Красная карма - Жан-Кристоф Гранже - E-Book

Красная карма E-Book

Жан-Кристоф Гранже

0,0

Beschreibung

Париж, 1968 год: студенческие бунты, рабочие забастовки, Пятая республика рискует обрушиться, новое будущее — за ближайшим поворотом. Посреди всеобщего возвышенного безумия юный романтик Эрве обнаруживает труп знакомой студентки, чудовищно изуродованный и в позе, явно намекающей на йогу, — и к кому Эрве обращаться, как не к старшему брату, ветерану войны в Алжире, прожженному цинику и вдобавок полицейскому Жан-Луи Мершу? Париж вот-вот вспыхнет как спичка, на улицах беспорядки, полиции не до неведомых маньяков, и расследованием занимаются трое: Жан-Луи отвечает за полицейскую работу, Эрве и Николь, тоже студентка и подруга убитой, — за культурный контекст, которого Жан-Луи не понимает и не желает понимать. В своем новом романе «Красная карма» признанный мэтр, обладатель многочисленных престижных премий, неустрашимый исследователь зла Жан-Кристоф Гранже вновь раздвигает рамки жанра исторического детективного триллера. В этой истории будут зловещие секты, человеческая жестокость, родовые тайны и хрупкая надежда. Гранже ведет своих персонажей петляющими тропами по всему Парижу, затем в Индию — в Калькутту и Варанаси, где им откроется страшная, обагренная кровью истина, — и, наконец, в Ватикан, где обнаружится разгадка и, возможно, возродится надежда. Эти трое могли стать героями Парижа 1968-го — но нет, они стали героями совсем другой истории, гораздо жутче и кровавее. Впервые на русском!

Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:

Android
iOS
von Legimi
zertifizierten E-Readern
Kindle™-E-Readern
(für ausgewählte Pakete)

Seitenzahl: 593

Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:

Android
iOS
Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.



 

18+

 

Jean-Christophe Grangé

ROUGE KARMA

Copyright © Éditions Albin Michel — Paris 2023

 

Перевод с французского Ирины Волевич (главы 1–81), Юлии Рац (главы 82–156)

 

Серийное оформление и оформление обложки Вадима Пожидаева

 

Гранже Ж.-К.

Красная карма : роман / Жан-Кристоф Гранже ; пер. с фр. И. Волевич, Ю. Рац. — СПб. : Азбука, Азбука-Аттикус, 2024. — (Звезды мирового детектива).

ISBN 978-5-389-25289-9

Париж, 1968 год: студенческие бунты, рабочие забастовки, Пятая республика рискует обрушиться, новое будущее — за ближайшим поворотом. Посреди всеобщего возвышенного безумия юный романтик Эрве обнаруживает труп знакомой студентки, чудовищно изуродованный и в позе, явно намекающей на йогу, — и к кому Эрве обращаться, как не к старшему брату, ветерану войны в Алжире, прожженному цинику и вдобавок полицейскому Жан-Луи Мершу? Париж вот-вот вспыхнет как спичка, на улицах беспорядки, полиции не до неведомых маньяков, и расследованием занимаются трое: Жан-Луи отвечает за полицейскую работу, Эрве и Николь, тоже студентка и подруга убитой, — за культурный контекст, которого Жан-Луи не понимает и не желает понимать.

В своем новом романе «Красная карма» признанный мэтр, обладатель многочисленных престижных премий, неустрашимый исследователь зла Жан-Кристоф Гранже вновь раздвигает рамки жанра исторического детективного триллера. В этой истории будут зловещие секты, человеческая жестокость, родовые тайны и хрупкая надежда. Гранже ведет своих персонажей петляющими тропами по всему Парижу, затем в Индию — в Калькутту и Варанаси, где им откроется страшная, обагренная кровью истина, — и, наконец, в Ватикан, где обнаружится разгадка и, возможно, возродится надежда. Эти трое могли стать героями Парижа 1968-го — но нет, они стали героями совсем другой истории, гораздо жутче и кровавее.

Впервые на русском!

 

© И. Я. Волевич, перевод, 2024

© Ю. М. Рац, перевод, 2024

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа “Азбука-Аттикус”», 2024. Издательство Азбука®

IМЯТЕЖНИК

1

Эрве Жуандо вынырнул из густого тумана с булыжником в руке, держа его на манер дискобола. В такие моменты сравнение с атлетами древности юношу не пугало. Сквозь слезы, туманившие глаза, он увидел впереди, метрах в ста, плотную шеренгу спецназовцев.

Остроконечные шлемы, туго подпоясанные плащи, выставленные вперед щиты, до смешного похожие на крышки мусорных баков... Застыв в облаке слезоточивого газа, Эрве выгнулся, напряг мускулы и прижал кулак с булыжником к ключице — ну вылитый герой античного стадиона!

— Давай, Эрве!

— Врежь им прямо в морду!

— Целься в глаза!

Эрве ликовал: в этот момент он — один против врагов на этом шоссе, заваленном мусором, — чувствовал себя достойным наследником длинной череды повстанцев былых времен: 1789 года, 1832-го, 1848-го. Парижская коммуна... Мятеж у французов в крови — их история писалась под знаком протеста и жестокости. И вот теперь он, Эрве, стал их новым героем!

Размахнувшись, он метнул свой камень, стараясь забросить его как можно дальше. «Прямо вам в морды, сволочи!» Сейчас он ощущал себя таким же легким, как его булыжник, таким же победоносным, как крики «ура!» за своей спиной, и таким же грозным, как гул этого сражения на Лионской улице1.

Миг спустя Эрве услышал звонкий стук: это его «снаряд» попал в чью-то каску; до чего ж меткий удар! Камень, перелетевший через фланговые ряды спецназовцев, достался кому-то стоявшему сзади.

Ага-а-а, получай! Непонятная, беспричинная ярость, смутное удовольствие — разрушать все подряд, просто так, неизвестно зачем... И чисто детская радость: попасть в цель, как при игре в шары. Позади раздались восторженные крики: «Молодец, парень!» Два месяца назад, в марте 1968-го, нью-йоркский художник Энди Уорхол написал: «В будущем каждый человек получит право на пятнадцать минут славы». Сомневаться не приходилось: вот они и пришли — его пятнадцать минут! Он застыл на месте, упиваясь этим мгновением. Воздух был насыщен удушливыми аммиачными парами. Булыжники, вывернутые из мостовой, догоравший мусор, лужи — все, абсолютно все выглядело так, будто настал конец света. This is the end, beautiful friend...2

Но ответная атака не заставила себя ждать. Под грохот выстрелов и взрывов гранат Эрве отступил и короткими перебежками добрался до груды мусора — битой штукатурки, сломанных ящиков, вырванных секций садовых оград, — взобрался на эту баррикаду, ободрав по пути колено, и спрыгнул наземь по другую ее сторону. Раздались аплодисменты.

Он обливался по́том под несколькими свитерами, которые натянул на себя, чтобы смягчить удары полицейских дубинок. Плюс, конечно, душевный подъем. Сейчас у него мутилось в голове.

Где он?.. Какой нынче день?..

С начала месяца страницы календаря пылали, уносясь легкими хлопьями пепла вместе с демонстрациями, забастовками и AG3, — трудно даже вспомнить все, что было...

И вообще — какой нынче день?

Ах да: сегодня же 24 мая 1968 года, и на Лионском вокзале в семь вечера объявлен новый сбор. Неизвестно даже, кто этим руководил. Хотя... наверняка те же парни, что и 22 марта. Конечно, UNEF4. А также МЛ — марксисты-ленинцы... Поводом для сходки именно в этот день стал запрет на возвращение во Францию Даниэля Кон-Бендита5, главаря восстания, который после победного начала борьбы здесь, в Париже, уехал в Германию за поддержкой.

Прошел слух, что его поездку финансировала газета «Пари матч» в обмен на несколько фотографий. Намек ясен? Власти воспользовались этим, чтобы объявить его персоной нон грата на территории Франции. Крайне неудачная затея — она только подлила масла в огонь. Немедленно было решено организовать новую демонстрацию, с участием рабочих и знаменитых кинодеятелей, чтобы потребовать согласия на возвращение Кон-Бендита во Францию. Но почему именно на Лионском вокзале? Это для всех оставалось загадкой. По чистой случайности — а может, из стратегических соображений — на этот вечер было назначено радиовыступление президента де Голля. В двадцать часов манифестанты собрались у Часовой башни6, чтобы «послушать Старика». Генерал говорил монотонно, дрожащим голосом побежденного. И предлагал провести референдум — с целью выяснить, должен ли он оставаться у власти. Ответ собравшихся был единодушным. Все вынули носовые платки и замахали ими, скандируя: «Прощай, де Голль!»

Затем началась полная неразбериха. Никто из пришедших не знал как следует правого берега Сены. Что делать — остаться на месте, отправиться в Латинский квартал? Или разойтись по домам? Разумнее всего было бы тихо-мирно исчезнуть из поля зрения властей, но последние несколько недель никто в Париже не был способен поступать разумно. Добрые старые рефлексы бунтовщиков одержали верх над благоразумием. И толпа хлынула на Лионскую улицу, скандируя: «Де Голля — в отставку!», «Кон-Бендита — во Францию!», «Мы все — немецкие евреи!». Эрве шагал во главе процессии. Он не мог точно определить количество собравшихся, но все это скопище орало дружно, в унисон, как один человек. Так сколько же нас здесь — десять тысяч, двадцать, а может, и все тридцать?..

Бурное море голов и лозунгов, оглушительные людские вопли... и вся эта масса медленно, как поток лавы, текла в сторону Бастилии. Однако этот триумфальный марш продвинулся всего лишь метров на пятьсот, не больше. На перекрестке Лионской улицы и проспекта Домениля его участников блокировали мотожандармы, не давая идти ни вперед, ни назад. А вдали, на площади Бастилии, уже поджидали полицейские фургоны, пожарные машины и бульдозеры... Силам правопорядка ничего не стоило справиться с этой стихийной манифестацией. Однако ее участники пока еще держались стойко. Этим ребятам все было нипочем.

В мгновение ока они разворотили мостовую ломами, лопатами и мотыгами, взятыми неизвестно где, опрокинули припаркованные машины, разломали деревянные ящики для овощей и фруктов. А обломки — отличное топливо, накопившееся в Париже с тех пор, как мусорщики объявили забастовку! — полетели в костер. «Все на баррикады, товарищи!» Мотожандармы не двигались с места, ждали приказа. Вот тогда-то Эрве во внезапном порыве и «открыл бал»...

Появились первые раненые — кто с окровавленным лицом, кто с перебитыми костями. Один из них стонал: «Мой глаз... ох, мой глаз!..», другой выплевывал сгустки крови. Эрве посмотрел вверх. Манифестанты, забравшиеся на крыши, срывали с них черепицу, громили каминные трубы... А спецназовцы палили нестройными залпами через улицу, со стороны железнодорожных путей, пытаясь преградить дорогу бунтовщикам, и швыряли в них не только слезоточивые бомбы, но и боевые гранаты. Словом, нынче вечером обе воюющие стороны сражались не на жизнь, а на смерть.

— Да они просто спятили!

Похоже, Тривар до чертиков перепугался. Тривар был лучшим другом Эрве. Худющий долговязый парень с черной курчавой гривой. Когда он таращил глаза, казалось, они вот-вот выскочат из орбит. Тривар неизменно носил байковую блузу, слишком просторную для его худощавого торса. Он ровно ничего не понимал в студенческих протестах и слабо разбирался в требованиях рабочих.

— Вот... наконец-то удалось! Ох, что сейчас начнется!

Это предупреждение исходило от Демортье, самого мозговитого парня из их тройки. Это был плотный коротышка с расплющенным носом боксера и большими, воинственно сверкавшими голубыми глазами. Он носил куртку военного образца. Его голос звучал мягко, но выступал он так, что только держись, хотя в голове у него и была полная мешанина из всяческих теорий — ленинских, троцкистских, маоистских, ситуационистских7 и прочих; вдобавок он коллекционировал плакаты, издаваемые «Народным цехом» Академии изящных искусств, и проводил целые дни в «Обществе действий» главного корпуса Сорбонны. Никто не понимал, что он хочет сказать, — и прежде всего он сам. Эрве устало покачал головой. Его энтузиазм уже погас. Ну и команда... Горстка дураков состязается в метании камней — прямо как на городской ярмарке, если не считать каких-то громких и невнятных политических лозунгов.

— Ну, что дальше? — спросил Тривар у Эрве; Тривар был уверен, что тот будет ими руководить.

— Нужно вернуться на левый берег! — заявил Демортье.

— Да нас же загнали в угол! — простонал Тривар.

Он по любому поводу так размахивал руками, что широченные рукава блузы придавали ему сходство с летучей мышью. Эрве пришло в голову самое простое решение: вернуться домой, и — до свиданьица, дамы и господа, представление окончено. Но в этот момент все вокруг залил багровый свет.

— В атаку!

Этот крик пронесся вдоль всей баррикады нескончаемым эхом:

— В АТАКУ!

Обычно полицейские, перед тем как пойти в наступление, выпускали красную ракету, чтобы нагнать страху на противника. Началась всеобщая паника. Студенты тотчас же дружно отступили. Эрве всегда поражала эта мгновенная метаморфоза. Едва багровая ракета с шипением взлетала в небо, как недавние герои обращались в трусливое бегство. В этом было что-то отвратительное. Так, значит, вот она какая — их революция?! Вместо того чтобы бежать вместе с ними, он вскарабкался на какое-то возвышение, распластался на нем и начал следить за наступающими. Остроконечные каски с пурпурными бликами, просторные складчатые плащи, дубинки наготове... Спецназ мерной поступью шагал вперед, повергая в дрожь землю и нервы противника. Да, картинка была еще та!..

Эрве давно уже научился распознавать их всех: полицейские носили гимнастерки цвета хаки и брюки с острой как бритва складкой; мобильные жандармы были одеты в мундиры цвета морской волны, а спецназовцы щеголяли в авиационных очках и прикрывались тяжеленными щитами. Он невольно восхищался их видом. Наверно, все солдаты в мире испытывают такое же пьянящее чувство силы. Эти парни в чем-то были сродни легендарным наполеоновским ветеранам или пехотинцам в траншеях Первой мировой...

— Ну ты идешь или нет? — завопил Тривар.

Эрве натянул на нос шарф и догнал товарищей. Те направились было к Лионскому вокзалу.

— Нет, не сюда! — скомандовал Эрве.

Улица Лакюэ, слева от них, позволяла пройти по набережной Арсенала и таким образом обогнуть площадь Бастилии. Эрве знал этот квартал как свои пять пальцев. С самого рождения он жил в доме бабушки, у Венсенских ворот, откуда ездил по четвергам на 86-м автобусе в кинотеатр «Люкс-Бастий». Вскоре они оказались в темноте и тишине этого квартала, откуда спустились к порту Арсенала, прошли мимо пришвартованных суденышек и остановились у самой воды, в пустоте, с трудом переводя дыхание. Все трое, окутанные какой-то странной меланхолией, молчали и только жадно глотали воздух. Плеск воды, обтекавшей кораблики, легкое поскрипывание причальных канатов... казалось, все эти звуки принадлежат совсем другому миру. Отдаленный шум схватки долетал до них смутными отзвуками, какие бывают во сне. Стоя на этих влажных камнях, Эрве ушел мыслями в прошлое. Он закурил «Голуаз» и прикрыл глаза...

Теперь, когда ослабло сумасшедшее напряжение схватки, Эрве осознавал всю ее бессмысленность. Он был уверен, что со временем эти события оставят в Истории лишь смутное воспоминание о каком-то грандиозном, но нелепом фарсе.

2

Все началось годом раньше, со скандала в кампусе Нантер8. Причина: руководство запретило парням доступ в женский дортуар. Смехотворный характер этого «серьезного» дела возмутил всех — конфликт погасить не удалось.

Март 1968-го. Ватага парней разбивает витрины офиса American Express в знак протеста против войны во Вьетнаме. Виновные арестованы. Что вполне естественно.

Но один из них был студентом Нантера, и возмущенная группа студентов захватывает административный корпус факультета, а потом создает «Движение 22 марта» под руководством главного крикуна — вполне симпатичного парня Даниэля Кон-Бендита.

«Освободите наших товарищей!» — таково было их первое требование, которому затем суждено было повторяться не единожды; протестующие хотели все разнести вдребезги, но вовсе не желали страдать из-за последствий.

Власти повели себя снисходительно. Вандалов освободили, простив им захват башни. Однако «бешеным» этого было мало. Граффити на стенах, срывы лекций, оглушительные призывы через мегафон... Эрве исходил нетерпением: как же это прекрасно — нарушать устоявшийся порядок, даже не выдвигая каких-нибудь внятных требований; как здорово чувствовать себя «революционером»! Это приводило его в экстаз... Ладно, пошли дальше.

В начале мая декан, потерявший терпение, закрыл факультет. Это еще что за фокусы?! Такого злоупотребления властью протестующие стерпеть не могли. Даже те, кто мешал нормальной работе факультета, не допускали мысли о прекращении занятий. Где им теперь кучковаться для борьбы?!

Что ж, тогда они перебрались в Сорбонну, где могли предъявлять свои претензии к властям в парадном дворе университета. Однако их никто не слушал; более того, к концу дня ректор, далеко не такой терпеливый, как его нантерский коллега, вызвал полицию, чтобы разогнать юных бунтовщиков.

И вот началась карательная акция. Проверка документов. Как раз в это время студенты и лицеисты выходили из аудиторий. При виде полицейских мундиров они моментально сорганизовались и подхватили тот же лозунг: «Освободите наших товарищей!»

Всеобщая драка, булыжники, вырванные из мостовой (впервые), подожженные автомобили. Силы правопорядка не смогли противостоять этой неожиданной вакханалии бешенства. Полицейские вызвали подкрепление. Побоище затянулось далеко за полночь. С той и с другой стороны были раненые, многих мятежников арестовали. Итак, пламя бунта вспыхнуло, и теперь достаточно было не дать ему угаснуть.

Как раз в тот день, 6 мая, Даниэль Кон-Бендит и несколько его товарищей были вызваны в дисциплинарный совет Сорбонны для разбирательства инцидента в Нантере. Новый скандал. Новые демонстрации протеста, новые стычки.

10 мая те, кого арестовали неделю назад, предстали перед судом. Большинство из них были освобождены, однако нескольких парней приговорили к суровому наказанию — двум месяцам тюрьмы. Этого было достаточно, чтобы студенты тотчас опять ринулись на улицы. Сорбонна закрыта? Что ж, тогда мы закроем весь квартал!

Появились первые баррикады. Эрве был захвачен этим неистовым вихрем. Ему ясно вспоминается странный экстаз, испытанный им в тот момент на улице Гей-Люссака, где они громили все подряд и где царил дух войны и буйного веселья.

Конечно, были и окровавленные лица, и раненые товарищи; тем не менее над всем главенствовали радость и ликующее ощущение праздника...

 

Той ночью Эрве едва избежал ареста: перебравшись через баррикаду, он со всех ног помчался прочь, и ему удалось скрыться на улице Сен-Жак. На следующий день окрестности Сорбонны представляли собой довольно-таки мрачное зрелище разгрома. Восставшие были довольны. И никто уже не вспоминал, что свирепый разгул вызван всего лишь арестом нескольких типов, которые успели здорово разорить этот квартал.

Эрве не понимал смысла цепной реакции сопротивления, но дал вовлечь себя в борьбу. Тем более что французы-студенты и французы-нестуденты переживали настоящий медовый месяц. Горожане одобряли требования учащихся... правда, никто не знал, какие именно.

Второй приятный сюрприз: средства массовой информации отражали только те события, которые касались жестокости спецназа. И замалчивали тот факт, что студенты сами нарывались на репрессии. Как молчали и о том, что разрушают город именно протестующие. Между газетчиками и восставшими возникло нечто вроде соглашения: что бы ни творили эти парни, они не виноваты и пусть продолжают в том же духе.

Но тут была одна проблема: Эрве получил историческое образование. Он хорошо изучил восстания былых веков.

Ниспровержение власти в его понимании заключалось в том, чтобы получать реальные пули в грудь, позволять себя арестовывать, пытать, казнить. Мятеж поднимали в тот момент, когда у народа больше не было выбора, когда он умирал с голоду, когда гнет властей становился невыносимым. Вот почему Эрве, готовый швырять камни в полицейских, и не думал сравнивать себя с борцами Коммуны, подражать барбудос Фиделя Кастро или участвовать в китайской культурной революции.

Можно ли приравнивать выходки расхулиганившихся парней с Бульмиш9 к трагедиям, в которых погибли многие тысячи людей?! Нет, это было бы просто кощунством!

11 мая премьер-министр Жорж Помпиду, вернувшийся из поездки в Афганистан, тотчас принял все меры к восстановлению спокойствия, приказав вновь открыть Сорбонну и освободить арестованных студентов. Но было уже поздно. Теперь и рабочие начали бастовать, занимая заводы. Спустя несколько дней их примеру последовали служащие, чиновники и либеральные преподаватели... Жизнь во Франции была парализована, и в довершение всех бед исчез бензин!

По мнению Эрве, требования служащих были более законными. Но, честно говоря, они его уже не интересовали. Совершенно не интересовали. Все эти истории с повышением зарплаты, с продолжительностью рабочего дня, с профсоюзами были ему безразличны. Так что он мало чем отличался от других маменькиных сынков, которые, подхватив популистскую лихорадку, громогласно объявляли себя сторонниками рабочих, хотя никогда не стали бы даже обедать с ними за одним столом.

Во времена этого хаоса Эрве полюбил бродить по городу. Если ему хотелось поразвлечься, он отправлялся в Сорбонну, где творилось нечто в высшей степени комичное. С того дня, как Сорбонну вновь открыли, там было введено «самоуправление»: жизнью университета руководили теперь комитеты, комиссии, представители AG. Там же находились перевязочная, ясли и служба порядка... А еще там готовили еду и обеспечивали всех провизией... Но главное — митинговали...

Стенды в парадном дворе были увешаны листовками, газетами и приглашениями на дебаты. Маоисты, троцкисты, марксисты-ленинцы, ситуационисты, анархисты... кого тут только не было!

Эрве забавляла вся эта сумятица. Если действия (демонстрации, стычки) просто выглядели не слишком привлекательно, то все, что им сопутствовало (мысли, теории, комментарии), и вовсе невозможно было принять. Эрве знать не знал, каким курсом следовали приверженцы всех этих идей, но одно было ясно: это не История. Как можно восхищаться Лениным, который пролил столько крови?! Или Че, который, невзирая на свою героическую судьбу, стрелял, как говорили, в людей направо и налево не раздумывая?! Или взять хоть китайскую культурную революцию, чью истинную суть никто, абсолютно никто здесь не понимал...

— Ладно, пошли, что ли?

Сказав это, Демортье встал: их задержка у воды уже начала раздражать этого пылкого борца, фанатика, которому не терпелось перейти от слов к делу.

— Ну и куда пойдем? — спросил Тривар, закуривая «Голуаз».

— На левый берег. Вот где уж точно настоящая заваруха.

И они зашагали дальше, в сторону набережной Генриха IV. Почти сразу же их обогнала группа бунтовщиков, которые бежали к бульвару Бурдон; эти вооружились железными прутьями и пращами.

— Что случилось? — крикнул им Демортье.

— Все на приступ Биржи! Капитализму хана!

Демортье, с его фигурой боксера легчайшего веса, даже пошатнулся — так силен был шок. А Тривар — тот просто схватился за голову. «Биржа... — подумал Эрве. — А собственно, почему бы и нет?!»

3

У двадцатидвухлетнего Эрве Жуандо была обманчивая внешность: высокий худощавый блондин, он напоминал героя популярных в то время комиксов о Большом Дюдюше10, разве что без очков. Вполне симпатичный парень, но в своем роде — слишком уж худощавый и слишком высокий. Сам он ненавидел свою внешность. К счастью, его губы — в стиле Мика Джаггера — придавали ему, как он полагал, некоторую сексуальность.

Идеалом Эрве был лорд Браммел11. Он свято верил, что одежда мужчины — это самое важное в жизни. Бодлер писал, что настоящий денди обязан даже ночевать перед своим зеркалом. В отличие от него, Эрве полагал, что не должен спать вообще. Ибо элегантность таится в каждой складке сюртука, но также и в каждой секунде: о бдительности нельзя забывать ни на миг.

Тем не менее его гардероб состоял из простой вельветовой куртки, нескольких рубашек «оксфорд», джинсов, пузырившихся на коленях, и пары туфель Clarks.

Но главное, как известно, — это детали. Например, перстень или искусно повязанный шейный платок; по таким вопросам он консультировался с опытными людьми, самыми тонкими знатоками мужской одежды в кампусе. Кампус... Превратности судьбы сослали Эрве (притом что он жил в Париже, у Венсенских ворот!) в Нантер, на новосозданный факультет. И теперь каждое утро он с отвращением садился в метро (линия № 1, он знал наизусть все ее станции), ехал через весь город и, вконец измотанный, прибывал в «ЛА ФОЛИ, УНИВЕРСИТЕТСКИЙ ГОРОДОК».

В те времена Десятый округ Парижа представлял собой довольно жалкое зрелище. Это были здания, возведенные кое-как на покинутых армией пустырях, совсем недалеко от района трущоб. И вот теперь, как ни странно, этому подобию бразильских кварталов бедноты суждено было принять всю золотую молодежь Западного Парижа. Эрве, парень скромного происхождения, чувствовал себя довольно неуютно в этой компании юных богатеев. Все они учились на факультете права или факультете экономики. А он изучал историю и философию. И откровенно третировал всех этих молокососов в дорогих мокасинах, втайне безумно им завидуя. Итак, подведем итоги. Эрве Жуандо был, как уже сказано, худощавым долговязым парнем, который проводил свою жизнь в метро и таскал на спине, подобно водолазам с их кислородными баллонами, рюкзак с книгами по двум гуманитарным дисциплинам. Теперь все ясно? Так вот, все это было ложью.

Ну или, по крайней мере, не совсем правдой. Учеба была для Эрве то ли хобби, то ли даже чем-то вроде каторги... короче говоря, она его вовсе не увлекала. Несмотря на блестящие успехи, он относился к этому мирку с его профессорами, студентами и лекциями вполне равнодушно, если не сказать — презрительно. Эрве был, без сомнения, очень умным, а может, и гениальным юношей. Блестящий острый интеллект делал его неординарной, избранной, но притом слегка извращенной личностью, выделяя из общей массы студентов, моментально приходивших в экстаз от любой новой идеи и противопоставлявших ее застывшим, заплесневелым устоям профессоров, которые, напротив, категорически не принимали ничего нового. Но тогда что же могло воспламенить Эрве?

Ответ: девушки.

Вот что было для него главным — любовная страсть. Ничего общего с плейбоями кампусов или с ухажерами, тайком пробиравшимися в женские дортуары. У него был характер золотоискателя, пионера неисследованных земель. Эрве искал великую любовь. Прекрасную, чистую, пламенную... В 1968 году, когда у всех парней зудело в штанах, подобные тонкие чувства выглядели комично, чтобы не сказать больше. Но себя не переделаешь. И Эрве продолжал искать свой идеал, невзирая на многочисленные (а вернее сказать — сплошные) неудачи. Однако он не унывал, — напротив, это придавало ему мужества искать дальше. Эдакий конкистадор в любви. Правда, временами его одолевали сомнения. Особенно когда он наблюдал за опытными соблазнителями, которым ничего не стоило кадрить девиц, — те сыпались на ухажеров, как спелые яблоки с дерева. Обычно это были безмозглые вульгарные дебилы. Но тогда почему же они нравились? И почему он, Эрве, так упрямо отказывался подражать им? Правда, его нередко посещала мысль: если девушек привлекают подобные кретины, значит и сами девушки недалеко от них ушли? Он никак не мог выбраться из этого заколдованного круга: блестящий, способный парень, мечтавший стать полным идиотом, чтобы соблазнять девчонок, которые были ничуть не лучше своих кавалеров. Так что же делать?

Да ничего.

Эрве хотел завоевать свое место под солнцем. Жадно мечтал о нем, мысленно рисовал его, лепил, создавал разные сценарии. Не жалея времени, с утра до вечера грезил об удаче под звучавшие из проигрывателя «A Whiter Shade of Pale» группы Procol Harum или «Nights in White Satin» Moody Blues.

Он погружался в свои фантазии, и это было так приятно! Так величественно!

Счастье в меланхолии — вот каким было его кредо. Всякий раз после очередного «сейшена» в клубе или в университете (их еще называли une boum) Эрве, растерянный и униженный, спрашивал себя: где же эта волшебная легкость, этот вдохновенный оптимизм юности?! Однажды, проходя по Сен-Жерменскому бульвару после очередной неудачной любовной охоты, он разрыдался. И, стоя в темной подворотне, всерьез задумался: а не покончить ли с жизнью раз и навсегда?..

Однако назавтра он снова приободрился.

Разумеется, он прибегал и к сильным способам расслабухи — к алкоголю, к траве... Но результаты были ужасающими. Алкоголя он на дух не переносил. Что же до гашиша, то это снадобье вызывало у него только слабость и тошноту. Ему не хватало главного — беззаботности. Он был трагическим персонажем. И ничего не мог с этим поделать. Единственным спасительным средством, оберегавшим его от худшего, была музыка. Та эпоха была периодом не политики или разочарований, а рок-н-ролла. Однако следовало четко различать настоящий и фальшивый рок, рок англосаксонский и французский. Никаких там йе-йе, группы «Привет, мальчики!» и прочей дешевки. Даже битлы или The Beach Boys, с их бабьими голосами, и те никуда не годились.

Эрве слушал другой рок — настоящий, мужественный: The Rolling Stones, The Yardbirds... Мощные гитарные аккорды, рваные ритмы, безжалостная дисгармония, от которой сводило кишки, — вот что повергало его в экстаз.

И внезапная дробь, сопровождающая джазовую мелодию, — «All Day and All of the Night» The Kinks.

Эрве никогда еще не слышал такой музыки. Никогда не ощущал такого трепета. Да, это было, конечно, наслаждение, от которого бросало в дрожь, — но не только... Это был голос нового мира. Мира, в котором груз его возраста, все его тяготы и тоска оборачивались чистым экстазом. Он обрел наконец свое противоядие. В этом звуковом потопе чувствовалась мощная сила, превращавшая все, что его подавляло и мучило, — гнев, робость, тревогу — в прилив наслаждения и ликования. Конвульсия восторга, охватывающая все его существо, изгоняла страдания, возносила к неугасимому фейерверку счастья.

Когда песня кончалась, он тут же слушал ее снова, раз за разом. Это было похоже на наркотик, на родник в пустыне, на женщину в ночи... Он упивался хрипловатыми аккордами этой гитары, ее влекущими вкрадчивыми переборами, сладко терзавшими душу; упивался тягучим, гортанным голосом Рея Дэвиса, барабанной дробью, пронзавшей грудь...

Его приятели могли сколько угодно делать революцию, а девушки — плевать ему в лицо: настоящая жизнь была тут, на пластинках его проигрывателя. Вот где существовал иной, волшебный мир, существовала иная вселенная.

Вы только представьте: в том же 1964 году The Kinks выпустили диски «All Day and All of the Night» и «You Really Got Me». А через год «Роллинги» записали «(I Can’t Get No) Satisfaction».

Мировая История запечатлеет именно эти важнейшие события. Ну а что касается остальных, то над ними можно только посмеяться.

4

Их троица свернула на улицу Сент-Антуан, которая вскоре перешла в улицу Риволи. Повсюду опрокинутые помойные баки, раскиданный мусор. Темные окна жилых домов. Обстановка комендантского часа, страха, войны... Время от времени эту мертвую тишину нарушали внезапные оглушительные звуки — пронзительные сирены полицейских фургонов, нестройные голоса товарищей с флагами под мышкой, горланивших песни. На площади Шатле они увидели и ощутили следы новой схватки: несколько сот метров замусоренной мостовой, запах гари, блуждающие тени, догоравшие обломки на асфальте... весь этот хаос распростерся до самого Лувра. Парни машинально ускорили шаг, словно восставшие там, впереди, нуждались в их помощи. Студенты уже возвели баррикаду на перекрестке улиц Риволи и Адмирала де Колиньи. Неподалеку выстроились полицейские — они заняли площадку перед Лувром и теперь преграждали дальнейший путь.

Знакомая сцена. Студенты передавали по цепочке булыжники и всякие обломки, чтобы укрепить свою баррикаду, или вырывали из земли решетки, защищавшие корни деревьев. При свете горящего мусора и уцелевших фонарей можно было различить вельветовые пиджаки, плащи, рабочие блузы. Поодаль, слева, маячили фосфоресцирующие оранжевые полосы на непромокаемых плащах спецназовцев. За их шеренгой выстроились поливальные машины и бульдозеры, готовые врезаться в баррикаду...

Эрве вздохнул: вряд ли в этом будет хоть какой-нибудь толк... Демортье и Тривар — те уже помогали товарищам. А он обогнул баррикаду, прошел под сводами галереи улицы Риволи и свернул на улицу Оратуар. Тут он постоял с минуту, прислонившись к ограде. Потом сел на тротуар, в тени статуи адмирала Колиньи, закурил очередную «Голуаз» и погрузился в мечты, как недавно на набережной Арсенала. Вот таков он был, этот Эрве: вокруг него горел Париж, надвигался конец света, а он сидел и спокойно покуривал, глядя в пространство, у ног бородача в жабо, которого всегда принимал за Генриха IV.

Если честно, он предпочитал именно это занятие: посиживать в своем углу и мечтать под отдаленный грохот боя. Это ощущение напоминало ему те приятные минуты детства, когда он засыпал в своей комнатке, пока бабушка ужинала в обществе соседок. Сквозь дрему он с удовольствием прислушивался к приглушенным звукам их беседы — они убаюкивали его, погружали в сон. Но сегодня вечером он хотел сосредоточиться на своих нынешних «объектах». Их было три.

Впервые он встретил их в вечерней заварухе 10 мая, а потом мельком увидел во время демонстраций и выступлений забастовщиков. Увидел и — чего уж тут мелочиться?! — влюбился сразу во всех трех. А почему бы и нет?! Первая была пылкой натурой — можно сказать, натурой пассионарной. Ни на миг не покидала баррикады, орала до хрипоты: «CRS12 равно SS!» и выкрикивала расхожий лозунг: «Красоту — на улицу!» Сюзанна (так ее звали) была беспощадной, пылкой и опасной противницей. Типичная левачка! И полицейским оставалось одно — выстоять против нее.

Вторая — Сесиль — была посерьезнее: фигура квадратная, как клетки на ее шотландском килте, который она скрепляла большой блестящей английской булавкой, вполне соответствующей этому наряду.

Эрве с удовольствием беседовал с ней — она была благотворным оазисом интеллекта в этой пустыне невежества. Ее круглое лицо, увенчанное еще более круглым пучком волос, напоминало ему русскую куклу-матрешку, даром что она могла цитировать наизусть таких философов, как Мишле или Сен-Симон...

Третья из девушек... ах, третья!.. Ее звали Николь, и она была принцессой в этом трио. Рыжеволосая буддистка из богатой семьи, она царила в своем уютном, маленьком, но могущественном королевстве, глава которого — ее отец, блестящий хирург, — работал в больнице Отель-Дьё13.

И тут перед Эрве возник Демортье, с лицом, измазанным в саже.

— Что случилось? — буркнул Эрве, отбросив сигарету.

— Как это «что случилось»?! Мы идем на приступ Биржи, черт подери!

И снова Эрве заколебался. Он ведь может вернуться домой, пешком... так у него будет время помечтать о трех предметах своей любви. О том, как лучше подобраться к ним, поведать о своих пламенных чувствах, и... Но тут Демортье дружеским пинком поднял его на ноги (Эрве все еще сидел), крикнув:

— Давай шевелись! Пора идти! Спецназовцы отступают. Самое время мотать отсюда!

5

Они прошли в начало улицы Оратуар и свернули налево, к улице Сент-Оноре. И снова их окутали сумерки и безмолвие этого квартала. Проходя мимо садов Пале-Рояля, они повстречали нескольких полицейских, но не спецназовцев или патрульных, а обычных постовых, которые топтались под скудно освещенными арками. Судя по всему, это был квартал министерств и прочих административных зданий. Здесь пахло старинными каменными стенами, лощеными депутатами, обсуждаемыми законами — только этим, а больше ничем...

— Давай сюда!

У Тривара всегда лежал наготове, в кармане, план Парижа. Никто из троицы не знал этого округа — даже Эрве, а ведь ему частенько приходилось бродить по Большим бульварам в поисках фильма ужасов. С улицы Пти-Шан они свернули налево, но скоро пошли назад: Тривар передумал. Да, их революция выглядела по меньшей мере странно... Тут попахивало скорее Граучо Марксом, чем его однофамильцем Карлом14.

Однако Эрве здесь нравилось: этот квартал с его крытыми галереями и старинными кабачками дышал былыми веками.

Призвав на помощь фантазию, можно было представить себя в эпохе Флобера, Мопассана, милых театров и цилиндров... Сейчас от этого остался только еле уловимый аромат, но даже и в нем было нечто теплое, успокаивающее. Не угодно ли вам сесть в фиакр? Улица Вивьен. Ни одной живой души. Ни одного огонька. А ведь пару недель назад все торчали у окон, выходили из домов, чтобы раздать студентам бутерброды. Теперь с этим покончено. Горожанам уже надоела вся эта сумятица; даже более чем надоела: самая хорошая шутка — короткая шутка.

— Ну вот, пришли!

Над замершими улицами разносился новый гул. И парни опять ускорили шаг, почувствовав в жилах прилив адреналина. Они вышли на улицу Четвертого Сентября и получили убедительное подтверждение своего чутья: этим вечером мощное дыхание толпы студентов грозило смести с лица земли Большой Капитал. Тысячи манифестантов взяли в клещи парижскую Биржу с ее величественной колоннадой, уподоблявшей это здание греческому храму. Эрве вспомнились буйные древние язычники, готовые низвергнуть статуи своих прежних идолов.

Но даже сейчас, вот прямо сейчас, он не верил, что эти способны на такое кощунство. Разумеется, он был молод и на его век выпало еще мало испытаний. Однако он достаточно хорошо изучил историю, чтобы понимать: все это — обман, липа! Человек никогда не борется за других людей и уж тем более за какие-то идеалы: он попросту хочет отщипнуть кусок от общего пирога. И тщетно юноши мечтали о том, чтобы изменить мир, — они не могли изменить даже самих себя; в глубине души они были капиталистами: урвать побольше для себя, оставив другим жалкие крохи.

И все это знали. Но тогда к чему это левацкое лицемерие?!

Эрве замешался в толпу вместе с Триваром и Демортье. Голоса из мегафонов терялись в общем гомоне; толпа, словно могучий морской прилив, то наступала, то откатывалась назад. Люди не спускали глаз с этого проклятого здания, озлоблявшего их своим величием, своей мощью, своим престижем.

Работая локтями, приятели пробрались сквозь толпу к решетчатой ограде Биржи. Перед ними сомкнутыми рядами стояли дюжие молодцы — силы правопорядка то ли UNEF, то ли PSU15. Схватка началась внезапно. Эрве испугался так, что едва не намочил штаны. Выбраться из толпы было невозможно. Сейчас его притиснут к решетке и попросту раздавят. Их отшвырнули вправо, потом влево, потом бросили прямо на железные прутья. Цепь полицейских разорвана. Люди карабкаются вверх по решетке. Им аплодируют. Эрве шатается, но все же кое-как держится на ногах. Решетки сдаются. Осаждающие взбегают по ступеням храма. Наверху дюжие парни в касках бьют в запертые двери деревянной балкой, словно тараном. На сей раз им сопутствует удача. Теперь это даже не война, а средневековая осада или взятие античной крепости.

Гул голосов сливается с треском вырванных дверных петель. Эрве чудится, будто его куда-то уносит то ли землетрясение, то ли извержение вулкана. И вдруг он попадает во дворец Броньяра16.

Люди разбегаются по зданию. Их топот отдается в холле громким эхом. Толпа мечется под сводами здания, вопит, кишит, распадается, громит все на своем пути... Эрве давно потерял из виду Тривара и Демортье; наверно, они уже пробрались в самое сердце этого реактора — в зал сейфов, куда отдаются распоряжения, где каждодневно бьет денежный гейзер. В воздухе порхают листы бумаги, летают стулья. Разгром. Святотатство. Вандализм. Храм должен быть повержен! Бог денег будет уничтожен!

Эрве стоит неподвижно, как зачарованный. Он думает о величественных шедеврах Жак-Луи Давида, Никола Пуссена, Жан-Леона Жерома, Франка Фразетты. Тот же хаос, та же мешанина, та же красота...

Толпа опрокидывает столы, срывает панно со стен, сваливает в кучу стулья, пюпитры, бумаги... Огонь. Телефонные кабины справа от Эрве начинают трещать в языках пламени.

Эрве в ужасе отступает. Выйти отсюда... сбежать подальше от этой слепой ярости. На стене дома в Пятом округе он прочитал лозунг: «Революция должна быть праздником!» Но вот что скверно: праздник-то закончился. И теперь воздух насыщен ненавистью, жаждой смертоубийства. Юноша бросается бежать и мчится прочь, сквозь гул этой роковой ночи.

6

— А это еще что?

— Это бензопилы.

— Для чего?

— Чтоб деревья спиливать.

— Зачем?

— Что значит «зачем»? Чтоб снести как можно больше платанов на Бульмише, усёк?

Жан-Луи, тридцати четырех лет, главный громила, искал подходящих партнеров для своего проекта «радикальной дестабилизации власти». Сперва он обратился к силам порядка Национального союза французских студентов. Но те оказались чересчур осторожными. Тогда он сунулся к африканцам — выходцам из Катанги; эти дебилы готовы были круглые сутки охранять Сорбонну, но лишь для того, чтобы заниматься рэкетом тамошних парней. Слишком глупы... И вот теперь он обратился к кабилам17. Эти согласились сотрудничать, хвастаясь тем, что их «главный» воевал в Алжире18 (что очень удивило Мерша, который как раз и участвовал в той войне, притом вполне активно). Впрочем, нынешние кабилы всего лишь торговали гашишем и прочей дурью в кулуарах Сорбонны.

Жан-Луи сразу понял, что может использовать этих парней для своих планов в обмен на скромное вознаграждение. И поэтому купил у них пару бутылок сухого медока, которые они украли в «народной» аптеке Сорбонны.

— Пора покончить со Старым Режимом! — провозгласил он. — И не только с его идеями, но и с его основами, с его символами. Чтобы построить новый мир, нужно сперва разрушить все старое.

Кабилы ухмылялись, слушая его. Один из них сплюнул на землю. Второй закурил сигарету. Третий прищелкнул пальцами. Им было глубоко плевать на политику. Они стояли в темном закоулке на улице Фоссе-Сен-Жак, где Мерш укрыл фургончик «Ситроен 2 CV», угнанный накануне. Затея, конечно, рискованная, но каждая пила весила не меньше двенадцати кило. Так что тащить эти пилы на себе через весь Пятый округ нечего было и думать!

Он вытащил с платформы «ситроена» одну пилу и показал ее им при свете уличного фонаря.

— Вот она — поперечная пила Stihl Contra. Мощность — шесть лошадиных сил. Семь тысяч оборотов в минуту. Зубчатая цепь с острыми лезвиями. Эта штука может спилить столетний дуб за каких-нибудь семь минут!

Кабилы нагнулись, чтобы лучше рассмотреть это чудо-юдо.

— Что нам нужно, — бросил один из них, — так это оружие... настоящее. Мы тебе не лесорубы.

— Потерпите, я над этим работаю, — солгал Жан-Луи.

Он чувствовал на себе сзади, за брючным ремнем, ствол «кольта-45». Запах пороха щекотал ему ноздри. Обонятельная галлюцинация. Он уже привык к таким фокусам — и принятые амфетамины ничуть не облегчали дела.

— Так ты сможешь нам его раздобыть? — настойчиво спросил один из кабилов.

— Говорю же тебе: я над этим работаю. Но учтите: если мы договоримся, отыграть назад уже не получится.

— Назад — это для гомиков, — бросил один из них, и остальные заржали.

Жан-Луи со вздохом отдал первую бензопилу одному из парней. Затем вторую — следующему. Всего их было пять. Счет сходился.

— А теперь, — скомандовал он, — вы пройдете по улице Сен-Жак, доберетесь до бульвара Сен-Мишель и будете спиливать все, что попадется под руку. Только поаккуратней, чтоб дерево не свалилось вам на башку.

Новые ухмылки. Нынче вечером кабилы, видимо, тоже перебрали дури и амфетаминов. Ради военной точности нужно было скомандовать еще разок:

— Давайте, вперед! И сносите все подряд по максимуму.

Парни с пилами ушли. Жан-Луи посмотрел им вслед и тоже зашагал прочь. Перед тем как присоединиться к своему «войску», он хотел обойти вверенную ему территорию: теперь он воображал, будто вся эта заваруха — дело его рук.

Перейдя улицу Сен-Жак, он свернул на улицу Мальбранш. Под кожаной курткой у него висел на ремне портативный радиопередатчик, настроенный на волну полиции. Этот прибор — его талисман! — позволял владельцу точно фиксировать передвижения спецназа и прочих мобильных полицейских подразделений. Бои разгорелись на площади Эдмона Ростана и чуть дальше, на площади Сорбонны. Прочие схватки разворачивались по другую сторону этого массива — на углу рю дез Эколь и Сен-Жак. Пригнувшись и втянув голову в плечи, Жан-Луи начал осторожно подниматься по ступенчатой улице, прислушиваясь к хриплым донесениям своего радиоприемника и держась поближе к стенам, точно собака или, вернее, тень собаки.

Когда он добрался до улицы Ле-Гофф, хриплые вопли приемника стали совсем уж оглушительными. Мерш усмехнулся: значит, битва достигла невиданного накала. Студенты, рабочие и хулиганье всерьез вознамерились разорить город, и полицейская свора быстренько слиняет под их напором. Вот именно на это он и рассчитывал — на славную беспощадную резню. Он до самых глаз закутал лицо шейным платком и осторожно выглянул из-за угла. В дымном зловонном воздухе мелькали булыжники и «коктейли Молотова». У каждого дома — рукопашные схватки. Обезумевшие студенты... Полицейские, свирепо работающие дубинками...

Мерзкое зрелище, конечно, но все это необходимо, чтобы устроить настоящую бучу. Жан-Луи вытащил из-под куртки две гранаты и швырнул одну из них в полицейских, а вторую — в студентов. Это чтоб не завидовали друг другу. Гранаты что надо — мощные, начиненные тринитротолуолом, безосколочные, расширенного действия. От их взрыва лопались барабанные перепонки, а при случае они могли лишить человека руки или оскальпировать. Потом он рванул бегом через улицу и спрятался между обгоревшими машинами. Мимо сновали санитары в касках, с носилками. Никто не обратил на него внимания.

Улица Виктора Кузена напоминала защищенную траншею. Однако не успел Мерш сделать и трех шагов, как наткнулся на новые отряды. Это были резервисты, которые начищали свое оружие в ожидании приказа идти на приступ. Жан-Луи едва успел юркнуть под арку, в здание университета, — со дня захвата студентами оно было открыто круглые сутки. Через минуту он очутился в коридоре с мраморными стенами. Здесь все еще горели люстры, разливая слабенький свет, почти такой же тусклый, как свечной. Свечи... Жан-Луи чудилось, что он попал в храм, загаженный мусором. Проклятье! Сам он никогда здесь не учился — его вообще угнетали подобные очаги культуры, — однако при виде такого жалкого состояния Сорбонны пришел в полное уныние.

Коридор. На скамьях дремали ребята; похоже, сон у них был тяжелый. Пол завален бумажным мусором, одеждой, ящиками из-под овощей. Стены залеплены плакатами с изображениями разных преступников — Че, Хо Ши Мина и прочих злодеев-диктаторов; среди них Мао. Сволочи поганые... Жан-Луи заранее раздобыл план здания Сорбонны и досконально его изучил. Он знал, что поднимется сейчас на галерею Жана Жерсона, пройдет мимо капеллы и выберется на улицу Сен-Жак. Он хотел убедиться, что и там жарко. Дойдя до двери № 54 (он не знал, что там за ней), Жан-Луи очутился перед портретом Ленина, черт знает зачем прикнопленным к стене.

«Народ не нуждается в свободе, ибо свобода — это одна из форм буржуазной диктатуры». Его прохватила холодная дрожь. И он сказал себе: «Ты не лучше этого безумного фанатика». Вот какой ценой достигаются нынче цели. А битва продолжалась — как наверху, так и внизу. Полицейские бегали взад-вперед, пытаясь свести концы с концами в этом ночном сражении. С шипением взлетали гранаты, мелькали в воздухе камни — тогда как лицей Людовика Великого и Коллеж де Франс по другую сторону шоссе пребывали в незыблемом покое; что ж, пускай молодежь выпустит пар...

Мерш спускался по откосу к рю дез Эколь, как вдруг у него под курткой зашелестел голос из передатчика. Сунув руку за пазуху, он прибавил звук:

«Вниманию властей! Вниманию властей! В комиссариате пожар! Мы в осаде! Сгорим заживо!»

Это были парни из главного комиссариата Пятого округа, с улицы Монтань-Сент-Женевьев. Ага, значит, там скоро будет барбекю из сыщиков! Черт подери, такое зрелище пропустить нельзя!

7

До площади Пантеона добраться невозможно. Мерш прошел в конец улицы Сен-Жак, но убедился, что рю дез Эколь также заблокирована. Тогда он свернул направо, в тесный проулок. Миновав фасад Коллеж де Франс, он вскоре добрался до тупика, который вел неведомо куда, но зато по пути пересекался с улицей Кладбища Сен-Бенуа, — правда, вход был перегорожен решеткой, но Мерш перелез через нее без особого труда... Ну почти без особого...

Добравшись до конца тупика, он ухватился за водосточную трубу и вскарабкался по ней на цинковую крышу. Теперь ему осталось только пробраться между каминными трубами и телеантеннами. Никаких проблем. Париж в его руках! Припомнив нужный маршрут, он нашел глазами улочку, которую искал, и спустился, цепляясь за лозу дикого винограда, тянувшуюся по стене сверху донизу. Дикий виноград — ну надо же!..

Здесь, на этой коротенькой пешеходной улочке, царил благообразный покой семнадцатого века. Как раз то, что нужно, чтобы добраться до улицы Монтань-Сент-Женевьев, проложенной еще в тринадцатом столетии. Наконец он заметил злополучный комиссариат. Здание подверглось крутой расправе. Сперва нападающие подожгли фасад, а потом заблокировали все входы и выходы, чтобы помешать полицейским выйти. И ни одной машины, никакой подмоги, чтобы спасти обреченных бедолаг.

— Да что же вы творите, черт подери?! — взревел сыщик.

Ему ответили смехом; затем посыпались выкрики, претендующие на остроумие: «Шашлык из полицейских», «Жареные курочки». Мерш с ужасом смотрел на черные силуэты осаждавших, ясно видимые на фоне багрового пламени; они швыряли камни в огонь, хохоча над несчастными, заживо горевшими там, внутри.

У Мерша было одно достоинство — другие, впрочем, назвали бы это недостатком. Он не умел колебаться, мгновенно принимал решения и потом никогда о них не жалел. Кровь — это пожалуйста. Но жареное мясо — нет! Наверху, на втором этаже, виднелся свет: там, верно, и спасалось «жаркое». Мерш обогнул пылающее здание и подбежал к дому, стоявшему позади него. Подъезд... Вход... Лестница... Он взбежал на третий этаж и распахнул оконце на лестничной площадке, которое, судя по всему, служило аварийным выходом.

Оконце выходило на крышу комиссариата. Наклонная кровля была покрыта просмоленным брезентом, который грозил с минуты на минуту сдаться огню. Не колеблясь ни секунды, Мерш спрыгнул туда, упал на колени и мертвой хваткой вцепился в брезент. Смола уже начала таять и тлеть. Полицейские, находившиеся внутри, пытались разбить стекло, но оно было закаленным, а рама заперта снаружи. Так что парни стали пленниками своего собственного учреждения. Мерш бешено колотил каблуками в замок оконца, стараясь одновременно уклоняться от камней, которые летели в него сквозь вечерний сумрак стремительно, точно метеориты.

Наконец оконный замок сдался. Мерш вцепился в раму и поднял ее рывком. Из открытого оконца повалил дым, а следом появились головы перепуганных полицейских. Он дотянулся до них и вытащил наружу первого, второго, третьего, четвертого... все они надрывно кашляли, плакали и стонали.

— Спасибо тебе, парень, — сказал один из спасенных. — За нами выпивка, притом капитальная. Ты кто будешь?

— Никто.

— Что это значит?

Мерш дружески похлопал его по спине и улыбнулся:

— Не важно.

С этими словами он подцепил за шлейку свой радиопередатчик и протянул его полицейскому, черному от сажи, — ну вылитый трубочист!

— Давай, связывайся со своим начальством. Этот передатчик настроен на нужную частоту. Вызови пожарную машину, пускай зальют огонь и упакуют этих сволочей там, внизу... — сказал он и исчез в темном облаке дыма, окутавшего здание, оставив спасенного парня в полном изумлении.

8

— Что это с вами стряслось?

После своего циркового номера Жан-Луи Мерш добежал до улицы Монж, где приметил работающее кафе. Надо же, прямо чудо какое-то! Хозяин кафе прикрыл окна своего заведения ставнями, и Жан-Луи, с его блестящей памятью, тотчас припомнил фильм «Через Париж», где Жан Габен произносил в подпольном кабачке свою историческую тираду «Мерзавцы-бедняки...».

— Вы откуда — из Латинского квартала? — спросил хозяин, изумленно глядя на закопченную физиономию нового посетителя.

— Я... я был на демонстрации, — уклончиво ответил Жан-Луи.

— Ну и ну, старина, хорошо же они вас там разделали. Небось палили вовсю или как?

— Да так... не больше, чем обычно, — пробормотал тот.

— Ну-ну, старина... — повторил хозяин, ничуть не удивившись. — Выпьете что-нибудь?

— Виски.

— У стойки?

— Нет, я лучше присяду вон там, на диванчике. Где тут у вас туалет?

— В дальнем конце зала, слева.

Мерш пересек пустой зал, оскальзываясь на полу, посыпанном опилками. Со своей недобритой щетиной и поднятым воротом он всегда выглядел бродягой, не то выпущенным из тюрьмы, не то готовым там очутиться. Такое уж у него было подозрительное лицо — внушавшее опаску, но при этом довольно привлекательное...

Внезапно его вырвало прямо в раковину. Впрочем, это не страшно, просто он давно не ел... а насколько давно? Он посмотрел на себя в зеркало над краном. Да, не красавец, но и не урод; правда, видок тот еще! Искаженные черты, морщины, желваки, и все это под буйными кудрями, падавшими на глаза. А главное, взгляд, в котором даже сейчас сверкал упрямый вызов. Ладно, проходите, нечего тут задерживаться.

Плеснуть горячей воды на зажмуренные веки, на щеки, прополоскать рот. Это чертово умывание всегда помогает. Такое с ним уже бывало — в вади19.

Мерш отряхивался, когда ему опять скрутило желудок — от воспоминаний. Пулеметная дробь — так-так-так! — и вот уже деревня в огне, ребятишки с простреленными головами, карательные операции, электрический провод, засунутый в рот алжирцу, — «чтоб глотку прочистить»... Целая эпоха... Скорей снова умыться — как будто этот ужас можно смыть теплой водой...

Шатаясь, Мерш вернулся в зал и еще издали углядел столик, где его ждал заказанный виски. Залпом выпил, передернулся и напряг мускулы, чтобы унять дрожь. Он боялся новых воспоминаний о войне, боялся страшных сцен, от которых волосы становились дыбом. Однако ему вдруг привиделась мать. Мерш не сохранил воспоминаний о детстве. Воспоминания... этим пускай гомики тешатся. Скажем просто: у него была мать. Больная на всю голову, истово верующая в Бога, работавшая в благотворительной католической миссии. Она так пылко любила всех подряд (начиная с Господа), что никогда и ни к кому не привязывалась по-настоящему. Сердце у нее было каменное — настоящий кремень. А сострадание — холодное, отвлеченное, пугающее.

И все это, прости господи, было на совести мужчины. Случайного мерзавца, который так усердно мучил ее, что за несколько лет (или, может, всего за несколько месяцев) полностью убил в ней живую душу. А после того как она родила, исчез навсегда, оставив в наследство Жан-Луи только фамилию, как оставляют этикетку на залежавшемся, непроданном товаре. Же-Эл, как его звали товарищи, ничего не знал о своем отце. Этот сюжет был табу. Исчерпанным раз и навсегда. Однажды он вообразил, что тот был сыщиком. В другой раз подумал: нет, скорее, фокусником. Но когда он решался задавать этот вопрос, ему отвечали только, что отец умер. Или — что он сидит. Или — что он где-то далеко. И мальчик перестал спрашивать. Очень скоро его поместили в иезуитский пансион: он был платным, но иезуиты, в благодарность за верную службу Господу, сделали матери скидку.

Же-Эл закончил свою учебу в какой-то деревенской глуши — он уже и забыл ее название. Да и что там было помнить? Почти ничего — только запах холодного песчаника и мокрой древесины. Грубые материалы, органика, которая липла к коже, словно мокрая одежда. Он отказывался ездить в Париж на выходные — лучше было сидеть в пустом дортуаре, чем слушать религиозные рассуждения матери и участвовать в постоянном унизительном сборе пожертвований на ее улице.

— Еще виски, пожалуйста!

У него по-прежнему першило в горле от едкого запаха пепла и сажи.

Новая порция — и снова залпом.

После выпускных экзаменов — военная служба... Довольно-таки оригинальная — пять лет в огне и песках Алжирской войны, в Атласских горах, Оресе и Кабилии. Там, под выстрелы из MAS-36 Сент-Этьенской оружейной фабрики, и выковался его характер.

Если прежде Мерш еще питал какие-то иллюзии по поводу человеческой природы, то на Алжирской войне они развеялись навсегда. Об этом периоде истории ходила такая поговорка: «Тот, кто рассказывает про Алжир, наверняка там не был». Никаких героических подвигов, никаких приятных моментов. Одна только мерзость людская во всех ее проявлениях. И никаких добрых воспоминаний — притом что Жан-Луи получил несколько медалей за воинскую доблесть.

Эти медали он давно уже где-то посеял, а вот от гнусных воспоминаний отделаться никак не выходит. Как забудешь, например, того парня, который ездил на танке по пленникам, лежавшим на земле... Или другого, который заставлял своих солдат — двадцатилетних мальчишек — насиловать пленниц, «чтоб мясо было понежнее». Что касается мужчин, там была другая развлекуха. Для этого выпускали Мумусса — немецкую овчарку, кобеля, весившего шестьдесят кило. Некоторые из солдат, наделенные чувством юмора больше, чем другие, прозвали его «сержантом» и приветствовали по-военному перед тем, как он терзал заключенных.

Новый знак официанту: «Оставьте мне здесь всю бутылку».

Бутылку... В лагере Ксар-Эттир один сержант сажал голого пленного на горлышко бутылки и нажимал ему на плечи до тех пор, пока стекло не разрывало несчастному анус. Жан-Луи вернулся из этого огненного ада, забыв о радости и надежде. Вернулся с отвращением и отчаянием. Но при этом, как ни странно, ощутил вкус к политике — в частности, к социализму. Он, ненавидевший людей индивидуально, теперь надеялся спасти их коллективно. И единственный путь к этому наверняка пролегал не через бесплодные дискуссии, а через действия левых. Вот оно — будущее Франции и всего остального мира: левые силы! Но только разумные левые, сторонники равновесия, стабильности.

Озарение постигло его во время одного конгресса, на котором выступал Пьер Мендес-Франс20. Вот кто может править Францией — он, и никто другой! Это был антиполитик, воплощение честности, образец искренности и порядочности...

Так что нынче план Мерша был очень прост: свалить де Голля и возвести на трон Мендес-Франса. А Миттеран?21 Да стоит только вспомнить его вишистское прошлое или эту дурацкую инсценировку с покушением, чтобы скинуть его со счетов.

Вот почему со времени первых же демонстраций Мерш увлеченно занялся радикальной дестабилизацией обстановки, обучая по сокращенной программе студентов, превратившихся в макизаров22, завоевывая сторонников рассказами об ухудшении ситуации, посвящая их в методы борьбы, давая технические советы... Мерш был опытным солдатом и вполне мог превратить этих юных дурачков в безмозглых убийц. Но приходилось спешить — недаром Ленин говорил: «Время не ждет!» Де Голлю еще было под силу организовать оборону, а Помпиду — договориться с профсоюзами. «Сегодня вечером или никогда!» И французы, измученные жестокими уличными боями, немедленно потребуют создать новое правительство. В него выберут социалистов, а Мендес, благородный человек и сторонник мира, возьмет ситуацию в свои руки.

Еще одна порция виски. В сочетании с амфетаминами это, конечно, чересчур. Но... на войне, как на войне, без возбуждающих средств в атаку никто никогда не пойдет... И он подумал: «Может, я зря не дал поджариться тем полицейским, это здорово бы разогрело народ!»

Взгляд на часы: уже за полночь. Жан-Луи сунул бутылку в карман — и в путь, друзья! Возвращение в клетку под названием «ад» — прямо как в детской игре в классики...

9

Кабилы не подвели.

Бульвар Сен-Мишель был завален спиленными деревьями — их словно повалил какой-то могучий ураган. Жан-Луи ухмыльнулся под платком, защищавшим рот. Из-за выпитого виски его аналитические способности несколько ослабли, но не нужно было быть провидцем, чтобы уразуметь явную истину: нынче вечером линия обороны прорвана. На площади Эдмона Ростана работа прямо-таки кипела. С того места, где он находился, ему были ясно видны достижения его «учеников». Жужжание бензопил не ослабевало даже сейчас, в темноте; ему аккомпанировали другие звуки — резкие, неумолчные: это шли в ход ломы и мотыги. Давайте, ребята, продолжайте в том же духе! Что же до полицейских, то они по-прежнему метали в восставших слезоточивые гранаты, но Жан-Луи давно уже научил парней справляться с ними — отбрасывать в лужи и накрывать крышками от мусорных баков.

И всюду, куда ни глянь, вода. Пожарные машины поливали бульвар мощными струями, разгоняя толпу, но студенты тотчас же снова группировались и шли в атаку, забрасывая водителей камнями. Сощурившись, Жан-Луи заметил в отдалении, на улице Медичи, вспышки: это трещала и рвалась уличная электропроводка. Н-да, сегодня в богатых кварталах будут проблемы со светом.

«Коктейли Молотова» взрывались непрерывно, распространяя над шоссе вонь горящего бензина, который растекался по асфальту длинными пылающими струями...

«Ну давай, подходи поближе!» Мерш уже был весь в ожогах, со слипшимися от расплавленной резины волосами. Опорожнив свою бутылку, он кинулся вперед. Разъяренный, властно притягиваемый этим очагом ненависти, он различал в нем что-то давно знакомое, вроде зловещей пляски со смертью любого инсургента.

В конце пятидесятых годов, в лагере Ксар-Эттир, у него случился перитонит.

Единственное воспоминание, оставшееся от тех дней, — дренажная трубка, торчавшая у него в боку; из нее вытекал обильный гной. Нынешний месяц май напоминал ему те зловонные выделения; уныние, ненависть, ярость — все это извергалось на улицы, точно сукровица из смердящей раны.

В этот момент вдоль решетки Люксембургского сада пролетела граната. Она упала рядом с Жан-Луи; он едва успел броситься на асфальт и свернуться клубком. От взрыва затряслась земля, но это была не газовая атака. Недобрый знак. Теперь гранаты предназначались не для того, чтобы студенты лили слезы, а для того, чтобы разрушать их барабанные перепонки и вырывать руки...

 

Мерш поднялся. На асфальте корчились раненые. Их черные лица с расширенными белыми глазами напоминали фотографии жертв Хиросимы. Кто позаботится об этих парнях? Студенты медфакультета организовали пункт срочной помощи, но от Сорбонны добраться сюда невозможно: улица Медичи находится по другую сторону площади Эдмона Ростана... И как раз в этот момент со стороны театра «Одеон» вынырнул грузовой «ситроен» с красными крестами на дверцах. Развернувшись, он дал задний ход и подъехал вплотную к раненым. Жан-Луи кинулся к двум парням в белых халатах, выпрыгнувшим из кузова.

— Я могу вам помочь?

Санитары не ответили; они схватили за плечи одного из студентов, лежавшего без сознания, и поволокли по мокрой земле. Жан-Луи изумленно моргал, глядя на них. Этим парням со стрижкой бобриком и кряжистыми фигурами было явно за тридцать, и они никак не походили на субтильных студентов, заполнявших амфитеатр медфакультета Сорбонны. Да и физиономии у них не те... Ему вспомнился слух о фальшивых машинах «скорой». Рассказывали, будто парни из тайной полиции де Голля прибегали к такому маскараду, чтобы похищать студентов и привозить их на улицу Сольферино, где их безжалостно избивали.

— Позвольте же мне вам помочь! — настойчиво повторил Мерш.

— Пошел вон!

— Что?

— Сказано тебе: вали отсюда!

Они бросили раненого студента и выпрямились. Жан-Луи заглянул внутрь машины и узнал водителя, чье лицо отражалось в зеркале заднего вида: это был Пьер Сантони, многолетний член SАС, бывший сутенер, бывший продажный полицейский, палач и мерзавец.

Один из негодяев выхватил люгер, но Мерш уже наставил на него свой 45-миллиметровый. Левой рукой он схватил одного из «санитаров» за шиворот и толкнул в сторону его подельника. Короткая неразбериха. Держа обеими руками свой револьвер, Мерш выстрелил прямо в лицо стоявшему перед ним «санитару», тогда как другой успел спрятаться за дверцей «скорой».

Мерш кинулся ничком на мостовую, оперся локтем на булыжники и пальнул ему в ноги; тот рухнул наземь, стукнувшись головой о камни, в нескольких сантиметрах от Жан-Луи. Который выстрелил еще и еще раз, заслонив левой рукой лицо, чтобы в него не попали осколки костей и мозг. Не успел он вскочить на ноги, как «ситроен» рванул с места, гремя распахнутыми задними дверцами. Мерш прицелился в затылок Сантони, но внезапно его ослепила тугая струя воды и он услышал позади себя мерный топот: на него мчался целый батальон спецназовцев. Он еще успел поднять руку... и тут его настиг жестокий удар дубинкой в лицо.

Жан-Луи скорчился на мокрой земле, стараясь уберечь от ударов голову и плечи и со страхом думая о двух трупах, лежавших совсем рядом. Терпя боль, он старался отползти подальше от своих мучителей. Побои — это еще куда ни шло; главное, избежать обвинения в убийстве. Наконец, воспользовавшись паузой, он с трудом сунул руку за пазуху и вытащил свои корочки инспектора полиции. Спецназовцы остолбенели.

— Ты что... полицейский? — спросил один из них, пялясь на него сквозь авиационные очки.

— А ты как думал, скотина?! — рявкнул Мерш, встал и, шатаясь, вытер окровавленное лицо. — А ну, мотайте отсюда, пока я не расстрелял вас за нападение на офицера при исполнении!

Спецназовцы не заставили себя долго просить и мигом исчезли. А он без сил привалился к парковой решетке. Эхо выстрелов отдавалось болью во всем теле. Кровь ручьями текла по лицу, клокотала в горле...

Мерш взглянул на трупы, лежавшие в пурпурной луже. Он убил двоих людей... Значит, снова начался Алжир.

10

— Николь, я тебя искала весь вечер!

— Да мне что-то нездоровилось, и я сидела дома.

— Ну как же ты могла пропустить все это?! Там была такая катавасия — еще круче, чем десятого мая!

Николь Бернар вытащила из пачки «Голуаз» сигарету с фильтром и долго раскуривала ее. Сесиль раздражала ее своими упреками. Была суббота, 25 мая, утро стояло погожее; девушки шли в начало улицы Вожирар.

Горьковатый и такой едкий вкус дыма первой сигареты заставил Николь прижмуриться. Да, верно, — она пропустила то, что уже окрестили этим утром по радио «второй ночью баррикад». Ей вовсе не нездоровилось, но сказать Сесиль правду было никак нельзя. Часть ночи она, как усердная школьница, готовила свою сегодняшнюю лекцию.

Готовила на свой манер: Николь была одной из звезд нынешнего мая. Одной из тех девушек, к кому прислушивались. Всего двадцать три года — и уже магистратура и преподавательская должность. Она старательно скрывала свое буржуазное происхождение и еще старательней оттачивала свой ораторский талант.

С самого начала оккупации факультета Николь умножила «ученые» выступления в Сорбонне и заслужила репутацию опытного оратора. В результате оккупационный комитет предложил ей выступить сегодня утром в качестве ведущей дебатов, выбрав любую тему, по желанию. Сомневаться не приходилось: Николь уже входила в историю.

Накануне, сидя у себя в комнате, она еще раз проглядела свои записи и повторила текст выступления, как перед устным госэкзаменом. Тем временем мама делала ей бутерброды, а папа смотрел по телевизору выступление генерала де Голля. Доброе утро, революционерка!..

Николь зашагала дальше, бросив на ходу Сесиль (не хватало еще, чтобы та одержала над ней верх!):

— Мне не требуется бегать по улицам, чтобы уловить Zeitgeist.

— Уловить... что?

— Zeitgeist. Дух времени.

Сесиль пожала плечами:

— Вечно ты со своими немецкими премудростями...

— А ты, моя дорогая, опять размазала помаду.

Сесиль испуганно поднесла руку ко рту, не сразу поняв, что Николь ее разыгрывает. И беззлобно толкнула подругу локтем:

— Вот паразитка!

Обе покатились со смеху, напоминавшему всплеск речной воды, по которой скачет камешек-«блинчик».

Николь искоса взглянула на спутницу. Низкорослая пухленькая брюнетка; одевается точно как маман Николь, волосы собраны в старозаветный пучок. Однако внешность Сесиль была обманчива: под этим банальным обликом скрывался острый оригинальный ум. Женщина-историк, женщина-философ — в будущем ей наверняка светила Ena23.

— Как там Сюзанна, не знаешь? — спросила Николь.

— Понятия не имею. Наверняка еще не продрала глаза: она вчера ходила на демонстрацию.

Ну еще бы... Обычно эти три девушки — Сюзанна, Сесиль и Николь — были неразлучны. Они познакомились и подружились в Сорбонне, на первом курсе философского факультета, и с тех пор не расставались.

На улице стоял едкий запах слезоточивого газа и горелой резины.

У ограды Люксембургского сада разрушения выглядели еще более устрашающе. Мостовую загромождали обугленные остатки баррикады, битое стекло, разодранные знамена и прочий мусор. В первые дни Николь смотрела на этот хаос с гордостью. Вот они — конкретные признаки революции на марше, символы крушения прогнившей системы! Но сегодня утром...

Лица прохожих также изменились. Теперь они выглядели унылыми и одновременно разъяренными. Студенты зашли слишком далеко — давно пора было их остановить! Люди устали от беспорядков. Они хотели вернуться к прежней жизни, в мир, который, может, и следовало изменить, но все же не до такой степени!..

Сесиль легонько присвистнула:

— Ничего себе порезвились!

На бульваре Сен-Мишель валялись десятки спиленных платанов. Николь пришла в ужас — зачем было уничтожать эти столетние деревья?! Чистейшее безумие! Святотатство! А главное, совершенно бесполезное святотатство...

«Капут всему!» — пробормотала она себе под нос, входя в Сорбонну. Однако при виде наспех сооруженных стендов, расставленных в парадном дворе, ее мнение внезапно изменилось: то, что она именовала «выставкой утопий», нынче утром начало обретать признаки новой жизни, даже несмотря на дождь.

Студенты смастерили навесы из полиэтиленовой пленки и растянули между стендами брезентовые полотнища, которые придавали их «выставке» еще большее сходство с фруктово-овощным рынком. Николь восторгалась этой идеей: от нее веяло пламенным энтузиазмом сплоченной молодежи. Конечно, тут было намешано всего понемногу, но, главное, чувствовалась энергия бунта. Сейчас все эти люди, которые путались в теориях и плохо знали историю, демонстрировали единство и энтузиазм, восхищавшие Сесиль.

— Ну, тебе уже пора, подруга!

Николь вздрогнула. Через несколько минут ей предстояло держать речь в главном амфитеатре Сорбонны и завоевывать внимание слушателей (если они вообще явятся), полагаясь только на свои короткие заметки в блокноте...

— Погоди, мне нужно выкурить еще одну сигаретку.

Подруги укрылись под галереей, опоясывающей парадный двор, и сели на скамью. Чиркнула спичка, и в сером воздухе заскворчали две «голуазки».

— Ну и какова тема твоей сегодняшней лекции?

Николь сделала мощную затяжку, способную спалить горло, и объявила:

— Освободить мысль, мыслить об освобождении.

Короткая пауза.

— Ну ты даешь, старушка! — прошептала наконец Сесиль.

11

Николь повезло — она была рыжей.

Нежно-рыжей — цвета меда или коньяка. Родители называли его золотисто-каштановым, но Николь ненавидела это определение — от него несло чем-то американским, а ведь американцы — империалисты! Зато один из друзей ее отца — психоаналитик и последователь Лакана24 — определил оранжевый цвет как цвет семейного тепла, тепла матки, а также в какой-то степени и материнского тепла мужчины.

Он добавил еще, что оранжевый цвет связан с солнцем, которое является мужским символом — символом отца. Таким образом, заходящее солнце символизировало отца в конце его жизни...

Николь сильно подозревала, что этот тип хочет переспать с ней, и все же описание мощного потока символов доставило ей удовольствие.

Человек в конце жизни... Смех, да и только! Думая о своей рыжине, девушка вспоминала полюбившуюся ей строчку Гюго: «В моей душе куда больше огня, нежели в вашей — пепла»25.

Ее прическа? Ну разумеется, пробор посередине — так, чтобы шевелюра ниспадала на плечи двумя мягкими волнами. Нечто среднее между русской иконой и картиной эпохи Средневековья, с изображением золотистой Мадонны и часослова...

Ее лицо сравнивали с ликом Венеры на полотне Сандро Боттичелли: тот же овал, та же бледность, те же тонкие, почти незаметные брови... Еще это удлиненное бледное лицо в обрамлении каштановых прядей напоминало камею — головку, выточенную в сердолике и словно парящую в воздухе. По крайней мере, ей самой приятно было думать так о себе.

Фигурка у нее была тоненькая, почти мальчишеская; для такой сгодилось бы любое индусское одеяние, и это ей не нравилось. Что касается груди, то она была не более выпуклой, чем кружочки на уличном переходе. И хотя в конце шестидесятых мужчин привлекали как раз такие высокие, хрупкие, полупрозрачные создания, Николь предпочла бы выглядеть более сексуально...

В детстве Николь ничем особенным не выделялась: усердно училась то в одной, то в другой католической школе, и ее поведение было таким же безупречным, как складки ее юбочки. «Проснулась» она только в отрочестве, когда начала читать, размышлять и... бунтовать. Ну можно ли вести такое сонное существование, господи боже мой?!

А ведь ее родители были вполне современными людьми: папа — блестящий хирург-ортопед, мама — управляющая в процветающей ювелирной фирме, и оба — бывшие участники Сопротивления; они даже познакомились, оказавшись в одной боевой группе, а поженились в самом конце войны.

Их единственная дочь Николь, родившаяся в те бурные годы, олицетворяла в глазах родителей победу, перспективу новой жизни, далекую от ужасов прошлого. Тем не менее юность в 1960-е сулила муки ада (хлопчатобумажные панталоны, от которых чесались ляжки, и боязнь «залететь» до свадьбы). А планы на будущее? Ой, не смешите меня! Если девушка поступала в университет, то лишь с одной целью — найти себе там супруга; что касается работы, то о ней поговорим после того, как заведем пару-тройку малышей, — выполним эту неотъемлемую часть супружеского долга.

Николь понимала свою жизненную задачу совсем иначе. Блестяще окончив школу, она поступила на философский, дабы получше разобраться в мироустройстве и в средствах его изменить. Узнав об этом, ее отец возвел глаза к небу, а мать пожала плечами; главное, чтобы дочь не манкировала ни одним из своих ралли — занятиями на курсах автовождения и светскими танцевальными вечеринками...

А Николь тут же вступила в Национальный союз французских студентов и сблизилась с анархистами, участвующими в операциях «удар кулака» на факультете Нантера. Потом записалась в РКМ26 и в Комитет по поддержке Вьетнама.

Николь прекрасно чувствовала себя в этой атмосфере борьбы: она ее воодушевляла. Главными врагами были: американский империализм, колониализм, эксплуатация человека человеком и голлистская летаргия... Ну а для более конкретных сражений годился и Запад — к примеру, фашистские молодчики из кафе «Реле Одеон».

Каждое утро, когда она собиралась идти на факультет, мать причитала: «Ты выглядишь несчастной, дорогая моя!» И дочь, стиснув зубы, отвечала: «Очень надеюсь!» За три года до этого The Rolling Stones выпустили сенсационный диск «(I Can’t Get No) Satisfaction». Вот когда она отчетливо поняла, что вирус, которым она заразилась, — фрустрация — был всеобщей бедой и что это нужно изменить!

В феврале 1968 года Николь уехала в составе группы в Западный Берлин, на Международный конгресс по Вьетнаму — гигантское сборище всех левацких групп Европы. Двадцать часов в автобусе... они круто изменили ее жизнь.

Люди всех стран и народов поднимали голос не только против войны во Вьетнаме и американского мирового господства — они стремились вообще, коренным образом, изменить мир. И Николь была твердо намерена примкнуть к ним.

Вот когда ей повезло, что она рыжая, — этот огненный цвет был цветом ее эпохи. Цветом революции, но также и цветом психоделии, цветом буддизма... Он был связующим звеном, объединившим все духовные ценности... Он был...

Но тут она бросила окурок и сказала, уже совсем взбодрившись:

— Ну, вперед!

12

Над сценой большого амфитеатра красовалась огромная фреска «Священный лес», творение некоего Пьера Пюви де Шаванна27; Николь никогда еще не видела ее вблизи. На ней была изображена величественная женщина, похожая на Мадонну и, несомненно, символизирующая Сорбонну, в окружении персонажей, представлявших дисциплины, изучаемые в этом заведении.

Николь подумала: «Сегодня Мадонна — это я». И с содроганием вспомнила, что до сих пор не удосужилась переспать ни с одним парнем.

«Думай о другом!» — приказала она себе, встав за пюпитр на сцене и взглянув на полукруглый амфитеатр. Николь была уверена, что в такое время дня народу будет немного, особенно после событий вчерашней ночи. Но она ошиблась. Правда, на самом деле студенты после ночных схваток явились сюда, чтобы отоспаться, — почти все скамьи были заняты храпящими парнями. Остальные завтракали: на пюпитрах виднелись багеты, колбаса, ветчина... Зрелище малоприятное: они ели, опираясь локтями на спинки нижестоящих скамей и роняя крошки на нижеспящих товарищей.

Николь почувствовала какой-то мерзкий, животный запах, напоминавший зловоние зверинца в Ботаническом саду, куда ее водили в детстве. «Запах мужчины, товарищ!»

Запустив руку в свою сумку (это был военный ранец), она вынула записи, но тотчас пожалела об этом. Рефлекс школьницы, старательно подготовившей свой доклад.

Какой-то лохматый парень — явно представитель очередного «комитета действий» — объявил:

— Сегодня на утренней лекции дискуссию ведет Николь Ренар.

— Бернар!.. — поправили его, и в аудитории послышалось несколько свистков знавших ее студентов.

— О’кей, пардон, Бернар, — буркнул парень, почесывая лохматую голову. — В общем, она филологиня и...

— Преподаватель филологии!

— Ага... О’кей, пусть так, наплевать. Она прочтет нам лекцию на тему... э-э-э... — Он нагнулся над своей шпаргалкой, не переставая чесаться. — «Освободить мысль, мыслить об освобождении».

Раздались жиденькие аплодисменты. А также отдельные смешки. В рядах поникших голов возникло несколько лиц. Ну-ка, что она нам преподнесет, эта девчонка?

Николь поправила шарф. Сегодня она выбрала белую блузку, вельветовый пиджак и джинсы. Единственным заметным элементом ее наряда был этот льняной индийский шарф, напоминавший своим лиловым цветом церковную епитрахиль. Еще одна ошибка.

— Самое важное сегодня, — начала она, — это освободить слово и энергию, которые так долго подавлялись в нашем буржуазном обществе.

Николь гордилась этими вступительными словами. И ждала аплодисментов, одобрительных выкриков. Увы, никакой реакции. Громадный зал оставался немым и холодным, как смерть. Николь набрала в грудь воздуха и начала развивать свою главную, столь дорогую ей идею — о «творческой спонтанности, задавленной веками угнетения». О том, что давно пора «разбудить мысль, мотивировать творчество...».

Из рядов донесся голос:

— Это все измышления буржуазной элиты! Рабочим начхать на такую белиберду, им нужна достойная зарплата!

Николь на лету подхватила эти слова.

— Нет, рабочие достойны большего! — возразила она. — Пора перестать смотреть на них как на неодушевленные орудия производства. Они тоже имеют право свободно мыслить, выражать свое мнение, получать образование!

Свистки, аплодисменты...

— Вот уже три недели, — продолжала она, — стены говорят, улицы сражаются! И нужно продолжать! Нужно уничтожить запреты! Нужно предоставить каждому классу нашего общества свободу слова! Рабочие должны вернуть себе право на свободное волеизъявление!..

— Да плевать им на тебя, этим рабочим!

Николь в ужасе съежилась на своей кафедре. Эта аудитория — заспанные студенты, распоясавшиеся пролетарии и прочие маргиналы — хотела только одного: поразвлечься за ее счет.

— Выслушайте меня! Я сформулировала этот принцип без всякого пренебрежения или жалости по отношению к...

— Да пошла ты!

— Речь не о том, чтобы насильно окультурить рабочего, но чтобы рабочий сам создавал свою собственную культуру!

В ответ раздался звучный пердеж.

Николь почувствовала, что у нее взмокло лицо. И шея. Ей было очень неуютно в сфере, касавшейся пролетариата. Эта примерная девочка с бульвара Инвалидов грезила о новом обществе, построенном на новых (или, напротив, на самых старых) принципах, но в такой вот самой что ни на есть реальной ситуации теряла почву под ногами.

Опустив глаза, она заглянула в свои записи. План выступления был сорван, дрожащие руки теребили измятые листки.

— Нужно задавать себе актуальные вопросы... — пролепетала она наугад.

— Точно! Когда жрать пойдем?

Всеобщий хохот.

Внезапно в поле ее зрения возник тот лохматый парень — ведущий.

— А ну, заткнитесь! — взревел он. — Дайте ей говорить! Иначе я вас вышвырну!

Наступило короткое молчание.

Воспользовавшись этой паузой, Николь продолжила, теперь уже увереннее и спокойнее:

— В настоящее время у нас царит жестокость...

— Точно! Эй, все на улицу!

— Спецназовцы — гестаповцы! Спецназовцы — гестаповцы!

Этот лозунг сопровождался аплодисментами и свистом. Ясно было, что амфитеатр оккупировала шайка разнузданных хулиганов. Николь говорила в пустоту.

— Послушайте меня! — все-таки выкрикнула она. — Жестокость — это тупик, но сейчас она необходима. Так же необходима, как иногда взламывают дверь. А когда пройдет первый шок, возникнет что-то новое, живое и естественное... Повеет новым... чем-то...

— Интеллигентские слюни!

— Вы хотите конкретики? Прекрасно! Наш главный враг — это буржуазный строй и его основные ценности: хозяйство, семья, работа и сексуальное угнетение... Эту модель нужно изменить самым коренным образом. Начав в первую очередь с системы воспитания, основанной на страхе. Угнетение личности начинается со школьного учителя, преподавателя университета, унтер-офицера, кюре, хозяина предприятия и, наконец...

— Она права! Долой институт брака! К черту!

— Да здравствуют групповухи!

— Заткнись!

Николь выпрямилась и провозгласила:

— Социальное неравенство, образование и культура для избранных — со всем этим пора покончить! Креативность — вот подлинная колыбель революции!

Поднялся гомон — непонятно, одобрительный или осуждающий. Его перебивали другие, посторонние разговоры, вплетавшиеся в общую неразбериху. Николь готова была расплакаться.

Чувствуя, что ей грозит провал, она сделала последнюю попытку завладеть аудиторией:

— Проснитесь, товарищи! Мы переживаем исторический момент! Отныне студенты — хозяева Сорбонны, а рабочие занимают фабрики — значит наша судьба в наших руках!

В воздух взлетел сэндвич, потом кусок багета и шкурки от ветчины... Началась «битва жратвой» — точь-в-точь как в школьной столовке. Эти «революционеры», которым еще предстояла военная служба, были попросту детишками...

— Не будем мечтать о нашей жизни! — выкрикнула Николь. — Давайте жить нашей мечтой!

Она вдруг осознала, что перефразировала один из самых популярных плакатов месяца мая.

— Сек-са! Сек-са! Сек-са!

Ударив кулаком по столу, Николь закричала:

— Секс — это всего лишь один из освободительных векторов, который...

— Груп-по-ву-ху!

— Любое освобождение происходит естественным образом...

— Долой!

— Заткнитесь!