Erhalten Sie Zugang zu diesem und mehr als 300000 Büchern ab EUR 5,99 monatlich.
Четырнадцатилетнюю Диту забрали из гетто Терезина вместе с матерью и отцом, и теперь она выживает в лагере смерти Аушвиц в детском блоке. Старший по блоку, Фреди Хирш, рассказывает Дите о подпольной библиотеке и просит ее проследить за сохранностью восьми томов, которые узникам удалось пронести в лагерь. Дита соглашается и становится хранительницей этих книг.
Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:
Seitenzahl: 631
Veröffentlichungsjahr: 2019
Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:
К читателям
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
23
24
25
26
27
28
29
30
31
32
Эпилог
Заключение
Table of Contents
Cover
Body Matter
Дите Краус посвящается
Дорогой читатель!
Мне бы хотелось рассказать, как возникла книга, которую ты держишь в руках. Несколько лет назад испанский писатель Антонио Итурбе искал тех, кто мог бы сообщить ему некоторые подробности в связи с задуманным им романом о детском блоке в концентрационном лагере Аушвиц-Биркенау.
Он нашел мой электронный адрес, и у нас завязалась переписка. Его письма были краткими, не более, чем вежливые вопросы, а мои — длинными, подробными ответами. А потом мы встретились в Праге, и в течение двух дней я водила его по тем местам, где росла, показывала, в какой песочнице играла, в какую школу ходила и какой дом мы с родителями покинули навсегда, когда нацистские оккупанты депортировали нас в гетто Терезина. На следующий день мы с ним отправились в тот самый Терезин. Перед нашей поездкой Тони сказал мне: «Всем известна самая большая в мире библиотека. Но я собираюсь написать книгу о самой маленькой библиотеке, а также о ее библиотекаре».
Именно эта книга сейчас перед тобой. Она, естественно, написана на испанском, а то, что ты видишь, — ее перевод. Многое из того, что я рассказывала, было использовано ее автором, хотя, конечно, у него были и другие источники, тщательная работа с которыми позволила ему собрать целую коллекцию данных. Но несмотря на историческую достоверность повествования, книга не является документальной. У этой истории два родителя — моя собственная жизнь и богатое воображение автора.
Спасибо тебе большое за то, что прочтешь книгу и поделишься ею с другими!
Твоя Дита Краус
Дита Краус (1929)Автор фотографии неизвестен, семейный архив Диты Краус
На всем протяжении своего существования блок номер 31 концентрационного лагеря смерти Аушвиц служил пристанищем для более пятисот детей и нескольких взрослых заключенных, называемых «советниками». И, несмотря на установленный за ним тщательный контроль, располагал тайной детской библиотекой. Микроскопической: всего восемь книг, среди которых — «Очерки истории цивилизации» Герберта Уэллса, книжка на русском языке и учебник по аналитической геометрии […]. Вечером книги, а также другие сокровища — лекарства и кое-какая снедь — поручались попечению одной из девочек постарше, чьей задачей было прятать все это на ночь — каждый день в новом месте.
Альберто Мангель. «Ночная библиотека»
Воздействие литературы подобно эффекту спички, зажженной в ночи посреди поля. Одна спичка практически ничего не осветит, но она покажет нам, какая тьма царит вокруг.
Уильям Фолкнер (цитируемый Хавьером Мариасом)
Аушвиц-Биркенау, январь 1944 года
Эти офицеры, облаченные в черные мундиры и взирающие на смерть с невозмутимостью могильщиков, понятия не имеют о том, что здесь, на темной болотистой почве, в которую погружается все без разбору, Альфред Хирш возвел школу. Они этого не знают, и нужно, чтобы никогда и не узнали. В Аушвице жизнь человеческая не стоит ни гроша, не стоит ничего, даже меньше; ее стоимость столь ничтожна, что здесь никого не расстреливают: пуля дороже, чем жизнь человека. Для умерщвления используются сообщающиеся камеры, в которые запускают газ «Циклон». Тем самым снижаются затраты: одного баллона газа хватает на сотни человек. Смерть стала видом производственного процесса, рентабельного исключительно в том случае, когда он осуществляется в промышленных масштабах.
Классы в деревянном бараке — это всего лишь поставленные кружком табуретки. Стен нет, да и классной доски глазами не увидишь: учителя изображают в воздухе равнобедренные треугольники, значки циркумфлекса и даже расположение основных рек Европы жестами, движениями рук. Около двух десятков сбившихся островками детских головок, в центре каждого — учитель. При этом островки расположены так близко друг к другу, что учителя вынуждены говорить шепотом, дабы рассказ о десяти казнях египетских не смешивался с ритмичным напевом таблицы умножения.
Некоторые не верили в то, что такое вообще возможно, и считали Хирша то ли сумасшедшим, то ли наивным дурачком: как можно учить детей в жесточайшем лагере смерти, где все под запретом? А он только улыбался. Хирш всегда улыбался — с самым таинственным видом, как будто знал нечто такое, о чем окружающие не имели ни малейшего понятия.
Не так важно, сколько школ закрыли нацисты, говорил он в ответ. Каждый раз, когда взрослый останавливается на углу, чтобы о чем-то поведать, а вокруг — послушать его — усаживаются дети, открывается новая школа.
Дверь барака внезапно распахивается, и вбегает Якопек, дежурный по безопасности: он несется к каморке Хирша, старшего по блоку. С его деревянных сабо разлетаются капли уличной грязи; мыльный пузырь внутренней безмятежности блока 31 лопается. Словно под гипнозом, взирает Дита Адлерова из своего уголка на капли грязи: казалось бы, такие маленькие, незначительные, но все вокруг заражают реальностью — так одна чернильная капля губит целый кувшин молока.
— Шесть, шесть, шестерка!
Это условный знак, сигнал; он означает, что к блоку 31 направляется патруль эсэсовцев. По всему бараку прокатывается тревожный гул. В Аушвице-Биркенау, этой фабрике умерщвления, где день и ночь работают печи, топливом для которых служат человеческие тела, 31-й блок — нечто нетипичное, странное. Скорее аномалия. Достижение Фреди Хирша, который начинал простым тренером в юношеской спортивной секции, а теперь стал атлетом, одолевающим в Аушвице полосу препятствий в ходе самого грандиозного в истории человечества соревнования с катком, перемалывающим жизни. Ему удалось убедить немецкую администрацию концлагеря в том, что занять чем-нибудь детей в отдельном бараке — вещь полезная, потому что облегчит работу родителей в лагере BIIb, «семейном» лагере, поскольку в остальных дети встречаются так же редко, как птицы. Птиц в Аушвице нет — они умирают на проволоке ограды, испепеленные электрическим током высокого напряжения.
Администрация концлагеря снизошла до создания детского барака. Быть может, по той причине, что это входило в ее намерения изначально. Однако при неукоснительно соблюдаемом условии: этот блок — исключительно игровая зона, обучение какой бы то ни было школьной дисциплине категорически запрещено.
Хирш выглядывает из двери своего кабинета старшего по блоку 31. Ему не приходится ничего говорить — ни своим ассистентам, ни учителям: все глаза и так устремлены на него. Один почти незаметный кивок. Его взгляд требует безусловного подчинения. Сам он всегда делает то, что должно. И этого же ожидает от остальных.
Уроки прерываются и тут же превращаются в обычные детские хороводы с немецкими песенками или в игру-отгадайку: в тот момент, когда на эту сцену обратятся холодные светлые взгляды арийских волков, возникнет видимость полного соответствия заведенному порядку. Обычно патруль — пара солдат — лишь переступает порог барака и несколько секунд наблюдает за детьми. Иногда солдаты даже аплодируют исполнителям песенки или гладят по головке какого-нибудь малыша и тут же покидают блок, продолжая обход.
Но на этот раз обычный сигнал тревоги Якопек дополняет словами:
— Инспекция! Проверка!
Проверка — совсем другое дело. Проводится построение, обыски, иногда охранники задают вопросы самым маленьким: пользуясь детской наивностью, легче вытянуть нужную информацию. Но ни один из ребят ни разу так и не проговорился. Малыши понимают все гораздо лучше, чем может показаться с первого взгляда, когда судишь о них по перемазанным соплями мордашкам.
Кто-то шепчет: «Пастор!..» Поднимается гул, в котором слышатся нотки отчаяния. Пастором зовут прапорщика СС (обершарфюрера) из-за его привычки засовывать руки в рукава кителя, словно священник в рукава сутаны, хотя единственная практикуемая им религия, как известно всем и каждому, это жестокость.
— Ну-ка, живей, давайте же! Худа, давай, запевай: «Вижу, вижу…» [1]
— А что я «вижу», пан Штайн?
— Да что угодно, все равно что! Бога ради, сынок, что угодно!
Два учителя с ужасом переглядываются. У них в руках — нечто в Аушвице строго-настрого запрещенное; их обоих точно обрекут на смерть, если оно будет при них найдено. Это очень опасные вещи, настолько опасные, что обладание ими обрекает человека на применение к нему высшей меры наказания, хотя они не стреляют, не являются колющими, режущими или представляющими угрозу здоровью и жизни предметами. То, чего так боятся безжалостные служители Рейха, всего-навсего книги: старые, без переплетов, теряющие страницы, почти ни на что не годные. Но нацисты их преследуют, уничтожают, с маниакальной настойчивостью запрещают. На всем протяжении всемирной истории у всех диктаторов, всех тиранов и угнетателей, будь они арийцами, африканцами, азиатами, арабами или славянами, какого бы цвета ни была у них кожа, выступали ли они за народные революции или защищали привилегии высшего класса, действовали ли они именем Бога или подчиняясь воинской дисциплине, вне какой бы то ни было зависимости от принятой идеологии, у всех у них общим было одно: упорное преследование книг. Книги чрезвычайно опасны — они заставляют думать.
Группы детей остаются на своих местах; в ожидании появления патруля и начала проверки они продолжают распевать немецкие песенки. Но вдруг одна девочка, сорвавшись с места и вихрем кинувшись в обход табуреток, взрывает эту безмятежную гармонию барака, предназначенного служить местом для игр и развлечений.
— На пол! Ложись на пол!
— Ты что, рехнулась? — кричат ей.
Один из учителей протягивает руку, стараясь ее остановить, но той удается уклониться, и — перебежками, меняя направление, — она несется дальше, а ведь нужно совсем другое: застыть, окаменеть, чтобы тебя никто не заметил. Девочка забирается на проходящий вдоль всего барака дымоход — возвышение около метра высотой, разделяющее пространство на две половины, и — хлоп! — спрыгивает с другой стороны. Немного промахивается, опрокидывает пустой табурет — тот с грохотом катится по полу, и от этого грома на секунду замирают песенки и игры.
— Черт тебя подери! Ты ж нас всех с потрохами выдашь! — взвизгивает пани Кризкова, вспыхнув от негодования. За глаза дети называют ее «пани Лишайка». И учительница знать не знает, что этим своим прозвищем она обязана той самой девчонке, которой и адресованы ее гневные слова. — Затихни там в углу вместе с дежурными, ненормальная!
Но девчонка не слушает, она несется вперед, все дальше, не обращая ни малейшего внимания на осуждающие взгляды. Глаза многих детишек завороженно следят за мельканием ее тонких ног, обтянутых шерстяными чулками в поперечную полоску. Девочка очень худая, но на вид не слабенькая; за ее спиной маятником раскачивается грива каштановых волос. Дита Адлерова движется среди сотен человеческих фигур, но бежит одна. Мы всегда бежим в одиночку.
Двигаясь зигзагами, она добирается до центра барака и с трудом вклинивается внутрь детской группы. Резко сдвигает одну из табуреток — сидящая на ней девочка кубарем летит на пол.
— Эй, ты что, совсем сбрендила! — кричит ей с пола упавшая.
Учительница из Брно вдруг с изумлением видит возникшую перед ней, задыхающуюся от бега юную библиотекаршу. Ничего не объясняя — не до того, — Дита выхватывает из ее рук книгу, и учительница чувствует моментальное облегчение. Когда через мгновение она приходит в себя и хочет поблагодарить Диту, та уже далеко — в нескольких метрах. До появления в бараке эсэсовцев осталось всего ничего.
Инженер Мароди, который видел маневр Диты, уже ждет ее за пределами круга детских голов. Он протягивает ей учебник по алгебре, и она выхватывает его на лету, словно эстафетную палочку. И вот уже Дита отчаянно летит к противоположной от входа стене барака, где — нарочито старательно — метут пол дежурные.
Она успевает одолеть только половину пути, когда замечает, что голоса детей в как бы игровых группах затихают, гаснут, словно пламя свечи от ворвавшегося в распахнутое окно ветра. И ей вовсе не нужно оборачиваться, чтобы понять: дверь барака открылась, входят эсэсовцы. Она резко пригибается, падает и оказывается на полу посреди группы одиннадцатилетних девчонок. Книги Дита засовывает под одежду и обнимает себя руками, удерживая томики на груди, чтобы не выпали. Девочки, оживившись, так и стреляют в нее глазами, а их учительница, не на шутку испугавшись, легким движением подбородка подает им сигнал: пойте, не останавливайтесь! У самого входа эсэсовцы несколько секунд оглядывают пространство барака, а потом выплевывают одно из самых своих любимых словечек:
— Ахтунг!
Воцаряется тишина. Смолкают песенки и «вижу, вижу». Все замирает. Но кое-что продолжает звучать: кто-то чисто высвистывает Пятую симфонию Бетховена. Уж на что сержант Пастор умеет наводить жуть, но и он, похоже, неспокоен, потому что на этот раз рядом с ним стоит некто еще более ужасный, чем он сам.
— Да поможет нам Бог, — доносится до Диты шепот учительницы.
До войны мать Диты играла на фортепьяно, поэтому девочка хорошо знает Бетховена. Она думает, что ей уже приходилось слышать подобное весьма специфическое исполнение этого композитора — с точностью меломана свистом исполненную мелодию. И слышала она такое исполнение после трехдневного, без воды и еды, путешествия в наглухо закрытом и битком набитом людьми товарном вагоне, из гетто Терезина, в котором их семья прожила целый год и куда их депортировали, изгнав из Праги. В Аушвиц-Биркенау поезд прибыл ночью. Никогда не забудет она дребезжанье и лязг открывающейся железной двери вагона. Никогда не забудет первый глоток морозного воздуха, смешанного со смрадом горелого мяса. Никогда не забудет сияния света, режущего глаза в ночи: перрон освещался не хуже операционной. И сразу же — приказы, грохочущие по стенам вагонов приклады, выстрелы, звуки свистков, визг. И среди всего этого гомона — безупречно, с абсолютным спокойствием высвистываемая симфония Бетховена, исполняемая неким гауптштурмфюрером, на которого даже эсэсовцы посматривали с явной опаской.
Тогда этот офицер прошел совсем рядом с Дитой, и она заметила и его безукоризненную форму, и белоснежные перчатки, и орден Железного креста на кителе — награду, которую можно получить только на поле боя. Он остановился перед кучкой женщин с детьми и затянутой в белую перчатку рукой дружески похлопал по плечу одного из малышей. И даже улыбнулся. Жестом указал на двух четырнадцатилетних братьев-близнецов — Зденека и Жирку, — и капрал поспешил вывести обоих из строя. Их мать уцепилась за полу кителя охранника, пала ниц и на коленях принялась умолять, чтобы сыновей не забирали. Офицер вмешался и с полной невозмутимостью заявил:
— Никто не удостоит их бóльшим вниманием, чем дядюшка Йозеф.
В определенном смысле так оно и было. Никто во всем Аушвице и волоска не смел тронуть с головы близнецов, коллекцию которых — как материал для экспериментов — собирал доктор Йозеф Менгеле. Никто, кроме доктора Менгеле, не удостоит их бóльшим вниманием в ходе ужасающих генетических экспериментов, цель которых — найти рецепт обеспечения рождаемости близнецов у немецких женщин и тем самым повышения численности истинных арийцев. Девочка помнит, как удалялся по перрону Менгеле, ведя за руку близнецов и по-прежнему беззаботно насвистывая.
Ту самую симфонию, которая звучит теперь в блоке номер 31.
Менгеле…
Дверь комнатки старшего по блоку с легким скрипом отворяется, и блокэльтестер Хирш выходит из крошечной каморки, всем своим видом изображая радушие и удивление по поводу неожиданного визита эсэсовцев. Приветствуя офицера, он звонко щелкает каблуками; это не что иное, как принятый знак уважения к воинскому званию, но в то же время — способ продемонстрировать воинскую доблесть, ничем не подточенную, не сломленную. Менгеле едва удостаивает его взглядом — он рассеян и, заложив руки за спину, по-прежнему высвистывает симфонию, словно все происходящее не имеет к нему ни малейшего отношения. Унтер-офицер, известный как Пастор, внимательно обводит барак своими белесыми, практически прозрачными глазами. Его опущенные руки все еще прячутся за обшлагами мундира, но в непосредственной близости от висящей на поясе кобуры с пистолетом.
Якопек не ошибся.
— Инспекция, — негромко произносит обершарфюрер.
Сопровождавшие его эсэсовцы повторяют приказ: он разрастается, усиливается, превратившись в гром, который обрушивается на барабанные перепонки узников. Диту, стоящую в центре девчачьего хоровода, пробирает дрожь. И она еще крепче обнимает себя руками, под которыми похрустывают прижатые к ребрам книжки. Если при ней найдут книги, это конец, это будет ее смертным приговором.
— Но это несправедливо… — еле слышно шепчут ее губы.
Ей же всего четырнадцать: жизнь только начинается, ей еще столько всего нужно успеть сделать! Она же ничего еще и начать толком не успела. И вспоминает мамины слова, которые та годами без устали повторяет всякий раз, когда девочка жалуется на судьбу: «Это война, Эдита… Это все война…»
Она так юна, что почти не помнит, каким был мир в те времена, когда войны еще не было. И точно так же, как здесь, в лагерном бараке, где у них уже отнято все, Дита под платьем прячет книжки, в памяти ее спрятан альбом с фотографиями — образами прошлого. Она закрывает глаза и пытается вспомнить, какой была жизнь, когда не было страха.
Она видит саму себя, девятилетнюю, застывшую перед курантами на Ратушной площади Праги в начале 1939 года. Скосив взгляд, девочка разглядывает древний образ смерти — скелет: царящего над крышами стража, озирающего с высоты башни весь город своими темными, как черные кулаки, глазницами.
В школе им рассказывали, что огромные куранты — всего лишь безобидный механический шедевр, созданный маэстро Ганушем более пяти веков назад. Но услышанное от бабушки старинное предание навевало грустные мысли: король повелел искусному мастеру Ганушу создать куранты, наступление каждого часа в которых сопровождалось бы появлением движущихся фигур, а потом приказал своим стражникам ослепить мастера, чтобы тот уже никогда не смог сотворить подобное чудо ни для какого другого монарха. Движимый жаждой мести, часовых дел мастер засунул свою руку в механизм курантов и остановил его. И когда огромные шестерни зажевали его руку, часовой механизм сломался, и починить его не удавалось в течение многих лет. Иногда по ночам Диту мучают кошмары, в которых оторванная рука маэстро вращается, зажатая зубчатыми шестернями часового механизма, перемещаясь то вверх, то вниз. Скелет звонит в колокольчик, и начинается механическое представление: процессия автоматов, призванных напоминать горожанам, что минуты суетливо подталкивают друг друга, да и часы следуют один за другим, как те гигантские фигуры, что век за веком шествуют в раз и навсегда заведенном порядке, появляясь из невероятных размеров музыкальной шкатулки и исчезая в ней. И только теперь Дита, сердце которой сжалось от ужаса и тоски, догадывается о том, что все это еще за пределами понимания девятилетней девочки, которая думает, что время — это такая плотная очередь, такое неподвижное липкое море, в котором ничто никуда не движется. И поэтому в девятилетнем возрасте часы внушают страх только в том случае, если рядом с циферблатом изображен скелет.
Вцепившись руками в дряхлые книжки, вполне способные довести ее до газовой камеры, Дита с тоской глядит на ту счастливую девочку, которой была когда-то. Когда они вместе с мамой ходили за покупками в центр города, ей так нравилось останавливаться на Ратушной площади перед курантами, но не для того, чтобы увидеть процессию раскрашенных персонажей, — нужно признать, что скелет пугал ее гораздо больше, чем она сама готова была себе признаться. Останавливаться перед башенными часами ей нравилось потому, что ее забавляло осторожное — исподтишка — разглядывание прохожих, многие из которых оказались в столице проездом, нравилось наблюдать за выражениями их лиц, за их сосредоточенным ожиданием появления механического дефиле при бое курантов. Девочке едва удавалось сдержать улыбку при виде изумления на лицах зрителей и их глуповатого хихиканья. Она тут же придумывала им прозвища. С ноткой грусти вспоминает Дита о том, что одним из ее любимых развлечений в те времена было придумывать прозвища всем встречным и поперечным, но в первую очередь — соседям и знакомым родителей. И без того долговязую пани Готтлиб, которая имела обыкновение вытягивать шею, чтобы прибавить себе важности, она назвала «пани Жирафа». А обойщика из расположенной на первом этаже лавки, тщедушного, с абсолютно лысой головой, она окрестила «пан Шароголовый». Она помнит, как бежала вслед за трамваем, названивавшим в свой колокольчик, когда состав изгибался на повороте, выезжая на Староместскую площадь, а потом терялся из виду, углубляясь в извилистые улочки квартала Йозефов, а Дита со всех ног пускалась бежать к лавке пана Орнеста, где мама покупала материал на зимнюю одежду для дочки — пальто и теплую юбку. Она до сих пор помнит, как нравилась ей эта лавка, входную дверь которой украшала светящаяся вывеска с разноцветными кругляшками: огоньки загорались по очереди — снизу вверх, а потом еще и еще раз, все с начала.
Если бы она не была просто маленькой девочкой, бегавшей по улицам, как в коконе, в счастливом детском неведении, она могла бы, проносясь мимо продавца газет, заметить выстроившуюся перед его прилавком длинную очередь и обратить внимание на набранный огромными буквами заголовок передовицы стопками сложенной газеты «Лидове новины». Заголовок не оповещал, а просто кричал: «Правительство выступает за ввод германской армии в Прагу».
Дита на секунду приоткрывает глаза и видит эсэсовцев, что-то вынюхивающих в дальнем конце барака. Они даже приподнимают детские рисунки, пришпиленные к стенам самодельными кнопками — шипами колючей проволоки: проверяют, нет ли там чего-нибудь запрещенного. Никто не произносит ни слова, и шум рыскающих по всем углам охранников явственно слышится в огромном бараке — сыром, насквозь пропахшем плесенью. И страхом. Это и есть запах войны. Из того немногого, что хранит память Диты о детстве, всплывает запах мирного времени: мир для нее пахнет густым куриным супом, который варится на плите весь пятничный вечер. И как же забыть вкус хорошо прожаренного барашка, яичной лапши, грецких орехов… Длинные школьные дни, а вечером — игры в классики или в прятки вместе с Маргит и другими одноклассницами, образы которых уже стерлись в ее памяти… И так было, пока все не пришло в полный упадок.
Перемены были не резкими, постепенными. Хотя, нужно признать, был и конкретный день, когда детство ее вдруг захлопнуло двери, закрылось, словно пещера Али Бабы, и Дита осталась похороненной под толстым слоем песка. Этот день она запомнила очень отчетливо. Даты не знает, но это случилось 15 марта 1939 года. В тот день Прага встретила рассвет с содроганием.
Хрусталики на люстре в гостиной позвякивали, но Дита понимала, что это не из-за землетрясения, ведь никто никуда не бежал и не было никакого переполоха. Ее отец завтракал — пил свой чай и читал газету, стараясь изобразить на лице безразличие, словно ничего особенного не происходило.
Дита вышла из дома и отправилась в школу, куда ее, как всегда, повела мама, и тут город задрожал. Гул послышался, когда они свернули к площади Венсеслао, на подходе к которой земля вибрировала так сильно, что ступням стало щекотно. По мере того как они с мамой подходили ближе, глухой гул становился все громче, и Дита оказалась в высшей степени заинтригована этим странным феноменом. Дойдя до проспекта, они с мамой не смогли пересечь его: тротуары были забиты плотной толпой, и взгляды Диты и ее мамы уперлись в сплошную стену из облаченных в пальто спин, затылков и шляп.
Мама остановилась резко, как вкопанная. Лицо ее вдруг посуровело и сразу состарилось. Она взяла дочку за руку, чтобы пойти назад и попытаться обойти возникшее по пути в школу препятствие, но Дита не смогла сдержать любопытства: непременно нужно было выяснить, в чем тут дело. Одним рывком выдернула она свою руку из маминой. Поскольку девочка была невысокой и худенькой, ей никакого труда не составило прошмыгнуть сквозь толпу, запрудившую тротуар, и пробраться в первый ряд — как раз туда, где полицейские образовали живой кордон, переплетя руки.
Стоял оглушительный шум: один за другим ехали серые мотоциклы с колясками, а на них — солдаты в блестящих кожаных куртках и с мотоциклетными очками, висящими на груди. Солдатские каски сверкали на солнце — новенькие, только что сошедшие с заводских конвейеров центральной Германии: ни царапины по свежей краске, ни единой вмятины от пули. За мотоциклами двигались боевые машины пехоты с установленными на броне огромными пулеметами, а за ними громыхали танки, продвигавшиеся по проспекту с грозной медлительностью слонов.
Дита вспоминает, что тогда ей показалось, будто участники этого парада — люди-автоматы, подобные фигурам на курантах с Ратушной площади, и что через несколько секунд дверца за ними захлопнется, и все исчезнет. И перестанет содрогаться земля. Однако на этот раз механическая процессия была образована не автоматами, а людьми. В последующие годы она поймет, что разница между теми и другими не всегда заметна.
Ей было тогда всего девять лет, но сердце ее сжалось от страха. Не слышно было ни звуков духового оркестра, ни взрывов хохота, ни обычной болтовни, ни свиста… Это был безмолвный парад. Для чего здесь люди в военной форме? Почему никто не смеется? Внезапно ей пришла в голову мысль: молчаливый парад напоминает похоронный кортеж.
Железная рука матери нашла ее и волоком вытащила из-за спин людей. Они пошли в противоположную сторону, и Прага вновь предстала перед глазами Диты живым городом, каким всегда и была. Как будто девочка очнулась от кошмара и с облегчением увидела, что все по-старому, все вокруг на своем месте.
Но земля под ее ногами продолжала вибрировать. Город содрогался. Мать тоже дрожала. Она тянула дочку за руку, стремясь побыстрее оставить позади парад и спастись от когтистой лапы войны; она торопилась, постукивая каблучками модных лакированных туфелек. Дита вздыхает, все так же крепко прижимая к груди книжки. Она с грустью признает, что именно в тот день, а вовсе не в день первых месячных, рассталась со своим детством, потому что именно в тот день перестала бояться скелетов и стародавних историй о руках-призраках и начала бояться людей.
Практически не обращая внимания на узников, эсэсовцы приступили к обыску: их интересовали стены, пол и предметы. Немцы, они ведь такие, методичные: сначала — контейнер, потом — его содержимое. Доктор Менгеле обернулся с вопросом к Фреди Хиршу. Тот по-прежнему стоит навытяжку, не сдвинувшись ни на миллиметр. Спрашивается, о чем они там могут беседовать? О чем таком мог поведать своему собеседнику Хирш, чтобы офицер, которого боятся даже эсэсовцы, застыл возле него — ни жеста, ни реакции, но явная заинтересованность? Евреев, которые могут так уверенно разговаривать с человеком, называемым не иначе как Доктор Смерть, по пальцам перечесть; и уж совсем немного тех, у кого при этом не дрогнет голос, кто не выдаст себя каким-нибудь нервным жестом. Издалека Хирш выглядит вполне естественно — как любой из нас, кому случится остановиться на улице, чтобы поболтать с соседом.
Кое-кто поговаривает, что Хирш — это человек, которому страх неведом. Другие утверждают: все дело в том, что он нравится немцам, ведь Хирш сам немец. Есть и такие, кто намекает на какую-то грязь, скрытую за его безукоризненным обликом.
Пастор — именно он руководит обыском — делает жест, смысл которого Дите непонятен. Если это встать по стойке смирно, то как же ей удастся удержать книги?
Первая заповедь, которую слышит в лагере новичок от старожила, сводится к тому, что каждый узник должен ясно осознать свою цель: выжить. Проживешь еще несколько часов, и они сложатся в еще один день, а этот день, присоединившись к уже прожитым, станет еще одной неделей. И вот так потихонечку-полегонечку: не строить долгосрочных планов, никогда не придумывать себе великих целей, видеть только одну, самую скромную — жить каждую следующую секунду, прожить ее, выжить. Жить — глагол, имеющий формы исключительно настоящего времени.
И вот он — ее последний шанс: последняя возможность засунуть руку под одежду, вытащить книги и потихоньку подпихнуть их под пустую табуретку в метре от себя. Когда прозвучит команда и узники построятся, книги, конечно, будут найдены, но никто не сможет обвинить именно Диту: виновны будут все — и вместе с тем никто. Всех сразу в газовую камеру не отправят. Хотя, без всякого сомнения, блок 31 закроют. Дита задается вопросом: это действительно важно? Ей говорили, что поначалу некоторые учителя были против: какой смысл обучать детей, которые с большой долей вероятности живыми из Аушвица не выйдут? Какой смысл рассказывать им о белых медведях или заставлять учить таблицу умножения, не лучше ли поговорить с ними о трубах крематория, коптящих небо черным дымом сожженных человеческих тел в нескольких метрах от барака? Но Хирш скептиков убедил — своим авторитетом и своим энтузиазмом. Он сказал им, что в этой пустыне блок 31 станет оазисом для детей.
«Оазис или мираж?» — некоторые до сих пор задаются этим вопросом.
Самое логичное для нее — избавиться от книг в борьбе за собственную жизнь. Но она сомневается.
Унтер-офицер козыряет перед своим командиром и получает ряд четких распоряжений, которые незамедлительно и властно оглашает:
— Становись! Смирно!
И начинается всеобщее движение поднимающихся людей. Как раз тот самый миг суматохи, который нужен, чтобы спастись. Стоило ей только слегка ослабить руки, как книжки уже заскользили под блузкой вниз, под юбку, вот-вот окажутся на коленях. Но Дита успевает вновь обхватить себя, на этот раз в области живота, и делает это с такой силой, что раздается хруст, как будто на животе есть ребра. С каждой секундой промедления в решении избавиться от книг ее жизнь подвергается все большей и большей опасности.
Резкими отрывистыми командами эсэсовцы требуют полной тишины и абсолютной неподвижности — сходить с занимаемого места запрещено. Немцев больше всего на свете раздражает беспорядок. Беспорядок для них совершенно невыносим. В самом начале, как только был запущен процесс окончательного решения еврейского вопроса, массовые кровавые «акции» вызывали отторжение у многих офицеров СС. Им было трудно выносить груды мертвых тел вперемешку с еще агонизирующими, их утомляла необходимость добивать раненых, одного за другим, контрольными выстрелами, им претило кровавое месиво под сапогами, ступающими по поверженным телам, выводили из себя руки умирающих, вьюнками охватывающие голенища. Однако с того самого момента, когда был найден алгоритм, найден способ, позволяющий истреблять евреев эффективно и без прежнего хаоса в центрах, подобных Аушвицу, массовое истребление людей, приказ об осуществлении которого поступал из Берлина, проблемой быть перестало. Оно превратилось в рутину — в еще одно порожденное войной обыденное действие.
Девочки перед Дитой поднялись на ноги — теперь эсэсовцы ее не видят. Она просовывает правую руку под блузку и нащупывает учебник геометрии. Коснувшись книги, чувствует шероховатость страниц, проводит пальцем по бороздкам акациевой камеди под отошедшим корешком. И думает: книга без корешка как вспаханное поле.
Дита закрывает глаза и сильно-сильно прижимает к себе книги. И осознает то, о чем уже догадывалась с самого начала: не сделает она этого. Она — библиотекарша, хранительница книг блока 31. Не может она подвести Фреди Хирша, ведь она сама просила его, почти требовала, чтобы он поверил в нее, доверил книги ее попечению. И он уступил ей — достал восемь подпольных книг и сказал: «Вот тебе твоя библиотека».
Наконец Дита с осторожностью поднимается. Одной рукой она крепко обхватывает грудь, удерживая книги, не давая им с грохотом посыпаться на пол. И встает в центр группы девочек. Они слегка прикрывают ее, но не совсем: Дита выше ростом, поэтому ее странная и подозрительная поза бросается в глаза.
Прежде чем начать осмотр узников, унтершарфюрер отдает несколько приказов, и двое эсэсовцев исчезают в кабинете старшего по блоку, блокэльтестера. Дита думает о других книгах — тех, что остались в каморке Хирша, и понимает, что блокэльтестер сильно рискует. Если эти книги найдут — для него все будет кончено. С другой стороны, тайник в его кабинете кажется ей надежным. В комнатке настелен дощатый пол, и одна из досок, в самом углу, вынимается и вновь кладется на место, прикрывая тайник. Под этой доской расположена внушительных размеров прямоугольная яма, достаточная для сокрытия небольшой библиотеки. Книги в тайнике прилегают друг к другу с миллиметровой точностью, полностью заполняя пространство, так что ни в том случае, если на эту доску наступишь, ни если постучишь по ней костяшками руки, характерного для полости звука не услышишь, а это значит, что ничто не может навести на мысль, что под доской расположен тайник.
Дита стала библиотекарем всего несколько дней назад, но самой ей кажется, что уже прошли недели или даже месяцы. В Аушвице время не бежит, а еле ползет. Стрелки часов поворачиваются с неизмеримо более низкой, по сравнению со всем остальным миром, скоростью. Всего несколько проведенных в Аушвице дней делают из новичка старожила лагеря. А еще они могут враз состарить юношу или превратить здоровяка в доходягу.
Все то время, пока эсэсовцы копаются в его комнатке, Хирш не сходит со своего места. Менгеле, сложив руки за спиной, отошел от него на несколько шагов и насвистывает Листа. Двое эсэсовцев ожидают окончания обыска в кабинете старшего по блоку перед дверью: они уже расслабились и лениво откинули головы назад. Хирш все так же напряжен и тянется вверх, словно древко знамени. Он и есть знамя. И чем более небрежны позы эсэсовцев, тем более тверд и неподвижен Хирш. Он не упустит ни одной, даже самой малой, возможности показать — позой или жестом, какими бы незначительными они ни были, — твердость еврея. Он убежден в том, что евреи гораздо сильнее и крепче нацистов, и как раз по этой причине нацисты их боятся. По этой причине хотят их уничтожить. И одолели они евреев только потому, что нет сейчас у евреев собственной армии, но, по твердому убеждению Хирша, подобная ошибка больше никогда не повторится. У него нет ни малейшего сомнения: когда все это закончится, они создадут армию, и армия эта будет несокрушима.
Два эсэсовца выходят из его комнатки; у Пастора в руках листки бумаги. Кажется, больше ничего подозрительного обнаружено не было. Менгеле бросает на них взгляд и презрительным жестом возвращает унтер-офицеру, да так небрежно, что бумаги чуть не падают на пол. Это рапорты о функционировании блока 31, которые старший по блоку составляет и подает администрации лагеря. Менгеле и так хорошо с ними знаком, поскольку пишутся они как раз для него.
Пастор снова засовывает руки в несколько потрепанные рукава своего мундира. Приказы он отдает тихо, но охранники подскакивают, словно от толчка пружины, и вся свора охотников бросается на поиски добычи. Они резво направляются к узникам, на пути яростно расшвыривая табуретки. Детей и учителей-новичков охватывает ужас, прорываясь тоскливыми всхлипами и рыданием. Старожилы встревожены в меньшей степени. Хирш со своего места не сдвигается ни на миллиметр. Уединившись в углу барака, Менгеле издали наблюдает за действом.
Старожилы знают, что дело не во внезапном всплеске вандализма, что нацисты не сошли вдруг с ума и не станут сыпать автоматными очередями направо и налево. То, что происходит, — рутина войны — и пинать табуретки — просто часть процесса. Крики тоже. Даже удар-другой прикладом. Ничего личного. Попрание табуреток — всего лишь предупредительная мера, пролог к тому, что спустя мгновение с такой же легкостью могут быть попраны человеческие жизни. Убийство на войне тоже является рутиной.
Добежав до первой группы узников, дикая охота резко тормозит. Когда к патрульным-охотникам присоединяется старший по званию, сценарий проверки возобновляется, но теперь как бы в режиме замедленной съемки. На каждом шагу охранники останавливаются, внимательно осматривая узников, кое-кого обыскивают, поднимают головы то вверх, то вниз в поисках бог знает чего. Каждый узник старается смотреть прямо перед собой, но украдкой косится на того, кто рядом.
Одной из учительниц приказывают выйти вперед. Эта высокая женщина преподает рукоделие: именно ее стараниями дети творят маленькие чудеса из старых шнурков, щепочек, ломаных ложек и расползающихся кусочков ткани. Она не понимает, что ей говорят, не может расчленить фразы на слова, но солдаты кричат на нее, и один из них ее толкает. Скорей всего, без всякой на то причины. Кричать и толкать — это тоже часть процедуры. Высокая и худенькая учительница кажется тонкой тростинкой, которая того и гляди с сухим треском переломится. Наконец еще один толчок и еще один выкрик возвращают ее на место в шеренгу детей.
Охранники снова идут вперед. Рука Диты уже устала, но она еще крепче прижимает к себе книги. Эсэсовцы останавливаются возле соседней группы, в трех метрах от нее. Пастор задирает подбородок и приказывает мужчине из той группы выйти вперед.
Первый раз в жизни Дита вглядывается в профессора Моргенштерна, человека совершенно безобидного вида, который, судя по складкам кожи под подбородком, когда-то был весьма упитан. У него седые вьющиеся волосы, одет он в донельзя заношенный костюм в тонкую полоску, болтающийся на нем, как на вешалке, на лице — круглые очки от близорукости. Дита не очень хорошо понимает адресованные профессору слова Пастора, но видит, как тот протягивает свои очки эсэсовцу. Обершарфюрер берет их в руки и внимательно разглядывает; никому из узников не разрешается иметь при себе личные вещи, но и никто нигде не прописал, что очки от близорукости являются предметом роскоши. При всем при этом эсэсовец вертит их так и этак, как будто не понимает, что оправа вовсе не золотая, что очки не обладают никакой ценностью за исключением той очевидной пользы, что позволяют старому архитектору хоть что-то вокруг себя разглядеть. Наконец Пастор протягивает очки их владельцу, но в тот момент, когда профессор хочет их взять, роняет их, и очки разбиваются от удара о табуретку, даже не долетев до пола.
— Дурак криворукий! — орет на Моргенштерна унтер-офицер.
Доктор Моргенштерн покорно наклоняется, чтобы подобрать с пола разбитые очки. Когда он разгибается, у него из кармана вываливается пара листков мятой бумаги, и ему вновь приходится согнуться. Пастор с плохо скрываемым раздражением наблюдает за этими неловкими движениями. Потом звучно щелкает каблуками и возобновляет проверку.
Менгеле, все так же стоя позади всех, внимательно, не пропуская ни одной детали, наблюдает за происходящим. Эсэсовцы, увенчанные фуражками с черепом на околышах и попирающие своими сапогами все подряд, медленно продвигаются вперед, буравя узников глазами, в которых сверкает жажда насилия. Дита чувствует их приближение, но не решается взглянуть в их сторону даже искоса. К несчастью, патруль останавливается как раз возле ее группы, и Пастор оказывается шагах в четырех-пяти от нее. Дита замечает, что девочки перед ней дрожат, как травинки на ветру. У нее самой по спине течет холодный пот. Дита понимает, что теперь уже ничего не поделаешь: она возвышается над всеми девочками, к тому же она — единственная, кто не стоит по стойке смирно: с опущенными и прижатыми к телу руками. Ее странная поза — вполне очевидно, что рукой она что-то прижимает к телу, — выдает Диту с головой. Нет, у нее нет никакой возможности избежать безжалостного взгляда Пастора, одного из тех нацистов-трезвенников, опьяняет которых, по примеру Гитлера, только ненависть.
Дита смотрит прямо перед собой, но кожей чувствует, как ее пронзает взгляд Пастора. Страх сворачивается комком в горле, ей не хватает воздуха, она задыхается. Слышит мужской голос и уже готовится выйти из группы.
Все кончено…
Но нет, еще нет. Это не голос Пастора, отдающего приказ ей, это совсем другой голос — заискивающий, глухой. Это голос униженного профессора Моргенштерна.
— Извините, господин унтер-офицер, вы позволите мне вернуться на место? Если вы ничего не имеете против, конечно. В ином случае я, естественно, останусь здесь, пока не будет отдано распоряжение. Последнее, что бы мне хотелось, так это послужить причиной самого что ни на есть малейшего неудобства…
Пастор поворачивает голову и направляет свой разъяренный взгляд в сторону никчемного человечишки, который осмелился обратиться к нему, не испросив на то позволения. Старый профессор снова водрузил на нос очки — теперь с треснувшим стеклом — и, стоя вне строя, обращает к эсэсовцам свое бесконечно доброе, простецкое лицо. Пастор несколькими шагами преодолевает разделяющее их расстояние и оказывается возле профессора, солдаты следуют за ним. В первый раз он срывается на крик.
— Идиот! Старая жидовская калоша! Если через три секунды ты не встанешь на свое место, я тебя пристрелю!
— Слушаюсь, как вам будет угодно, — кротко отвечает ему Моргенштерн. — Умоляю простить меня, я никоим образом не хотел вас обеспокоить, я просто подумал, что лучше спросить, чем по незнанию каким-либо своим действием нарушить дисциплину, нарушить правила, поскольку мне совершенно не по вкусу поступать вопреки заведенному порядку и единственным моим желанием является угождать и служить вам неукоснительно…
— В строй, идиот!
— Есть, господин унтер-офицер. Я в полном вашем распоряжении, господин унтер-офицер. Покорнейше прошу прощения… В мои намерения отнюдь не входило прерывать вас, я всего лишь…
— Заткнись, иначе я сию же секунду пущу пулю тебе в башку! — орет на него эсэсовец, полностью выходя из себя.
Профессор отходит назад, удрученно качая головой, и встает в строй своей группы. Пастор же не заметил, что его собственные подчиненные сорвались с места вслед за ним, и когда он, будучи вне себя от ярости, резко разворачивается, то с треском сталкивается лоб в лоб со своими людьми. Разыгрывается сцена, достойная комедийного кинематографа: нацисты, стукающиеся друг о друга, как бильярдные шары. Кое-кто из малышей не может удержаться от смеха, и учителя, испугавшись хихиканья, движениями локтей призывают их к порядку.
Обершарфюрер, заметно выведенный из равновесия, украдкой смотрит на своего командира — мрачного капитана медицинской службы, который со скрещенными за спиной руками продолжает пребывать в темном углу у входа в барак. Пастор не может видеть его лица, но хорошо представляет себе разлитое по нему презрение. Ничто не вызывает в Менгеле большего неудовольствия, чем посредственность и некомпетентность.
Унтер-офицер яростным жестом отгоняет от себя солдат и возобновляет прерванную процедуру проверки. Он проходит перед группой Диты, и она еще крепче прижимает к себе затекшую руку. Сжимает зубы. Зажимает все, что только может. Если бы она была на это способна, то прижала бы даже уши. Но так как Пастор выведен из состояния равновесия и ему кажется, что он эту группу уже осмотрел, то он идет к следующей. Звучат еще крики, продолжаются толчки и тычки, кого-то обыскивают… а потом весь патруль медленно покидает их сектор.
Библиотекарша медленно восстанавливает дыхание, хотя опасность еще не полностью миновала — пока патруль не уйдет из барака, риск остается. Это как клубок ядовитых гадюк — могут вернуться в любой момент, когда меньше всего этого ждешь. Дита плотнее стискивает книжки, вжимает их в тело и в очередной раз радуется, что грудь у нее не очень пышная. Ее полудетские грудки пока что позволяют незаметно прятать томики на себе. Рука, неподвижная и напряженная в течение долгого времени, затекла и болит. Она чувствует покалывание, но не решается ее пошевелить: а вдруг книги с грохотом упадут на землю? Чтобы не думать о боли в руке, Дита принимается вспоминать, какими путями привела ее судьба в блок номер 31.
Прибытие транспорта, с которым она приехала в Аушвиц, совпало по времени с последними приготовлениями к показу театральной постановки по сказке «Белоснежка и семь гномов». Спектаклями обычно отмечалась Ханука — древний праздник в ознаменование восстания ранее покорных грекам еврейских воинов-маккавеев. Перед утренней поверкой мать Диты случайно столкнулась со своей знакомой по гетто в Терезине, пани Турновской, владелицей фруктово-овощной лавки из Злина. Случайная маленькая радость посреди безбрежных страданий.
Именно эта приветливая женщина, овдовевшая в самом начале войны, и поведала им, что, как она слышала, в этом лагере есть детский блок — школа, куда принимают детей до тринадцати лет. Когда мать сказала, что Эдите уже четырнадцать, пани Турновская ответила, что директор школы был столь предусмотрителен, что убедил немецкую администрацию лагеря в том, что ему понадобятся несколько помощников-ассистентов, которые будут помогать поддерживать порядок в бараке. А в ассистенты он берет подростков от четырнадцати до шестнадцати лет.
— Там у них и построение проводится под крышей, так что дети не мокнут и не дрожат от холода по утрам. И рабочий день короче — не от зари до зари. Даже пайки чуть побольше.
Пани Турновская, владевшая информацией, казалось, обо всем и всех, знала также, что Мириам Эдельштейн должна занять место заместителя директора, Фреди Хирша.
— Мириам Эдельштейн живет в моем бараке, мы знакомы, идем поговорим.
Мириам встретилась им по дороге: она быстро, чуть ли не бегом, шла по лагерштрассе, главному проспекту лагеря, рассекавшему его от края до края. Она явно торопилась и была в дурном расположении духа; дела у нее не ладились ровно с тех пор, как они с мужем покинули гетто в Терезине, где Якуб занимал пост президента Еврейского совета. А по приезде сюда его отделили от группы и вместе с другими политзаключенными отправили в старый лагерь, Аушвиц I.
Пани Турновская тут же принялась расписывать Мириам все достоинства Диты, как будто имела дело с покупателем черешни. Но еще прежде чем та успела завершить свой гимн, Мириам Эдельштейн решительно ее остановила.
— Квота ассистентов полностью выбрана, кроме того, многие еще до вас просили меня о том же самом.
И поспешила прочь.
Но почти исчезнув в мутной перспективе бесконечной лагерштрассе, вдруг остановилась. И вернулась назад. Женщины, все три, были так ошеломлены решительным отказом, что ни на сантиметр не успели сдвинуться с места.
— Вы сказали, что эта девочка прекрасно говорит по-чешски и по-немецки и хорошо читает?
По воле случая именно в то утро внезапно скончался суфлер спектакля, премьера которого должна была состояться вечером того же дня в блоке 31.
— Нам срочно нужно найти суфлера… Она сможет выступить в этой роли?
Все взгляды обратились к Дите.
Конечно же, она сможет!
В тот вечер Дита впервые переступила порог блока 31. На первый взгляд он был одним из тридцати двух одинаковых бараков сектора BIIb, расположенных двумя рядами по шестнадцать строений в каждом, между которыми проходила главная улица, лагерштрассе, если слякотное болото под ногами позволительно считать улицей. То есть это была еще одна из ряда одинаковых прямоугольных конюшен, внутри которых из конца в конец над земляным полом проходила сложенная из кирпича продольная печка-труба, делившая пространство барака на две равные половины. Но Дите сразу же пришлось убедиться в том, что блок 31 имеет одно важное отличие от других бараков: вместо рядов трехэтажных нар, где спали узники, в этом бараке из мебели были только табуретки; а вместо подгнившей древесины стены покрывали рисунки, изображающие эскимосов и гномов — персонажей «Белоснежки».
Из табуреток был составлен импровизированный партер. В бараке царил энергичный хаос: туда и сюда сновали добровольные помощники с целью превратить жалкий барак в театр. Одни заканчивали расставлять табуретки, другие приносили и уносили разноцветные ткани, третьи проводили последнюю репетицию с детьми, повторявшими заученные наизусть тексты. В дальнем, противоположном от входа конце барака ассистенты прилагали усилия к сооружению из матрасов подобия небольшой сцены, а две женщины развешивали зеленую ткань, призванную изобразить лес. В ту минуту Дита припомнила содержание последней прочтенной ею до отъезда из Праги книги. Она называлась «Охотники за микробами», и ее автор, Поль де Крайф, рассказывал о жизни великих ученых, предметом исследования которых являлись бактерии и другие микроскопические организмы. И тут же Дита почувствовала себя в огромном бараке как какой-нибудь Кох, Грасси или Пастер, наблюдающий сквозь увеличительное стекло за хаотичными движениями малюсеньких существ, так оживленно снующих в рамках вселенной, размерами не превышающей каплю воды. Подобно крохотному пятнышку плесени, в этой дыре, вопреки всем разумным предположениям, жизнь била ключом.
Для нее была приготовлена суфлерская будка — маленький черный куб из папье-маше прямо перед сценой. Подошел режиссер спектакля Рубинек и предупредил, чтобы она с особым вниманием отнеслась к маленькой Саре, потому что когда Сара нервничает, то автоматически переходит на чешский — немецкие слова застревают у нее в горле. А одним из поставленных нацистами условий для разрешения спектакля был язык: постановка должна идти на немецком.
О том спектакле Дита запомнила вот что: как она нервничала перед началом, груз ответственности на ее плечах в набитом публикой бараке и внушающее опаску присутствие в первом ряду высших руководителей Аушвица II/Биркенау, — коменданта Шварцгубера и доктора Менгеле. Она видела их через дырочку в картоне суфлерской будки, и ее поразила их реакция — смеются и аплодируют. Такое впечатление, что зрители в восторге от представления. Неужели это те же люди, которые каждый день отправляют на смерть тысячи детей? Да, это они.
Из всех спектаклей, поставленных в блоке 31, именно «Белоснежка», сыгранная в декабре 1943 года, навсегда осталась в памяти тех, кто присутствовал в тот день на представлении, выжил и смог о нем рассказать.
В самом начале представления волшебное зеркало, которое должно было ответить на вопрос мачехи, кто же первая красавица во всем королевстве, вдруг стало заикаться:
— Самая красивая — э-э-э-это ты, моя ко-ро-ро-ро-ле-ле-ле-ва…
Партер засмеялся. Все подумали, что речь идет о шутке, придуманной постановщиком. Диту в картонной будке прошибло потом. Заиканье было обусловлено не сценарием, а волнением мальчика, озвучивавшего зеркало, но любой намек на юмор воспринимался и подхватывался с небывалым воодушевлением, потому что смех в Аушвице был еще более редок и ценен, чем хлеб. И людям отчаянно хотелось посмеяться.
Когда Белоснежка была заведена в лес и оставлена там, смех умолк. Роль Белоснежки играла девочка с грустными глазами; наложенные на ее лицо розоватые тени только подчеркивали ее печальный и беззащитный облик. Затерянная в лесу, она выглядела такой хрупкой, а тоненький голосок, которым она взывала о помощи, казался таким трогательным, что горло Диты перехватило от жалости к себе — она ведь и сама такая же беспомощная и беззащитная в этом богом забытом уголке Польши, она и сама потерялась во враждебном лесу, кишащем волками в военной форме.
Разрозненные смешки, звучавшие то по поводу каких-то оговорок, забытых и перепутанных реплик, то в связи с неловкостью охотника, который оставляет Белоснежку в лесу на произвол судьбы (Дита помнит, что горе-охотник чуть кубарем не скатился со сцены), мгновенно замерли, стоило только маленькой Белоснежке запеть. И в этот момент все те, кто до сих пор не мог взять в толк, почему, имея возможность выбирать на эту роль из нескольких дюжин девочек, остановились именно на такой неказистой и бледненькой, с личиком, как у старинной фарфоровой куклы, — все они получили ответ. Голос ее был настоящим чудом, и сладкие песенки Белоснежки, заимствованные из мультфильма Уолта Диснея, наполнились такой силой, причем без какого бы то ни было иного сопровождения, кроме голосовых связок этого ребенка, что у многих слушателей ослабли механизмы эмоциональной защиты. Когда люди, как скот, скучены, помечены клеймами и их массово забивают, то они и думают о себе, как о скотине. А когда смеются или плачут, то вспоминают, что они — все еще люди.
Наконец в сопровождении аплодисментов появился принц-освободитель — высоченный на фоне других актеров, широкоплечий, с влажно поблескивающими зачесанными назад волосами, словно скрепленными бриолином: Фреди Хирш собственной персоной. Белоснежка под воздействием самого древнего в мире лекарства очнулась ото сна, и под громкие овации зрителей спектакль завершился. Хлопал даже невозмутимый доктор Менгеле, хотя и, что верно, то верно, не снимая белоснежных перчаток.
Тот самый доктор Менгеле, который сейчас по-прежнему стоит в углу блока 31, следя за происходящим своим пронизывающим взором, сложив руки за спиной, как будто не имеет к этому действу никакого отношения. Пастор уводит свой мрачный кортеж охранников все дальше в глубь барака, расшвыривая табуретки, играя на нервах. И выдергивает из строя то одного, то другого заключенного, скорее чтобы поиздеваться, чем обыскать. К счастью, эсэсовцы уже далеко и уходят все дальше, да к тому же они не нашли ни единого предлога, чтобы кого-то задержать. По крайней мере пока.
Инспекция, реализуемая в блоке 31 нацистским патрулем, близится к завершению. Они дошли до противоположного конца барака. Унтер-офицер разворачивается к военному медику, но того в бараке уже нет, он исчез. По идее, охранники должны бы быть довольны: тщательный осмотр не выявил ни подземных туннелей, ни оружия, ни каких бы то ни было иных запрещенных их распорядком предметов. Однако они в ярости — как раз потому, что не нашли повода для наказания. Эсэсовцы в качестве прощального салюта выкрикивают последние ругательства, яростно отшвыривают попавшего под руку паренька-ассистента, адресуют узникам угрозы стереть их с лица земли и выходят через заднюю дверь барака. На этот раз волчья стая ограничилась тем, что поковырялась носами в палой листве. Они ушли, но еще вернутся.
Когда дверь за ними захлопывается, по бараку проносится вздох облегчения. Фреди Хирш подносит к губам свисток, который все время висит у него на шее, и выдает резкую трель — сигнал к тому, что можно разойтись. Рука Диты онемела до такой степени, что ей едва-едва удается отлепить ее от груди. Болит она так сильно, что из глаз текут слезы, однако и облегчение от того, что все закончилось, настолько велико, что Дита плачет и смеется одновременно.
Людьми овладело какое-то нервное напряжение. Учителя горят желанием обменяться впечатлениями, рассказать о своих переживаниях, объяснить друг другу то, чему каждый из них только что был свидетелем. Дети пользуются возможностью побегать и дать выход пережитому страху. Дита видит, что прямо к ней направляется пани Кризкова. Учительница идет к ней строго по прямой, как носорог. При ходьбе у нее подрагивает висящая мешком, как у индюка, кожистая складка под подбородком. Учительница останавливается в сантиметре от Диты.
— У тебя что, детка, с головой не все в порядке? Ты что, не знаешь, что, как только звучит сигнал тревоги, тебе следует занять место среди ассистентов в глубине барака, а не начинать носиться, как угорелая? Не соображаешь, что ли, что тебя могут арестовать и убить? Не понимаешь, что нас всех могут убить?
— Я сделала то, что мне показалось наилучшим выходом…
— Тебе показалось… А кто ты такая, чтобы менять установленные нами правила? Ты что, думаешь, что все знаешь и понимаешь лучше других? — Лицо пани морщится, собирается в тысячу мелких складок.
— Мне правда очень жаль, пани Кризкова…
Дита сжимает руки в кулаки, стараясь удержаться от слез. Такого удовольствия — расплакаться у нее на глазах — Дита ей не доставит…
— Я напишу отчет о твоем поведении.
— В этом нет необходимости.
Мужской голос с сильным немецким акцентом произнес эти слова по-чешски — медленно, но весомо. Обернувшись, Дита увидела Хирша — чисто выбритого, идеально причесанного.
— Пани Кризкова, время занятий еще не закончилось. Будьте любезны вернуться в свою группу, ваши дети что-то слишком разошлись.
Пани учительница всегда ставила себе в заслугу то, что благодаря ее прямоте руководимая ею группа девочек — самая прилежная и дисциплинированная во всем 31-м блоке. Она не произносит ни слова, хотя и окидывает старшего по бараку негодующим взглядом. Разворачивается и, прямая, как палка, с высоко поднятой головой, величественно удаляется к своим девочкам, затаив в душе обиду. Дита облегченно вздыхает.
— Спасибо, пан Хирш.
— Зови меня Фреди…
— Я очень сожалею о том, что нарушила приказ.
Хирш отвечает ей улыбкой.
— Хорош тот солдат, который не ожидает приказа, а поступает по своему разумению, всегда помня о своем долге и исполняя его.
И прежде чем уйти, он на долю секунды оборачивается и окидывает взглядом книги у нее в руках.
— Я горжусь тобой, Дита. Благослови тебя Господь.
Глядя на Хирша, энергичными шагами удаляющегося от нее, Дита вновь вспоминает вечер постановки «Белоснежки». Пока ассистенты разбирали сцену, она вылезла из своего суфлерского убежища и направилась к выходу, гадая, удастся ли ей еще хоть раз оказаться в этом странном блоке 31, способном превращаться в театр. Но тут ее остановил голос, показавшийся ей смутно знакомым.
— Постой, девочка…
Лицо Фреди Хирша все еще было в «гриме» — выбелено мелом. Диту очень удивило, что он о ней вспомнил. В еврейском гетто Терезина Хирш заведовал молодежным отделом, но Дита видела его всего пару раз, да и то мельком, когда помогала библиотекарю возить тележку с книгами по этому городу-тюрьме.
— Твое появление в лагере — это просто подарок судьбы! — сказал он тогда.
— Подарок судьбы?
— Именно так! — И он жестом пригласил ее последовать за собой в дальний конец барака, за сцену, где к тому моменту никого уже не осталось. Вблизи глаза Хирша поражали странной смесью мягкости и дерзости, а его чешская речь была отмечена явным немецким акцентом. — Для нашего детского блока мне срочно требуется библиотекарь.
Дита смутилась. Она всего лишь четырнадцатилетняя девчонка, привстающая на цыпочки, чтобы казаться старше.
— Прошу прощения, пан, но здесь, наверное, какое-то недоразумение. Библиотекарем была пани Ситтигова, а я только иногда помогала ей доставлять книги.
Ответственный за блок 31 улыбается своей загадочной улыбкой — доброжелательной и в то же время слегка снисходительной.
— Я уже давно тебя приметил. Это ведь ты толкала тележку с книгами.
— Да, потому что для пани Ситтиговой она была слишком тяжелой, да и колесики плохо катились по булыжнику. Но не более того.
— Ты возила тележку с книгами. А могла бы проводить вечера, лежа на койке в своей комнате, общаясь с подругами или занимаясь своими делами. Но вместо всего этого ты толкала тяжеленную тележку с книгами, чтобы люди могли читать.
Дита молчала и смотрела на него в изумлении, а слова Хирша никакого ответа и не требовали. Он командовал не бараком, он командовал армией. И точно так же, как предводитель народного восстания, поднявшегося с оружием в руках против войск оккупантов, указывает на крестьянина и говорит ему: «Ты будешь полковником», так и он тем вечером торжественно указал на Диту в темном бараке и сказал: «Ты будешь библиотекарем».
А еще прибавил:
— Но это опасно. Очень опасно. Иметь дело с книгами здесь — вовсе не игрушки. Если эсэсовцы схватят кого-нибудь с книгами в руках, такого человека ждет смерть.
Сказав это, он поднял большой палец и вытянул вперед указательный. И направил дуло этого импровизированного пистолета прямо в лоб девочки. Ей хотелось бы остаться невозмутимой, но ее явно взволновала такая ответственность.
— Можете на меня рассчитывать.
— Это большой риск.
— Мне все равно.
— Тебя могут убить.
— Все равно.
Дита приложила усилия к тому, чтобы ее слова прозвучали весомо и убедительно, но цели своей не достигла. Так же не удалось ей унять дрожь в коленях, которая заставляла вибрировать и всю ее тоненькую фигурку. Старший по блоку пристально наблюдал за мелкой дробью, которую выбивали худенькие ножки Диты в шерстяных чулках.
— Чтобы заниматься библиотекой, требуется храбрец…
Дита залилась краской — ведь ноги так и не переставали дрожать. Чем больше она старалась унять эту дрожь, тем сильнее вибрировали ноги. Кроме того, теперь у нее дрожали еще и руки: отчасти по той причине, что в голове крутились мысли о нацистах, отчасти из-за страха, что Хирш решит, что она испугалась, и передумает. Страх перед страхом — это как нестись сломя голову с вершины холма.
— З-з-значит, вы меня не берете?
— Ну, я вполне уверен, что ты — очень храбрая девочка.
— Но я же вся дрожу! — в отчаянии пролепетала Дита.
В ответ Хирш улыбнулся — той своей особенной улыбкой, как будто бы он наблюдает за несовершенствами мира, с удобствами устроившись в мягком кресле.
— Вот поэтому ты и храбрая. Храбрецы — это не те, кто не боится. Такие люди — безрассудные, они не понимают, что такое риск, и потому подставляются, не осознавая опасности. Всякий, кто не может оценить грозящую ему опасность, заодно подвергает риску и окружающих его людей. Такие мне в нашей команде не нужны. А вот кто мне нужен — так это тот, кто боится, но не отступает. Тот, кто отдает себе отчет в том, что рискует, но при этом идет вперед.
Когда прозвучали эти слова, Дита заметила, что дрожь в ее ногах утихает.
— Храбрые — это те, кто способен свой страх преодолеть. И ты как раз из них. Как тебя зовут?
— Меня зовут Эдита Адлерова, пан Хирш.
— Добро пожаловать в блок 31, Эдита. И да поможет тебе Бог. Зови меня Фреди, пожалуйста.
Она очень хорошо помнит, как в тот вечер, когда играли «Белоснежку», они предусмотрительно дожидались, пока все не разошлись. И только после этого Дита вошла в кабинет Фреди Хирша — узкое прямоугольное помещение с койкой и парой старых стульев. Там было полным-полно открытых пакетов, пустых коробок, документов с официальными печатями, обрезков ткани, из которой изготовлялись декорации «Белоснежки», помятых мисок, а также лежала его собственная одежда — запас невелик, но сложен аккуратно.
Когда Хирш обратился с просьбой об улучшении полуголодного детского рациона, доктор Менгеле с неожиданным для него снисхождением приказал отправлять в детский 31-й блок посылки, присылаемые родственниками тем узникам, которых уже не было в живых. Перевод заключенных в госпитальный барак был делом чуть ли не каждодневным, а их гибель — рутиной. Из 5007 депортированных, доставленных в лагерь в сентябре, к декабрю умерло около тысячи. Кроме обычных простудных заболеваний, таких как бронхит и воспаление легких, в лагере свирепствовали рожа и желтуха, усугубляемые дистрофией и отсутствием минимальной гигиены. Осиротевшие посылки, пройдя через загребущие лапы эсэсовцев, добирались до блока 31 до такой степени разграбленными, что порой их содержимым оказывались лишь крошки да пустая оберточная бумага. Но все же иногда удавалось обнаружить в них галеты, колбасу, кусочки сахара… И это было очень ценное дополнение к скудному рациону детей. Кроме того, на основе найденного в посылках получалось организовывать различные детские конкурсы и ярмарочные розыгрыши, призом в которых служили то половина луковицы, то кусочек шоколада, то щепотка манки.
Вначале Хирш сообщил Дите ошеломившую ее новость: блок 31 располагал «ходячей» библиотекой. Оказалось, что некоторые преподаватели, досконально знавшие какой-нибудь художественный текст, становились живыми книгами. Они переходили из группы в группу и рассказывали детям истории, хранившиеся в их памяти.
— Магда — непревзойденный рассказчик «Чудесного путешествия Нильса с дикими гусями»: детям очень нравится представлять, как они летят по небу над Швецией, уцепившись за гусиные лапы. Шасехк прекрасно рассказывает истории об индейцах и о приключениях на Диком Западе. Коронный номер Дезо Ковака — подробнейшие пересказы преданий и легенд о библейских патриархах. У него так хорошо получается, что мы зовем его «говорящей Библией».
Но только этим Фреди Хирш не удовольствовался. Он рассказал Дите и о том, что разными подпольными путями в лагерь проникали в том числе и настоящие книги. Поляк Миетек, плотник по специальности, принес им три книги, а электрик из Словакии — еще две. Оба были представителями той группы заключенных, которые обладали чуть большей свободой, поскольку могли перемещаться между несколькими концлагерями, обеспечивая, в качестве специалистов, их функционирование. Из огромного склада под названием «Канада», куда отправлялись все реквизированные у вновь поступающих в Аушвиц заключенных вещи, им удалось вынести на себе несколько книг, за которые Хирш расплатился провизией из передаваемых в блок посылок.
Дите поручалось смотреть за тем, кому из учителей была выдана та или иная книга, а также собирать их после окончания занятий и в конце дня вновь убирать в тайник. Комнатка старшего по блоку изобиловала разными вещами, но там поддерживался порядок. Можно даже сказать, что если там и присутствовали черты хаоса, то они были тщательно продуманы самим Хиршем и призваны кое-что прятать от нескромных взоров. Старший по блоку направился в угол, где были свалены обрезки ткани, и очистил от них пол. Потом снял половую доску, и сразу показались корешки книг. Дита не могла сдержать восторга и захлопала в ладоши, как будто искусный иллюзионист только что показал ей фокус.
— Вот она, твоя библиотека. Не бог весть что, конечно, — и он искоса взглянул на девочку, чтобы понять, какое впечатление произвел на нее тайник.
Обширной эту библиотеку не назовешь. Честно говоря, в ней было всего восемь томов, причем некоторые — в довольно потрепанном виде. И все же это были книги. В этом сумрачном месте, где человечество достигло состояния собственной тени, присутствие книг являлось свидетельством существования менее мрачных и более благостных времен, когда слова звучали намного весомее, чем пулеметы. След ушедшей эпохи. Дита одну за другой брала в руки книги — бережно, словно мать, берущая на руки новорожденного.
Первый томик оказался растрепанным «Атласом Европы», в котором не хватало страниц и фигурировали уже давно не существующие страны и империи. Цветовая гамма политических карт атласа — целая мозаика ярких красок: пламенеющий алый, блистающая зелень, ярко-оранжевый — выступала кричащим контрастом по сравнению с окружающей Диту тоской: темно-коричневые пятна слякоти, вылинявшая охра стен бараков, пепельная серость низкого неба. Она начала перелистывать страницы атласа и словно взлетела над землей: вот она пересекает океаны, огибает мысы со сказочными именами — мыс Доброй Надежды, мыс Горн, мыс Тарифа; перелетает через горы; перепрыгивает через проливы, которые так узки, что два берега или два океана того и гляди коснутся друг друга, — Берингов пролив, Гибралтар, Панамский перешеек; ее палец скользит вниз по течению рек — Дуная, Волги, потом Нила. Поместить все эти миллионы квадратных километров морей, лесов, запихнуть все горные цепи планеты Земля, все ее реки, города и страны в такое крохотное пространство — да, на такие чудеса способна только книга!
Фреди Хирш молча смотрел на Диту, явно наслаждаясь выражением ее лица: сосредоточенным взглядом и приоткрывшимся ротиком, с которым она перелистывает страницы. Если у него и оставались какие бы то ни было сомнения по поводу решения возложить ответственность за библиотеку на плечи этой чешской девочки, то в тот момент они окончательно развеялись. Он увидел, что Эдита вложит в хранение книг и заботу о них себя целиком — без остатка. В ней явно была та самая связь, которая соединяет порой человека и книгу. Вид сообщничества, который ему самому, слишком активному, чтобы затеряться среди стройных линий печатного текста на книжных страницах, был несвойственен. Фреди предпочитал активность, физические упражнения, песни, речи… Но он тотчас понял, что как раз в Дите живет эта тайная страсть — та, что кое для кого превращает стопку бумаги с напечатанными на ней буквами в огромный, созданный только для них мир.
В несколько лучшей сохранности были «Начала геометрии», являвшие на своих страницах собственную географию: пейзаж из равнобедренных треугольников, восьмигранников и цилиндров, стройных рядов цифр, упорядоченных в военном строе арифметики, сгруппированных так, что загадочная ячеистая структура делала их похожими сразу и на облака, и на параллелограммы.
Третья книга распахнула глаза Диты во всю ширь. Это были «Очерки истории цивилизации» Г. Дж. Уэллса. Книга, на страницах которой жили доисторические люди, египтяне, римляне, индейцы майя… Цивилизации, складывающиеся в империи, которые в свою очередь разрушались, освобождая место для идущих им на смену.
На обложке следующей книги значилось: «Грамматика русского языка». Дита не понимала здесь ничего, но ее завораживали загадочные буквы, словно специально созданные для того, чтобы ими записывались легенды. Теперь, когда Германия вступила в войну с Россией, все русские стали ее друзьями. Дите приходилось слышать, что в Аушвице много русских военнопленных и что нацисты обращаются с ними с особой жестокостью. И это было правдой.
Еще одна книга оказалась французским романом в довольно плачевном состоянии: с недостающими страницами, с пятнами сырости в некоторых местах. Дита французского не знала, но сразу же подумала, что обязательно найдет способ расшифровать этот текст и узнать рассказанную в нем историю. В библиотеке имелся также научный трактат под названием «Новые пути в психоанализе», принадлежащий перу некоего профессора по фамилии Фрейд. Был еще один роман — на русском; томик был без обложки. А восьмой книгой оказался роман на чешском. Он был в совершенно ужасном состоянии: ни дать ни взять стопка рассыпающейся бумаги, еле скрепленная несколькими стежками на корешке. Но Дита взять эту книгу в руки не успела — Фреди Хирш ее опередил. Она взглянула на него с досадой истинной хранительницы книг. Ей бы очень хотелось, чтобы в тот момент у нее на носу сидели очки в роговой оправе, и она бы поверх них взглянула на него, как делают обычно строгие библиотекарши.
— Эта совсем рассыпалась. Она уже никуда не годится.
— Я приведу ее в порядок.
— Помимо всего прочего… это не та книга, которая рекомендована для детского чтения. Особенно для девочек.
Дита еще больше распахнула свои огромные глазищи, выражая степень охватившего ее раздражения.
— При всем уважении к вам, пан Хирш, но мне уже четырнадцать. Неужели вы действительно полагаете, что меня, каждый день наблюдающую за тем, как кастрюля с нашим завтраком встречается по дороге к бараку с повозкой, груженной трупами, что меня, после ежедневного же созерцания нескольких десятков людей, входящих в газовые камеры в дальнем конце лагеря, что после всего этого меня может чрезмерно впечатлить хоть что-нибудь, изображенное в романе?
Хирш с удивлением смотрит на девчонку. А его удивить нелегко. Он принимается объяснять, что речь идет о «Похождениях бравого солдата Швейка», о книге, написанной невоздержанным на язык алкоголиком по имени Ярослав Гашек, что роман содержит скандальные оценки и суждения о политике и религии, а также крайне сомнительные с точки зрения морали эпизоды, плохо подходящие для ее возраста. Говоря все это, Хирш в какой-то момент осознаёт, что пытается убедить лишь самого себя, да и то без особого успеха, и что эта девчушка с проницательным взглядом сине-зеленых глаз взирает на него весьма решительно. Хирш начинает массировать рукой подбородок, словно желая стереть с него проступившую за день щетину. Тяжело вздыхает. Еще раз откидывает волосы назад и в конце концов сдается. Протягивает Дите и эту разваливающуюся книжку.