8,99 €
Джон Фаулз — один из наиболее выдающихся британских писателей двадцатого века, современный классик, автор всемирных бестселлеров «Коллекционер» и «Волхв», «Любовница французского лейтенанта» и «Башня из черного дерева». «Дэниел Мартин» — это британский «сад расходящихся тропок», книга, которую сам Фаулз называл «примером непривычной философии, выходящей за рамки обывательского понимания» и одновременно «попыткой постичь, каково это — быть англичанином». Герой этого романа — бывший драматург, а теперь преуспевающий голливудский сценарист — возвращается в Англию навестить заболевшего друга. Оказавшись в компании людей, хорошо знавших его прежде, он вынужден наконец разобраться с тайнами, скрытыми в его прошлом, и, произведя радикальную переоценку ценностей, найти себя.
Das E-Book können Sie in Legimi-Apps oder einer beliebigen App lesen, die das folgende Format unterstützen:
Seitenzahl: 1386
Veröffentlichungsjahr: 2024
Кризис заключается именно в том, что старое уже умирает, а новое еще не может родиться; в этом междуцарствии возникает множество разнообразнейших патологий.
John Fowles
DANIEL MARTIN
Copyright © 1977 by John Fowles
© Бессмертная И., перевод на русский язык, статья, примечания, 2012
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2012
Но что случилось с этим человеком?
Весь день (вчера позавчера сегодня тоже)
сидел молчал уставившись в огонь
наткнулся на меня уже под вечер спускаясь по ступеням
и мне сказал:
«Лжет тело мутится вода и сердце колеблется
и ветер теряет память забывая все
но пламя остается неизменным».
Еще сказал он:
«Знаешь я люблю ту женщину которая исчезла ушла
в потусторонний мир быть может; но все ж не потому
кажусь я брошенным и одиноким
Я пытаюсь держаться как то пламя
что вечно остается неизменным».
Потом поведал мне историю свою.
Увидеть все целиком; иначе – распад и отчаяние.
Последний лесной участок лежит на восточном склоне глубокой лощины, у самого гребня; склон такой крутой и каменистый, что плугом не взять. От былого леса осталась лишь небольшая купа деревьев, в основном – буки. Поле сбегает вниз по склону от стоящих стеной стволов, мягко круглясь к западу, и тянется до самых ворот, распахнутых в долину Фиш-эйкр-лейн. На траве у зеленой изгороди темные пальто укрывают корчагу с сидром и узел с едой; рядом поблескивают две косы – с утра пораньше тут из-под кустов выкашивали траву, еще мокрую от росы.
Теперь пшеница уже наполовину сжата. Льюис сидит высоко на сиденье жатки, когда-то карминно-красной, выгоревшей на солнце; он наклоняется, напрягая шею, вглядывается в гущу рыжеватых стеблей – не попадется ли камень; ладонь чутко сжимает рукоять – не пришлось бы поднимать ножи. Капитан практически не нуждается в вожжах: столько лет в поле, все одно и то же – ходи по свежей стерне рядом с не скошенными еще колосьями. Только добравшись до угла, Льюис чуть покрикивает, совсем негромко, и старый конь покорно поворачивает назад. Салли – лошадь помоложе – помогала тянуть жатку там, где подъем слишком крут; она стоит привязанная в тени боярышника и, объедая листья с зеленой изгороди, хлещет хвостом по бокам.
По стеблям пшеницы ползет вьюнок; осот отцвел, распушил головки; алеют маки; в самом низу – полевые фиалки, трехцветные, их здесь называют «радость сердца», голубые глазки вероники и ярко-красный очный цвет, белые цветки пастушьей сумки… впрочем, эти уже не так бросаются в глаза. У поля есть имя – «Свои хлеба» (имеется в виду хлеб печеный, то есть «хлебы»): в стародавние времена зерно отсюда шло исключительно на хлеб для фермерской семьи, хватало на год. А небо… глядя из сегодняшнего дня, можно было бы сказать: как в Калифорнии – царственно-яркая августовская синева.
По полю движутся еще четыре фигуры, не считая Льюиса на жатке. Мистер Ласкум: красное лицо, кривая усмешка, очки в стальной оправе, один глаз за ними закрыт бельмом; штопаная рубашка в тонкую серую полоску, без воротника, обшлага обтрепаны; вельветовые штаны на подтяжках подстрахованы еще и ремнем из толстой кожи. Билл, его младший сын: парню девятнадцать, он в кепке, массивный, на голову выше всех остальных на этом поле, мощные загорелые предплечья словно копченые окорока; этот великан медлителен и неловок во всем, что не касается работы… но поглядите: вот он берется за косу – какими крохотными оказываются тогда ее изогнутое косовище и длинное лезвие{3}, какая быстрота, какой плавный взмах мощных рук, какой неостановимый ритм – поистине царственное владение мастерством. Старина Сэм: бриджи, подтяжки, ботинки с гетрами; лицо теперь не припомнить, зато хорошо помнится его хромота; рубашка на нем тоже без воротника, у соломенной шляпы тулья с одной стороны оторвана («чтоб в дырку сквознячком поддувало, понял, нет?»), за черную ленту засунут букетик привядших фиалок – «радость сердца». И – наконец – мальчишка-подросток, лет четырнадцати-пятнадцати, в совершенно неподходящей одежде; всего лишь подсобная рабочая сила, урожай помогает собирать: бумазейные штаны, светло-зеленая сетчатая майка, старые спортивные туфли.
Работают по двое, на противоположных сторонах поля, одна «команда» движется по ходу часовой стрелки, другая – против, ставят снопы в копны. Подхватываешь сноп правой рукой, повыше шпагатного перевясла – за него браться нельзя! – переходишь к следующему снопу, подбираешь его так же, только теперь левой рукой, и направляешься к ближайшей незаконченной копне; копна – это четыре пары снопов плюс еще по одному с обоих концов – «двери запереть»; встаешь перед другими снопами, опертыми друг о друга, поднимаешь свои два в обеих руках и устанавливаешь, с силой вбивая комли в стерню и одновременно соединяя снопы верхушками. Казалось бы – чего уж проще? Куини, может, и в самом деле так думает, задержавшись на минутку у распахнутых ворот по дороге из пасторского дома, куда ходит по утрам прибирать; стоит себе, придерживая велосипед, наслаждаясь бездельем, и смотрит. Мальчишка машет ей рукой с дальнего конца поля, и она машет ему в ответ. Когда минуту спустя он снова смотрит в ту сторону, она все еще стоит там: летняя шляпка цвета беж, тулью обнимает белая шелковая лента с большой искусственной розой впереди; выгоревшее коричневое платье; тяжелый старый велосипед, на заднем колесе – драная защитная сетка.
Мальчишка ставит два первых снопа – основание новой копны. Они стоят, потом начинают заваливаться на сторону. Он подхватывает их прежде, чем они успевают упасть, поднимает обеими руками повыше, чтобы поставить потверже. Но мистер Ласкум устанавливает свои два всего в шести шагах от него, и снопы стоят домком, прочнее прочного. У мистера Ласкума основание не заваливается – никогда. Кривая усмешка приоткрывает почерневшие зубы, он подмигивает мальчишке; бельмо едва видно, солнце отражается в стеклах очков. Медно-красные кисти рук, старые коричневые башмаки. Лицо мальчишки складывается в гримасу, он забирает свои снопы и ставит их рядом со снопами старого фермера. Внутренняя сторона предплечий у него в ссадинах: пальцы недостаточно сильные. Если копна чуть подальше, в руках снопы не удержать, приходится рывком брать их под мышку, обдирая кожу о колючки. Но ему приятна эта боль – знак жатвы, часть ритуала, как и ноющие мышцы назавтра, как сон нынче ночью, затягивающий, словно омут, – быстро и глубоко.
Потрескивание стерни под ногами, глухой стук составляемых в копны снопов. Рокот жатки, стрекотание ее ножей, и надо всем этим – мельничные крылья. Голос Льюиса от угла поля: «Ну, давай, но, но, Кэп, назад пошел, давай назад, назад!» Ножи переброшены: вжик-вжик, и снова – рокот жатки, звяканье цепи, стрекотание ножей. Над полем медленно плывут пушинки осота, на юг, на юг: их уносит легкий ветерок с севера, теплый легкий воздух поднимает их выше, выше, словно новые звезды в небесную твердь.
Так он и будет длиться, этот день, под небом чистой лазури, и пшеница в снопах будет составляться в копны – «по снопешку копешка». Время от времени старый Ласкум сорвет колос со стебля, покатает зерна в тяжелых ладонях, очищая от остьев, потом, сложив ладонь чашей, осторожно сдует шелуху, вглядится внимательно; попробует зерно на зуб – ощутить вкус самой его сердцевины, вкус земли и пшеничной пыли; потом сплюнет и осторожно опустит остальные зерна в карман: вечером он бросит их курам. Раза три-четыре жатка вдруг умолкает. Все останавливаются, видят, что Льюис слезает с железного дырчатого седла, и сразу понимают, в чем дело: сноповязалка забита. За жаткой – россыпь не связанной в снопы пшеницы; раскрыт ящик с инструментами. Льюис – загорелый, застенчивый, много ниже ростом, чем младший брат; единственный в семье механик; молчалив – слова не вытянешь. Те двое, что поближе, подходят, набирают по охапке колосьев; из трех самых крепких стеблей скручивают перевясло, подводят под охапку и закручивают концы: одно движение кисти, и перевясло держит крепко, конец с колосьями подоткнут – сноп не распадется; потом они снова принимаются за незаконченные ряды, оставив Льюиса спокойно заниматься своим делом. Работают молча, каждый сам по себе, стерня потрескивает под ногами.
В час мистер Ласкум вытянет из кармана древние часы-луковицу, крикнет тем, кто в поле, и примется свертывать цигарку. Потные и усталые, они бредут к кустам у ворот, последний – Льюис: он распряг Капитана и привязал его в тени, рядом с Салли; теперь все стоят вокруг темных пальто. Сейчас будет извлечена корчага с сидром. Мальчишке предлагают пить первым – из жестяной кружки. Билл поднимает ко рту всю четырехлитровую корчагу. Старина Сэм ухмыляется. А мальчишка ощущает, как свежая зеленая прохлада заполняет рот, горло, пищевод: сидр прошлогодней варки, с кислинкой, восхитительный, как тень сада после яркого солнца и пшеничной пыли. Льюис потягивает холодный чай из котелка с проволочной ручкой.
Так давно, так далёко… словно сквозь несжатые, тесно стоящие стебли пшеницы: вот они, пятеро мужчин, идут вдоль зеленой изгороди – укрыться в тени ясеня. Старина Сэм отстает – помочиться у пригорка. Садятся под ясенем, а то и растягиваются на земле, развязывают узел с едой: белое полотенце с синей каймой по краям; толстые круглые ломти хлеба, огромные, с колесо тачки величиной, с запеченной, почти черной коркой; густо-желтое сливочное масло; окорок нарезан щедро, куски с хорошую тарелку – тарелку из розового мяса с ободком белого сала по краю, толщиной они чуть ли не в дюйм и укрывают хлеб с обеих сторон; на желтых кубиках масла застыли жемчужные капли пахты; каждый кубик – недельная норма.
– Эт’ тебе, а эт’ – тебе, – приговаривает мистер Ласкум, распределяя еду. – Слышь, а куда пудин’-то мой подевался, изюмный?
– А мать велела все подъесть, – отвечает Билл.
Яблоки «красавица Бата» – хрустящие, с янтарной мякотью, сочные, кисловатые, скорее даже пикантно острые на вкус. Как золотые плоды Примаверы, думает мальчик, эти «произведения» куда лучше, чем побитые и вязкие яблоки «вдова Пелам»{4}. «Впрочем, что мне за дело, – думает он, впиваясь зубами в толстенный ломоть, – белый хлеб, свежайшая ветчина, вся жизнь впереди».
Поели; теперь и поговорить можно; снова пьют сидр, грызут яблоки. Льюис закуривает сигарету – «Вудбайнз». Смотрит туда, где под жарким солнцем осталась жатка.
Мальчик ложится, стерня покалывает спину, он чуточку опьянел, его уносят зеленые волны девонского диалекта{5}, это его родной Девон, его Англия, голоса наплывают, древние голоса предков, быстрая речь течет, словно извилистая река, обсуждают, что надо выращивать в будущем году на этом поле, что – на других полях. Этот язык настолько характерен для этой местности, так звучен, так легко допускает слияние слов в одно целое, что и сейчас для мальчика, и много позже – навсегда – он останется неотделимым от здешнего пейзажа, от этих рощ и фермерских усадеб, этих «баночек» и «мыз». Мальчик застенчив и стыдится своей культурной речи, интеллигентного языка.
Вдруг издалека, миль за пять-шесть от поля, сквозь звучание голосов доносится еле слышный вой сирены.
– Думаю, в Торки, – говорит Билл.
Мальчик садится, вглядывается в южную сторону небосклона. Все молчат. Вой постепенно затихает, теряя силу. Из буковой рощи, что над полем, раздается двусложный вскрик фазана. Билл резким движением поднимает палец, но прежде, чем успевает завершить жест, слышится дальний разрыв. И еще один. Потом негромкий басовитый треск авиационной пушки. Три секунды тишины, и снова – пушка. И снова кричит фазан.
– Ну, снова-здорово, опять врасплох застали, – говорит мистер Ласкум.
– Ага, они мастаки догонялки устраивать, – соглашается Билл.
Все выходят из-под ясеня, глядят на юг. Но в небе пусто, оно по-прежнему синее, мирное. Ладони козырьком, прикрывая глаза от солнца, они стараются разглядеть хоть точку, хоть какой-то след, хвост дыма… ничего. Но вот – звук мотора, поначалу чуть слышный, потом вдруг очень громкий; он нарастает, он все ближе, все громче. Все пятеро предпочитают благоразумно укрыться в тени ясеня. Буковая роща пронизана неистовым ревом распростершего над нею крылья чудовища, вопящего в приступе злобного страха. Мальчик, успевший уже много чего прочесть, понимает, что смерть близка. На несколько мгновений, рвущих мир на куски, оно оказывается прямо над ними, всего в двух сотнях футов над высокой частью поля, может, самую малость выше: защитная окраска – темно-зеленое с черным; голубое брюхо; черный крест; стройный, огромный двухмоторный «хейнкель», совершенно реальный, и реальна война, страшно и захватывающе интересно, голуби в панике взлетают с буковых ветвей, на дыбы вздымается Салли, и Капитан тоже, он срывается с привязи, испуганно ржет. Прыжками мчится прочь через поле, потом переходит на тяжелую, неровную рысь. Но чудовищный овод уже исчез, оставив за собой неохотно смолкающий неистовый рев. Мистер Ласкум бежит, почти так же тяжело, как и его конь, кричит:
– Тпру-у, Капитан, стой! Тихо, тихо там. Полегче, малыш.
Билл тоже бежит, догоняет отца. Старый конь останавливается у края нескошенного клина, он весь дрожит. Жалобно ржет.
Мальчик говорит Льюису:
– А я летчика видел!
– Он наш или ихний? – спрашивает старина Сэм.
– Немец! – кричит мальчишка. – Это был немец!
Льюис поднимает вверх палец. Слышно, как вдали, в северной части небосклона, «хейнкель» поворачивает к западу.
– На Дартмут, – говорит Льюис тихо. – Уйдет вдоль реки.
Кажется, что этот великолепный механизм, промчавшийся над их головами, его быстрота, его бесчеловечность и мощь потрясли Льюиса: он только и знает, что ломить тут с полудохлыми лошадьми до седьмого пота, ферма его и от армии спасла… а в душе – древняя, от кельтов доставшаяся тяга к железным римлянам.
Посреди поля его отец оглаживает старого коня и ведет потихоньку назад, к жатке. Билл глядит сверху вниз на троицу под ясенем, потом делает вид, что у него в руках ружье: он целится вверх, провожая воображаемый «хейнкель», и указывает на верхушку холма – там упал бы сбитый им самолет. Даже Льюис не может удержаться от скупой улыбки.
А теперь, как они ни напрягают слух, шагая через поле к не скошенному еще клину, не слышно ни звука, и нет больше войны: ни захлебывающегося треска авиационной пушки, ни разрывов со стороны Дартмута или Тотнеса, ни «харрикейнов», преследующих врага. Льюис берется за вожжи: Капитану пора впрячься в работу; остальные снова склоняются над снопами, и тут откуда-то с высоты, из яркой лазури, раздается хриплый крик. Мальчик глядит вверх. Высоко-высоко – четыре черных пятнышка, то паря в поднебесье, то играючи налетая друг на друга и кувыркаясь, летят на запад. Два взрослых ворона и два птенца; хриплый со сна, вечный голос неба, смеющегося над человеком.
Тайны, загадки: как это фазан мог услышать бомбы раньше людей? Кто послал воронов вот так пролететь над полем?
Хлеб наш насущный: снопы, копны, день длится и длится, прозрачная тень ясеня тянется по стерне. Жатка наступает неотвратимо: нескошенной пшеницы остается все меньше. Выскакивает первый кролик; Льюис кричит. Кролик зигзагом мчится между снопами, по-заячьи перепрыгивает последний и скрывается в копне. Билл, оказавшийся совсем рядом, хватает камень и подкрадывается поближе. Но кролик уже несется прочь со всех ног, только белый хвостик мелькает, и камень пролетает над его головой, не причиняя вреда.
Чуть позже трех поле начинает заполняться людьми: они будто следили специально в ожидании этого момента, точно зная, когда явиться. Два-три старика, молодая толстуха с детской коляской, высокий цыган по прозвищу Малыш и неразлучная с ним собака-ищейка{6}: Малыш – угрюмый человек с резко выступающим решительным подбородком, существо ночное, гроза местного констебля; говорят, он гонит яблочный самогон где-то в Торнкумском лесу. Вот и ребятишки с хутора Фишэйкр – один за другим подходят по дороге из школы, их семь или восемь, мал мала меньше, пятеро мальчишек и две девчушки, да еще одна – постарше. Распахнутые ворота, словно разверстый рот, втягивают всех, кто идет по дороге: и Куини, и старую миссис Хельер (впрочем, эти, скорее всего, пришли специально), и всех других – детей и взрослых, без разбора. Появляется и темнобровая миссис Ласкум с двумя тяжелыми корзинками: несет полдник. За ней – женщина с добрым лицом, в строгом платье и с нелепой стрижкой «под мальчика»; платье серое с белым, старомодное даже для того времени. Это тетушка «подсобной рабочей силы». А народу все прибывает.
Нескошенной пшеницы осталось всего ничего: клин шириной валков в шесть-семь и в полсотни ярдов длиной. От угла Льюис кричит мужикам, что стоят поближе:
– Тут этих сволочей дополна!
Люди окружают последний клин: все тут – подборщики снопов, дети, старики, Малыш со своей ищейкой; собака – черная, в рыжих подпалинах, вид у нее забитый, она нервозна, вечно жмется к земле, вечно настороже, злобный взгляд, следит за всем вокруг, точно Аргус{7}, и ни на шаг от хозяина. Молодая толстуха; подходит на отекших ногах, встает в общий круг; грудной сынишка – у нее на руках, коляску она оставила у ворот. У некоторых в руках палки, другие складывают камни кучкой у ног. Кольцо возбужденных лиц вокруг клина, глаза устремлены на пшеницу – не дрогнут ли стебли; ждут команды, старики – народ опытный, осторожный, выжидают, знают когда: не суетись, сынок, осади назад.
В самом сердце клина вздрагивают стебли, волной пошли колосья, словно рябь от стайки форелей по воде. Взлетает фазанья курочка: треск крыльев, квохтанье, взрыв звуков; выскакивает, словно пестро-коричневый чертик из шкатулки, мчится вниз вдоль холма и исчезает за воротами. Смех. «Ой!» – вскрикивает девчушка. Крохотный крольчонок – и восьми дюймов не будет – выбегает из верхнего конца клина, замирает от удивления и бросается прочь. Мальчишка – подборщик снопов – он стоит всего ярдах в десяти от этого места – ухмыляется, глядя, как ребятня наперегонки бросается за крохотным зверьком, в азарте налетая друг на друга, спотыкаясь и падая, а крольчонок петляет, вдруг останавливается, высоко подскакивает и неожиданно удирает назад, в густую пшеницу.
– Эй, пшеницу-то не топчи! Ах ты, чертенок! – кричит мистер Ласкум самому азартному мальчонке.
Теперь с другого конца прокоса пронзительно свистит Льюис, показывает рукой. Большущий кролик мчится к зеленой изгороди у ворот, мимо ищейки. Он прорвался сквозь кольцо людей, увертываясь от камней и палок, обегая снопы. Цыган издает долгий, низкого тона свист. Его пес бросается вдогонку, стелясь над землей: кровь гончих недаром бежит в его жилах, даря убийственную ловкость и быстроту. В последний момент кролику удается избежать острых зубов, резко изменив курс. Пес проскакивает мимо, но тут же разворачивается, взбив на стерне красноватую пыль. Все глаза устремлены на него, даже Льюис остановил коня. На этот раз пес не промахнулся. Он ухватил кролика за шею и яростно треплет из стороны в сторону. Цыган снова издает низкий, долгий свист, и пес мчится к хозяину, низко наклонив голову; кролик все еще бьется в длиннозубой пасти. Цыган забирает кролика у собаки, поднимает за задние лапы и ребром свободной ладони резко бьет по шее зверька. Всего один раз. Тут все до одного знают, откуда у цыгана ищейка: шутка давно прижилась в деревне, так же как и прозвище Малыш. Сам дьявол однажды ночью заявился к нему в Торнкумский лес – спасибо сказать, потому он, цыган-то, столько зелья, от которого кишки гниют, продает всем энтим янкам, что по-за лесом лагерем стоят, а пса энтого сам ему в подарок и приволок. Но, глядя на цыгана с его собакой, деревенские прекрасно понимают, что он явился сюда вовсе не за кроликами: для этого у него в распоряжении все лунные ночи, все поля на много миль в округе. Цыган – воплощение древней, языческой, квазибожественной ипостаси; он явился сюда из тех времен, когда люди были охотники, а не земледельцы; он удостаивает поля своим появлением в период жатвы, оказывая земледельцам честь.
Льюис снова пускает жатку. Теперь кролики выскакивают из пшеницы через каждые несколько ярдов – большие и маленькие, некоторое до смерти перепуганы, другие – полны решимости. Старики бросаются за ними, размахивая палками, спотыкаются, падают ничком; под ногами путаются дети. Визг, крики, брань, торжествующие победные возгласы; мчится ищейка, изворачивается, нагоняет, хватает – беззвучно, безжалостно. Последний валок. И вдруг – вопль боли, как крик младенца, из-под скрытых в пшенице ножей. Не оборачиваясь, Льюис машет рукой назад. Прочь по стерне тащится кролик: у него отрезаны задние лапы. Мальчишка-подборщик бежит, поднимает зверька, торчат окровавленные обрубки. Зеленоватые шарики кала сыплются из-под хвоста. Кролик дергается в руке; опять тот же вопль… Мальчик резко бьет ребром ладони, еще и еще раз; потом поворачивается и с видом полного безразличия швыряет убитого кролика на груду других таких же. Остекленевшие круглые глаза, торчащие усы, обмякшие уши, белоснежные хвостики. Мальчик подходит поближе, глядит на убитых зверьков – их тут, пожалуй, уже больше двадцати. Сердце у него вдруг сжимается… странно сжимается, не предчувствием ли? Наступит день, когда в опустевшем поле он заплачет об этом.
Он поднимает голову и видит двух женщин, они – единственные, кто не принимал участия в этой бойне: его тетушка и миссис Ласкум стоят у растянутой на стерне под ясенем скатерти и мирно беседуют. Рядом с ними поднимается в воздух голубоватый дымок: водруженный на камни, греется старый, почерневший от копоти чайник. Последний кролик, преисполненный решимости, мчится прямо к подслеповатому старому Сэму, проскакивает у него промеж ног, уходит далеко от преследующих его мальчишек. Ищейка пытается проскользнуть между ними, на мгновение утрачивает равновесие, теряет кролика из виду и наконец-то позволяет себе огорченно тявкнуть; в отчаянии оглядывается – такое множество орущих, подгоняющих, машущих руками двуногих вокруг! Видит вдали мелькающий белый хвостик и снова пускается в погоню. Но кролик успевает скрыться в зеленой изгороди. Цыган свистит. Пес прыжком поворачивает вспять, возвращается к хозяину, поджав хвост.
Время раздавать призы. Старый мистер Ласкум стоит у груды охотничьих трофеев; он слегка смущен – не привык играть роль царя Соломона. Один кролик – тому, еще один – другому, крольчонка – кому-то из ребятишек, пару жирных кролей – цыгану, еще одного – старине Сэму. Шесть штук – мальчику-подборщику.
– Давай-ка снеси их под ясень, Дэнни.
И Дэнни (сам он предпочитает именоваться Дэн) шагает через поле, держа тушки за задние лапы – по три пары лап в каждой руке, идет словно Нимрод{8}; направляется под ясень – пить чай.
Миссис Ласкум – маленькая, черные брови изогнуты, словно две запятые, – стоит над костерком из хвороста, уперев руки в бока, улыбается мальчику.
– Ты сам их всех словил, Дэнни?
– Только двух. И то один не считается, он под ножи попал.
– Бедняжка, – говорит тетушка.
Миссис Ласкум почтительна, но презрение свое высказывает ничтоже сумняшеся:
– Да что вы, милая моя, ежели б не та каменная стенка, что ваш сад огораживает, вы б и слезинки из-за энтих не уронили.
Тетушка ласково улыбается ему, а миссис Ласкум берет кроликов, прикидывает вес, одобрительно кивает, щупает заднюю часть у каждого, отбирает пару поувесистее.
– А это – вам на ужин, Дэнни.
– Ой, правда? Спасибо огромное, миссис Ласкум.
– Вы правда хотите их нам отдать? – спрашивает тетушка. И добавляет: – Просто не знаю, что бы мы без вас делали.
– А отец где? – спрашивает мальчик.
– Кажется, сам благочинный{9} к нему приехал. Насчет паперти.
Мальчик кивает молча, таит свое одиночество, глубоко запрятанный эдипов комплекс; он уже подошел к тому перекрестку, который всем сыновьям предстоит перейти.
– Ладно, – говорит он. – Вот только кончим копнить.
Он идет к остальным, уже принявшимся за работу; но теперь в поле много больше рабочих рук – как на картинах Брейгеля. Ребятишки подтаскивают дальние снопы поближе к подборщикам, соревнуясь – кто скорее; даже Малыш снисходит до подборки снопов в последние двадцать минут.
Потом – снова под ясень: ритуал неизменный, как святое причастие; старая скатерть в розовую и белую клетку, хлеб, литровая миска с густыми сливками, горшочки с вареньем – малина, черная смородина; выщербленные белые кружки; два заварочных чайника, черно-коричневые, того же цвета, что и кекс, буквально набитый изюмом и коринкой. Но лучше всего – запретные топленые сливки, румяная складчатая пенка утопает в их пышной белизне. С начала времен на свете не было сливок, равных этим: голод, разбуженный жатвой, солнце, дети, окружившие скатерть и не сводящие с нее глаз, запах пота… Луг, и хлев, и шумное дыхание темно-красных девонских коров… Амброзия, смерть, сладость малинового варенья.
– А ты его видала, ма? А вы его видали, миз Мартин? Да мы тут все до евонного самолета прям дотронуться могли, верно, Дэнни?
Позже.
Он один посреди высоченных буков, над безлюдным теперь, уставленным копнами полем, в роще, где так мягка и плодородна земля; он приходит сюда каждую весну, чтобы отыскать первую адоксу-мускатницу – такое недолговечное удивительное крохотное растение, пахнущее мускусом, на изящной головке – четыре бледно-зеленых цветка, словно четыре лица. И здесь тайна, загадка: это его цветок, его нынешняя эмблема, почему – не объяснить. Солнце низко склоняется к западу, он больше всего любит предзакатные часы. Косые лучи высвечивают пастбище по ту сторону долины; параллельные волны трав бегут там, где когда-то, целую вечность назад, шли волы, таща за собой тяжелый плуг; туда ему тоже надо наведаться, теперь уже скоро, потому что еще один его любимый цветок, скрываемый ото всех, – пахнущая медовыми сотами орхидея Spiranthes spiralis — вот-вот распустится на старом лугу. Он тщательно оберегает то, что ему известно: птичьи знаки, места, где рождаются редкие растения, кое-что из латыни и фольклора, потому что ему столь многого еще недостает. Листья буков над ним кажутся прозрачными в лучах заходящего солнца. Совсем рядом, чуть выше, курлычет горлинка, попискивает поползень.
Мальчик сидит опершись спиной о буковый ствол, сквозь листву разглядывая поле внизу. Нет прошлого, нет будущего, время очищено от грамматических форм; он вбирает в себя день сегодняшний, переполненный ощущением бытия. Его собственный урожай еще не созрел для жатвы, но мальчик словно слит в одно целое с этим полем: оттого-то ему и было так страшно. Страшна не сама смерть, не смертная боль от ножей жатки, не вопль, не окровавленные обрубки ног… но то, что так легко умереть, уйти из жизни прежде, чем снова созреет пшеница.
Непостижимая чистота; непреходящее одиночество.
Он смотрит вниз, почти скрытый листвой. Смотрит на мир глазами укрытой от чужих взоров птицы.
Я нащупываю в его кармане складной нож, вытаскиваю наружу, вонзаю в краснозем – очистить от грязи и гадости: этим ножом были удалены внутренности двух кроликов, печень, кишки… еще слышен отвратительный запах. Мальчик встает, оборачивается к дереву и принимается вырезать на стволе бука свои инициалы. Глубокие надрезы, сняты полоски серой коры, открывается сочная зелень живой сердцевины ствола. Прощай, мое детство, прощай, сновиденье.
«Д. Г. М».
И чуть ниже: «21 авг. 42».
– Так и напиши.
– Нет.
– Ты просто должен это написать.
Он улыбается в темноте:
– Дженни, в творчестве нет никаких «должен».
– Ну – можешь.
Тоном строгого папаши он произносит:
– Тебе давно пора бы заснуть.
Но сам он стоит у окна совершенно неподвижно, пристально вглядываясь в ночь; из темноты комнаты он смотрит на пальмы и пуансеттии, на широкие листья рицинника в саду; и дальше – за ограду сада: деловая часть города, безбрежное плато обычной, ювелирно сияющей огнями ночи. Он на долгий миг закрывает глаза – потушить это сияние.
– Тут призраков полно. В конце концов они тобой завладевают.
– Ну вот, теперь ты в ложную романтику ударился.
– Ты хочешь сказать, что меня до сих пор еще не обнаруживали мертвецки пьяным в студийном буфете?
– Ох, Дэниел, что за чушь!
Он не отвечает. Тишина. Вспыхивает огонек зажигалки. В оконном стекле на мгновение он видит лицо, длинные волосы, янтарный очерк дивана. И белизну – там, где распахнуто темно-синее, не стянутое поясом кимоно. Прелестный ракурс; особенно прелестный потому, что ни одна камера, ни один кадр никогда в жизни не смогут его запечатлеть. Зеркала. Темная комната. И эта красная точка в стекле – непослушанья алое пятно – в сочетании с темно-синим там, в глубине; алмазы и гранаты внизу и сияние небесных огней.
Она говорит очень тихо:
– Будь помягче, а?
Это ужасно, это подступает как тошнота в неподходящий момент: живущий в нем мальчишка-подросток по-прежнему восхищается тысячу раз виденной россыпью огней за окном, его по-прежнему волнует этот символ успеха; он самоуверен, он всего добился сам; он высмеивает все, что успел узнать, все, чему научился, все, что ценил.
Он отворачивается от окна, проходит через комнату к столику у двери: столик – поддельный «бидермейер»{10}.
– Ты чего-нибудь хочешь?
– Только тебя. И неразбавленным. В порядке исключения.
Он наливает себе виски, разбавляет содовой, отпивает глоток; добавляет еще воды; поворачивается к ней:
– По правде говоря, я должен бы тебя уложить спать.
– Ради всего святого, иди сюда и сядь.
Изящный поворот головы над спинкой дивана, пристальный взгляд.
– Ты заставляешь меня играть.
– Прости.
– Мне этого и днем хватает. Если помнишь.
Он подходит к ней, садится на край дивана; опирается локтями о колени, потягивает виски.
– Когда это началось?
Он делит все разговоры на две категории: когда ты просто разговариваешь и когда ты разговариваешь, чтобы слушать себя. В последнее время его разговоры все больше сводились к этой второй. Нарциссизм{11}: когда – с возрастом – перестаешь верить в свою уникальность, тебя увлекает сложность собственной личности, как будто наслоения лжи о самом себе могут заменить незрелые юношеские иллюзии, а словесные ухищрения способны скрыть провал или заглушить гнилостный запах успеха.
– Сегодня днем. Когда ты ушла. Я пошел на съемочную площадку. Побродил там. Все эти пустые павильоны. Такое чувство пустоты… впустую потраченного времени. Усилий. Всего.
– Да еще меня надо было ждать.
– Ты ни при чем.
– Но дело именно в этом?
Он отрицательно трясет головой.
– Звезда экрана и ее жеребчик?
– Это просто миф. Старое клише.
– Но оно по-прежнему в ходу.
– Туземцам ведь надо чем-то платить, Дженни.
Она сидит, закинув руку на спинку дивана, вглядывается в его лицо. Ей виден лишь профиль.
– Оттого-то меня так раздражает Хмырь. Он думает, что такой весь неотразимый, такой современно-сексуальный, да-что-ты-детка! Стоит ему тебя увидеть, как он одаряет меня взглядом… Этакий всезнающий, опытный, догола раздевающий взгляд. В следующий раз спрошу его, зачем он презервативы на глаза надевает.
– Что ж, это добавит остроты в ваши сцены.
Она поднимается, медленно идет к окну, гасит сигарету в глиняной пепельнице у телефона… Да, конечно, она играет. Теперь она смотрит в окно, как смотрел он, на этот отвратительный город, на эту неестественную ночь.
– Чего я про этот мерзкий город никак не пойму, так это как им удалось изгнать отсюда всякую естественность.
Она возвращается, останавливается перед ним, сложив руки на груди, смотрит сверху вниз.
– Я хочу сказать, почему все они так ее боятся? Почему бы им не принять как само собой разумеющееся, что просто мы – англичане, у нас могут быть какие-то свои собственные, английские… Ох, Дэн!
Она садится рядом, прижимается – ему приходится ее обнять, – целует его ладонь и кладет к себе на грудь.
– Ну ладно. Значит, ты побродил по площадке. Но это же ничего не объясняет. Почему ты… Ну, дальше?
Он смотрит в глубь комнаты.
– Думаю, все дело в проблеме реальности. Реальность невозможно запечатлеть. Все эти павильоны, декорации квартир… Они все еще стоят там. А фильмов этих уже никто и не помнит. Дело в том, что… все королевские пьесы и все королевские сценарии… и ничто в твоем сегодняшнем дне не сможет тебя, как Шалтая-Болтая{12}, опять воедино собрать.
– Предупреди меня, когда надо будет отирать слезы с глаз.
Он чуть слышно фыркает носом, на мгновение нежно сжимает ее грудь и убирает руку.
– Это лишь подтверждает мои слова.
– Кто-то напрашивается на комплименты.
– Ничего подобного.
– Да тебя же ни с кем… Ты и сам прекрасно это знаешь.
– Только по здешним меркам.
– Чушь.
– Знаешь, дорогая, когда тебе…
– О боже, опять двадцать пять!
Он с минуту молчит.
– В твоем возрасте я мог смотреть только вперед. А в моем…
– Тогда тебе следует обратиться к окулисту – зрение проверить.
– Да нет, вряд ли. «Коль цену хочешь знать осколкам, спроси руины».
– «Так в этом мы с тобою схожи. Иеронимо бредит вновь»{13}.
Она отодвигается, усмехается в темноте и грозит ему пальцем:
– Ты просто забыл следующую реплику, верно? Нечего цитатами в актрис швыряться. Может, мы и глупые коровы, но уж драматургию знаем не хуже вас.
– Это сценическая реплика. Не реальность.
Она опускает взгляд.
– А ты паршиво выбрал роль.
– Да просто тщеславие навыворот. Все оглядываюсь на собственные шедевры.
– Ой-вей![1] Так мы, оказывается, не Шекспир!
– Пожалуй, мне лучше уйти, – тихо говорит он.
Но она заставляет его снова сесть, снова ее обнять, прижимается лицом к его плечу.
– Веду себя по-хамски.
– Значит, заслужил.
Она целует его плечо сквозь рубашку.
– Я понимаю, сломалось что-то в душе, руины, осколки… Просто мне больно сознавать, что я все это усугубляю.
Он притягивает ее поближе.
– Ты как раз один из тех осколков, которые придают жизни смысл.
– Только… если бы я…
– Мы ведь уже все решили.
Она завладевает его рукой.
– Расскажи мне. Что такое случилось сегодня?
– Я зашел в старый павильон, где «Камелот»{14} снимали. И меня вдруг словно ударило. Понял – это обо мне. Попрание мифов. Вроде я напрочь отлучен от того, чем должен был быть. – Он помолчал. – Прокол.
– Это еще что такое?
– Вопрос на засыпку.
– А ты попробуй.
– Видимо, дело в средствах отображения. Они искусственны.
– И что же?
– А то, что, если я когда-то надеялся отобразить что-то, не надо было лезть в театр и кино. Они просто… там попирается реальность.
– И что же такое это «что-то»?
– Да бог его знает, Дженни. Истина о себе самом? История собственной жизни? Получается какой-то отвратительный солипсизм{15}.
– Но ты когда-то убеждал меня, что суть всякого искусства – солипсизм.
Он молчит, по-прежнему глядя в глубину комнаты.
– Большую часть своей сознательной жизни я потратил, стараясь научиться находить неизбитые слова, делать сцены острыми и живыми. Учился наполнять смыслом паузы между репликами. Создавать других людей. Всегда – других. – Он снова долго молчит. – Будто в меня вселился кто-то другой. Давным-давно.
– Какой другой?
– Предатель.
– Чепуха. Но продолжай.
Он гладит ее волосы.
– Путь наименьшего сопротивления. Пишешь: «Комната, средний план, ночь, женщина и мужчина на диване». И покидаешь место действия. Пусть другие будут Дженни и Дэном! Пусть кто-то другой говорит им, что делать. Снимает их на пленку. Сам ты избавлен от риска. Больше не хочу иметь дело с другими. Только – с самим собой. – Он перестает гладить ее волосы, шутливо ерошит их. – Вот и все, Дженни. Я вовсе не собираюсь начать все сначала. Просто хочу, чтобы ты поняла – мне до смерти надоели сценарии.
– И Голливуд. И я.
– Ты – нет.
– Но ты же хочешь вернуться домой.
– Не буквально. В переносном смысле.
– Так с этого мы и начали. Пиши воспоминания.
– Я придумал слишком много бумажных персонажей, не стоит добавлять в этот список еще и самого себя. Все равно вышло бы одно вранье. Не смог бы правдиво отобразить реальность.
– Тогда напиши роман.
Он фыркает.
– Почему – нет?
– Не знал бы, откуда начать.
– Отсюда.
– Дурочка.
Она отодвигается подальше, подбирает под себя ноги, сидит, задумчиво его разглядывая.
– Нет, серьезно.
Он усмехается:
– Начать с бредовых признаний немолодого мужчины, в период климакса оказавшегося с молоденькой и голенькой звездой экрана в стране Гарольда Роббинса{16}?
Она запахивает кимоно.
– Это гнусно. Сказать такое о нас обоих.
– Пресытившись сексом и пытаясь вспомнить, что ему было известно из Аристотеля, он попытался вкратце изложить теорию…
– Никакая я не звезда экрана. Я – твоя Дженни.
– Которая к тому же невероятно терпелива со мной.
– Деньги у тебя есть, так что временем своим ты можешь распоряжаться как угодно.
– Совесть у меня нечиста: вся дохлой рыбой провоняла.
– А это что должно означать?
– Слишком много дохлых рыбин пришлось выпотрошить, чтоб хоть одну живую правдиво описать.
– Значит, у тебя рука набита. Не пойму, чего ты боишься? Что теряешь?
– Боюсь променять шило на швайку. Потерять и последний клок.
– Клок?
– Шерсти. Который с паршивой овцы.
Она молчит, думает, смотрит внимательно.
– Это что, все из-за последнего сценария?
Он отрицательно качает головой:
– Скука смертная их писать, но я их могу сочинять хоть во сне. Как компьютер.
Он поднимается, снова подходит к окну. Она поворачивается на диване, глядит ему в спину. Помолчав с минуту, он продолжает уже более спокойно:
– Раз уж ты сбежал, Дженни, пути назад тебе нет. Вот и все, что я хотел сказать. Пытаться… Пустые мечты. Все равно что хотеть вернуться в материнское лоно. Повернуть время вспять. – Он оборачивается к ней, усмехается в темноте. – Ночные бредни.
– Это просто пораженчество. Все, что тебе надо сделать, – это записать наш разговор. Как есть.
– Это уже последняя глава. То, чем я стал.
Она опускает глаза. Молчит. Пауза. «Перебивочка», как говорят на студии.
– Билл тут на днях распространялся про тебя. Почему ты за режиссуру никогда не берешься.
– И что же?
– Я ему объяснила. Как ты мне.
– А он что?
– Довольно проницательно заметил, что порой стремление к совершенству на поверку оказывается лишь боязнью провала.
– Как мило.
– Но ведь и правильно?
Он смотрит сквозь тьму на ее полное упрека лицо, усмехается:
– Думаешь, если обозвать меня трусом, это поможет делу?
Она медлит с минуту, потом поднимается с дивана, подходит к нему, коротко целует в губы; заставляет сесть в кресло у огромного окна; опускается на пушистый ковер перед ним, опирается локтями о его колени. Слабые отблески падают на ее лицо: за окном светится городское небо.
– Давай мыслить позитивно.
– Давай.
– Моя шотландская прабабка была ясновидящей.
– Ты мне говорила.
– Это не последняя, а первая глава.
– А дальше?
– Что-нибудь произойдет. Откроется окно. Нет, лучше – дверь. Калитка в стене.
Она отодвигается, складывает руки на груди, закусывает губу: играет сивиллу.
– А за калиткой?
– История твоей жизни. Как она есть.
Он устало усмехается:
– И когда следует этим заняться?
– Теперь же. До того, как… Ты ведь все равно поступишь так, как решил… До того, как каждый из нас пойдет своей дорогой. – Усмешка покидает его лицо. – Ты ведь сможешь воспроизвести наш разговор? Это очень важно. Обязательно надо его запомнить.
– Я решил, что мы должны расстаться только потому, что люблю тебя. Это ты понимаешь?
– Ты не ответил на мой вопрос.
– Вряд ли смогу.
– Тогда я попробую записать хоть что-то. Завтра. Между съемками. Только самую суть.
– И суть проблемы?
– Ну хотя бы некий ее вариант.
Они молча смотрят друг на друга. Потом он тихо произносит:
– Господи, как же я ненавижу ваше поколение!
А она улыбается ему, словно ребенок, которого только что похвалили; она так растрогана, что в конце концов ей приходится низко наклонить голову. Он протягивает руку, ерошит ей волосы; делает попытку встать с кресла. Она его останавливает:
– Подожди, я с тобой еще не покончила.
– Сумасшедшая девчонка. Тебе надо выспаться.
Она поворачивается к столику с телефоном, что стоит у нее за спиной; не поднимаясь с колен, зажигает лампу; стаскивает на пол толстенный телефонный справочник Лос-Анджелеса, рассматривает обложку; потом оборачивается и задумчиво смотрит на Дэна. Он сидит на краешке кресла, готовый подняться и уйти.
– Дженни?
Она снова опускает глаза.
– Что-нибудь уникальное. Ни на что не похожее.
Она открывает справочник, наклоняется пониже – шрифт слишком мелкий.
– Бог ты мой, да тут ни одной английской фамилии нет!
– Скажи, пожалуйста, что такое ты делаешь?
Но она молчит. Вдруг переворачивает справочник, смотрит в самый конец, быстро листая страницы; останавливается, вытягивает шею: что-то нашла; радостно ему улыбается:
– Эврика! Вольф.
– Вульф?
– Нет, Вольф, «о» в середине. Как в слове «волк». Одинокий. – Она проводит пальцем по странице – до самого низа. – Ага. Вот. «Эс». Очень гибкая буква. Альтадена-драйв. Понятия не имею, где это.
– За Пасаденой. И если ты…
– Умолкни. «Стэнли Дж.». Не годится.
Она захлопывает справочник, окидывает Дэниела взглядом, как барышник – лошадь сомнительных достоинств, указывает на него пальцем:
– Саймон. – Складывает руки на груди. – Как в том стишке. Поскольку ты тоже простачок.{17} А «Дж.» можно опустить.
Он пристально рассматривает ковер на полу.
– Тебя давно не шлепали по попе?
– Но ты же не можешь использовать в романе свое собственное имя! Тем более что оно такое скучно-добропорядочное. Кому может понравиться герой по имени Дэниел Мартин?
Они привыкли пикироваться, часто менять направление разговора, привыкли к словесным ужимкам и прыжкам; но он отвечает мягко:
– А мне он иногда нравится. В самом деле.
Она складывает руки на коленях, вся – искренность и невинность:
– Она просто напрашивается на посвящение. Всего-навсего.
Он встает с кресла:
– Она напрашивается на то, чтобы получить по заслугам. Если она сию же минуту не окажется в постели, завтра на съемках ее ждет хороший нагоняй за темные круги под глазами.
За ее спиной вдруг резко звонит телефон; оба вздрагивают от неожиданности. Дженни, все еще не поднявшись с колен, сияет от удовольствия:
– Я сама поговорю с мистером Вольфом или ты возьмешь трубку?
Он направляется к двери:
– Оставь. Может, это псих какой-нибудь.
Но она произносит его имя, теперь уже серьезным тоном, не поддразнивая; его предположение вызвало у нее чуть ощутимое чувство страха. Он останавливается, стоит вполоборота, глядя на ее темно-синюю спину; она поворачивается к столику, берет телефонную трубку цвета слоновой кости. Он ждет; слышит, как она произносит официальным тоном:
– Да, он здесь. Я его сейчас позову. – И протягивает ему трубку, снова закусив губу, чтобы не рассмеяться. – Международный. Из Англии. Перевели вызов на мой телефон.
– Кто вызывает?
– Телефонистка не сказала.
Глубоко вздохнув, он возвращается к ней: она уже поднялась с колен; он резко берет, почти вырывает из ее руки трубку. Она отворачивается, отходит к окну. Он называет свое имя, ждет у телефона, не сводя взгляда с профиля девушки у окна. Она поднимает руки, потягивается, словно только что проснулась, распускает волосы по плечам; знает, что он наблюдает за ней; не может удержаться – улыбка по-прежнему играет на ее губах.
– Я не стал бы на твоем месте так волноваться. Сто против одного, что какому-то идиоту репортеру с Флит-стрит просто не хватило материала для очередной сплетни.
– А может, это моя прабабка из Шотландии.
Она вглядывается в полуночную беспредельность Лос-Анджелеса. Эта история ее забавляет. Типичная англичанка. Он тянется к ней, хватает за руку, грубо притягивает к себе; пытается поцеловать; он сердится, а ее разбирает смех.
У его уха – шорох немыслимых расстояний.
Потом он слышит голос; и происходит невероятное, как в романе: отворяется калитка в стене.
Ветер раскачивает из стороны в сторону обвисшие ветви плакучих ив и морщит поверхность длинного плеса. Лесистые холмы далеко на западе и отделившие их от реки заливные луга испещрены тенями плывущих по летнему небу облаков. У того берега Черуэлла молодой человек, студент последнего курса, орудуя шестом, ведет вверх по течению лодку-плоскодонку. На носу лодки, лицом к нему, удобно откинулась на спинку сиденья девушка в темных очках. Она опустила правую руку за борт, вода журча обегает ее пальцы. Студенту двадцать три года, он филолог, его специальность – английский язык; девушка двумя годами моложе и изучает французский. На нем хлопчатобумажные армейские брюки и синяя трикотажная водолазка; на ней широкая юбка в сборку – «под крестьянку», темно-зеленая, с плотной красно-белой вышивкой; белая блузка; волосы повязаны красным узорчатым платком. У босых ног небрежно брошены сандалии, плетенная из тростника корзинка и несколько книг.
Вид у молодого человека вполне современный, даже для сегодняшнего дня: сегодня не прошла бы только короткая стрижка. А вот ее длинная – по щиколотку – сборчатая юбка и блузка с короткими рукавами-буфф старомодны даже для того времени; цвета слишком кричащие, стремление не казаться «синим чулком» слишком явное… чуть-чуть раздражает, потому что необходимости в этом вовсе нет. Она, если использовать студенческий жаргон того времени, «готова к употреблению»: есть в ней и физическая привлекательность, и утонченность, и некая лишенная холодности элегантность; она это знает и потому держится свободно, даже несколько равнодушно. Зато ее младшая сестра одевается куда лучше: хоть умри, ни за что не наденет на себя допотопное деревенское тряпье. Но девушка в лодке охотно идет на риск, может, потому, что уже помолвлена (хотя и не со своим нынешним гондольером), а может, просто уверена – положение и репутация не позволят заподозрить ее в вульгарности, отсутствии вкуса или в аффектации. Прошлой зимой, например, она появилась на сцене студенческого театра в сетчатых колготках, длинноволосом золотисто-каштановом парике и университетской мантии, вызвав бурный восторг всего зала. «Если б Рита классиков читала…» Имелось в виду, что фамилия Риты – Хейворт{18}. Но успех был вызван не фривольными шуточками об Аспасии{19} и гетерах и не коронной песенкой «В теплой атмосфере шел симпозиум, когда я являлась в неглиже» (сочиненной, кстати говоря, именно нынешним гондольером), но несомненным очарованием и пикантностью мимесиса{20}.
У нее темные, четко очерченные брови, прямой взгляд очень ясных карих глаз и темные волосы – настолько темные, что иногда, при определенном освещении, они кажутся черными; классической формы нос; крупный рот чуть улыбается – всегда, даже когда она задумчива; даже сейчас, когда она вглядывается в собственные пальцы, омываемые бегущей водой; она всегда словно вспоминает забавную шутку, услышанную всего час назад. В мужских колледжах за сестрами закрепилось прозвище Божественные близняшки. Иначе их никто за глаза и не называет, хотя они вовсе не близнецы: одна старше другой на год, и этот год разделяет их не только в учебе, но и во многом другом. Когда одна была на первом курсе, а вторая соответственно на втором, они порой одевались одинаково, что и породило прилипшее к ним прозвище. Но теперь, когда их заметили, каждая могла позволить себе быть самой собой.
Божественные близняшки, «снизошедшие» на оксфордскую землю, отличались от остальных и еще кое в чем. Они долго жили за границей, так как отец их был послом. Он умер в тот год, когда началась война, а годом позже их мать снова вышла замуж и снова – за дипломата, только на этот раз американского. Всю войну девушки провели в Соединенных Штатах, и аура иной культуры все еще витала над ними… они были более открыты, в их речи все еще слышался слабый акцент (несколько позже он исчезнет); в них чувствовалась некая раскованность, которой недоставало студенткам-англичанкам, выросшим при карточной системе, под вой сирен. И помимо всего прочего, они были богаты, хоть и не выставляли этого напоказ. Их английские родители не испытывали особой нужды в деньгах, а американский отчим (правда, у него были еще дети от первого брака) вообще оказался человеком далеко не бедным. Им было и так многое дано, а тут еще и ум, и привлекательная внешность… это могло показаться уже не вполне справедливым. Близких подруг у сестер в университете не завелось.
Девушка поднимает глаза на работающего шестом спутника:
– Мое предложение остается в силе.
– Да я с удовольствием. Правда. Мне нужно размяться. Зубрил последние три дня как оглашенный.
Он отталкивается шестом, поднимает его над водой, перекидывает вперед, пока не ощутит беззвучный толчок о дно реки, ждет, чтобы поступательное движение лодки поставило шест вертикально, отталкивается снова, теперь используя волочащийся сзади шест в качестве руля, корректирует направление и снова переносит шест вперед. Лицо его складывается в гримасу.
– Провалюсь как пить дать. Кожей чувствую.
– Кто бы говорил! Спорим, сдашь лучше всех.
– Уступаю пальму первенства Энтони.
– Он больше всего боится древней истории. Думает, на степень первого класса ему не потянуть.
Она смотрит поверх очков, словно старый профессор; произносит притворно-мрачным тоном: «Фукидид{21} – самое слабое мое место».
Он усмехается. Она оборачивается, смотрит вперед, на реку. Вниз по течению движется другая плоскодонка, в ней четверо второкурсников – девушка и трое ребят. Замечают идущую против течения лодку. Один из студентов оборачивается к девушке, что-то говорит ей; теперь все четверо вглядываются в гондольера и его спутницу – лениво, притворно-равнодушно, как смотрят умудренные жизнью прохожие на местных звезд первой величины: Зулеек{22} и прекрасных принцев-старшекурсников. «Звезды» не обращают внимания: они привыкли.
Еще несколько сотен ярдов, и молодой человек оставляет шест волочиться за лодкой подольше; тыльной стороной ладони отирает пот со лба.
– Слушай, Джейн, я что-то совсем дошел. И чертовски проголодался. И мне кажется, «Виктория» сегодня закрыта.
Девушка выпрямляется на сиденье, улыбается сочувственно:
– Так давай пристанем где-нибудь здесь. Я не против.
– Впереди как раз должен быть канал. Можно войти туда. От ветра укрыться.
– Прекрасно.
Через минуту обнаруживается канал – старый дренажный ров, идущий под прямым углом от берега реки на восток; по обеим сторонам рва – обсаженные ивами заливные луга. Прогулочная дорожка – на другом берегу реки. Устье канала украшает облезлая доска: «Частное владение. Высадка на берег строго запрещается». Но, войдя в канал, они обнаруживают там еще одну лодку. В ней двое старшекурсников, один растянулся на носу, другой – на корме: читают; между ними – открытая бутылка шампанского. Обернутое золотой фольгой горлышко привязанной за кормой второй бутылки покачивается в зеленоватой прохладной воде. Тот студент, что повыше, с копной светлых волос и раскрасневшимся лицом, поднимает голову и вглядывается в нарушителей покоя. У него странные, чуть водянистые серо-зеленые глаза, лишенный всякого выражения взгляд.
– Бог ты мой! Джейн, милочка! Дэниел! Неужели от друзей в этом мире нигде не укрыться?
Дэниел замедляет ход лодки, усмехается, глядя сверху вниз на обладателя пышной шевелюры, на учебник в его руке:
– Ну и притворщик же ты, Эндрю! Зубришь! А мы-то верили в тебя.
– Ты не так уж прав, мой милый. Это все из-за моего престарелого родителя. Представляешь, поставил сотню фунтов, что я провалюсь.
Джейн находит все это весьма забавным. Улыбается:
– Ужасная подлость с его стороны. Бедный ты, бедный!
– Оказывается, тут даже кое-что увлекательное можно найти, правда, Марк?
Второй студент, постарше Эндрю, бурчит что-то, не соглашаясь.
– Слушайте, – предлагает он, – может, глотнете шипучки?
Джейн снова одаряет их улыбкой:
– В отличие от вас мы и в самом деле собираемся поработать.
– У вас обоих отвратительно плебейские наклонности.
Все смеются. Дэниел машет им рукой и берется за шест.
Они отплывают на несколько ярдов. Джейн закусывает губу:
– Ну, теперь весь Оксфорд будет сплетничать, что у нас роман.
– Держу пари, что не будет. Эндрю сам до смерти боится, что все в Буллингдоне{23} узнают про его зубрежку.
– Бедненький Эндрю.
– Богатенький Эндрю.
– Интересно бы узнать, что на самом деле скрывается за этим низеньким лобиком.
– Он вовсе не такой дурак, каким представляется.
– Не слишком ли безупречно это представление?
Он смеется в ответ, отталкиваясь шестом, ведет лодку сквозь густеющие стебли водяных лилий; продирается через заросли цветущей таволги. Ветер: цветущий на берегу боярышник осыпает их дождем белых лепестков. Девушка достает из воды путаницу соцветий, поднимает повыше – блестящие капли стекают в воду у самого борта. Потом бросает их обратно.
– Может, тут?
– Там подальше есть прудик или что-то вроде того. Во всяком случае, раньше был. В прошлом году мы с Нелл часто сюда заплывали.
Она внимательно рассматривает его поверх темных очков. Он пожимает плечами, улыбается:
– Чтоб без помех целоваться на свежем воздухе.
– Какая отвратительно идиллическая пара.
На его лице – довольная усмешка. Впереди, в осоке, попискивает камышовка; плоскодонка огибает первую полосу тростниковых зарослей; за ними – сплошь заросшая камышом и рогозом вода.
– Черт возьми. Все напрочь заросло. Сейчас, толкнусь еще разок.
Он погружает шест в воду и толкает лодку изо всех сил туда, где – как ему кажется – посреди стоящих стеной стеблей светится свободное пространство. Девушка чуть слышно вскрикивает, когда суденышко врезается в зеленую преграду, прикрывает руками голову. Плоскодонка проходит ярда три, натыкается на что-то мягкое, останавливается, ее нос приподнимается над водой.
– Проклятье.
Джейн поворачивается, смотрит вперед, за борт. Вдруг – он в этот момент пытается вытянуть из ила шест – резко оборачивает к нему побелевшее удивленное лицо, рот ее в ужасе раскрыт. Она выдыхает:
– Дэниел! – и прячет лицо в ладонях.
– Джейн?
– Назад, скорее назад!
– Что случилось?
Она передвигается на сиденье, жмется к противоположному борту, закрыв нос и рот ладонью.
– Ох, какой запах ужасный! Пожалуйста, скорее назад.
Но он бросает шест, перешагивает через дощатое сиденье, вглядывается в воду за бортом; теперь видит и он…
Чуть ниже поверхности воды, прямо под носом лодки, – обнаженное серовато-белое женское бедро. Чуть впереди, в камышах, – прогалина, видимо, там – верхняя часть тела: спина, голова… Ноги, скорее всего, в воде под днищем лодки, их не видно.
– Господи!
– Кажется, меня сейчас вырвет.
Он поспешно поворачивается к ней, с силой пригибает ее голову к коленям; пробирается назад, к своему шесту, так резко выдергивает его из ила, что чуть сам не опрокидывается на спину, восстанавливает равновесие и пытается отвести лодку от этого места. Суденышко некоторое время сопротивляется, потом послушно скользит назад, в свободное от камышей пространство. Он видит, как что-то отвратительное, бесформенное всплывает на поверхность там, где они только что были.
– Джейн, ну как ты?
Она чуть кивает, не поднимая головы от колен. Он неловко маневрирует, пытаясь развернуть плоскодонку. Потом, яростно орудуя шестом, ведет ее к устью канала, за первую полосу тростника, останавливает у берега и закрепляет воткнутым в дно шестом. Опускается перед девушкой на колени:
– С тобой все в порядке?
Она кивает, медленно поднимает голову и вглядывается в его лицо; потом странным жестом снимает темные очки и снова смотрит.
– Ох, Дэн!
– Ужас какой.
– Это…
– Я знаю.
С минуту они глядят друг на друга, не в силах осознать случившееся, потрясенные встречей со смертью, разнесшей вдребезги их утренний мир. Он берет ее руки в свои, осторожно сжимает; глядит в сторону устья:
– Пожалуй, надо сказать об этом Эндрю.
– Да, конечно. Мне уже лучше.
Он снова с беспокойством вглядывается в ее лицо, потом поднимается и спрыгивает на берег. Бежит по высокой траве в сторону реки. Девушка сидит, положив голову на высоко поднятые колени, словно не хочет больше смотреть на белый свет.
– Эндрю! Эндрю!
Две головы поворачиваются в его сторону, глядят сквозь ивовую листву; он останавливается, смотрит с берега вниз.
– Мы обнаружили в воде труп.
– Что?
– Труп. Мертвое тело. Кажется, это женщина. В камышах.
Студент по имени Марк, несколькими годами старше Эндрю и Дэна, поднимается и шагает на берег. Он загорелый, усатый, с ясными серыми глазами… Дэниел знает о нем только то, что это один из ничем не примечательных приятелей Эндрю Рэндалла, которых у него везде и всюду полным-полно.
– Точно?
– Абсолютно. Мы на него наткнулись. Можно сказать, прямо в него врезались.
К ним присоединяется Эндрю.
– А Джейн где?
– В лодке осталась. Она ничего. Просто перепугалась.
– Пойдем-ка посмотрим, – говорит Марк.
– Минуточку, мой милый.
Эндрю спускается в лодку, шарит в кармане плаща, извлекает серебряную плоскую флягу в кожаном футляре. Теперь они втроем быстро шагают по берегу туда, где осталась Джейн. Она поднимает голову. Эндрю спускается в лодку, откручивая колпачок фляги.
– Ну-ка глотни капельку, Джейн.
– Да все нормально.
– Это – приказ. Один капелюнчик, и все тут.
Она подносит флягу к губам, глотает, на миг у нее перехватывает дыхание.
Марк оборачивается к Дэниелу:
– Покажи-ка мне, где это.
– Зрелище кошмарное. На черта…
Серые глаза смотрят сурово.
– Я участвовал в десанте у Анцио{24}, старина. И кстати, тебе-то когда-нибудь доводилось видеть утопшую овцу, долго пролежавшую в воде?
– Да, господи, мы же прямо врезались в этот…
– Понял. Все равно надо проверить.
Дэниел колеблется, потом идет за ним вдоль берега, туда, где тростники выступом перегораживают канал.
– Примерно вон там. – Он указывает рукой. – Посредине.
Марк сбрасывает ботинки, спускается с берега, раздвигая стебли, делает шаг вперед, нащупывая дно. Нога проваливается в ил, он ищет опору потверже, шагает дальше. Дэниел оборачивается. Видит Джейн: она стоит в высокой траве, ярдах в сорока от него, глядит в его сторону. Эндрю подходит к нему, протягивая флягу. Дэниел отрицательно мотает головой. Камыши уже сомкнулись позади Марка, полускрыв его от глаз, вода достает ему выше колен. Дэниел отводит взгляд, рассматривает пурпурные хохолки иссопа на берегу. Две синие стрекозы, сверкая прозрачными, в чернильных пятнах крыльями, трепещут над цветками, потом улетают прочь. Где-то вдали, вверх по каналу, подает голос болотная куропатка. Спину Марка, обтянутую свитером цвета хаки, не разглядеть среди тесно стоящих зеленых стеблей, камыши смыкаются, дав ему пройти; шорох, хлюпанье, плеск.
Эндрю рядом с Дэном бормочет:
– Ставлю пять фунтов, девка какая-нибудь уличная. Опять наши доблестные американские союзнички развлекались. – Потом окликает: – Марк?
– Порядок. Нашел.
Больше ничего Марк не говорит. Им кажется, что он необъяснимо долго остается невидимым в густых камышах, молчит – ни звука; время от времени то там, то здесь колышутся головки рогоза. Наконец он появляется, шагает, тяжело вытягивая ноги из ила, выбирается на траву, мокрый до бедер, ноги облеплены черной грязью; от него несет гнилью, илом; и еще чем-то гадким пропитан воздух, сладковатым, страшным… Марк морщится, бросает взгляд туда, где стоит Джейн, и говорит очень тихо:
– Она довольно давно погибла. Вокруг шеи – чулок, в волосах червей полно.
Он наклоняется, срывает пучок травы, счищает грязь.
– Надо до «Виктории» поскорее добраться. В полицию позвонить.
– Ну слушайте, что за паскудство! Я только-только начал грызть гранит науки. И шампанским запивать.
Дэниел опускает глаза, ему не до шуток. Ему кажется – оба они презирают его… безвольного хлюпика из студенческой богемы, эстетствующего буржуа. Ему неприятно, словно его обманули, воспользовавшись плодами его собственного открытия. Но он ведь не участвовал в десанте при Анцио и вообще не нюхал пороху за те два бесцельно убитых года, что служил в армии. Втроем они направляются к Джейн. Марк берет командование на себя:
– Вы оба лучше ждите здесь, пока фараоны не явятся. Думаю, вам стоит воспользоваться нашей стоянкой. И бога ради, никого сюда не пускайте. Не надо, чтобы тут кто-то еще топтался. Пошли, Эндрю.
Эндрю улыбается Дэниелу:
– За тобой пятерка, старина.
– А я с тобой пари не заключал.
Дэниел на какой-то миг перехватывает его взгляд – умный, изучающе-насмешливый взгляд отпрыска старинного аристократического рода. Но только на миг. Ему протягивают плоскую флягу:
– Точно не хочешь глотнуть? Щечки у тебя малость побледнели.
Дэниел решительно мотает головой. Эндрю посылает Джейн воздушный поцелуй и отправляется вслед за приятелем. Дэниел ворчит себе под нос:
– Бог ты мой, мне кажется, все это просто доставляет им удовольствие.
– А кто этот второй?
– Да бог его знает. Какой-то герой войны.
Джейн глубоко вздыхает, чуть улыбается Дэниелу:
– Ну вот, мы с тобой опять стали притчей во языцех.
– Приношу глубочайшие извинения.
– Это же я предложила.
От берега кричит Марк и машет рукой: зовет к себе. Дэниел машет в ответ.
– Ты иди, Джейн. Я пригоню лодку.
Когда он добирается до устья канала, она уже стоит на берегу под ивами. У ее ног – неоткупоренная бутылка шампанского. Она корчит гримаску:
– Прощальный дар сэра Эндрю Эйгхмырьчика{25}.
Дэниел смотрит на реку: вторая плоскодонка уже успела отойти сотни на полторы ярдов, ищет укрытия от ветра у противоположного берега. Он привязывает свое суденышко, спрыгивает на берег, подходит к Джейн, зажигает сигарету. Они усаживаются лицом к реке, спиной к этому ужасу, что остался в сотне ярдов за ними. По реке идет еще одна плоскодонка, в ней – пятеро, а то и шестеро, шестом неумело работает девушка; вскрик, смех – она чуть было не выронила шест.
– Он не сказал – она молодая?
– Нет.
Она протягивает руку, берет из его пальцев сигарету, затягивается, возвращает сигарету ему.
Дэниел говорит:
– Во время войны – совсем мальчишкой – я помогал урожай собирать, так там кролик под нож жатки попал. – Он замолкает.
Она смотрит не на него – на реку.
– Я понимаю, что ты хочешь сказать. Это как ночной кошмар.
– Это все, что я о том дне запомнил. Из всего лета.
Джейн опирается спиной о ствол ивы, чуть повернувшись к нему, откидывает голову. Темные очки она оставила в лодке. Чуть погодя она закрывает глаза. Он смотрит на ее лицо, ресницы, губы… на эту – такую серьезную – девушку, которая порой изображает возмутительницу спокойствия. Она тихонько произносит:
– На берегах спокойных вод…
– Вот именно.
И наступает молчание. Еще две лодки проходят по реке, возвращаясь в Оксфорд. Густеют облака; огромная перламутрово-серая дождевая туча горой надвигается с запада, из-за Кумнорских холмов, скрывая солнце. Он смотрит на небо.
– Тебе не холодно?
Она качает головой, не открывая глаз. Над ними рев: низко, под облаками – огромный американский бомбардировщик, «летающая крепость», медленно летит на запад, направляясь на базу в Брайз-Нортон. Может, Эндрю прав и там, в самолете, летит убийца? В бейсбольной кепочке, он не переставая жует резинку, вглядываясь в панель управления. Самолет уже ушел далеко, теперь это всего лишь черное пятнышко на небосклоне, когда Джейн вдруг произносит:
– Может, так и надо было. Чтоб именно мы ее нашли.
Он поворачивается к ней, видит, что глаза ее открыты и внимательно глядят на него.
– Как это?
– Ну, просто… То, как мы все жили эти три года. И какова реальность.
– Эти три года – самые замечательные в моей жизни.
– И в моей.
– Я ведь встретил Нелл… Тебя. Энтони. – Он разглядывает собственные ботинки. – И вообще…
– Какое отношение все это имеет к реальности?
– Я полагал, у нас договор: не лезть в метафизику.
Она на миг замолкает.
– Я тут Рабле перечитывала. Вчера вечером. «Fais ce que voudras»{26}.
– С каких пор это считается грехом?
– Возможно, то, чего мы хотим, вовсе не существует. И не может осуществиться. Никогда.
– Но мы же и правда делали то, что хотели. Хотя бы отчасти.
– Живя где-то… внутри литературы. Вроде Телемского аббатства. В мире, далеком от реальности.
Он тычет большим пальцем назад, за спину:
– Ты что, хочешь сказать, что это — реальность?.. Да бог ты мой, какая-то девка из Карфакса, которую подобрали…
– А тот твой кролик, что в жатку попал?
– Какое это к нам имеет отношение?
– А ты уверен, что не имеет?
– Конечно уверен. – Он коротко усмехается. – Энтони был бы возмущен до глубины души, если бы слышал, что ты такое говоришь.
– Так, может, это его беда, а не моя?
– Вот расскажу ему все, слово в слово.
Она ласково ему улыбается, потом низко наклоняет голову и говорит, уткнувшись лицом в укрытые крестьянской юбкой колени:
– Просто я очень боюсь, что эти три года окажутся самыми счастливыми в нашей жизни. Для всех четверых. Потому что мы любили, взрослели, хорошо проводили время. Никакой ответственности. Театр. Игра.
– Но ведь время-то мы проводили хорошо.
Она подпирает подбородок руками, смотрит на него внимательно. Потом неожиданно поднимается, идет назад, туда, где лежит бутылка шампанского, поднимает ее за золотистое горлышко. Возвращается с бутылкой к Дэниелу и, опять совершенно неожиданно, размахивается и швыряет бутылку в реку. Всплеск; бутылка погружается в воду, потом на миг выскакивает на поверхность и погружается снова, теперь уже насовсем.
Он смотрит на девушку удивленно:
– Зачем ты это?
Глядя на реку, туда, где ушла под воду бутылка, она отвечает вопросом:
– Вы с Нелл собираетесь пожениться, а, Дэн?
Он вглядывается в ее застывшее лицо:
– С чего это ты вдруг решила поинтересоваться?
Она опускается на колени рядом с ним, отводит глаза.
– Просто так.
– А что, Нелл говорила, что не собираемся?
Она качает головой:
– Вы же все от нас скрываете, все у вас секреты да тайны.
– Ты хоть понимаешь, что ты – единственная девушка, кроме, разумеется, Нелл, с которой я отправился вдвоем на прогулку за последние полтора года? – Он легонько подталкивает ее локтем. – Ох, Джейн, дорогуша, ну ради бога… Хоть вы и сиротки заокеанские, и родные у вас далеко – по ту сторону Атлантики, нет нужды играть роль ужасно ответственной старшей сестры. Я хочу сказать, зачем же, по-твоему, я так упорно ищу работу здесь, в Оксфорде, на будущий год?
– Упрек принят. Прости, пожалуйста.
– Нелл вообще-то считает, что замужество и учеба на последних курсах – вещи несовместимые. Я с ней согласен. А официально объявлять о помолвке – это, извини… – Он умолкает, прикрывает глаза рукой. – Ох ты боже мой! Ну и ляп. Это же надо – ляпнуть такое!
– Ты считаешь, это vieux jeu?[2]
– Ох, господи.
– Да нет, по-честному?
– Ты прекрасно знаешь, что я хотел сказать.
– Что мы с Энтони – ненормальные?
– Да вовсе нет. Просто… Ну, что ты – не Нелл. А Энтони – не я.
Потупившись, она принимает его объяснение:
– Ясно.
Он внимательно изучает ее лицо, выпрямляется:
– Джейн, поэтому ты и придумала эту прогулку вдвоем?
– Более или менее.
– Ну и глупышка же ты!
– Просто курица-наседка.
– А Энтони знает?
– Он сам и предложил.
Дэниел отворачивается, насмешливо фыркает, разглядывая Кумнорские холмы.
– Теперь все ясно. Завтра он вернется и умыкнет Нелл. По-тихому. Паршивцы. Заговор обрученных.
– Обращаем язычников в свою веру.
– Я думаю, Энтони просто иначе не может. Но, должен признаться, о тебе я был лучшего мнения.
Она улыбается, а он добавляет:
– Хотел бы я знать, где они наткнутся на труп.
– Идиот.
Он некоторое время молчит.
– Ну раз уж мы о секретах да тайнах… ты сама готова к тому, чтобы он обратил тебя в католичество?
– Я еще не решила, Дэн.
– Жаль, ты моего отца не знала. На всю жизнь и думать о вере зареклась бы.
– Разве можно судить о вере по людям?
– А я все-таки надеюсь, что у Энтони ничего из этого не выйдет.
– Почему это?
Он смотрит за реку, на затянутый тучами западный склон неба.