это когда король, под веселую руку, дозволил ему забрать столько золота, сколько может унести, а Николай так набил себе все карманы и сапоги, что был не в состоянии двигаться. Смешной и грустный случай!

— Нет, самое-то лучшее, это — апофеоз, когда Вацлав, смеясь, как сумасшедший, велел у него все отнять, а самого выгнал вон. У короля бывают подчас грандиозные мысли, и я так, право, люблю его, несмотря на его слабости, — он все-таки расположен к Чехии! Но вот, кажется, мы, наконец, и приехали. Смотри, Гус, — там, направо, бедные лачужки; это, вероятно, и есть то селение, про которое ты говорил, а вон, у дороги, рядом с церковью, и каменное здание, должно быть, дом священника.

— Да, да, — ответил Гус, сворачивая на тропинку к селению.

Прочная и высокая каменная стена окружала дом; ворота были раскрыты настежь, и на дворе, у колод с сеном, привязано было десятка с два оседланных лошадей. Подле лежало несколько свор собак, а на телеге, под навесом, видна была пара убитых оленей и кабан.

— Какая-то охотничья компания заняла дом раньше нашего. Видишь, окна освещены, а судя по тому, как они шумят, пир, должно быть, в самом разгаре. Придется повернуть назад, — не без огорчения заметил Гус.

— Вот еще! Где двадцать человек сыты, там на двух хватит, а я умираю с голоду. Слезай, брат Ян, и пойдем просить охотников принять нас. Это, должно быть, соседние паны, — ответил Иероним, ловко соскакивая на землю.

Гус последовал его примеру, и они, привязав лошадей, направились к дому, откуда несся беспорядочный гул голосов, смех и песни.

В ту минуту, когда они всходили по каменным ступеням крыльца, дверь дома неожиданно распахнулась и на пороге, держа в руках фонарь, появился тучный монах, с красным, жирным лицом и подслеповатыми, мигающими глазами. Из-под темной рясы, подоткнутой за веревку, служившую ему поясом, видны были толстые ноги, обутые в сандалии, к которым ремнями привязаны были большие шпоры.

Он, видимо, был пьян и качался, придерживаясь за дверной косяк, чтобы не упасть: фонарь в его руке болтался во все стороны, ряса была залита вином и блестела пятнами жира.

— Ну, вот, Господь посылает нам еще гостей, а один даже собрат, — заплетающимся языком процедил он и разразился пьяным смехом. — Salve, salve! Войдите, отец мой, и вы, достойный господин, места для всех хватит и что поесть найдется для приятелей.

Он посторонился, пропуская их, и Гус с нескрываемым отвращением последовал за Иеронимом в дверь, которая вела в прихожую и за ней в большую залу.

Войдя, оба они остановились, пораженные. Посреди комнаты, большой стол заставлен был кушаньями и вином. Объедки пирогов и дичи и валявшиеся на полу пустые бутылки и кружки красноречиво свидетельствовали, что попойка шла уже давно, а раскрасневшиеся лица указывали на обильное возлияние.

В эту минуту еда уже кончилась; сдвинув блюда, на конце стола играли в кости и насыпаны были груды золота, серебра и меди.

Компания собралась удивительная: монахи и, должно быть, священники, судя по тонзуре, которая одна и выдавала их духовное звание, несколько воинов и женщин; среди последних три монахини, беспорядочный наряд и бесстыдные позы которых доказывали, как они низко пали. Средину стола занимал молодой еще человек, лет тридцати пяти, но уже совершенно плешивый; обрюзгшее, помятое лицо его говорило о бурно проводимой жизни. На коленях у него сидела цыганка в пестрой юбке, с голыми руками и шеей и распущенными волосами, черной гривой спускавшимися по плечам.

В ту минуту, когда Гус и Иероним показались на пороге, она подняла в руке рожок и с громким смехом выбросила на стол кости. При появлении незнакомцев, царивший в зале гам вдруг смолк.

— Глядите, Бертольд ведет нам подкрепление: воина и нашего же собрата — шельму, как и мы! — громко закричал человек, сидевший посредине стола. — Пожалуйте, уважаемые путешественники! Дитрих фон Штерн, хозяин здешних мест, благочестивый настоятель этого жалкого прихода, приглашает вас на свой скромный ужин. Ты, воин, распоряжайся сам, а ты, брат мой по стихарю и рясе, садись вон там, около Зденка, который все равно скоро свалится под стол и оставит тебе в наследство прекрасную сестру.

Иероним молчал, нервно поглаживая свою черную бороду; зато бледное лицо Гуса стало багровым, глаза загорелись гневом и, шагнув к столу, он стукнул по нему кулаком, так что от удара задрожала посуда.

— Негодяй, позорящий облачение, которое носишь! — грозно крикнул он. — Как тебе не стыдно твоего сквернословия, как не стыдно держать на коленях эту девку и окружать себя сборищем скотов! Опомнись, отступник обетов священнических! Ты утопаешь в пьянстве, как последний солдат, и обратил дом свой в кабак, в притон бесчестья…

Дитрих фон Штерн слушал этот неожиданный суровый выговор с раскрытым от удивления ртом и тупо смотря на говорившего. Но это оцепенение вдруг сменилось приступом гнева.

— Га! Ты смеешь так говорить со мной, негодный уличный болтун! Вот я проучу тебя, как оскорблять меня в моем собственном доме, — заревел Дитрих в ответ, стараясь встать и отшвырнув от себя цыганку, которая с криком свалилась на пол.

С трудом поднялся он, наконец, на ноги и стал тащить из ножен висевший у него сбоку охотничий нож.

— Я тебе язык отрежу, чтоб ты помнил, как читать наставление не сапожнику, как ты, а Дитриху фон Штерну, — продолжал он, шатаясь, идя к Гусу с поднятым ножом в руках.

В это время один из пьяных монахов схватил глиняную кружку и пустил ею в Гуса, но промахнулся, и она с грохотом разлетелась вдребезги, ударившись о дверной косяк, пальца на два от головы Иеронима. Тогда тот выхватил меч, одним прыжком очутился перед Гусом и заслонил его собой; блестящий клинок завертелся перед искаженным злобой лицом Дитриха, который невольно попятился и грузно шлепнулся на стул.

— Успокойте ваш хмель, преподобный отец Дитрих, а выслушанную вами истину примите к сведению! Борьба со мной может плохо кончиться для вас и для ваших достойных приятелей, — презрительно крикнул он. — Пойдем, Ян, скорее, из этой берлоги!

— Да, отряхнем прах от наших ног! Кусок хлеба под этой кровлей хуже всякой отравы, — дрожащим от волнения голосом ответил Гус.

Не обращая внимания на сыпавшиеся на них крики и ругательства, они вышли из комнаты и в прихожей Иероним чуть не споткнулся об отца Бертольда, растянувшегося на полу и громко рыдавшего. Он бил себя в грудь и причитал: «Мае culpa! Меа Culpa! Согрешил я против тебя, Господи Боже мой!» С омерзением перешагнули они через пьяницу, поспешили сесть на лошадей и поехали прочь со двора. Из дома слышался адский грохот, вперемежку с воплями женщин.

Несколько минут они ехали молча.

— Вот, хороший пример того, что сталось с церковью, — сказал Иероним, убавляя рысь. — Хотя со стороны Дитриха нечему удивляться. Три года тому назад, в Праге, я был свидетелем такого безобразия, которое ясно показало, на что он способен. Ты знаешь, я проживал тогда у моей тетки, в Малой Стране (городе), и вот, однажды вечером, возвращаемся домой, я и мистр Якубек, вдруг слышим, впереди нас крики, смех, свист и видим толпу народа, ремесленников, мальчишек и т. п. Мы прибавили шагу, чтобы посмотреть, что случилось, и видим перед собой пьяного человека с тонзурой на голове, — тогда еще у него было достаточно волос, — нагишом, выписывающего зигзаги. Народ издевался над ним и бросал в него грязью, а он отвечал отборной руганью и плевал на толпу. Его непременно бы отколотили, если бы негодяй не скрылся в ворота какого-то дома, откуда уже более и не появлялся. Якубек себя не помнил от гнева, тотчас же навел справки, и мы узнали, что этот безобразник, прозывавшийся Дитрихом фон Штерном, был священником, приехавшим в Прагу добывать себе место каноника, а покуда скитался по кабакам, да разным притонам и вел дьявольскую игру. В этот день ему не повезло, и он, проигравшись до рубашки, голым возвращался в Вышеград, где жила его любовница[4].

Поэтому случаю Якубек произнес громоносную речь, но архиепископ затушил дело, а Дитриху приказал убраться вон из города. Однако, место каноника пражского капитула он все-таки не получил.

— Вот ты видел пьяного священника голым на улице, а я недавно видел такого, который отказывался хоронить бедных, пока не нашлось, кому за них заплатить[5]. Который из них лучше, я не знаю, — с горечью в голосе ответил Гус.

— По милости этого проклятого Дитриха, мы опять на большой дороге и уж на всю ночь. А между тем, кони больше нашего нуждаются в корме и отдыхе.

— Ну, надеюсь, что мы скоро найдем себе пристанище. Я вспомнил, что здесь неподалеку стоит замок барона Рабштейна, с которым я знаком по Праге, — успокоил его Гус. — Барон принимал меня у себя с величайшей благосклонностью, а с дочерью его, маленькой Руженой, мы даже подружились. Под его гостеприимным кровом нас примут с честью.

Глава 3

Было уже совсем темно, когда путники добрались, наконец, до замка Рабштейн, — внушительной феодальной крепости, — и постучались у ворот. Узнав имена прибывших, старый кастелян не замедлил впустить их, несмотря на отсутствие хозяина и позднее время.

Их повели сначала в столовую и, пока приготовляли комнаты для ночлега, подали ужин, во время которого кастелян рассказал, что дней десять тому назад барон отправился в Прагу, а сегодня прохожий коробейник принес известие, что пан заболел по дороге и доставлен в Плзень знакомым епископом.

— Может быть, это и неправда, а все-таки известие о болезни барона нас очень тревожит, — закончил верный слуга со слезами на глазах.

В эту минуту дверь неожиданно распахнулась и в комнату вбежала девочка, в сопровождении пожилой женщины в белом чепце. Ребенок был очарователен. Большая для своих девяти лет, но стройная, грациозная и воздушная, она производила впечатление чего-то неземного. Тонкое, миловидное, бледно-матовое личико ее освещали большие, темно-голубые глаза, казавшиеся почти черными и задумчиво смотревшие из-под густых, лучистых ресниц. На девочке было белое, шерстяное и длинное, как тогда носили, платье, а на голове голубая бархатная шапочка, из-под которой спереди выбивались мелкие завитки волос, ниспадавших с боков и сзади волнистой, золотистой массой. Глазки ее вспухли и покраснели, а на бледном личике отражалось переживаемое ею горе.

Вырвавшись из рук пытавшейся удержать ее няньки, и не обращая внимания на Иеронима, девочка бросилась к Гусу.

— Ты привез мне известие об отце, мистр Ян? Лучше ему? — тревожным голоском спросила она. — Коробейник говорил, что он очень болен и что его несли на носилках.

Гус сочувственно взял в свои руки похолодевшие ручки ребенка.

— Милая Ружена, я не из Пльзени, а только еще еду туда и ничего не знаю о болезни твоего отца. Уповай на милосердие небесное и успокойся.

Ружена подняла на него свои чудные, полные слез глаза.

— Ты думаешь, Бог не допустит, чтобы отец умер, покинув меня одну?..

Рыдание заглушили ее слова.

— Вот она все плачет с той самой минуты, как получила печальное известие. Я просто не знаю, что и делать! Как только заслышала она звук рога у ворот, так я сейчас же должна была ее одет и вести сюда. Будто каждый может знать, что сталось с паном, — грустно заметила няня.

Тронутый горем девочки, Гус привлек ее к себе и стал утешать, говоря ей о мудрости и благости Господа и о неисповедимых путях Его, которых человек, по слепоте своей, часто не признает, но которые всегда ведут к добру, особенно того, кто с твердой верою вручает жизнь и судьбу свою создавшему его Отцу Небесному.

Глубокий, кроткий голос и то обаяние, которым веяло от молодого проповедника, благотворно подействовали на ребенка.

Расстроенное личико Ружены прояснилось; она умильно сложила рученки и доверчиво положила свою кудрявую головку на плечо утешителю. Теперь она заметила также Иеронима и дружески его приветствовала.

Обрадованный успокоительным действием своих слов, Гус убедил Ружену ложиться спать, и та послушно согласилась было уже идти, как вдруг глухой шум донесся по соседству из коридора.

Слышались беготня, крики и причитания. Наконец, дверь отворилась, и на пороге появился старый оруженосец, весь в пыли и бледный; а за ним растерянный, с заплаканным лицом, кастелян.

— Ах, преподобный мистр Ян, — дрожащим голосом сказал кастелян. — Какое горе, какое страшное горе! Обожаемый пан наш скончался!

Завидев оруженосца отца, Ружена хотела к нему броситься, но мрачный, убитый вид его напугал ее, и она застыла на месте. Услыхав про смерть отца, Ружена глухо вскрикнула, беспомощно всплеснув руками; головка ее запрокинулась, и она повалилась бы на пол, если б няня вовремя ее не подхватила.

Присутствующие кинулись к ней на помощь, но Ружена была без чувств; ее так и унесли, не приводя в сознание.

Гус, глубоко потрясенный этим трагическим случаем, велел оруженосцу Матиасу идти за ним, рассказать все подробности неожиданной кончины барона, которому возраст и крепкое здоровье сулили еще долгие годы жизни.

Матиас подробно описал все обстоятельства, сопровождавшие смерть пана, с трудом удерживая душившие его слезы.

Услыхав имя Бранкассиса, Иероним привскочил.

— Как, Бранкассис, племянник Балтазара Коссы, замешан в эту историю? О, тогда… — неодобрительный взгляд Гуса остановил его. — Я знаю епископа, но его присутствие здесь меня удивило; я считал, что он в Италии, — изменив тон, поправился Иероним.

Горькая усмешка мелькнула на устах оруженосца, но он продолжал свой рассказ и, закончив его, попросил позволения уйти.

— Что ты хотел сказать твоим неосторожным восклицанием по поводу Бранкассиса? — спросил Гус, когда они остались одни.

— Я не мог удержаться! Мне вдруг пришла в голову мысль, что внезапная болезнь барона и затем его смерть неестественны, а усердное ухаживанье епископа за больным — подозрительно! Во время поездки в Италию я узнал про Коссу, бывшего тогда архиепископом Якинским (Анконским), невероятные вещи, от которых волосы встают дыбом. Так, он был пиратом и покинул это дело, чтобы сделаться кондотьере. Не знаю, что заставило его дезертировать и облачиться в рясу, но известно, что и в ней он продолжает свое былое ремесло, т. е. грабит и развратничает. Племянник же этого разбойника, говорят, — правая рука своего дядюшки и, разумеется, он не стал бы утруждать себя, разъезжая по чешским дворянам, если бы здесь не было для него выгодной добычи. Что Вальдштейн назначен опекуном, тем более странно; ибо всем известно, что он и покойный барон были политическими врагами. Рабштейн, ты сам знаешь, был горячим сторонником «союза панского» и пособлял Розенбергу захватить короля в Бероуне, тогда как Гинек Вальдштейн — влиятельный член придворной челяди, окружающей Вацлава. Все это достаточно подтверждает мои подозрения!

— Милосердый Боже, охрани невинную сироту во всех этих мерзостях, — прошептал Гус, набожно крестясь.

Опустившись затем на колени, он стал творить вечернюю молитву и лег спать, так как падал от усталости.

По выходе из комнаты приезжих гостей, Матиас вынужден был в людской еще раз повторить подробный рассказ о смерти барона; затем с ним долго говорил кастелян. Освободившись, наконец, он направился в покои Ружены и, несмотря на поздний час, тихо постучался в дверь, рядом со спальней девочки.

Дверь тотчас же отворилась.

— Я так и думала, что ты зайдешь, Матиас, и поджидала тебя, — шепотом сказала няня.

— Хотелось поговорить с тобой о постигшем нас несчастье. А что делает наша бедная пани?

— Спит наш ангел! Отчаяние и слезы в конец истощили ее. Сначала, как ее принесли сюда, я думала, уж не помешалась ли Ружена; потом она затихла, да так и уснула у меня на коленях.

Оруженосец вошел и сел у стола, на котором горела масляная лампа.

Иитка и Матиас приходились двоюродными братом и сестрой и были друзьями с детства. Оба они родились и выросли в замке и всю жизнь провели на службе у семьи Рабштейнов, которой были слепо преданы. Покойный барон Светомир знал и ценил их испытанную верность и отличал своим доверием, походившим даже на дружбу.

В комнате воцарилось молчание. Иитка тихо плакала, а Матиас, облокотясь на стол, сидел, мрачно нахмурившись.

— Ну, расскажи же, наконец, как умер наш дорогой пан. Я понять не могу, откуда взялась эта болезнь. Ведь, уезжая, он был здоров, как рыба в воде.

— Поэтому-то я убежден, что барон пал жертвой гнусного злодейства, — прошептал Матиас, нагибаясь к оторопевшей при его словах Иитке.

— Злодейство… злодейство… — беззвучно шептала она дрожавшими губами. — Да кто же мог его убить, — его, доброго, великодушного? Кому от этого какая польза?

— О, польза-то ясная! Слушай только, я тебе все расскажу, потому что уверен в твоем молчании, а ты уж потом суди сама, основательны мои подозрение или нет. Помнишь, как мне не нравился нежданный приезд итальянца-епископа. Не верю я этим фальшивым, хитрым, да вкрадчивым иноземцам; точно вот собака ползет к тебе, чтобы укусить! Так вот, накануне отъезда, раздевая барона, я постарался ловко выпытать, зачем приезжал итальянец; а пан-то наш умен был, сейчас догадался и засмеялся. Хлопнул меня по плечу, да и говорит: «Знай, старая лиса, епископ приезжал ко мне послом от моего брата Гинека, чтобы выудить у меня денег и с предложением отдать Ружену за его сына Вока. А я не намерен ни разоряться для Вальдштейнов, ни выдавать дочери за его повесу-сына, что и высказал ему. Взялся же он вести переговоры потому, что приходится сродни самой графине. Ну, так ступай теперь и спи спокойно». До Плзни пан был совсем здоров, и болезнь с ним приключилась после ужина в «Золотом Тельце». Уж когда мы тронулись в путь, на заре, я заметил, что барон не здоров и с трудом держится на седле; а подъехав к первому постоялому двору, он лишился чувств. Я тотчас же послал одного из наших людей в город за лекарем; барон никого уж не узнавал и горел, как в огне. Вместо врача, приехал сам епископ со своим казначеем. Пана положили на носилки и перенесли в город, в дом графа Вальдштейна. Все это очень подозрительно; епископу же я не доверяю, с тех пор, как открыл, что один из пажей его — переодетая женщина.

— Какая мерзость!

— Да, да! Ты понимаешь, Иитка, что это открытие не прибавило моего к нему уважения. И вот, когда ночью негодяй отослал всех нас, сказав, что сам будет ухаживать за больным, меня охватила такая тоска, что я глаз сомкнуть не мог. Услыхав ходьбу и говор в комнате барона, я, на всякий случай, пробрался рядом в комнату, что-то вроде кладовой, и прислушался. Говорили они хоть и тихо, а все же я понял, что наш пан диктует духовную, которую епископ потом перечел. Всего я не расслышал, но помню ясно, что опекуном Ружены назначался Розенберг, у которого она и должна воспитываться до своего замужества. Вообрази же себе, что я почувствовал, когда вчера, после положения покойного в гроб и отвоза его в церковь, граф Вальдштейн нас всех собрал и читает нам вдруг завещание, в котором уже он назначается опекуном и распорядителем состояния Ружены до ее свадьбы с его сыном, Воком; самая же помолвка, якобы по желанию покойного, должна состояться скоро.

— Да, ведь, это же наглый обман, завещание подложное, и надо их разоблачить, жаловаться!.. — вне себя вскричала Иитка.

— Жаловаться? — он горько усмехнулся, — Кому? Кто поверит обвинениям какого-нибудь бедняка, вроде меня? Всякий скажет, что это клевета! Завещание подписано самим бароном, на глазах у всех; только текст, читанный епископом, был не тот, который он писал, а как это доказать? Нет, Иитка, когда-нибудь, потом, может быть, мы и откроем ребенку всю правду, а пока приходится молчать. Меня печалит то, что здесь сейчас же начнут расхищать панское добро, а у барона в сундуке хранятся большие деньги, да и бриллианты баронессы покойной там же; они одни составляют целое богатство.

— Нельзя ли их спрятать в какой-нибудь тайник в башне? Вальдштейн никогда здесь не был и не найдет их.

— Что ж, это мысль хорошая! Ключ-то от сундука у меня, я его припрятал, как только увидал епископа с носилками. Завтра же ночью мы все и устроим!

Обсудив все подробности этого плана, они расстались.

На следующий день, перед отъездом из замка, Гус и Иероним пожелали видеть Ружену, чтобы выразить ей свое соболезнование и проститься.

Вид девочки, бледной и осунувшейся за одну ночь, растрогал их до глубины души. Со слезами на глазах, Гус привлек к себе Ружену, поцеловал в головку, благословил и долго говорил ей, стараясь пробудить в ее бедном сердце покорность воле Всевышнего и убеждая, что она не на веки же разлучена со своим отцом, что в будущей жизни она с ним свидится, если своим благочестием и добродетелью заслужит того, чтобы отец ее, с неба, заботился о ней и был ходатаем за нее перед престолом Божьим.

Горячая вера, одушевлявшая Гуса, никогда его не покидавшая и поддерживавшая до самой смерти, благотворно подействовала на чистую, впечатлительную душу девочки. Отчаяние Ружены постепенно сменилось глубокой, но спокойной скорбью и слезами, которые облегчили ее. Доверчиво и любовно взглянула она в ясные, грустные глаза своего утешителя и, обвив ручками его шею, прошептала:

— Ты добрый, мистр Ян, я тебя люблю! Останься со мной.

— Очень хотел бы, дитя мое, да дела призывают меня в Прагу, — Но я каждый день буду молиться за тебя и твоего отца. — Бог даст, мы скоро с тобой увидимся!

— И я тоже, как ты сказал, буду утром и вечером молиться Богу, думая об отце и смотря на небо, куда он ушел; пусть он знает, что я о нем постоянно думаю!

— Бедный, несчастный ребенок, безвинная жертва злобы и жадности людской, — грустно качая головой, заметил Гус, когда он со своим спутником очутился на большой дороге.

— Да, да! Она будет нуждаться в покровительстве. Из Ружены выйдет обаятельная женщина, а при ее большом состоянии, она сделается завидной добычей, и вокруг нее закопошатся все дурные страсти! — сочувственно вздыхая, подтвердил Иероним.

В ночь Иитка и Матиас пробрались в комнату покойного, и конюший отпер большой железный сундук, прикованный к стене. Оттуда они поспешно достали две большие, тяжелые шкатулки и несколько мешков с золотом: сундук закрыли, а вынутые вещи перенесли в так называемую библиотеку, где хранилась масса древних пергаментов и семейные документы. Часть стены, прикрытая полками, сдвигалась, при нажатии пружины, и открывала вход в довольно просторную комнату, откуда другой выход скрытно выводил в лес. Барон показал тайник своему верному Матиасу, чтобы он, в случае осады замка, мог им воспользоваться и спасти драгоценности, а также бежать с ребенком, если бы к этому представилась надобность. Сюда и запрятали преданные слуги мешки с деньгами, шкатулки с разными золотыми и ценными вещами и дорогую посуду.

— Вот здесь все останется в сохранности до совершеннолетия Ружены и бриллианты ее матери не разойдутся по карманам итальянских мошенников, — сказал довольный Матиас, — А ты, Иитка, сообщи малютке, где спрятано ее добро, на случай нашей смерти. Надо, чтобы она сама передала графу ключ от сундука; Вальдштейн не должен и подозревать, что он прошел через наши руки.

На следующий день Иитка завела разговор с Руженой о ее будущих опекунах и высказала подозрение насчет их алчности, искусно внушая девочке убеждение в необходимости скрыть часть имущества, если она не хочет, чтобы его расхитили чужие.

Ружена была не только развитее своих лет, но у нее был тот наблюдательный ум, который рано развивается у детей, одиноко растущих среди больших. Она с полуслова поняла, что опекуны ее — враги, которым доверяться не следует, и потому, не колеблясь, сказала:

— Спрячем самое драгоценное!

Тогда Иитка показала ей тайник и все, что они с Матиасом туда снесли, и затем передала ей ключ от сундука.

— Будь спокойна, — твердо сказала ей девочка, — я ничего не выдам и не отдам маминых вещей; а самый ключ вручу так, что ни малейшее подозрение не коснется Матиаса.

И миловидное личико ребенка выразило при этом столько хитрости и твердой решимости, что нянька даже растерялась.

В большой зале вальдштейновского дома, на высоком катафалке, окруженном свечами, выставлено было тело покойного барона Рабштейна, и сам Бранкассис, в сослужении с отцом Бонавентурой и отцом Иларием, правил панихиду. В это время вернулся сам граф-хозяин и был страшно поражен, найдя у себя в доме покойника и услыхав неожиданные новости.

Графу перевалило за сорок; это был высокий мужчина, чисто славянского типа, красивый и изящный. По натуре беспечный и любивший хорошо пожить, он частью растратил уже свое громадное состояние, хотя разорению его немало способствовали войны и неурядицы тогдашнего смутного времени. Но сам он никогда не прибегнул бы к преступлению, чтобы выпутаться из тяжелых обстоятельств, и неожиданная смерть двоюродного брата, у него же в доме, и притом так кстати, пробудила в нем неприятные чувства.

По окончании службы, он молча, насупив брови, выслушал рассказ жены, не сводя с нее пристального взгляда.

— Надеюсь, что ты со своими попами, вечно сидящими у тебя под юбками, не пособляла смерти Светомира, ровно настолько, насколько нам это выгодно? С убийством я не желаю иметь никакого дела, понимаешь?

Бледное и злое лицо графини побелело.

— Я полагаю, что ты с ума сошел, осмеливаясь кидать такое оскорбление в лицо твоей жены! Прикажи начать розыск о смерти барона, если уж тебе так хочется позора. Тебе, вероятно, в тягость твои земли и замки, и ты предпочитаешь положение мелкопоместного пана! Кто же мешает отказаться от счастья, ниспосылаемого Провидением, может быть, из сострадания к твоему сыну, неповинному в нищете и стыде, которые его ожидают?

Она повернулась к нему спиной и, рассерженная, вышла, а граф опустился в кресло и задумался.

Мало-помалу врожденная беспечность взяла верх: ведь возможно же, что Светомир умер и естественной смертью, а отталкивать прямо с неба свалившееся благополучие было неразумно. Это соображение успокоило его.

Через несколько дней граф прибыл с телом в родовой замок покойного, чтобы схоронить его в семейном склепе.

Ружена встретила похоронный поезд у ворот замка, в сопровождении Иитки и всех слуг. Черное платье и шапочка с длинным вуалем еще резче оттеняли матово-бледное лицо ее и золотистые волосы. При виде гроба, Ружену охватил такой порыв отчаяния, что ее хотели увести, но это придало ей силы. Она овладела собой и, хотя заливалась слезами, но достояла до конца погребальной церемонии. Только когда двери склепа закрылись за телом ее отца, горе осилило и разразилось страшным нервным припадком.

Редкая красота девочки поразила графа, а ее отчаяние и неудержимые слезы произвели тяжелое впечатление: не то сожаление, не то угрызение совести шевельнулись в его суетном сердце. Под влиянием этих чувств он взял девочку на руки и нежно поцеловал, уверяя, что в нем она найдет второго отца. Но Ружена холодно приняла его уверения и ласки; враждебно, недоверчиво взглянула она на него и наотрез отказалась присутствовать на поминальном обеде, уйдя с Ииткой к себе.

На следующий день вся челядь замка собралась, по приказанию графа, в большой зале, и он прочел сам завещание покойного барона, которое назначало его опекуном Ружены и поручало ему все ее состояние до замужества ее с Воком фон Вальдштейном, объявленным ее женихом. Затем граф сказал, что как только покончит с описью имущества и познакомится с делами, он увезет свою питомицу к себе в замок, где она и будет воспитываться.

В тот же день Вальдштейн энергично принялся за работу, но на первых же порах обнаружил отсутствие ключа от кованого сундука. Тщетно опрашивал он всю прислугу, которая естественно ничего не знала. В раздумье, графу пришло в голову спросить Ружену, не знает ли она, куда девался ключ.

— Да, я знаю, где он, но отец строго запретил мне говорить это кому бы то ни было, — решительно ответила девочка.

Вальдштейну пришлось долго ее убеждать, что он заменяет ей отца и потому, для охраны ее же интересов, обязан познакомиться с документами, заключающимися в сундуке.

Ружена, наконец, сдалась, потребовав, чтобы все, даже Интка, вышли из комнаты, и повела опекуна на половину отца, где и вынула ключ из потайного места.

Когда, дня через два, граф спросил Ружену, не известно ли ей, где хранятся драгоценности ее матери, она отозвалась полным незнанием и поддерживала свои слова так уверенно, что, в конце концов, он ей поверил. Это обстоятельство внушило Иитке и Матиасу почти благоговейное уважение к уму ребенка.

Отъезд был назначен через неделю. Вальдштейн, хотевший быть в хороших отношениях с будущей невесткой, спросил, что она желает взять с собой.

— И ты разрешишь мне все, что я попрошу? — осведомилась Ружена.

— Конечно, дитя мое, если только ты не захочешь захватить весь замок или одну из его башен, что было бы затруднительно, — засмеялся он.

— В таком случае, позволь мне оставить при себе няньку и Матиаса, для моих услуг, и еще Перуна, любимую охотничью собаку отца.

— Разрешаю тем более охотно, что и сам думал об этом же.

В назначенный день, сидя с Ииткой в носилках и с Перуном у ног, Ружена покинула замок своих предков, под охраной Матиаса, ехавшего рядом верхом. С влажными от слез глазами и серьезным не по летам лицом, прощалась она со своим родовым гнездом и, когда за поворотом дороги замок окончательно скрылся из виду, она разразилась рыданиями, спрятав свое личико на плече верной няни.

Глава 4

Мало в Европе городов, расположенных столь удивительно, как Прага, — древняя столица Чехии, — и тот, кому случай доставлял возможность любоваться ею с высот Петрина, Вышеграда или Градчан, наверно никогда не забудет этой чудной картины.

На зеленой равнине, окруженной высокими холмами и прорезанной Влтавой, раскинулся царственный город; на светлой лазури легко и красиво выделяются из прочей массы домов стройные громады церквей и башен. Есть что-то невыразимо величавое в этой дивной гармонии красивых очертаний и красок. Все светло и приветно, все дышит тем пленительным и ясным покоем, который природа разливает иногда по излюбленным ею местам, щедро оделяя их своими дарами.

И, словно в насмешку, этот-то уголок земного рая был избран судьбой театром кровавых войн, ареной вековой, непримиримой борьбы двух рас, оспаривающих друг у друга обладание Чехией. В стенах этой же самой Праги суждено было вспыхнуть светочу свободной мысли, который сиянием своим озарил мрак средних веков и нанес могуществу Рима первый, но решительный удар.

Долгие века чешский народ занимает положение авангарда всего славянского мира и, как рогатина, всажен в бок Германии, почему Чехия и была местом непрерывных вражеских натисков. С настойчивостью, свойственной тевтонскому племени, испробовали немцы, — и никогда не отчаивались в успехе, — все средства насилие и вероломства, чтобы превозмочь это препятствие или, по крайней мере, его обезвредить. Нападение началось с самым опасным оружием в руках, верой.

Чехия обращена была в христианство славянскими первоучителями, святыми Кириллом и Мефодием, во второй половине IX в. Восточное исповедание пустило столь глубокие корни в духе и сердце народа чешского, что предание этой веры отцов, хотя и слабели постепенно, но держались в течение столетий и, несмотря на все усилие пап, не исчезли даже в XIV в., когда к ним присоединилось гуситское движение. Может быть, гуситство даже возвратило бы чехов в лоно православной церкви, так как посольство от чешского народа с просьбой об этом являлось к Константину Палеологу и патриарху Геннадию. Но Мохамед II взял Константинополь в 1453 г., и сношение с Византией прекратились, а битва при Белой горе, как гром, разразилась над страной и заглушила в ней на долгое время религиозную жизнь и национальное развитие.

С X и XI вв., следом за католическими (немецкими) миссионерами, появляются немецкие поселенцы, и Чехия теряет некоторые свои передовые посты, как, например, Хебский округ (Эгер), оставшийся онемеченным до сего дня. В конце XII в. тевтонское нашествие грозит уже серьезной опасностью: всюду основываются монастыри и в них, а равно и в городах устраивается немецкое монашество и духовенство, ведя за собой тысячами крестьян, горожан и ремесленников.

Противонародная политика последних королей дома Пшемысловичей благоприятствовала этой колонизации, давая иноземцам привилегии столь обширные, что за их прикрытием создался и окреп новый общественный класс — городской, который не признавал уже другого права, кроме германского, и сделался слепым двигателем онемечения.

Причины, заставившие Вацлава I, Отто кара II и Вацлава II даровать столь широкие права и вольности чужеземцам, заключались в стремлении возвысить королевскую власть над феодальными притязаниями аристократии — путем создания городских общин, зависевших непосредственно от государя.

Дух равноправности, присущий древнеславянскому укладу, не давал образцов для развития чуждого народному устройству феодального строя, и потому высшие классы легко прельщались бытом немецким, с его особыми привилегиями, усваивали иноземные моды, нравы, обычаи и язык, превращаясь постепенно из чешского панства в некоторое подобие немецких феодалов.

В городах же немцы захватили все должности, и чехи были исключены из общинного управления, эксплуатируемы богатевшим, безнравственным духовенством и даже лишаемы земель, несмотря на свое численное превосходство в стране.

Когда на престол Богемии восшел Генрих, герцог Хорутанский, победа германизма, казалось, была обеспечена: все города представляли собою немецкие острова в море чешской народности, и заправляла в них всем дерзкая буржуазия, не понимавшая уже чешского языка, который сходил понемногу на степень говора, предоставленного крестьянам, а в народной массе зародилось и даже громко выражалось убеждение, что короли замышляют вовсе уничтожить славян для упрочения немецкого владычества.

Но одного не приняли в расчет победители, это — народной ненависти к немцам, красной нитью проходящей через всю чешскую историю, — ненависти, которую оживляла и питала глухая ежедневная борьба, без устали и перерыва, туземного крестьянина против пришлеца, забиравшего у него землю, вольность и язык. Живой народный дух тлел под пеплом и мощно воспрянул, наконец, в ту минуту, когда этого менее всего ожидали.

Вспышкам народной энергии и негодования, не доставало пока системы и сознания, что было необходимо в борьбе с громадной, стройно организованной силой германизации. Но, вот, знаменитая хроника Далимила[6], воскресившая славную историю чешского народа и оживившая на борьбу силы и дух земляков, дает первый сигнал к пробуждению любви к родине.

С этой поры борьба ведется под всеми видами с возрастающей смелостью и сопровождается, на этот раз, успехом. Города наполняются природным населением, чешская речь восстановлена с честью, даже дворянство поняло грозившую опасность онемечения, и делается защитником народности и противником притязаний наводнивших Чехию чужеземцев.

Необычайная умственная работа закипела в стране, нападая и подрывая учреждение, служившие оплотом иноземного могущества; явным же предлогом к началу борьбы были церковные беспорядки и разнузданность нравов духовенства.

Как немецко-феодальный строй, так и аристократизм римско-иерархического начала в церкви был чужд свободолюбивой Чехии, помнившей народные основы восточного исповедания, которое давало письменность на родном языке, а следовательно, возможность чисто национального развития. Римская же церковь, всегда чужая подвластным ей народам, своим гнетом убивала в них самостоятельную духовную жизнь.

Вырастает целый ряд выдающихся, даровитых людей и горячих патриотов, хотя подчас и не сознававших значения разыгрываемой ими громадной политической роли, но, тем не менее, посвятивших себя работе над церковными преобразованиями, которые неизбежно должны были привести к Гусу и гуситским войнам, освободившим Чехию от иноземного ига.

Первый, кто решился открыто напасть на могущество Рима, был, между тем, немец Конрад Вальдгаузер. Проповедовал он против нищенствующих монахов, пороков духовенства и общества, но проповедовал на немецком языке.

Преемником и продолжателем его дела был Милич из Кромерижа (Кремзир), говоривший уже проповеди по-чешски и этим пробудивший в народе внимание к беспорядкам в церкви, терзаемой спорами двух пап (одного в Авиньоне, а другого в Риме), которые объявили притязание на христианский мир и перестреливались друг с другом отлучениями и молниеносными буллами.

За Миличем следует Матвей из Янова. С неведомой дотоле смелостью обрушился он на верхи католицизма, — пап, кардиналов и епископов, — как источник всех безобразий и злоупотреблений. Главой церкви, посредником между Богом и людьми он признавал только Христа, как единственное руководство веры — священное писание, как правило жизни — бедность и нестяжательность древнехристианской общины. Существенные идеи протестантизма, основы реформы были, таким образом, даны.

Последним работником, расчищавшим дорогу Гусу, был рыцарь Фома Штитный, который перенес вопрос на почву научно-богословскую и своими писаниями, замечательными столь же по силе мысли, сколько и по слогу, сумел внушить всему народу интерес к этим отвлеченным вопросам.

И вот, мы на пороге той революции, которой через сто лет, суждено было окончиться разрушением единства католицизма. Долгое зачатие реформы было закончено, все средневековые учреждение подрыты в самом основании, — оставалось присоединить к вопросам богословским вопрос национальный и начать войну.

Таковы были, в общих чертах, умственное движение и борьба чешского народа; посмотрим же, каковы были внешние политические события.

В 1378 г., по смерти чешского короля и императора Карла IV, самого замечательного и славного государя из Люксембургской династии, трон Богемии и императорская корона достались сыну его, Вацлаву IV.

История и особенно немцы, не прощающие ему его склонности к чехам и оказанной им поддержки, строго осудили этого государя; а между тем он был воодушевлен наилучшими стремлениями и задачей своей жизни считал несомненно счастье вверенной ему страны[7], любил правду, был общедоступен и даже сам ходил в народ, чтобы слушать, что говорилось, проверять купцов и наказывать злоупотребления.

Он был очень образован по своему времени: говорил и свободно писал как на своем чешском, так и на немецком языках, изучал латинский язык и был сведущ в вопросах права[8].

Будь Вацлав в иных условиях, из него вышел бы прекрасный государь, но борьба, которая выпала ему на долю, превышала его силы.

Национальные и религиозные распри разрывали королевство, его племянники и братья, особенно Сигизмунд, были его врагами и жаждали лишить его власти. Измученный, приведенный в уныние, Вацлав предался пьянству и всевозможным излишествам.

Однажды, в 1393 г., он был даже арестован возмутившимися дворянами; затем ему возвратили свободу, но не мир. Интриги его брата и неудовольствие высоких баронов продолжали волновать страну, и к этой неурядице примешалась борьба с новым римским императором, Рупрехтом Палатином, избранным в 1400 г., на место Вацлава.

Для Гуса и Иеронима эти дела были животрепещущими и служили неистощимой темой для беседы во время их долгого пути из Пльзени в Прагу. Пробыв более двух лет в отсутствии, Иероним накопил изрядный запас вопросов, ввиду того, что переписка, в те времена, была затруднительна и местные новости попадали в другую страну лишь случайно. Так разговор не прекращался, и они оканчивали обсуждение перемен, происшедших среди профессоров и студентов университета, когда лошади их остановились перед городскими воротами.

Гус жил тогда в Новом Городе и, хотя у Иеронима была постоянная квартира у его родственницы, в Малой стране (городе), они решили, что эту первую ночь проведут вместе.

Теперь, когда они проезжали по улицам, разговор прерывался ежеминутно; Гус то отвечал на глубокие поклоны, то перебрасывался дружескими приветствиями с прохожими, принадлежавшими к самым разнообразным классам населения.

— Я с удовольствием вижу, что ты стал очень популярен, мистр Ян, и что бароны и рыцари столь же радушно встречают тебя, как и ремесленники и даже простой народ, — с улыбкой заметил Иероним.

— Да, правда, меня балуют расположением и любовью совсем не по заслугам. Проповедуя постоянно слово Божие, я исполняю лишь свой долг и весьма естественно, что я люблю наш бедный народ, обиженный, придавленный и ненавидимый иноземцами! Я никогда не забываю, что я сын крестьянина и ниспосланным мне знанием должен делиться с братьями, ищущими, в наше смутное время, света и истины. Смотри, вон идут наши друзья, которым ты тоже обрадуешься, Стефан Палеч и Якубек!

Те, на кого указал Гус, очевидно, заметили прибывших, и шли к ним навстречу.

Палеч был человек средних лет, по виду спокойный и уравновешенный. Резкие черты его лица были мало приятны: что-то жестокое и фанатическое светилось в его глазах. Спутник его, Якубек из Стрибра, представлял полную ему противоположность: маленький, живой, он был, по видимому, человек дела, страстный энтузиаст, склонный к увлечениям.

Покуда Палеч дружески здоровался с Гусом, Якубек по-приятельски тряс руку Иеронима.

— Наконец-то ты вернулся, нагруженный иностранной наукой и всякими политическими и иными новостями, которые обычной дорогой еще не скоро дойдут до нас, — радостно сказал он.

— Ну, что касается новостей, их и у вас не оберешься. Хотя, отчасти, ты угадал, у меня есть кое-что интересное для тебя и уважаемого мистра Палеча: два еще неизвестных вам труда Виклефа.

— Философских? — осведомился тот.

— Нет, богословских: «Dialogus et trialogus» очень любопытные!

— Еще надо доказать, настолько ли они полезны, насколько интересны, — кисло заметил Палеч. — Религиозные убеждение Виклефа были осуждены духовными авторитетами, и на этой зыбкой почве христианину следует быть крайне осторожным.

— Разумеется! Да вы сами рассудите, когда прочтете трактаты. Через несколько дней я устроюсь на моей прежней квартире и надеюсь, что вы сделаете мне честь посетить меня.

— Принимаю приглашение с удовольствием, — улыбаясь, ответил Палеч, — а теперь, пойдем дальше, Якубек! Пан Змирзлик, вероятно, ждет уже нас к ужину, да и путникам следует хорошенько отдохнуть.

— Так до свиданья! Передайте мой поклон Змирзлику и его уважаемой супруге, — закончил Гус, прощаясь.

Несколько дней спустя, в большой, прекрасной комнате, которую занимал Иероним, собрались его друзья. Они сидели у окна, за столом, на котором разбросаны были листы рукописи.

Разгоревшиеся лица указывали, что шел оживленный спор с тою страстностью, которая характеризовала вообще религиозные прение того времени, происходившие всегда, более или менее, на почве национальных вопросов.

Говорил Палеч, обращаясь к Иерониму, выкрикивая слова и размахивая своими большими и длинными, худыми руками.

— Все, что ты прочел нам из триалога Виклефа, только подтверждает мое первое мнение. В творениях его есть много и хорошего, намерения его чисты, но смелость заводит его слишком далеко. Затрагивать, как он, все церковные установление, осуждать всякую епископскую иерархию, дерзнуть сказать, что вся история христианского общества заключается в борьбе царства антихриста с царством Христовым, отрицать право престола апостольского связывать и разрешать и, наконец, желать подчинить его светской власти это, это… уже переходит в ересь!

— Постой, постой, — перебил его возбужденный Якубек. — Государство-то ведь тоже существует, по праву Божественному, и Господь наш Иисус Христос, словами: «отдавайте кесарево кесарю», указал ему место; поддержание же порядка, как среди клира, так и среди мирян, — неоспоримое право верховной светской власти, которой церковь должна быть подчинена, и папы, утверждая независимость от государства духовенства и его имуществ, создают неисчерпаемый источник для злоупотреблений и смут. Я вполне согласен с Виклефом, когда он говорит, что власть связывать и разрешать присуща одному только Богу и что, присваивая ее себе из жадности к властолюбию, папство совершает святотатство и сеет в мире искушение и неправду. Разве не это породило отлучения, которыми так злоупотребляют папы?..

— Ну, уж, мистр Якубек! Когда ты увлекаешься, то несешься, как лошадь без узды, — вмешался третий собеседник, молчавший до того. — Согласись, что злоупотребления не делают еще дурной вещь, саму по себе хорошую; злоупотреблять можно всем, такова слабость человеческая. Но, по началу, церковь нуждается в наказаниях, как и государство! Отлучение — кара духовная, равно как виселица и костер — наказания мирские. Те и другие имеют одинаковые права на существование!

— Да, мистр Илья, но только никто не вешает и не сжигает людей за то, что они не вовремя чихнули или слишком плотно пообедали; а отлучения зачастую имеют предлогом какие-нибудь бочки с пивом[9], не то иную какую обиду, нанесенную личности или кошельку священника, — рассмеялся Иероним.

— Случай, который ты вспомнил, подтверждает лишь слова Виклефа, что земные блага составляют горе и погибель церкви, — заметил Гус. — Господь запретил апостолам своим стяжание, но Его Божественные слова звучат насмешкой с тех пор, как император Константин, триста лет спустя, подарил папе царство. В тот день был слышен голос сверху: «отраву влили в церковь Божию». Богатством вся христианская церковь была совращена. Откуда пошли войны, отлучение и всякие ссоры между папами, епископами и прочими членами клира? Псы дерутся из-за кости; уберите ее, — и восстановится мир. Откуда взялась симония и алчность духовенства? Все проистекает из той же отравы — богатства![10]

— Так ты хочешь сказать, что церковные имущества — излишни, и пожертвование, делаемые верующими во славу Божию и во спасение души, — заблуждение? — резко спросил Палеч.

— Да, я глубоко убежден, что человек плачевно заблуждается, воображая, что созидая церкви, он легче заслужит прощение у Господа. По моему, лучше при жизни подавать лепту неимущим, чем после смерти наделять духовенство и устраивать себе золотую лестницу на небо. Лучше кротко снести поношение и простить врагу, чем бичевать себя и ломать о собственную спину целые леса розг[11], — горячо ответил Гус.

Он тоже воодушевился, и глаза его, обыкновенно спокойные и кроткие, блестели негодованием.

— Поверь мне, Палеч, — продолжал он, — что, только возвратив церковь в ее первобытную бедность, мы вернем ей чистоту и сделаем ее безгрешной невестой Христовой.