Erhalten Sie Zugang zu diesem und mehr als 300000 Büchern ab EUR 5,99 monatlich.
Задолго до того как стать писателем, Антуан де Сент-Экзюпери прославился как бесстрашный авиатор. Именно Сент-Экзюпери вместе с французскими летчиками Жаном Мермозом и Анри Гийоме стали первооткрывателями почтовой авиации, полной опасностей и риска. Трое друзей были готовы на все, лишь бы каждое письмо достигло своего адресата. И пока они бороздили небеса, соединяя сердца, на земле им приходилось бороться с миром, раздираемым войнами. «В открытое небо» — это захватывающий рассказ о дружбе и невероятной преданности делу, а также дань уважения великому писателю Антуану де Сент-Экзюпери, затронувшему миллионы читательских сердец.
Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:
Seitenzahl: 628
Veröffentlichungsjahr: 2024
Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:
Сусане, летающей вместе со мной
При рождении этих страниц сквозь рев моторов звучала мелодия «Bricklayer’s Beautiful Daughter» Уильяма Акермана
Летчик тянет на себя двурогий штурвал, и «Кодрон С. 59» устремляется вверх, прямо к отаре белых облаков, плывущих над Парижем. Биплан дрожит, мотор «Испано-Суиза» ревет. Он планирует в молочно-белом тумане, а потом вновь натягивает железную узду и заставляет самолет влезть на крутую воздушную гору, прямо вверх, к небу. Вибрация фюзеляжа отдается в руках, а от них расползается по всему телу.
Младший лейтенант Сент-Экзюпери дрожит, опьяненный высотой, и улыбается самодовольной улыбкой безумцев — улыбкой заигравшихся, потерявших всякое ощущение риска и времени детей, что с головой ушли в мир, принадлежащий только им, ведь они сами его создали — для себя и под себя, по своим меркам.
На земле «Кодрон С. 59» не более чем громоздкая семисоткилограммовая деревянная конструкция, нашпигованная винтами и болтами, скрепленная заклепками и уголками. Когда он катится по земле — тяжеленный корпус на велосипедных колесиках, — то в полной мере являет свою патетическую хрупкость: эдакая дылда с толстым брюхом. А разбегаясь по полосе, так неуверенно покачивается на своих проволочных ножках, что любой камешек, попадись он под колесо, заставит его со страшным грохотом перекувырнуться. Но вдруг происходит чудо чудное, диво дивное: тяжеленный шкаф на колесиках отрывается от поверхности земли, поднимается над линией горизонта, потом еще выше и вдруг становится легким, ловким, даже изящным. И вот он уже смеется над теми, кто доверился его внешности — облику кашалота на мели, застывшего в ангаре.
Тони чувствует родство с самолетом. Он тоже заключен в неуклюжее тело, и это тело двигается неловко, даже как-то грубо. Под стать телу и голова — голова мечтателя и фантазера, плохо приспособленная для решения элементарных вопросов повседневности и практической жизни. То и другое превращает его в растерянного пингвина, спотыкающегося и бесполезно хлопающего крыльями на земле, вдали от моря. Но там, наверху, он совсем другой.
Он становится невесомым.
Летчик кладет штурвал влево, и самолет резко кренится на правое крыло. На лице расцветает улыбка. Сбылась мечта каждого мальчишки: игрушки оказались реальными вещами, а реальность обернулась игрой.
Он выписывает в небе восьмерки. Ему доставляет истинное наслаждение ощущать ту головокружительную вибрацию, что возносит его над серой обыденностью. Чувствовать, что оставил далеко внизу вульгарность казармы, а также офицеров со вздувшимися от постоянного крика венами на шее. Когда на тебя смотрит ни в чем не повинный человек, а ты кричишь на него — то рубишь под корень тонкое деревце. А вот он — не такой: если ему когда и случится повысить голос, то разве какой-нибудь развеселой ночкой, когда переберет бургундского или анисовки и начнет распевать песни — поначалу веселые, а под конец — печальные. Когда же он злится, то погружается в пучину молчания.
Как глупо вслух произносить,
что ведомо молчанию…
Самолет качается в воздухе, и Тони тоже качает головой, одобряя мысль Малларме. Он и сам стишки пописывает.
За спиной уже тысяча пируэтов в воздухе, но этого недостаточно. Достаточно не бывает. Жизнь для него всегда была слишком тесным костюмом. Пилот перекрывает подачу топлива, и биплан начинает терять скорость, пока не замирает вовсе. Самолет, остановившись в воздухе, уподобляется куску металла — сила земного притяжения начинает властно тянуть его вниз. Это начало конца самолета: он штопором летит вниз. Леденящее кровь пике сопровождается звучным «О-о-о!» кучки наблюдателей внизу — возгласом, который претендует быть восторженным, но звучит как-то нервно. Через несколько бесконечных секунд Тони, вцепившись в рычаги управления, выравнивает свой «Кодрон C.59» в бреющем полете, столь низком, что машина, как гребешком, прочесывает маковое поле.
Тем воскресным вечером, задумав это цирковое представление в воздухе, он воспользовался отсутствием большей части офицерского состава 34-го полка. Любимой забавой его детства, проведенного в Сен-Морисе-де-Реман, в огромном, изобиловавшем всякими закутками и закоулками замке, было не что иное, как театральные постановки, которые мальчик сочинял и разыгрывал для своих сестер и брата, выступая одновременно и драматургом, пишущим либретто, и неизменно преступающим все мыслимые границы актером, исполняющим все роли. Родным никогда не удавалось определить, что за ребенок растет у них в семье — бука или паяц. Они так и не смогли понять, который Тони настоящий: тот, кто ненастными вечерами сидит у окна, часами наблюдая за сползающими по стеклу дождевыми каплями, или тот, кто переворачивает вверх дном чердак и вдруг, выкрикивая безумные фразы, выскакивает в костюме корсара или первооткрывателя новых земель, вознамерившись развлечь сестренок и кузенов.
Да он и сам задается этим вопросом. Кто же ты? На людях — рубаха-парень в тунике, расшитой громко звенящими бубенчиками, или же молчальник и отшельник, погруженный в себя, как каждый, кто одинок? Вибрация крыла выводит его из задумчивости. Отвлекаться за штурвалом самолета не следует, но когда ты в воздухе — мысли просто летают. Он осторожно вытягивает шею, чтобы за пару секунд разглядеть кучку друзей, наблюдающих с земли за его акробатическими трюками, но замечает всего лишь булавочные головки.
Там, внизу, Шарль Саллес, Бертран де Соссин и Оливье де Вильморен… Но, выписывая в небе самые безумные пируэты, он делает это ради одного человека, ради того, о ком думает день и ночь.
Ему вспоминается тот день, когда кузен в первый раз привел его в роскошный особняк на улице Ла-Шез, где мадам де Вильморен уже тогда слыла хозяйкой одного из самых элегантных интеллектуальных салонов Парижа.
Мажордом с восковым лицом провел их в гостиную, уставленную стегаными диванами и ореховыми книжными шкафами, где обоим пришлось ждать, пока братья Вильморены закончат наводить марафет, чтобы потом всем вместе отправиться в кафе-мороженое на Елисейских Полях. И тогда зазвучала музыка. Звуки скрипки — лениво-медленные, смычок едва касается струн, но нота все же звучит, не гаснет. Звуки из-под смычка рождались такими измученными, что зависали в воздухе, и, казалось, в мелодию они не сплетаются, что это лишь эхо мелодии.
Ноты доносились откуда-то сверху, и он, словно в трансе, поднялся на третий этаж. Вторая по коридору дверь была приоткрыта, и он заглянул.
На кровати, застеленной синим атласным покрывалом, полулежа на разноцветных подушках, играла на скрипке девушка, облаченная в лиловую пижаму. Ее подбородок так мягко лежал на подбороднике, что скрипка тоже казалась подушкой. Рядом, на стуле, сидела гувернантка, увенчанная белым чепцом. Она пронзила странного пришельца острым взглядом, но вместо того, чтобы прогнать его немедленно, рукой показала — стой, где стоишь, и жди, а потом приложила палец к губам, требуя тишины.
А он и без ее указаний застыл на месте, как под гипнозом, не сводя взгляда с рыжих волос, зеленых глаз, белых рук. Девушка играла странно — со смесью неохоты и сосредоточенности, вынуждающей ее внимательно смотреть на гриф, по которому играют в прыгалки ее пальчики.
Он вспоминает, с каким жаром молил тогда бога всего прекрасного остановить время, чтобы мелодия эта никогда не кончалась, чтобы она длилась долго, всю жизнь.
Когда музыка умолкла, гувернантка, мадам Петерманн, без излишнего энтузиазма захлопала в ладоши, одновременно выгнув бровь — призыв последовать ее примеру. И он, конечно же, тоже зааплодировал, громко и воодушевленно. Аккуратно положив скрипку в футляр, лежавший на покрывале, девушка улыбнулась. И этой улыбке удалось разорвать ход времени. По крайней мере, она остановила его личное время: все до единого хронометры отпущенного лично ему века обнулились.
— Кажется, нас друг другу еще не представили… — проговорила она, и Тони залился краской, словно ярко-рыжая шевелюра девушки озарила его лицо. И начал заикаться.
— Умоляю простить мое вторжение, мадемуазель. Это все музыка… она заставила меня позабыть о благоразумии…
— Вас зовут?..
— О, конечно же, прошу извинить мою неловкость! Меня зовут Антуан де Сент-Экзюпери. А вы, должно быть, сестра Оливье. Я его приятель, мы вместе учимся в «Академии Боссюэ» [1].
— А я Луиза де Вильморен.
— Сожалею, что я так неожиданно вторгся в вашу комнату. Уже ухожу.
— O, не беспокойтесь! Проклятая болезнь в бедрах вынуждает меня соблюдать постельный режим, так что моя комната уже стала салоном, где я принимаю. Я так рада гостям!
Тони так широко распахнул свои выпуклые глаза, что они чуть не выскочили из орбит и едва не покатились по ковру.
— И я смогу вас навестить?
— Можно записаться… — неохотно ответила она. И, увидев отчаяние на лице юноши, с кокетливой улыбкой прибавила: — Или тихонько сюда просочиться, когда я музицирую.
Из глубины дома послышались голоса:
— Сент-Экс! Куда ты, черт возьми, подевался?
— Меня ваш брат зовет, мне пора. Но я вернусь! — Однако едва он произнес эти слова, как его воодушевление тут же сменилось озабоченностью: — Но… вспомните ли вы меня, когда мы в следующий раз увидимся? Поймете ли, что это я? Ведь у меня такое подвижное лицо!
Она окинула его взглядом, загадочно улыбаясь, и эта улыбка с равным успехом могла означать как снисходительность, так и презрение.
— Как знать. Память у меня девичья.
— Это не беда! — не замедлил он с ответом. — Я-то точно вас узнаю, мадемуазель де Вильморен. Буду помнить за двоих!
И вот он хохочет над собственной неловкостью в кабине пилота. Нажимает ногой на балансирный рычаг, открывает доступ горючему и штурвалом заставляет самолет прочертить в воздухе зигзаг. Через несколько месяцев после той первой встречи его призвали в армию, и он записался в военно-воздушные силы, стремясь воплотить в жизнь свою давнюю мечту о полетах. После нескольких переводов его направили в Касабланку [2], и все это время, нелегкое время обучения и разнообразных лишений, воспоминания о Лулу, о любви, выросшей в разлуке до гигантских размеров, его не покидали.
Возвращение в Париж в связи с переводом в расквартированный в Ле-Бурже 34-й авиационный полк обрадовало его возможностью вернуться в город театров, библиотек и бульваров и вновь увидеться со старыми друзьями… но прежде всего — возможностью вновь войти в тот дом на улице Ла-Шез. Ему было просто необходимо снова увидеть ту девушку, что кладет головку на скрипку и как будто спит наяву.
Он уже не раз просил Андре Вильморена позволить ему нанести Луизе визит, но тот уже по горло сыт одной и той же историей. Сначала его друзья-приятели лепечут что-то патетическое, стоя перед его сестрой, а затем каждый занимает свое место в очереди у нее в гостиной, теша себя иллюзорной надеждой вымолить жалкие крохи внимания со стороны той девушки, что позволяет осыпать себя комплиментами, ничуть не заботясь стереть со своего лица презрение, с которым выпроваживает претендентов, утомившись их присутствием.
И вот, уже полностью отчаявшись, однажды утром в четверг, когда Тони сидит в конторе и сочиняет в досужие часы стихи, пред ним предстает рядовой, доставивший адресованную ему записку, где сказано, что мадемуазель де Вильморен его примет. И пока он читает и перечитывает эту бумажку, прыгая на стуле, словно в него вмонтирована пружина, солдатик-салага так и стоит перед ним по стойке смирно, робко ожидая разрешения удалиться.
— Будут ли еще распоряжения, господин лейтенант?
— Естественно…
На лице парня застыло ожидание.
— Приказываю вам любить жизнь!
На следующий день он почти ничего не ест: повозил фасоль по тарелке и оставил. Собирался с запредельным тщанием: надел свой единственный костюм, отглаженный в полковой прачечной в обмен на полпачки сигарет, и старательно уложил чуб, щедро смоченный фиксатором. И, отправившись в дом Вильморенов, вышел с хорошим запасом времени, потому что ему нужны цветы — много цветов, лучших цветов Франции. Ему хотелось стать Хильдебертом, королем из династии Меровингов, разбившим для своей королевы розовый сад в самом центре Парижа. Луиза де Вильморен заслуживает не меньшего.
Так что он прямиком направляется к весьма пафосному цветочному магазину на Рю-Шаррон, неподалеку от собора Парижской Богоматери, — витрина этой лавки отличалась не меньшим размахом фантазии, чем у какой-нибудь кондитерской, — и требует огромный и разноцветный, тысячи цветов и оттенков, букет. Но стоило продавщице назвать цену заказа, как кровь отхлынула от его лица. Буквально только что, в этом самом месяце, мать погасила его вексель за пальто, купленное в рассрочку прошлой зимой, а от денежного довольствия оставались жалкие крохи, которых ему едва хватит, чтобы дотянуть до конца месяца. Не сумев скрыть свою неловкость, он объявляет продавщице, что передумал. И, выйдя на улицу, горестно вздыхает. Последние двадцать четыре часа он чувствовал себя самым счастливым человеком на свете и вот снова сделался самым несчастным.
Но на ближайшем углу его посещает счастливая мысль: совсем недалеко, на острове Сите, есть Цветочный рынок. Огромный зимний сад, внешне похожий на железнодорожный вокзал, весь пропитан запахом мхов, наполнен суетой разносчиков разных товаров и солдатиков в увольнении, покупающих цветы модисткам с правого берега Сены.
Оттуда он вышел с букетиком фиалок и улыбкой на лице.
Входную дверь с профессиональной невозмутимостью распахнул перед ним мажордом, облаченный в жилет с золотой окантовкой, и тут же указал рукой в перчатке на маленькую гостиную, где следует ожидать приема. И вот тут-то Тони подстерегает малоприятный сюрприз: там уже ожидают два молодых человека. Очередь из желающих поухаживать за Луизой де Вильморен!
Эти двое, в костюмах в мелкую полоску, являют собой образцы безукоризненно одетых джентльменов. Один держит в руках выкрашенную в золотой цвет глиняную вазочку с экзотическими цветами, а второй обременен огромной коробкой с пирожными, на которой красуется анаграмма «Даллуаю», изысканной кондитерской с улицы Фобур-Сент-Оноре, где выпекают лучшие в Париже торты и пирожные с взбитыми сливками.
Еще до того, как эти двое могут его увидеть, он прячет за спину букетик фиалок. Только теперь до него доходит, каким вульгарным, каким неподходящим для такой рафинированной девушки, как Луиза де Вильморен, является его подношение. Он кивает в знак приветствия и остается стоять, опершись о косяк. Его не оставляет ощущение, что в этом элегантном доме он как безбилетный пассажир на шикарном круизном лайнере и что вот-вот, с минуту на минуту, все поймут, что он самозванец, и мажордом выставит его за порог.
В общем-то, говоря по правде, его семья принадлежит к древним аристократическим родам Лиона, и детство он провел в небольшом родовом замке с тысячей дверей. Слишком большое количество для скудного отопления. И он всеми фибрами души чувствует, что в своем положении впавшего в нищету графа просто смешон. В душе вскипает ненависть к купленным дешевеньким цветочкам, и он яростно сжимает в кулаке их беззащитные стебельки.
Мажордом провозглашает, что мадемуазель де Вильморен ожидает их в своих покоях, и все трое отправляются в паломничество вверх по лестнице. Тони пропускает тех двоих вперед и, когда на него никто не смотрит, запихивает цветы в карман пиджака и хочет развернуться, желая покинуть дом, пока не поздно, пока еще он не выставил себя на посмешище. Но, обернувшись, обнаруживает, что мажордом со своим бесстрастным ликом сфинкса замыкает процессию, так что он вынужден продолжить путь наверх.
Луиза сидит в постели, опершись спиной об изголовье, с двумя огромными подушками, как бы подлокотниками, по бокам. Квинтэссенция ее красоты заключена в невесомости — есть в ней что-то такое, что возносит ее надо всем окружающим.
Молодой человек в синем костюме, блистая триумфальной улыбкой, подходит вручить ей изобилующий бантами, лентами и цветами вазон. Но она не поднимает руки, не выказывает намерения принять подарок, а роняет скупое «спасибо», что с равным успехом может быть воспринято и как выражение вежливости, и как проявление безразличия. И одновременно кивает мадам Петерманн, которая со скучающим выражением на лице принимает вазон, а затем ставит его на тумбочку рядом с двумя другими вазами с точно такими же цветами. Тогда другой кавалер подходит со своими сластями, и Луиза точно так же сверкает мгновенно погасшей улыбкой и благодарит. Ни малейшим жестом не выразив желания взять в руки коробку с пышным сиреневым бантом, она взглядом просит гувернантку принять подарок. Луиза опирается на локоть, чтобы разглядеть третьего гостя, который, казалось, прячется за спинами двух первых визитеров.
— Вы там что, в прятки решили сыграть?
Тони слегка краснеет и делает два шага вперед.
— A, так это вы! Граф Сент… Сент… как там дальше?
— Сент-Экзюпери! Удивительно, что вы вспомнили меня спустя столько времени!
Она переводит взгляд на его пустые руки, и, чтобы хоть куда-нибудь их деть, он поспешно засовывает руки в карманы пиджака. И с языка его слетают сбивчивые слова:
— Прошу меня извинить, я намеревался преподнести вам небольшой подарок…
Ощутив острую и неотложную необходимость помочь своей речи руками, он резко вынимает их из карманов, и, вынырнув оттуда, словно гигантские крюки, его пальцы оказываются в воздухе вместе с фонтаном фиалковых лепестков. Они рассыпаются во все стороны, на мгновение застывая облаком в воздухе, а затем мягко опускаются на покрывало.
Бесстрастное выражение лица Луиза впервые сменяется чем-то иным.
— Вы что, фокусник? — интересуется она.
— Мне очень жаль… — булькает в ответ Тони.
— Не о чем тут жалеть, — заявляет она с тем блеском в зеленых глазах, который делает их еще ярче, — я обожаю фокусников.
— Когда я служил в Касабланке, один сержант в эскадрилье научил меня кое-каким карточным фокусам.
— Так покажите их нам прямо сейчас!
— Но ведь… у меня нет с собой карточной колоды.
— Мадам Петерманн, не могли бы вы принести нам карты?
— Мадемуазель Луиза, вам же прекрасно известно, что в соответствии с распоряжением мадам Вильморен я не могу оставить вас наедине с кавалерами.
Луиза, привыкшая командовать, переводит взгляд на тех двоих, что наблюдают за развитием этого сюжета с неподвижностью каменного гостя.
— А почему бы вам не сходить за месье Дюпоном, мажордомом, и не попросить его принести из гостиной карты для игры в бридж?
Низведенные до уровня секретарей, молодые люди выходят из комнаты, понурив головы, и вскоре возвращаются в сопровождении мажордома с колодой карт на серебряном подносе.
И Тони демонстрирует парочку фокусов и ловкость рук. Сначала он угадал карту, которую она положила в середину колоды, а потом повторил фокус еще раз, с одним из юных джентльменов, который включился в процесс с видимой неохотой, и очень скоро они оба, поджав хвост, откланялись.
— А какими-нибудь другими видами магии вы владеете? — спрашивает она, когда ей наскучивают карточные фокусы.
— Я знаком с магией Малларме… Он творит ее словами!
— А скажите-ка… что вы думаете о Бодлере?
— Что он способен на самое высокое и на самое гротескное.
— Приходите завтра — расскажете мне поподробнее. Поэзию я люблю.
Ее улыбка преисполнена обещанием.
И он думает: как было бы здорово, если б Лулу могла следить за его подвигами в небе в этот воскресный вечер! Но вот беда, бедро — нельзя сказать, что оно совсем ее не беспокоит, артрит дает о себе знать, так что никуда не денешься: нужно дать ее ноге еще немного покоя. Он выполняет акробатические трюки в воздухе, чтобы не переставать ее удивлять. Ведь она не выносит скуки! С безотчетным ощущением счастья он выступает воздушным гимнастом в небе Парижа.
Приземлившись, в первую очередь он стягивает с себя очки пилота и военный комбинезон, надетый прямо на воскресные брюки и свежую сорочку. И торопливо поправляет галстук, шагая к группе людей на той стороне взлетно-посадочной полосы. Саллес бежит навстречу с широко разведенными руками.
— Сент-Экс, ты грандиозно крут! — И по-приятельски хлопает его по плечу. — Ну-ка, все дружно, поприветствуйте аса воздушного флота!
Бертран де Соссин хлопает в ладоши и свистит, на что Тони отвечает преувеличенно учтивым полупоклоном. Но вот Оливье де Вильморен, столь безукоризненный в своем американском твидовом пиджаке и шелковом галстуке, так и стоит неподвижно, скрестив руки на груди, с суровым взглядом.
Тони переводит взгляд на своего друга и будущего шурина.
— Эти твои выкрутасы…
— Последняя фигура — это была буква «Л»… «Л», Луиза! Я сделал это в ее честь! Ты расскажешь своей сестренке? Ты должен ей сказать, иначе она мне не поверит!
— Тебе не следовало так поступать.
Суровость тона вызывает удивление.
— Мне не следовало чертить первую букву ее имени?
— Тебе не следовало творить эти безумства! Ты что, не понимаешь? Ты же так когда-нибудь убьешься!
Тони ласково берет его под руку, но Оливье сердито высвобождается.
— Для тебя это все игрушки! Ты просто эгоист! Эти твои пируэты великого авиатора… А моя сестра — что с ней будет? Какое будущее ее ждет? Остаться вдовой, не разменяв еще третьего десятка?
Бертран пытается приглушить остроту момента.
— Да ладно тебе, Оливье! Сент-Экс знает, что делает… ведь так?
Шарль Саллес делает рукой неопределенный жест. Однажды он летал с Тони: тот отпустил все рычаги управления и принялся изображать, будто гремит в погремушки.
Тони молчит. Такое с ним порой случается: свет софитов внезапно гаснет. Оливье де Вильморен смягчает металл в голосе и обращается к остальным:
— Матушка моя беспокоится. Знаете, как его величают мои старшие братья?
— Нет…
— Смертником.
Вильморены — единая и нерушимая семейная крепость. Потомки Жанны д’Арк, аристократы и миллионеры. А он кто такой — этот Антуан де Сент-Экзюпери? Верно и то, конечно, что фамилия у него звучная, и даже титул графа имеется. Титул, который ему духу не хватает использовать. Но ведь он аристократ из провинции, к тому же безотцовщина, щеголяет в одном-единственном костюме зимой и в другом — летом, причем у обоих локти блестят. Проходит военную службу в военно-воздушном флоте и говорит, что желает посвятить себя профессии столь же непродуктивной, сколь и рискованной, — быть летчиком. Оливье известно, что его мать очень беспокоится по поводу этого жениха, которого выискала ее дочка, хотя с легкостью могла бы иметь у своих ног будущих государственных мужей, сыновей министров или наследников первых состояний Франции, которые так долго совершали безуспешные паломничества на улицу Ла-Шез. Так нет же, она остановила свой выбор на этом неуклюжем парне, которому откровенно нечего ей предложить. Вот они, во всей красе — пресловутые капризы Луизы!
Шарль Саллес прерывает неловкое молчание:
— Ну если Сент-Экс приговорен к смерти, то у него есть полное право на последний ужин! Айда в «Два Маго», отужинаем!
Тони пробуждается от своей летаргии.
— Точно, давайте нагрянем с визитом к этим двум старым китайским магам! Я приглашаю! — весело восклицает он.
Произнося эти слова, он немедленно вспоминает, что в кошельке его франков осталось всего ничего — дай бог до конца месяца протянуть, но в тот момент это не имеет никакого значения. Дожить до тридцатого числа он сможет, перебиваясь обедами и ужинами в полковой столовке, а если уж совсем прижмет, то всегда можно одолжить денег у матери, которая работает медсестрой в Лионе, — он ведь ей обязательно вернет, как только получит очередную зарплату.
Монмартр — квартал живописцев и скульпторов, а вот писатели заселяют территорию между Латинским кварталом и районом Сен-Жермен. Так что Саллес, стремясь развеять малоприятную ситуацию на взлетном поле, неспроста предложил отправиться именно в это кафе в самом сердце квартала Сен-Жермен-де-Пре, то самое место, которое для Тони, да и для самой Луизы, которая тоже стихи пописывает, обладает сильнейшим притяжением.
И пока они едут на другой берег Сены, проезжая по Новому мосту в принадлежащем семье Соссинов «Ситроене Б14», Тони говорит о том же, о чем вещает каждый раз, когда они туда направляются: завсегдатаями этого кафе были Малларме, Оскар Уайльд, Аполлинер…
— Но главное — Верлен… вот кто в «Двух Маго» был Сократом!
Хотя все это они слышали уже бессчетное количество раз, слушают его благосклонно. Им известно, что, пока Тони говорит, все хорошо. Он обладает каким-то особым талантом к повествованию, той соблазнительной властной силой, что обычные анекдоты из жизни летчиков превращает в захватывающие истории.
Все четверо здороваются с официантом, облаченным в длинный, до щиколоток, фартук, и усаживаются за столик под фигурами двух китайских магов, с намеком на которых и было названо это место. Когда полвека назад прежний владелец решил перепрофилировать заведение и вместо магазина тканей и конфекциона открыть ресторан, он решил оставить эти две декоративные фигуры медитирующих китайцев. Никто уже не помнит, ни каким образом они там оказались, ни что они, собственно, означают. Тони страшно нравится одна игра: он сочиняет им биографию.
— Вот что я думаю: эти двое наверняка были торговыми партнерами Марко Поло в Китае, когда он отправился в путешествие на Восток за шелком и другими тканями. Как вам такое?
— Но если они были всего лишь торговцами тканями, то почему их называют магами?
— А я думаю, что это два молодца из Си-Фана, — высказывает смелое предположение Саллес.
— Си-Фан? Что это еще за чертовщина?
— Как? Вы что, романов о Фу Манчу не читали? Так остерегайтесь же желтой угрозы, ибо основанное им тайное общество Си-Фан незаметно просачивается повсюду! Его агенты — убийцы, они, подобные теням, натренированы убивать тихо и незаметно.
— Зря теряешь время, Шарль. Лучше бы серьезную литературу читал, — укоряет его Бертран.
— Что за чушь! — Тони не удается сдержаться — в его словах слышится излишняя страстность, он даже встает и ударяет кулаком по столу. — Как это — требовать от литературы быть серьезной? Если литература становится серьезной, она превращается в нотариальный акт!
Слова — это вам не цифры в этих новомодных счетных машинках-калькуляторах!
Выступает он столь яростно, что над столом повисает тяжелое молчание. Взгляды людей, сидящих за другими столиками, сходятся на них, и Тони испытывает неловкость. Оливье меняет тему, но теперь он молчит, а потом вдруг: пойду выйду на улицу, проветрюсь.
На самом деле нужен ему вовсе не свежий воздух, ему нужно побыть одному. На уличной террасе — пустые столики, такие печальные в беззащитности воскресных вечеров, когда темнеет как-то внезапно, без предупреждения. Он садится, поднимает воротник пиджака и закуривает сигарету, стараясь согреться крохотным огоньком. Движение на бульваре почти замерло, лишь изредка пробегают пешеходы, а полы их пальто вздымает холодный ветер.
Поодаль — очень пожилой мужчина в старой тиковой куртке, он опирается на тонкую длиннющую трость, по виду напоминающую копье зулуса. Старик поворачивается.
— Вам не кажется это странным?
Тони смотрит вдаль, но видит только пустой тротуар, несколько автомобилей и профиль пересекающего бульвар велосипедиста.
— Что здесь странного?
— Фонарь!
И тут его осеняет: фуражка, тиковая куртка и эта трость на самом деле шест, на конце которого в свое время, должно быть, крепился фитиль.
— Вы фонарщик?
— Точно так, месье.
— Но ведь в Париже давно уже нет газовых фонарей.
Старик хмурится.
— К моему глубокому сожалению. Знаете что? Когда я работал, мой труд частенько казался мне изнурительным, и я мечтал только о том, как бы добраться до дому и лечь спать. Фонарщик был последним, кто ложился в постель, — ведь ему нужно было по вечерам зажечь все фонари, и первым, кто вставал — перед рассветом, чтобы снова их потушить.
— Зажечь и потушить…
— Именно так.
— И работа не казалась вам скучной?
Старик уставился на него ошеломленным взглядом.
— Скучной? Какая странная мысль!
— Я имел в виду, что она такая… повторяющаяся.
— Да, повторяющаяся, конечно. Такой она и должна быть. Сначала один фонарь, потом второй, затем следующий. Сначала одна улица, потом другая, еще одна, и еще. И вот так…
— И вам не надоедало?
— Надоедало? Не понимаю, что вы хотите сказать. Это была моя работа, и у нее имелась цель: зажигать свет и гасить его. Если бы я каждый вечер не зажигал свет, кто-нибудь мог бы угодить в выбоину и упасть, переломав ноги, или еще чего похуже; на каких-нибудь достойных людей, супружескую пару например, могли напасть грабители, и никто бы даже этого не заметил. За свет отвечал я. Сначала один фонарь, потом второй и еще один. И так дальше. А на рассвете в обратном порядке: погасить один, потом другой, затем следующий…
— Но теперь, когда вы уже на пенсии, а фонари электрические, вы должны чувствовать себя счастливым: теперь вы можете спать столько, сколько захочется.
— Нет, как раз теперь я понимаю, как счастлив я был, когда обходил весь город. Сначала один фонарь, потом второй и еще один… вот так.
— А что вы делаете здесь в такое время?
— Я по-прежнему обхожу город — слежу, чтобы горели все фонари. Нет ли где перегоревшей лампы, или вдруг хулиган какой ее разбил, так я записываю все себе в блокнотик, а утром передаю сведения в мэрию, чтобы лампы заменили.
— И мэрия вас слушает?
Лицо старика омрачается.
— Редко.
Тони охватывает желание встать и обнять старика, но он подавляет это желание, потому что в школе его научили быть воспитанным, преподали нормы поведения, которые, в частности, гласят, что обнимать ночью на улице незнакомых нехорошо. И он не припомнит, делал ли тот учебник благовоспитанности исключение для фонарщиков. И думает, что не совсем хорошо понимает планету, на которой никому не кажется странным, что двое незнакомых людей на улице дерутся, но многие будут возмущены до глубины души, если увидят, как два незнакомца обнимаются.
— Пойду дальше.
— Месье фонарщик…
— Слушаю вас.
— Если позволите, мне бы хотелось стать вашим другом.
Взвод новобранцев усердно копает канаву под внимательным взором младшего лейтенанта Пеллетье, щуплого и чрезвычайного смуглого человечка. Эдакая до черноты пережаренная на решетке сардинка. Своим грязным, словно глиняная траншея, хриплым от дешевой выпивки голосом он подгоняет их, чтобы работали прилежнее, грозя арестом. А еще вздернуть за яйца на флагшток.
— Лентяи гребаные, маменькины сынки! Вы ж на войне сразу в штаны наложите. Ну нет, у меня вы собственное дерьмо жрать будете!
Один парень пошатнулся, чуть не выронив лопату из рук. Пеллетье подскакивает к нему и отвешивает звонкую пощечину, разносящуюся на все взлетное поле.
— Четверо суток ареста.
— Господин младший лейтенант…
— Шестеро!
Как только канава достигает двух метров глубины, младший лейтенант делает солдатикам знак вылезти на поверхность. Некоторые из них выбираются с трудом, еле живые после нескольких часов упражнений с киркой и лопатой. Капрал приказывает им построиться перед выкопанным в земле прямоугольником; парни, большинство из которых чуть ли не вчера были призваны на военную службу, ощущают, как от тяжелой работы по их спинам стекают ручейки пота, а в висках бурно пульсирует кровь. У одного из них крупной дрожью трясутся ноги. Командир взвода встает перед строем подчиненных и в первый раз за все утро улыбается.
— А теперь — заройте ее.
Кое-кто в отчаянии прикрывает глаза. Один полноватый молодой человек, стоящий в первом ряду, шумно вздыхает. Младший лейтенант в два прыжка оказывается прямо перед ним и требует назвать его номер.
— Четверо суток гауптвахты.
Пеллетье оглядывает остатки взвода — новобранцы старательно таращатся на линию горизонта, избегая встречи с его бешеным взглядом. Но один из них смотрит прямо на капрала, твердо, не мигая.
— Есть проблемы с пониманием приказа, призывник?
Солдат, которому был адресован вопрос, отвечает неожиданно уверенным, пожалуй, даже решительным голосом без малейшего намека на почтение:
— Никак нет, господин младший лейтенант! К вашим услугам, господин младший лейтенант!
Младший офицер усматривает в его взгляде и в решительном тоне скрытый вызов. Но верно и то, что призывник не совершил ничего предосудительного и его ответ был тверд и мужествен, как он сам того от них и требует. Офицер подозрительно, с ног до головы оглядывает призывника: юнец выше его на полголовы и на треть метра шире в плечах. Замечает, что солдат с такой силой сжимает черенок лопаты, что бицепсы бугрятся под рукавами гимнастерки. И ощущает инстинктивную ненависть к этому призывнику, потому что понимает, что тот его не боится.
— Как зовут, призывник?
— Мермоз, месье! Жан Мермоз!
Он не может его наказать — парень демонстрирует военную выправку. Младший лейтенант кивает, не сводя с него взгляда — взгляда охотника, который видит, как из-под прицела его ружья удирает заяц, но и со сладострастным блеском в глазах, свойственным тем, кто в будущем предвкушает момент, когда добыча вновь окажется в пределах досягаемости и он таки ее прихлопнет.
И пока взвод засыпает канаву уже стертыми о железные черенки лопат до кровавых мозолей руками, Мермоз поглядывает на другой конец их лагеря под Истром, где недвижно стоят на асфальте с полдюжины бипланов. Он слышит, как бурчит в голодном желудке, ведь казенная обеденная порция не способна удовлетворить его потребности, но сознает и другую неудовлетворенную потребность: летать. Именно эта потребность побудила его записаться добровольцем в военно-воздушный флот, согласившись на долгие четыре года военной службы.
В один прекрасный день в нем, ни разу до той секунды не бывавшем на борту самолета, внезапно проснулся тот мощный импульс, который заставляет нас сделать выбор на развилках жизненного пути. В юности он вел жизнь богемную и даже, можно сказать, расхлябанную, проводя долгие вечера за чтением поэтов, слывших мятежными, бродя по улочкам квартала Монпарнас в окрестностях авеню дю-Мен, где жила его матушка, добрая женщина, удрученная жизнью.
Как-то под вечер, в уже сгущающихся сумерках он стоял в тоске на набережной Сены, опершись о парапет, и смотрел, как катит свои волны, захлестывая берега, разгулявшаяся река, и тут взгляд его задержался на огромном, увлекаемом течением бревне. И вдруг в разбухшем дереве он увидел образ собственной жизни.
Нет, не позволит он реке времени тащить себя, подобно бревну, по течению. И тогда Жан дал себе клятву: будь что будет, но по течению он не поплывет, не даст себя утащить — он противопоставит себя реке. Не станет он разбухшим от воды деревом, ни в жизнь. Ему нужен вызов, нужна цель, что-то, что поставило бы его у штурвала собственной судьбы. И именно тогда он поднял голову, взглянул в поисках вдохновения в небо — и увидел тучи. Кивнул и громко расхохотался, не обращая никакого внимания на взгляды спешащих по мосту прохожих. Он поднимется туда, вверх, и окажется выше всех, быстрее всех, дальше всех.
Записался он в воздушный флот, желая стать летчиком, но реальная жизнь оказалась не похожей на мечты о подвигах. Истр — настоящая крысиная нора, куда прибило немалое число прапорщиков и сержантов из пехоты, переживших Великую войну, что закончилась три года назад: это были люди без особого призвания, часть из которых получили нашивки из-за свойственной им жестокости. Привыкшие к ощущению собственной значимости на топких полях сражений, в пресной обыденности мирной жизни они оказались никем. Были среди них и такие, как младший лейтенант Пеллетье, кто терпеть не мог высокомерие летчиков с этими их кожаными куртками и самомнением героев неба. В годы Великой войны те только и делали, что играли со своими летающими погремушками, в то время как они, пехота, давились грязью и кровью в простреливаемых насквозь траншеях.
Мермоз старается отделить себя от давящей атмосферы казармы, но от собственного разочарования уйти не удается. Неделя проходит за неделей, а их обучение летной профессии еще и не начиналось. Они всего лишь ворочают камни, причем без всякой видимой цели, копают траншеи, которые потом снова зарывают, или совершают изнурительные марш-броски с тяжеленными, нагруженными разными железяками вещмешками за спиной, после чего просто валятся с ног. У многих мечта стать пилотом испаряется. Один из них уже отрекся и перешел в пехоту. Пехотинцев-то они встречают каждое утро: те сидят в сторожевых будках и несут караул, не занятые ничем, кроме как борьбой со скукой. Но Мермоз воспринимает предназначенные им испытания — или наказания — стоически и даже подбадривает товарищей, убеждая переносить все стойко и невозмутимо.
— Очень полезные для здоровья упражнения. Мы станем сильными, как быки!
В свободные вечера, после изнурительного дня, оставляющего многих новобранцев совсем без сил, он ходит в спортзал боксировать. Методично наносит удары по боксерской груше, прыгает через скакалку и делает разминку с энтузиазмом, от которого у его товарищей отвисает челюсть. Денежное довольствие у них скудное; чтобы скопить несколько монет на воскресный ужин и танцы в Истре, приходится экономить. Однако его тело требует намного больше калорий, чем предусмотрено казенным пайком. За шесть сантимов в продовольственной палатке можно купить четверть литра какао. Казалось бы, всего ничего, но в какао можно накрошить хлеба, и это поможет насытиться. Довольно быстро выясняется, что четверти литра хватает всего на полбатона. Однажды вечером он появляется перед солдатиком на раздаче и ставит перед ним жестяную банку из-под печенья, найденную в кладовке. Солдат смотрит с удивлением.
— Казенную кружку я потерял. И пока каптерка не выдаст мне другую, приходится обходиться вот этим.
Солдатик переводит взгляд на металлическую банку, потом снова на Мермоза. Банка раза в два больше по объему, чем казенная кружка. И это настолько очевидно, что совершенно ясно: Мермоз и не думает его обманывать. Он просит о сообщничестве, не произнося волшебного слова «пожалуйста», не утруждая себя ни единым признаком скромности, просто-напросто требуя то, что ему положено. И емкость наполняется густым какао.
Явившись на танцы, под звуки оркестра, состоящего из четырех тощих музыкантов, которые тщатся разогнать воскресную скуку, он стремится утолить голод другого типа. Ему не составляет большого труда привлечь к себе внимание девушек, прозябающих в трясине городка, в котором никогда ничего не происходит. Парень он видный: хорош собой, статен, мужественен и неизменно вежлив. Так что девушек он меняет чаще, чем носки.
В танцевальном зале, где девушки и парни играют в вечные кошки-мышки, однажды вечером он встречает тоненькую девушку, коротко стриженную под мальчика, с глазами, на которые нанесено излишнее с точки зрения нормы боязливого провинциального городка количество косметики. Головы матерей, бабушек и теток, исполняющих функции полиции нравов в отношении своих дочерей, внучек и племянниц, тут же сближаются, чтобы перетереть ей косточки.
Слишком худые девушки ему не по вкусу, но эта ему нравится своей смелостью — одна против всех. Он идет к ней с той самой решимостью, с которой охмуряет городских модисток, а она встречает его легкой улыбкой. Тщеславие по поводу новой легкой победы распирает его изнутри, как фаршированного индюка. Чего он не знает, так это того, что она заприметила его с того самого момента, как он вошел в зал, и вальяжно прошлась у него перед носом, когда сама решила, что ей интересен этот солдат со светлыми, стриженными под машинку волосами.
Мермоз сжимает ее руку и шепчет на ушко комплимент. Она делает вид, что слегка зарделась, создавая впечатление, что он близок к победе.
Вечерняя поверка в части проводится по воскресеньям в девять. Совсем немного времени, чтобы сводить девушку в пансион «Мартиника», где за несколько сантимов консьерж выдаст ему ключ от комнаты. В те разы, когда денег у него вообще нет, консьерж записывает сумму на счет и никогда не пеняет за просрочку. А бывает и так, что времени заглянуть в «Мартинику» вообще нет или девушки пугаются его намерений и артачатся. Порой приходится довольствоваться удовлетворением через рукоблудие, со смехом убеждая партнершу, что таким образом он полностью гарантирует сохранение ее девственности. Но в тот вечер не проходит и получаса, как Мадлен переступает вместе с ним порог комнаты в «Мартинике», а минуту спустя она уже и одежду скидывает. И без тени стыдливости идет через всю комнату вытащить из сумочки пудреницу.
— Можешь не подкрашиваться, не нужно — ты и так выглядишь чудесно.
В ответ она только улыбается; наивные парни ее умиляют. Показывает металлическую коробочку — внутри вовсе не пудра и не румяна, а маленький латунный цилиндрик и какой-то белый порошок.
— Что это?
Она смотрит на него с нескрываемым сарказмом.
— Это, дорогуша, пропуск в рай.
«Женестин» катит по многолюдному бульвару Клиши. Андре, старший из братьев Вильморенов, расхваливает новый семейный автомобиль, поясняя, как разработанный Полем Женестином усилитель тормозов может полностью остановить движущееся со скоростью ста километров в час авто с тормозным путем в двадцать шесть метров. Сидящий рядом с ним Шарль Саллес кивает. На заднем сиденье, полулежа из-за артрита в бедре, расположилась Луиза; она внимательно рассматривает мельтешащую на улице толпу.
— Мне бы так хотелось сходить в «Мулен Руж»! — восклицает она, указывая на кабаре с неподвижными в эти утренние часы лопастями мельницы.
— Ты да на этом старомодной представлении с канканом, нет, даже вообразить себе не могу, — отзывается Шарль.
— O, Шарль, дорогой… да ты сам, как видно, уже вышел из моды! — Все находящиеся в салоне авто начинают улыбаться в ответ на дерзкие слова Луизы, явно задающей тон. — Там уже несколько лет канкана в помине нет! Теперь там кабаре…
— Тебе оно не понравится, Лулу…
— Это еще почему?
— Да ведь это не что иное, как публичный дом для самых неотесанных нуворишей Парижа.
— Сент-Экс, не надо произносить подобных слов в присутствии моей сестры! Барышням противопоказано! — осаживает его Андре.
— Ладно, ладно… беру назад публичный дом. Это всего лишь чайный салон, где никто не пьет чай.
И пока Шарль и Луиза громко хохочут, а ее брат скорбно качает головой, всем своим видом показывая, что тут уж ничего не поделаешь, дело пропащее, двуколка, за которой ехало их авто, внезапно тормозит. Лошадь встает на дыбы, перевозимый товар вываливается на мостовую. Андре также вынужден резко затормозить.
— Когда же уберут наконец эти таратайки из Парижа! — сердито кричит он. — Неужто кому-то до сих пор неведомо, что на дворе 1923 год?
Огромная куча дынь раскатилась по мостовой, и образовалась знатная пробка из пешеходов, в которой перемешались все: и степенные месье в шляпах и высоких ботинках, наблюдающие за происходящим, и торговцы с близлежащего продуктового рынка, что бросаются помочь собрать раскатившийся товар, и воришки, которые не упускают случая и используют всеобщее замешательство, чтобы удрать с желтым плодом под мышкой.
— Держи вора! — раздается чей-то крик.
Движение остановлено, начинают сигналить клаксоны.
— Париж просто невыносим! Затор продлится целую вечность! Сейчас развернусь, попробуем добраться через площадь.
— Подожди! — останавливает его Луиза. — Мы уже в двух шагах от «Вьенуаз» [3]. Выйдем здесь!
— Доктор сказал, что ты не должна ходить пешком.
— А кто сказал, что я пойду пешком? Разве здесь нет достаточного количества джентльменов, чтобы меня донести?
И раньше, чем ее брат успевает открыть рот, чтобы выразить протест, Луиза уже открывает дверцу машины.
— Подожди! Ну почему ты такая нетерпеливая?
— Не могу терять ни минуты! Жизнь слишком дорога, чтобы терять ее попусту, верно, Тони?
Он активно ее поддерживает.
— Если бы выставили на торги в «Кристис» минуту жизни… до каких пределов могло бы вырасти предложение?
— Я думаю — две тысячи франков! А вы что скажете?
— Гораздо больше!
— Даю две пятьсот! — провозглашает Саллес.
— Три тысячи! — И Луиза энергично выкидывает руку вверх.
Андре де Вильморен пыхтит, но не поймешь — то ли сердито, то ли забавляясь.
— Ладно, идет. Но подождите секунду, дайте хоть припарковаться у обочины.
— Поспеши, Андре, поспеши! — подгоняет его Тони. — Мы теряем тысячи франков!
В багажнике автомобиля лежит приспособление, которое уже приходилось использовать, когда Луизу вывозили за город погулять, в том числе во время обострения артрита. Это портативный паланкин, купленный семейством Вильморен у одного из импортеров восточных товаров: толстый лакированный брус черешневого дерева с куском плотной жесткой ткани, навесом, и небольшим гамаком из бамбука, что крепится к брусу. Шарль достает это чудо инженерной мысли и устанавливает его возле дверцы. Луиза опирается на руку своего суженого, чтобы устроиться в паланкине удобнее.
Тони и Андре достается честь нести Луизу, уложив черешневый брус на плечо: один идет впереди, другой — сзади, на манер носильщиков. Шарль Саллес берет на себя труд расчищать в толпе путь для всей процессии, пока они не дойдут до улицы Лепик.
— Расступись! Разойдись по сторонам, сделай милость! — энергично и властно выкрикивает он, словно актер на подмостках, разыгрывая роль глашатая. — Несем даму, даму чрезвычайной важности!
Народ подается в сторону, уступая дорогу странной процессии, во главе которой выступает Саллес, решительно тараня толпу, а за ним два молодых месье несут экзотический паланкин, в котором виднеется юная рыжеволосая дева с отсутствующим взглядом и гордо поднятым подбородком, под которым взорам всех желающих открывается лебединая шея принцессы.
Официанты, обслуживающие столики брассери «Ля-Пляс-Бланш», застывают на месте с подносами, уставленными стаканами со смородиновым морсом и чашками кофе. Носильщики в темных халатах, что возят по улицам тележки, месье в котелках и продавщицы в длинных юбках — все выстроились по сторонам, ведомые любопытством: кто же эта дама, что передвигается по городу в носилках на плечах своей свиты, как Клеопатра. Прибывший на место происшествия с дынями жандарм, целью которого было разобраться с возникшим затором, видит приближающуюся даму под балдахином и приветствует ее по-военному, будучи убежден, что это, должно быть, дочь какого-нибудь посла из далекой заморской страны. Луиза отвечает на его приветствие легким наклоном головки, и страж порядка помещается перед Саллесом, чтобы расчищать процессии путь, властно приказывая народу разойтись.
И жандарм прокладывает им путь до угла, а потом сопровождает до улицы Лепик, где на первом этаже отеля «Бо Сежур» расположена кофейня и кондитерская «Вьенуаз», распространяющая на несколько метров вокруг соблазнительный запах сливочного масла и подрумяненной муки. Носильщики осторожно опускают паланкин. Полицейский козыряет на прощание. Тони церемонно, царским жестом, как истинный джентльмен подает руку Луизе, в то время как Саллес предлагает с другой стороны свою. Все четверо, отчаянно сдерживавшие смех до этой минуты, дабы не смутить торжественности своего прибытия, входят в кондитерскую, безудержно хохоча.
Неделя длится сто дней. День — сотню часов. Младший лейтенант Пеллетье до трех раз на дню заставляет их подметать взлетно-посадочную полосу, используемую не чаще одного раза в сутки. Он заставляет их маршировать, гоняя в хвост и гриву: раз-два, раз-два, раз-два… тя-ни но-сок, тя-ни но-сок… Единственная ошибка при проходе в строю может повлечь за собой наказание — запрет на увольнение в воскресенье, и в поте лица своего новобранцы стараются не допустить этой ошибки.
Мермоз порывист, но не злопамятен. Тем не менее за прошедшие недели в его душе постепенно скопилась и загустела мрачная ярость, вытеснившая иные чувства. А еще с ним стало происходить то, чего не было никогда: у него трясутся руки.
В среду им предоставляется возможность выбрать свою судьбу. Из сорока парней, которые по собственному желанию записались в авиаполк, только пятеро выразили желание продолжать службу. Остальные захотели перевестись в пехоту, что давало им возможность досидеть срок военной службы на каком-нибудь тихом штабном местечке, может статься, в другом подразделении, где можно будет избавиться от созерцания Пеллетье навсегда.
Мермоз остался.
Этим пятерым унтер-офицер отдает приказ построиться и объявляет, что у него есть специальное задание для господ, стремящихся в небо. Для начала он гонит их бегом до самого конца гарнизонной территории, к ограде. Приказывает поднять металлическую крышку люка. И когда она открывается, обнаруживается черный колодец с лесенкой, откуда их резко, как пощечиной, обдает выбивающим слезу смрадом.
— Отстойник казармы не опустошали неделями. А теперь я желаю увидеть его чистеньким, как святая рака. Если останется хоть капля дерьма — вы у меня языком ее вылижете.
И показывает рукой на ведра и тачку, куда нужно будет выгружать экскременты.
— Есть сомнения?
— Никак нет, господин младший лейтенант… где взять лопаты?
И тут Пеллетье разражается хохотом.
— Лопаты? Еще чего не хватало — имеющиеся на балансе вооруженных сил инструменты на подобные цели расходовать. Лопаты у вас вон — из рукавов торчат. Пошевеливайтесь, лодыри!
Мермоз спускается первым. Его товарищ по имени Корсо советует обвязать лицо носовым платком. Газ метан, выделяемый содержимым отстойника, может вызвать обморок, а там недалеко и до смерти — одной из наименее почтенных.
Чтобы обмануть самого себя, укрыться от омерзения и предотвратить рвоту, он старается убедить себя в том, что оказаться здесь, среди дерьма, это успех. Успех, потому что он не отрекся от своей судьбы, не отступил.
Троим из пятерых становится плохо, и они вылезают из смрадного колодца до окончания работы. Пеллетье заносит в их личные дела пометки о неисполнении приказа, что автоматически лишает их шанса быть принятыми на курсы подготовки пилотов. Но Корсо и Мермоз выдерживают — до последнего ведра. Задерживая дыхание, чтобы не надышаться газом, оба силятся держать в мыслях одно — надежду научиться летать. Кто бы мог подумать, что столь высокое и чистое стремление способно довести до столь омерзительного колодца. К ним подходит капитан — поинтересоваться, что такое здесь происходит, и младший лейтенант Пеллетье докладывает ему, что он привел пару солдат вычистить выгребную яму.
На глазах капитана они вылезают на поверхность земли с пустыми ведрами. Руки черные, обмундирование черное, лица тоже черные. И смердят.
— Все вычистили? — спрашивает их капитан.
— Так точно, мой капитан.
Пеллетье яростно крутит черными глазами.
— Смотрите у меня, если вы солгали капитану, я вас на столько на губу закатаю — седыми выйдете.
Оба солдата вытягиваются по стойке смирно: нет оснований сомневаться, что Пеллетье в люк не полезет, побережет свою безупречно чистую форму.
— Есть у меня способ выяснить, действительно ли все вычищено так, как было приказано, — и хитренько так улыбается. — Если вы и в самом деле выгребли все содержимое отстойника, то должны были добраться до самого дна и, стало быть, сможете теперь сказать, какого цвета плитка на дне резервуара.
— Никак нет, не можем сказать, господин младший лейтенант…
Повисает пауза, в течение которой Мермоз глядит в глаза унтер-офицеру, у которого, как у готового вцепиться в добычу хищника, уже текут слюнки в предвкушении расправы.
— Мы не можем назвать цвет плитки, потому что плитки на дне нет. Дно цементное.
Взгляд Пеллетье вспыхивает яростью.
— Это верно, младший лейтенант? — адресует ему вопрос капитан, морща нос от распространяемого солдатами смрада.
С горьким разочарованием на лице ему приходится признать, что это правда.
— В таком случае отправьте этих парней в душевую и освободите от всех видов работ, запланированных до обеда.
— Слушаюсь, — отвечает он с плохо скрываемой досадой. — Команду капитана вы слышали. Бегом марш!
Оба, счастливые, бегут к душевой на глазах у других солдат, с изумлением взирающих на этих бродячих ассенизаторов.
В пятницу Мермоз читает свежий приказ, вывешенный на двери спального корпуса, и видит строчки, которых так долго и терпеливо ждал: «Рядовой Жан Мермоз с понедельника приступает к освоению практического курса пилотирования. После утренней поверки он обязан прибыть в конференц-зал аэродрома». Ликующий крик из его глотки разносится по всей части.
Тем вечером на пару с Корсо он садится сыграть в покер с одним отпрыском хорошей семьи, новичком в казарме, который строит из себя великого картежника. Приятели заранее сговорились. И вот, сдавая карты, Корсо подсуетился, чтобы джокеры и всякие короли-дамы-валеты пошли Мермозу, ну и он, в свою очередь, когда будет сдавать, поступит так же. С тем расчетом, чтобы выигрывать по очереди, а у лоха не возникло бы подозрений, что его просто обтрясают со всех сторон, как спелую грушу.
И поскольку в субботу у него увольнение, то он находит выигранным денежкам применение: приглашает Мадлен в ресторан, с его точки зрения — элегантный, там подают форель, фаршированную нежнейшим беконом. Девушка оставляет половину своей рыбы несъеденной, Мермоз перекладывает остатки ее порции на свою тарелку и осушает целую бутылку вина. Ничто не может его насытить. Тогда она с невинным взглядом пай-девочки слишком щедро подведенных черным, каких-то вампирских глаз интересуется, не хочет ли он десерта. Тот десерт, что ей нужен, не прописан в меню, его подают в «кошачьем переулке» — темном закутке за фабрикой по производству жалюзи, где есть шансы встретить торговцев белым порошком. Так что часом позже, когда парочка добирается-таки до хостела «Буш-дю-Рон», глаза у обоих блестят, а кровь в жилах бурлит.
В понедельник Мермоз одним прыжком выпрыгивает из казарменной койки, но замечает, что руки дрожат. От холода, наверно, или от нервов, ведь сегодня ему предстоит начать новую жизнь ученика пилота. Мысль о начале обучения на летчика с лихвой окупает все, что было. Однако теоретические занятия беспросветно скучны, да и бóльшая часть времени до обеда занята у курсантов надраиванием замасленных полов ангаров и восстановлением покрытых копотью частей самолетов Первой мировой. «Ньюпоры» и «Моран-Солнье» — настоящие летающие гробы. Есть и еще одно дело — провожать в последний путь то курсанта, то летчика чуть ли не через день.
Топливный бюджет скуден, самолеты поднимаются в небо нечасто, стало быть, практические занятия, то есть полеты, проходят только раз в неделю. Так что каждый день — целыми часами — ученики занимаются в основном тем, что ровняют взлетное поле, вооружившись деревянной трамбовкой, или метут аэродром вересковыми метлами, удаляя листочки и травинки. И дело вовсе не в том, что командование отличается особой приверженностью к чистоте, дело в том, что в мирное время армия имеет перед собой единственного врага, с которым вынуждена бороться: скуку. И Мермоз ждет, ждет со все возрастающим нетерпением того момента, когда он наконец сядет в кабину пилота.
Координатор его группы и летный инструктор — человек низкорослый и тощий, с густыми, словно щетки, бровями. Неопределенного возраста, да еще и из тех, у кого спустя пару часов после бритья щеки вновь покрываются сизой тенью щетины. По званию он всего лишь ефрейтор — вещь редкостная, но есть в нем нечто такое, что выдает ветерана: то ли закатанные выше локтя рукава, что нарушает принятые нормы, то ли замедленные движения, как будто он никогда и никуда не спешит и его вовсе не волнует перспектива состариться в казарме.
В первый раз Мермоз забирается в самолет вместе с ефрейтором Березовским. Машина — «Кодрон G.3», оборудованная как учебный борт, с двойным управлением. Ефрейтор в очередной раз наставляет: «Звук мотора — самое главное. Мотор у него — звездообразный вращательный, восемьдесят лошадей. Ритм меняется, мотор кашляет, тон повышается… — ко всему прислушивайся, все подмечай. Если заглохнет, а ты прохлопаешь — тебе конец».
Березовский садится на заднее место, берет на себя управление, курсант устраивается на переднем, и вот самолет отрывается от земли. Наконец-то! Внизу остаются казармы Истра и армия дворников с метлами, внизу — темная ненависть Пеллетье, внизу — унылая рутина… С того момента, когда они отрываются от поверхности земли и Мермоз начинает ощущать, как волнами бьет ему в лицо ветер, он понимает, что находится именно там, где хочет быть: еще выше, еще свободнее. Ему уже успели рассказать, что экзамен трудный, что едва ли треть его сдает, а нужно ведь еще живым вернуться. Но он безоглядно верит: он станет летчиком. Инструктор советов практически не дает, да он и рта-то почти не раскрывает. У него есть лишь один совет, который он повторяет с завидной регулярностью, перекрикивая оглушительный рев двигателя:
— Мотор, мотор слушай.
— Да я его слышу!
— Я ж тебе не слышать велю, а слушать!
Мермоз теряет терпение и, пренебрегая воинской иерархией, отвечает старшему не по уставу:
— Да что я должен услышать-то?
Любой другой командир наложил бы на него взыскание за дерзость.
Но Березовский всего лишь изумленно поднимает кустистые брови. А Мермоз — он слышит не более, чем адский металлический грохот.
После нескольких пробных пролетов инструктор трогает его за плечо и жестами приказывает взяться за штурвал двойного управления самолетом. По одной лишь манере браться руками за рога штурвала, задолго до того, как ученик осуществит свой первый маневр, Березовский может определить, выйдет ли из парня пилот. У тех, кто негоден, при первом прикосновении к штурвалу самолета руки трясутся. А с Мермозом, у которого в последнее время руки вечно дрожат, все происходит наоборот: стоит ему взяться за рычаги управления, как на него нисходит спокойствие. И нервозности — как не бывало.
В последующие дни он легче переносит и долгие часы утрамбовывания взлетного поля, и нудную рутину по наведению чистоты. Теоретические занятия по пилотированию и еженедельные полеты перевешивают для него все вересковые метлы. И вот в один прекрасный день, когда должен состояться его учебный вылет, Мермоз подходит к машине, но Березовский делает шаг назад. Движением кустистых бровей, которыми он выражает свои мысли не хуже, чем губами, он показывает ученику: твой час настал. В первый раз он будет управлять самолетом сам. Мермоз набирает в грудь воздуха. Он не боится за свою жизнь, а лишь слегка тревожится — не хотелось бы разочаровать инструктора. Ему нравится этот молчальник — среди стольких надутых спесью военных он кажется бедолагой, случайно выжившим в кораблекрушении.
Кто угодно пришел бы в ужас от одной мысли, что ему предстоит забраться в этажерку с крыльями и единственным мотором, что выходит из строя через каждые три-четыре вылета, но Мермоз чувствует себя счастливцем. Он поворачивает ключ зажигания «Кодрона G.3» и разгоняет его по бетону взлетной полосы.
— Взлетай, чемпион!
Слова теряются в реве мотора, но аппарат поднимается, и Мермоз ощущает могущество. Вибрация фюзеляжа передается от кончиков пальцев выше — рукам, а от них — ребрам и всему телу. Теперь он вибрирует вместе с самолетом, слившись с ним в одно целое. Он в эйфории: кричит, смеется, дрожит.
Пилот еще очень неопытен; его хватает только на то, чтобы взлететь, сделать разворот и приземлиться. И в тот самый момент, когда он разворачивает машину, чтобы вернуться на взлетное поле, мотор глохнет. Воцаряется странная тишина с единственным звуком на ее фоне — свистом воздуха. Тишина — злейший враг летчика. Но пилот не теряет спокойствия и продолжает маневр так, как тот и был запланирован. Самолет планирует, влекомый тонко гудящими потоками воздуха, и Мермоз завершает свой первый самостоятельный полет наилучшим образом.
Ступив одной ногой на землю, ищет взглядом инструктора. Березовский с бесстрастным видом стоит, прислонившись к бидонам с топливом. Смотрит на него, ни слова не проронив, только раз кивает. Мермоз воспринимает этот кивок как знак одобрения. Он прошел самое главное испытание учебного периода. Следующее будет последним — официальный экзамен. Провалиться — глагол, спрягать который он не умеет.
Вялотекущая воскресная скука в расположении 34-го авиаполка весьма способствует тому, что Тони легко убеждает юного лейтенанта Ришо выкатить из ангара «Анрио HD.14».
— За штурвал сяду я, и мы с тобой с небес полюбуемся Сеной, — объявил он ему.
— Но ведь мы не внесли это в план полетов, который комендатура подписывает. Так что выйдет не по уставу.
— По уставу — в аккурат то, что в жизни пугает меня больше всего, Ришо. — Бесстрастные, как у рыбы, глаза прапорщика Сент-Экзюпери пронизывают его взглядом, в котором сожаление смешано с искусом. — Уставы убивают воображение.
Парень пожимает плечами.
— Как скажешь.
После этих слов уныние в облике Тони оборачивается радостью.
Оба подходят к крепко сшитому биплану, обычно используемому для учебных полетов: аппарат деревянный, с парусиной на крыльях. Кабины пилотов, расположенные одна за другой, открытого типа, крышей же летчикам служит верхнее крыло. Тони забирается в заднюю кабину, раззадоренный предстоящей проделкой, и самолет резко, словно очень спешит, отрывается от земли. И тут же набирает высоту, держа направление на город.
Тони хохочет. Напарник с опаской прислушивается к звукам, что доносятся до него через металлическую переговорную трубку, соединяющую кабины в учебных самолетах. Анекдотов вроде никто не рассказывал… Бьющий в лицо ветер вынуждает в переговорную трубку кричать.
— Чего смеешься?
— Мы летим…
Тони закладывает вираж над пригородами. Париж с такой высоты как будто спит.
— Сент-Экзюпери, ты, надеюсь, не над центром полетишь?
— Боишься, что в Эйфелеву башню врежусь?
— Боюсь другого — что полковник Буэнви будет гулять с семейством в выходной по Марсову полю и вдруг увидит у себя над головой «Анрио», который должен стоять в ангаре.
Тони не может удержаться от искушения протестировать маневренность самолета и ставит его сначала на одно крыло, а потом заставляет выписывать в небе зигзаги, словно слалом между облаков. Ришо чувствует, что желудок превратился в камень, сжимается и все остальное, но он не желает доставить своему приятелю такое удовольствие, как повод упрекнуть его в трусости. А Тони просто визжит от наслаждения.
Сену они пересекают, как будто мальчишки через канаву прыгают. Тони выравнивает самолет и умолкает. Ришо удивляется, что не слышит приятеля сзади.
— А теперь ты чего замолчал, Сент-Экс?
— Потому что я думаю.
— И о чем ты думаешь?
Ответа нет. На обратном пути в Ле-Бурже, когда они уже идут на посадку, их тревожит некий щелчок. Пилоты опасаются худшего, и не зря: мотор глохнет на высоте восьмидесяти метров, когда отказаться от запланированного действия нет никакой возможности. Ришо кричит тонким голосом:
— Запускай двигатель! Запускай, бога ради! Запускай, говорю!
Но они уже почти на земле, и Тони решает не терять ни сотой доли секунды на бессмысленное действие. Недрогнувшей рукой он, готовясь к посадке, слегка приподнимает нос самолета, хотя до аэродрома еще не дотянули и на земле под ними полно разных камней и выбоин.
Ришо кричит. Тони тоже орет. Нос самолета касается земли, пропеллер от резкого удара отлетает, биплан переворачивается, одно из двойных крыльев ломается, оба ощущают сильный толчок на фоне сплошной хаотической тряски. Тела пилотов подвергаются неконтролируемым ударам. Грохот, скрежет, ломающаяся обшивка, боль. Потом все становится черным, и наступает тишина.
Мермоз все ставит на одну карту. Чтобы получить звание пилота, он должен безупречно взлететь и в совершенстве посадить самолет. С северо-востока дует довольно ощутимый ветер, к тому же он усиливается, но ни второго шанса, ни оправдания у Мермоза не будет. Видно, что он взволнован; и, хотя он залил в себя уже около литра воды, горло пересохло, а руки не находят себе места. В своем заношенном и выцветшем военном комбинезоне к нему подходит Березовский. Пару раз приподнимает левую бровь — ту, что специализируется на предупреждениях.
— Слушай мотор… — И, не прибавив больше ни звука, отходит.
Свежий бриз треплет ветровые конусы и вымпелы, но, несмотря на некоторое покачивание под порывами ветра, к взлету претензий нет. Полет проходит без происшествий, хотя ветер все крепчает. Мермоз выполняет все предписанные программой экзамена развороты, но через считаные минуты понимает, что свежий бриз стал уже шквалистым ветром. Самолет швыряет из стороны в сторону, и управлять им стоит немалых трудов. Свист и завывание воздуха не дают ему даже слушать мотор, о чем без конца предупреждает Березовский, и Мермоз чувствует, как по его телу под комбинезоном ползут ледяные капли пота. Ему страшно, да еще как — просто до ужаса. Вот только страшится он не на землю упасть, не смерти он боится, он боится завалить экзамен.
Собрав все силы, он готовит машину к посадке, развернув ее носом против ветра посреди адского грохота и болтанки, что творится наверху. Шасси обретают нормальный контакт с полосой в два прыжка, но самолет накрывает резкий вихрь, крыло касается земли и отламывается. Биплан бесконтрольно вращается, пока не встает наконец в нескольких метрах от одного из ангаров.
Солдаты из технической поддержки подбегают с носилками. Голова Мермоза лежит на штурвале. Один из них с силой хватает его за плечо.
— С тобой все в порядке?
Мермоз поднимает голову — подбородок вперед, весь красный от ярости.
— Нет, я труп! Я все завалил! — И сжимает кулаки.
Второй попытки нет, правила на этот счет недвусмысленны, там все четко. Сильный ветер — возможная составляющая условий полета и не является причиной переноса экзамена.
Когда Мермоз возвращается в расположение части, на нем нет лица. Проходит пост на входе без остановки, не здороваясь с караульными. Дурные вести всегда прилетают раньше, чем хорошие. Младший лейтенант Пеллетье обо всем уже знает и поджидает его прямо посреди главной улицы, между казармами, сверкая триумфальной улыбкой.
— Слушай, ты! Тебе на курсы подметальщиков лучше было податься! — И разражается громким хохотом, как будто сегодня счастливейший день в его жизни.
Возможно, так оно и есть.
Мермоз обводит его взглядом.
Теперь уж ему все равно, что будет: из армии вышвырнут или под трибунал отдадут…
Мермоз резко отшвыривает вещмешок, сжимает кулаки, и заслонки его ярости распахиваются во всю ширь. Он знает, что убить человека сил ему хватит. Пеллетье застыл в ожидании: рука поверх кобуры с казенным пистолетом, пристегнутой к поясному ремню. И вдруг, словно метеорит, в самый неподходящий момент на сцену врывается Березовский. Или в самый подходящий. Он сердит — брови сходятся острым углом над носом.
— Мне жаль, что я провалился, Березовский. Это ветер — ужасный ветер!
Инструктор смотрит на него с презрением.
— Ветер, значит! Не мели чепухи! А если война — что делать будешь? Скажешь противнику — давай как-нибудь в другой раз, а то сегодня ветер?
Мермоз ничего не отвечает и горестно кивает. Березовский удаляется, засунув руки в карманы своего вечного, покрытого масляными пятнами комбинезона, и, когда Мермоз оборачивается, Пеллетье рядом с ним уже нет.
К черту Пеллетье!
Ночью ему не спится. Жуткий ветер так и завывает в ушах. В каком-то бесконечном хороводе перед глазами продолжают кружиться картины сегодняшнего утра: полоса, увеличивающаяся в размерах, когда он спускался, ветер, который, казалось, вознамерился оторвать у самолета крылья. Все последние недели он держался от кокаина подальше, но сейчас снова чувствует властное влечение к этим белым, цвета мела, дорожкам. Теперь он не имеет ни малейшего понятия, что станет с его жизнью. Мермоз, этот задиристый петух, этот не ведающий страха человек, лежит на койке пластом, накрыв голову одеялом. Его бьет дрожь. В ту ночь он узнает, что ничто на свете не пугает больше, чем неизвестность.
Свет — белый, запах — резкий. Тони знает или же каким-то неведомым образом угадывает, что времени прошло много — часы или дни. И что это не Ле-Бурже, и что тело его уже не в окружении обломков самолета. Глаза открыть он пока не решается. Вдруг окажется, что ты уже умер? Он предпочитает оставаться по этому поводу в неведении. Ведь ты не умрешь, пока сам свою смерть не осознаешь. А если все же умер… то куда его отправили — на небо или в преисподнюю? Любопытство побеждает. Он медленно, очень медленно поднимает жалюзи век и видит Шарля Саллеса — тот сидит возле его постели на табурете.
— Саллес…
— Сестричка, пациент номер пять очнулся!
— Где я?
— А сам-то как думаешь?
— Ну если ты здесь, то уж точно не на небесах. Должно быть, это ад, но очень комфортабельный — с музыкой и девушками красивыми.
— Прям в точку! Госпиталь Вильмен никак не райские кущи, это уж точно. Здесь хлоркой воняет. Но сестрички попадаются — первый класс, сам увидишь…
Тони пытается посмеяться, но стоит ему шевельнуться, как тут же начинает болеть сразу все. Вдруг его пронзает беспокойство, и он вмиг становится серьезным.
— А что с лейтенантом Ришо?
— Поправится, но голова у него, конечно, пару-тройку дней поболит. Череп у него поврежден.
— Мне так жаль!
Появляется медсестра и знаками приказывает Саллесу выйти из палаты.
— Пациенту нужен покой.
Саллес хитро подмигивает своему другу, скашивая глаза в направлении филейной части медсестры. Она же делает вид, что ничего не замечает, и готовится измерить давление пришедшему в себя летчику.
И пока сестра методично сжимает и разжимает резиновую грушу, надувающую манжету у него на руке, Тони разглядывает ее с нежной улыбкой на лице.
— Отчего вы улыбаетесь?
— Потому что вы за мной ухаживаете.
— Это моя работа, — с профессиональной холодностью отвечает она.
Сложив тонометр, она оглядывает его тело, с головы до пят обмотанное бинтами.
— Авиакатастрофа, так?
— Точно так, не совсем штатное приземление.
Она неодобрительно качает головой.
— Вы у меня уже третий пострадавший пилот. Не понимаю я вас. Как будто бы и смерть вам не страшна.
— Смерть… ну да, главная забота всех и вся.
— А что, разве не так?
— Нам, быть может, меньше следовало бы беспокоиться о смерти и больше — о жизни.
Медсестра выходит из палаты, неодобрительно покачивая головой и бормоча под нос: «Ох уж эти летчики… кто бы их хоть немного уму-разуму научил».
На следующее утро, немного окрепнув, он пишет письмо матери — несколько успокоительных строчек, где в достатке и ласковых слов, и шуток, чтобы она уверилась в том, что с ним все хорошо, а в придачу — рисунки, ими он всегда свои письма украшает. Или марает. Заканчивает он послание, как и обычно, обещанием исправиться, просьбой прислать денег и еще одной: «Мамочка, люби меня, пожалуйста».
При падении Тони получил сотрясение мозга, множественные ушибы и ссадины. Однако теперь гораздо в большей степени, чем поврежденные ребра, боль ему причиняют мысли о последствиях: он без спроса взял самолет, стал причиной ранения офицера, да еще и разбил принадлежащий вооруженным силам летательный аппарат. Он мысленно перебирает возможные обвинения и доводы в свою защиту, составляя рапорт, который мог бы смягчить решение командования.
Изобретает целый воз и маленькую тележку аргументов, и все они видятся ему вполне убедительными, несмотря на серьезность его проступка. И он так озабочен тем, что же скажет командир эскадрильи, что полностью упускает из виду, что строже всего нас судит тот трибунал, что к тебе ближе всего.
В его палату торжественно, словно на театральную сцену, заходит Мари-Папон де Вильморен: молча, с высоко поднятой головой, она останавливается в метре от его постели, сложив руки на груди. На свою сестру она похожа — такая же высокая, с каре-зелеными глазами, однако с темными, а не рыжими, как у Луизы, волосами и даже с еще более гармоничными чертами лица. Красавица, но вот этой способности Лулу околдовать одним жестом целую толпу у нее нет и в помине.
В линиях прямого римского носа — фамильной черты всех Вильморенов — проступает воинственность. В щель между бинтами, которыми щедро закутана его голова, Тони пытается улыбнуться, но она не отзывается. Вся ее фигура словно выточена из глыбы льда.
— Сюда меня прислала сестра, передать тебе сообщение.
— Как она?
— Довольно сильно встревожена — по твоей милости. Моя сестра хочет довести до твоего сведения, что, посоветовавшись с родителями и братьями, она приняла решение: это не должно повториться — никогда. И если ты намерен просить ее руки и ваше обручение по-прежнему в силе, ты должен отказаться от своей абсурдной мании — летать.
— Ты это о чем?
И он садится в постели, хотя каждое движение причиняет ему боль.
— Полагаю, что я выразилась достаточно ясно.
— Перестать быть летчиком?
— Совершенно верно!
— Но это невозможно!
— Почему, позволь тебя спросить? Отец говорит, что занятие это для неудачников, что ни один уважаемый человек не позволит себе ввязаться в подобное дело.
— А что говорит Лулу?
— Я же тебе только что сказала! Это она попросила меня прийти сюда и передать тебе ее решение! Она не желает всю жизнь провести в страхе, опасаясь, что ее муж разобьется если не сегодня, то завтра или послезавтра.
Тони молчит, задумавшись.
— Или воздушные пируэты, или моя сестра. Тебе решать.
С высоко поднятой головой она сквозь зубы выдавливает слова прощания и уходит, оставляя за собой шелест колеблющихся юбок.
В его распоряжении — несколько дней в госпитале, пока не выпишут, и за эти дни он должен все обдумать и принять решение. Но разве здесь есть, над чем долго раздумывать? Его любовь к Лулу — превыше всего. Как может он отказаться от любви всей своей жизни?
Отказаться от Лулу невозможно… Но разве сможет он жить без полетов?
Он не видит, как, и, главное, где, в какой другой сфере жизни сможет он найти это счастье — разорвать путы, что приковывают нас к земле, и, став невесомым, взмыть ввысь.
Эта легкость…
Он порывисто меняет положение в постели, и острая боль в треснувшем ребре напоминает, что он не только отхлестан и побит снаружи, но теперь еще и разгромлен изнутри.
Как можно выбрать, что лучше: не есть или не дышать?
Он зол. И злится вовсе не на Лулу, потому что ее-то, конечно, понять можно. Скорее, это он чувствует себя непонятым. Полеты нисколько его не напрягают, он даже не считает их чем-то опасным. Оставшийся на земле понятия не имеет о тех связях, что устанавливаются там, наверху, о том, каким повелителем машины и времени является летчик, как твердо опирается он на тысячи кубических метров воздуха под крылом…
Впервые увидев Лулу, он непрестанно молился, чтобы она поверила в него, чтобы свершилось чудо и это божественное создание полюбило его — простого смертного и к тому же бедняка. Он горько улыбается. Бог карает нас, прислушиваясь к самым страстным нашим мольбам. Теперь Лулу любит его так сильно, что не желает мириться с мыслью, что он может разбиться насмерть, и даже не хочет позволить ему еще хоть раз сесть в кабину пилота.
И он мечется в сбитых простынях больничной койки — отчаянно и безнадежно, как оторванный хвост ящерицы.
Но любовь к Лулу де Вильморен толкает его ввысь с той же силой, что и любовь к полетам. Рыжая шевелюра Лулу — воздушный шар, что влечет его в небеса. Рядом с ней жизнь перестает быть мелкой, вульгарной. Нечего тут решать, все уже решено. Лулу хочет, чтобы он был с ней, живой и здоровый. Разве это не чудесная новость? Да он самый счастливый на свете человек! Но как же так, почему мгновенье назад он чувствовал себя таким несчастным? Миллионы мужчин пожертвовали бы одной рукой или даже двумя, чтобы оказаться на его месте. Он больше не будет летать и сделает Лулу счастливой.
Ее счастье станет моим счастьем…
Тони твердит сам себе, что ему несказанно повезло. И вместе с тем из глаз его катятся огромные, с кулак величиной слезы.
Наутро после бессонной ночи, в течение которой он десятки раз разбивался о взлетно-посадочную полосу, Мермоз отправился в офис командира части. Раз уж он завалил экзамен по летному мастерству, его должны будут направить в какое-нибудь наземное подразделение, на такие работы, где не потребуются специальные навыки пилота. Он не сомневается, что его отправят выполнять наихудший из всех возможных видов работ, но ему все равно. Раз уж не суждено стать летчиком, ему без разницы, на что будет потрачено его время.
Он приходит в офис части, однако капрал не обращает на прибывшего ни малейшего внимания.
— Мне бы хотелось узнать о своем новом назначении. Мое имя Жан Мермоз.
Тот бросает бесстрастный взгляд в свежий приказ.
— Нет ничего.
— Ты хорошо посмотрел?
— А ты что, думаешь, я читать не умею?
— И что это значит?
— Да что ты мне тут зубы заговариваешь? Думаешь, я твоя бабушка?
Мермоз поднимает над стойкой руку и хватает его за воротник. И тянет к себе вместе с плетеным, на колесиках, стулом, на котором сидит капрал, поднимая его кверху, над разделяющей их стойкой. А когда голова этой конторской крысы в звании капрала оказывается на расстоянии ладони от его лица, впивается в него колючим взглядом.
— Да я из тебя бабушку и сделаю, потому что в этом случае не нужно будет пробивать тебе башку.
Тот, задыхаясь, шепчет какое-то извинение.
Мермоз идет в учебно-тренировочный отряд, к которому был приписан, и, как положено по уставу, докладывает лейтенанту о своем прибытии.
— Ты ведь Мермоз, так?
— Точно так, господин лейтенант.
— Насколько я понимаю, это ты вчера разбил машину.
— Точно так, господин лейтенант.
— Ты хоть представляешь себе, во сколько обойдется восстановление самолета после подобных повреждений?
Мермоз медлит, раздумывая над ответом, так что лейтенант продолжает:
— Стоимость ремонтных работ следовало бы вычесть из твоего денежного довольствия, беда только в том, что тебе и за сотню лет будет не рассчитаться.
— Мне очень жаль, господин лейтенант.
— Тебе еще повезло, что тебя на гауптвахту не упекли! До сих пор не понимаю, с чего это я поддался на уговоры упрямца Березовского. Он говорит, что у тебя нутро пилота. — Офицер презрительно крутит головой. — Черт возьми! Да мне до лампочки — тайфун там начался или святой Петр с небес спустился. Клянусь всеми своими покойниками, если ты еще раз угробишь мне самолет, то весь остаток службы будешь мыть сральники во всех казармах.
Мермоз так ошеломлен услышанным, что чуть не забывает козырнуть, как положено, когда офицер разворачивается и уходит.
— Есть, господин лейтенант!
Он идет в ангар, где Березовский руководит процессом восстановления двойного винта. И внезапно видит его совсем другими глазами: он вовсе и не такой малорослый, и не такой прибитый.
— Березовский…
Инструктор спокойно оборачивается.
— Не знаю, как мне вас благодарить…
— Опаздываешь, Мермоз.
— Да я думал…
Движение рукой прерывает его объяснения. Березовский протягивает ему связанную из вереска метлу.
— Весь аэродром из конца в конец.
— Есть!