Erhalten Sie Zugang zu diesem und mehr als 300000 Büchern ab EUR 5,99 monatlich.
1789 год. Соседи уважают Марту Баллард, повитуху из небольшого городка Хэллоуэлл в штате Мэн, не только за знание медицины и сильный характер, но и за умение хранить секреты, столь необходимое в строгом пуританском обществе. Поэтому, когда в разгар зимы подо льдом реки находят тело мужчины, Марту первой вызывают осмотреть тело. Погибший — Джошуа Бёрджес, которого вместе с городским судьей Джозефом Нортом недавно обвинили в изнасиловании жены проповедника Ребекки Фостер. Марта, которая ухаживала за пострадавшей, является и свидетелем, и доверенным лицом Ребекки, и она подозревает, что гибель насильника неслучайна и за ней кроется нечто большее…
Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:
Seitenzahl: 469
Veröffentlichungsjahr: 2025
Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:
16+
Ariel Lawhon
THE FROZEN RIVER
Copyright © Ariel Lawhon, 2023
All rights reserved
Издательство выражает благодарность литературному агентству Jenny Meyer Literary Agency, Inc. за содействие в приобретении прав.
Перевод с английского Марины Синельниковой
Серийное оформление и оформление обложки Александра Андрейчука
Иллюстрация на обложке Дины Климовицкой
Карта выполнена Юлией Каташинской
Лохен А.
Ледяная река : роман / Ариэль Лохен ; пер. с англ. М. Синельниковой. — М. : Иностранка, Азбука-Аттикус, 2024. — (Сага).
ISBN 978-5-389-27095-4
1789 год. Соседи уважают Марту Баллард, повитуху из небольшого городка Хэллоуэлл в штате Мэн, не только за знание медицины и сильный характер, но и за умение хранить секреты, столь необходимое в строгом пуританском обществе. Поэтому, когда в разгар зимы подо льдом реки находят тело мужчины, Марту первой вызывают осмотреть тело. Погибший — Джошуа Бёрджес, которого вместе с городским судьей Джозефом Нортом недавно обвинили в изнасиловании жены проповедника Ребекки Фостер. Марта, которая ухаживала за пострадавшей, является и свидетелем, и доверенным лицом Ребекки, и она подозревает, что гибель насильника неслучайна и за ней кроется нечто большее…
© М. В. Синельникова, перевод, 2024
© Серийное оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2024Издательство Иностранка®
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2024Издательство Иностранка®
Мать объяснила мне, что повитухи — настоящие героини.
Сестра позволила мне стать свидетельницей чуда.
Муж сидел со мной и держал меня за руку.
По этим — и еще десяти тысячам причин — этот роман посвящается им.
И она прекрасно знает — много есть тому причин —
То, что женщина любая смертоноснее мужчин.
Редьярд Киплинг. Сущность самки
Правда выйдет на свет; убийство не скроешь надолго.
Уильям Шекспир. Венецианский купец
Тело плывет вниз по течению. Но уже конец ноября, река Кеннебек начинает замерзать, вода кружит большие куски льда, сбивая их в кучи; от берегов лед протягивает чистые холодные пальцы в самый центр потока, хватая все, что проплывает мимо. Мертвеца и так уже тащат вниз промокшая одежда и тяжелые кожаные ботинки, и он покачивается в слабеющем течении, глядя невидящими глазами на полумесяц убывающей луны.
Погода этой ночью просто ужасная — пронизывающий ветер, леденящий холод, и чем медленнее течет река, тем быстрее она застывает, поймав мертвеца своей дремотной хваткой и раскинув складки его домотканой льняной рубахи бурыми лепестками увядшего тюльпана. Всего час назад волосы у него были собраны в пучок и подвязаны полоской кружева. Кружево он, разумеется, отобрал, и, может быть — никогда не знаешь, как судьба повернется, — если бы этого не сделал, то остался бы жив. Как будто было мало унижения. Иногда войны объявляются по менее серьезным поводам.
Перед смертью мертвец торопился, спеша убраться подальше, слишком уж скверно все складывалось, и будь он осторожнее, терпеливее, то услышал бы в лесу тех, кто на него напал. Спрятался бы, затаил дыхание и подождал бы, пока преследователи пройдут мимо. Но он был безрассуден и нетерпелив. Бежал, тяжело дыша, оставляя следы на снегу, так что найти его было несложно. Волосы у него в пылу драки распустились, кружево подобрали и сунули в карман, и теперь эти космы, темные, как грязь на речном берегу, спутались, кое-где прилипли ко лбу, а несколько прядей попало в рот, когда он последний раз изумленно охнул, как раз перед тем, как его бросили в реку.
Течение тащит его переломанное и скрученное тело еще четверть мили, а потом лед встает, река с усталым стоном засыпает, и мертвец замирает в пятнадцати футах от берега. Лицо в дюйме под поверхностью льда, рот открыт, глаза распахнуты от удивления.
Сильные морозы пришли в мэнский городок Хэллоуэлл на месяц раньше обычного, и — мертвец не мог этого знать, как и никто другой из местных жителей, — лед не растает еще очень много месяцев. Этот год назовут Годом долгой зимы. Он станет легендой, и мертвец займет важное место в этой легенде. Однако пока что горожане спят в своих постелях, в тепле и безопасности, а двери их домов плотно закрыты, чтобы не впустить раннюю суровую зиму. Тем временем вдоль берега реки, если приглядеться, можно увидеть в свете луны, как движется что-то темное и гибкое. Лиса. Она осторожно ступает на лед одной лапой. Потом второй. Лиса не спешит: она знает, как ненадежен лед, как реке хочется поглотить все, что можно, и затянуть в свои бурлящие глубины. Но лед не проламывается, и умный зверек потихоньку движется вперед, к мертвецу. Подбирается к тому месту, где тот лежит, закованный в лед. Смотрит на него, склонив голову набок, но мертвец не отвечает на взгляд лисы. Она задирает нос к небу. Втягивает воздух, чтобы понять, нет ли где опасности. Вдыхает острый запах мороза и сосен у реки, тянущийся издалека аромат горящих дров. Этого лисе достаточно, и она начинает выть.
— Не бойся, — говорю я Бетси Кларк. — За все годы, что я принимаю роды, у меня еще ни одна роженица не умерла.
Бетси смотрит на меня — глаза у нее широко раскрыты, на висках капельки пота — и кивает. Похоже, она мне не верит. Они никогда не верят. Каждой роженице кажется, что она вот-вот умрет. Это нормально. Я не обижаюсь. Во время родов женщина особенно уязвима. И особенно сильна. Как раненое животное, загнанное в угол и отчаявшееся, она то сжимается и уходит в себя, то выплескивает на окружающих свою боль. Все тело роженицы выворачивается наизнанку, это должно было бы ее убить. Как такое можно вообще пережить? Но каким-то чудом женщины выживают и продолжают рожать.
Молодой кузнец Джон Коуэн, подмастерье мужа Бетси, приехал за мной два часа назад, и я сказала ему, что нужно торопиться. Дети Бетси являются на свет необычайно быстро и необычайно шумно. Скользкие, краснолицые и вопят, как баньши. И при этом такие маленькие, даже доношенные, что попка целиком в ладонь помещается. Крошки. Джон воспринял мои указания всерьез и задал такой темп, что у меня до сих пор все тело болит от нашей лихорадочной скачки через Хэллоуэлл.
Я только-только приехала, все приготовила, а головка младенца уже виднеется. У Бетси схватки каждые тридцать секунд. Этот ребенок, как и предыдущие, торопится познакомиться с матерью. Хорошо, что у нее подходящее сложение для деторождения.
— Пора, — говорю я и кладу теплые ладони ей на колени. Осторожно разведя их, я помогаю Бетси сдвинуть ночную рубашку повыше, открывая живот. Он весь твердый, так его свело от схватки, а Бетси, сжав зубы, пытается не всхлипывать.
В родах женщина забывает весь свой прежний опыт. Каждый раз как первый, а посоветовать что-то могут только те, кто пришел помочь. Так что вокруг Бетси собрались женщины — мать, сестры, кузина, тетка. Роды — дело общественное, и когда у Бетси не хватает уже сил терпеть и она кричит от боли, все дружно берутся за дело. Они знают, что к чему. Даже те, которым ничего не поручено, находят, чем заняться. Кипятят воду. Поддерживают огонь. Складывают простынки. Самая что ни на есть женская работа. Мужчинам в этой комнате нет места, у них здесь нет прав, так что муж Бетси, чувствуя свое бессилие, ушел к себе в кузню — изливать свой страх и беспомощность на наковальню, приводить к покорности расплавленный металл.
Женщины работают слаженно, следят за тем, что я делаю, реагируют на каждое движение. Я протягиваю руку, и в ней оказывается влажная теплая тряпка. Вытираю выступившие кровь и воду, и тряпку у меня тут же забирают и заменяют свежей. Младшей из родни Бетси, кузине лет двенадцати, поручено стирать испачканные тряпки, кипятить чайник и доливать воду в ведро для мытья. Она занимается всем этим не морщась и не жалуясь.
— А вот и твой ребенок, — говорю я, положив руку на скользкую теплую головку. — Совершенно лысый, как и все предыдущие.
Бетси поднимает голову, морщится и, как только схватка ее отпускает, спрашивает:
— Значит, опять девочка?
— Ничего это не значит.
Крошечная головка толкается мне в ладонь, я не свожу с нее глаз, стараясь не нажимать.
— Чарльз хочет мальчика, — произносит Бетси, тяжело дыша.
«Не Чарльзу это решать», — думаю я.
Бетси скручивает очередная мощная схватка, и ее сестры подходят ближе, поднимают ее ноги и отводят назад.
— На счет три тужься что есть сил, — говорю я ей. — Раз. Два. Три!
Я смотрю, как накатывает схватка, вздымая ее живот.
— Давай!
Она задерживает дыхание, тужится, и между ногами у нее открывается еще пара сантиметров лысой головки. Теперь из ее тела показался верхний край крошечных ушек. Бетси некогда перевести дух — ее накрывает очередной волной, и эти волны безжалостно продолжают накатывать одна за другой, не ослабляя хватки, сжимающей ее лоно. Бетси тужится. Судорожно вдыхает воздух. Снова тужится. И снова. И снова. Кто-то вытирает ей пот со лба, слезы с лица, но я не отвожу взгляда от младенца. Наконец головка видна целиком.
Я осторожно двигаю руку, накрываю ладонью щечку и маленькое ушко.
— Теперь только плечи остались. Еще два толчка, и все.
Но Бетси все это уже надоело, она из последних сил тужится и выталкивает ребенка прямо мне в руки, а потом плюхается обратно на постель. Ребенок с характерным звуком высвобождается из ее тела, и единственной их связью остается скользкий серебристый жгутик.
Раздается тоненький гневный вопль, но женщины Бетси не аплодируют, не радуются. Они молча наблюдают и ждут моих слов.
— Привет, детка, — шепчу я, потом поднимаю ребенка так, чтобы Бетси его видела. — У тебя еще одна дочка.
— А-а, — удрученно говорит она и приподнимается на локтях, чтобы разглядеть ребенка.
Дела мои еще не закончены, и я неторопливо ими занимаюсь. Положив новорожденную между ног матери, я перерезаю пуповину ножницами. Как только эта первородная связь оборвана, я перевязываю пуповину шнурочком. Потом опускаю руки в ведро с водой, мою их, вытираю и, сунув большой палец в рот малышки, провожу им по ее нёбу. Волчьей пасти нет. Еще одно маленькое чудо, которое я записываю в уме при каждых успешных родах. Обтирая с извивающегося скользкого младенца кровь и мягкую воскообразную смазку, я поглядываю на Бетси — нет ли излишнего кровотечения? Но вроде бы все в порядке.
Женщины убирают Бетси волосы с лица, умывают, поят чуть теплым чаем. Они помогают ей сесть и переодевают в чистую рубашку. Готовят к кормлению.
— Ты такая красавица, — говорю я малышке, потом добавляю: — Смотри, как тебя любят.
Остается только молиться, чтобы это было правдой.
Чарльз Кларк так безумно хочет сына — это их третий ребенок за четыре года, — что, если он не поостережется, это стремление может убить его жену. А Бетси так хочет сделать мужу приятное, что никогда ему не откажет.
С матерью и ребенком, похоже, все в порядке, так что я заворачиваю малышку в чистую мягкую пеленку и протягиваю Бетси. Она подносит кулек к груди и шипит от боли, когда девочка берет сосок. Живот у нее снова сводит схваткой, и наружу выходит послед. Он меня тоже интересует — я обследую его, убеждаюсь, что цел, что в теле ничего не осталось. Тут тоже все нормально, и я бросаю послед в ведро.
— Еще кое-что, — предупреждаю я.
Бетси кивает. Ей не впервой.
— Потерпи. Всего несколько секунд. Но может быть больно.
— Ну давайте.
Я массирую Бетси живот, проводя основанием ладони в одну сторону, потом в другую, чтобы живот свело. Бетси морщится, но не вскрикивает, и вот уже дело сделано — ей остается только кормить ребенка.
— Как ты ее назовешь? — спрашиваю я.
— Мэри.
Это значит «горькая», думаю я, но улыбаюсь молодой матери в ответ, потому что именно это от меня ожидается.
Женщины моют Бетси и накрывают ей промежность чистыми сухими тряпками.
Половина пятого, до рассвета еще несколько часов, и помощницы прибирают последние следы беспорядка, а потом отправляются поспать хоть немного. На следующей неделе они будут приходить по очереди, чтобы позаботиться о Бетси и ее детях. Другой возможности отдохнуть у молодой жены кузнеца не будет.
Я снимаю испачканный фартук, снова мою руки, убираю выбившиеся пряди волос, а потом сажусь на краю кровати и выпиваю чашку чая — он уже остыл, мне принесли его, когда я только приехала. Несколько минут я наблюдаю за матерью и ребенком.
— Сказать Чарльзу, что все в порядке? — спрашиваю я.
— Да, — отвечает Бетси, — но если он злится — не говори мне.
— У него нет права злиться. Ты родила ему чудесного ребенка.
— Неважно, есть ли у него такое право или нет.
Я делаю глубокий вздох, чтобы успокоиться, потом говорю ей:
— Не беспокойся насчет Чарльза. Я о нем позабочусь, а ты занимайся дочкой.
Небольшой домик Кларков совсем рядом с их кузницей, единственной на три округа. Идти недалеко, но я все равно надеваю дорожный плащ. После душной жары в комнате роженицы ледяной воздух бьет, как пощечина. С каждым вздохом в носу жжет. Ночь ясная и тихая, луна гордо сияет в небе, а звезды ярко светят на чернильно-черном покрывале небес.
Я даже не пытаюсь стучать в дверь кузни — из-за грохота Чарльз все равно меня не услышит, — а просто открываю ее, не окликая хозяина. Муж Бетси шагает взад-вперед, бормоча проклятия и молитвы. Он абсолютно беспомощен и полностью виноват в недавних мучениях жены.
Заметив меня, Чарльз поднимает голову и опускает молот на раскаленный добела кусок металла с такой силой, что утоптанный земляной пол у меня под ногами вздрагивает. В помещении пахнет горячим металлом и спекшейся землей, по́том и страхом. Чарльз Кларк выпрямляется, откладывает молот и откидывает со лба сбившиеся влажные волосы. Он начинает лысеть — на висках волосы уже редеют — и поэтому выглядит старше своих тридцати лет. Темные волосы. Темные глаза. Темная борода. Если б Чарльз не заинтересовался кузнечным делом, из него бы вышел неплохой пират.
Он косится на меня и тут же отводит взгляд.
— Жена жива? — спрашивает он, потом прокашливается, стараясь скрыть чувства, которые его охватили.
— Да, конечно. Жива-здорова.
Чарльз почти что дрожит — я впервые вижу его в таком состоянии. Его накрывает волной облегчения, колени у него подгибаются, но он берет себя в руки и разворачивается ко мне.
— А ребенок?
— Легкие у нее здоровые.
На лице его отражается даже не разочарование, а уныние. Он сжимает зубы, потом скрежещет ими, и я вижу, как у него подергивается подбородок. Сглотнув, Чарльз наконец спрашивает:
— Бетси уже дала ей имя?
— Мэри.
— Я надеялся на сына.
— Я знаю.
— Из-за кузницы. Мне нужна помощь. Я… — Чарльз берет себя в руки и замолкает, явно смутившись. — Я очень люблю своих дочек.
— Я в этом не сомневаюсь.
— Просто мне нужны еще руки. Столько работы! И я хотел его всему научить.
Я даже не пытаюсь сказать Чарльзу, что нет никакого «его» и что от младенцев в любом случае в кузнице толку мало. Что пройдет как минимум десять лет, прежде чем сын — если он у него будет — сможет внести хоть какой-то вклад в семейное дело.
— У тебя в помощь есть Джон Коуэн. А может, и сын все-таки родится. Бетси еще молода, и ты тоже.
Чарльз кивает, будто принял важное решение.
— В следующий раз постараемся получше. Я уж об этом позабочусь.
Вот глупец.
Я делаю шаг вперед, в сторону нагретых докрасна кирпичей, и касаюсь руки Чарльза, мускулистой, покрытой шрамами и теплой от огня. Если на ней когда-то и росли волосы, их давно спалило.
— Погоди хотя бы несколько месяцев, — говорю я ему. — Самое меньшее, несколько месяцев. Если хочешь сына, дай ее телу время восстановиться. И даже тогда Бог решит, кто у вас родится, а не ты. Ты меня понимаешь?
— Я же не жестокий.
Ну да, только привередливый и неблагодарный. Но вслух я этого не говорю. Чарльз из тех людей, которые правду услышать могут, но только если не говорить о ней прямо.
— Бетси сейчас этого мало. Ей нужно, чтобы ты был мягок. И терпелив.
Он не отвечает, так что я сжимаю его плечо напоследок и ухожу, чтобы не мешать ему работать. Джон Коуэн, сделав свою работу на сегодня, ушел спать на галерею на другом конце кузни. Он парень рослый, мощный, как бык, но и умом не сильно от быка отличается. Пока он крепко спит, храпит вовсю, не думая о новой жизни, только что вошедшей в этот мир, и не обращая внимания на стук молота своего хозяина. Все дни Джона полны звоном металла, так что и во сне он ему не мешает.
Я возвращаюсь в дом, нахожу местечко у очага и растягиваюсь на соломенном тюфяке, который для меня оставили. Через пару часов родственницы Бетси встанут и приготовят угощение в честь новорожденной. Это ритуал, который в Хэллоуэлле соблюдают всегда. Раз родился ребенок, значит, должно быть угощение. Иногда устраивают шикарный пир на льняной скатерти, иногда наскоро собирают холодную еду, какая найдется. Иногда я сплю в запасной кровати, а иногда спать мне негде. Не раз мне приходилось проводить ночь на стуле и рывком просыпаться каждый раз, когда голова падает. Но большинство родов, на которых я присутствую, похожи на эти. Скромный дом, нормальные роды, простое ложе, а утром сытный завтрак.
Я лежу, укрывшись плащом, смотрю на грубые балки потолка и прислушиваюсь к звукам вокруг. Негромкое похрапывание, шорох, шепот — это укладываются родственницы Бетси. Когда глаза у меня уже слипаются, открывается передняя дверь и Чарльз идет по скрипучему полу к спальне. Я жду звуков гнева, но слышу только, как мужчина негромко шепчет что-то своей жене.
***
Я просыпаюсь оттого, что большая грубая рука трясет меня за плечо. Мне кажется, будто я только-только закрыла глаза. Разбудил меня Чарльз; он держит фонарь, а голос у него напряженный.
— Мистрис Баллард, — шепчет он. — Вставайте скорее!
Я бросаю встревоженный взгляд на спальню, где оставила мать с младенцем, — неужели ночью что-то пошло не так?
— У них все в порядке. — Он машет в сторону входной двери. — Там за вами кто-то пришел. Говорит, дело срочное.
Прошел всего час, как я уснула, не больше. Мне кажется, что в голове у меня паутина, в глазах вата, но я поплотнее запахиваю плащ и выхожу за Чарльзом наружу. Меня встречает внезапный и безжалостный порыв холодного воздуха. Я невольно охаю, потом меня пробирает дрожь.
Чарльз поднимает фонарь, и я узнаю приехавшего за мной всадника. Среднего возраста, среднего роста, не особенно симпатичный, и совершенно непонятно, почему он здесь, а не на полпути в Лонг-Рич на плоту с моим сыном.
У Джеймса Уолла совершенно измученный вид, какой бывает, только если бодрствовать всю ночь на жутком холоде. Глаза у него покраснели, волосы встрепаны, он не брился. Он облизывает потрескавшиеся губы.
— Простите, Марта, я не хотел мешать, но вы нужны в городе. И немедленно.
— Я думала, вы с Джонатаном давным-давно уплыли на плоту.
— Так и было, — говорит он. — Но произошел несчастный случай.
— Что случилось? — спрашиваю я Джеймса, как только мы отъезжаем от кузни.
Мне понадобилась всего минута, чтобы проверить, как дела у Бетси, и забрать лекарский саквояж; Джеймс тем временем седлал моего коня. Однако это далось ему не так-то легко — Брут куснул его за плечо, и Джеймс потирает больное место.
Он судорожно втягивает воздух.
— С пристани Дэвина мы отплыли вчера поздно вечером, когда лед уже начал вставать. Я, Сэм и Джонатан. Посреди реки все еще оставалась открытая вода, футов пятьдесят шириной. Думали, успеем сплавить доски в Лонг-Рич, но час назад река вокруг замерзла. Никогда не видел ничего подобного, мистрис Баллард. Одним махом весь плот вмерз в лед. Плыли себе по течению, а потом вдруг раз — и остановились. Сэм Дэвин попытался добраться до берега и упал в воду.
— Его затянуло?
— Почти. Он ухватился за край плота, когда падал, и носками как раз дотянулся до дна. Вы же знаете, какой Сэм длинный. Пришлось потрудиться, но мы его вытащили. Джонатан сразу отвез его к вам домой, чтоб ему там оказали помощь.
— Тогда давай быстрее туда, — говорю я, ударяя пятками по бокам Брута. Тот срывается в галоп, и у Джеймса не сразу получается меня догнать.
— Простите, мистрис Баллард, но мы не на мельницу едем. Эймос Поллард послал меня за вами, попросил привезти в таверну.
— А Эймос-то тут при чем?
— Когда Сэм ушел под лед, он увидел тело. — Заметив мое изумление, он поясняет: — Мертвого мужчину, замерзшего. Мы вырубили его изо льда. Я, Эймос и еще несколько ребят. Поэтому мы и едем в таверну. Эймос хочет, чтоб вы первая взглянули на тело. Раньше, чем кто-нибудь еще. Сказал, у вас в этом особый интерес.
Я в жизни видела порядочно мертвецов, но не сказала бы, что их изучение представляет для меня интерес. Необходимость — да, иногда иначе никак, но удовольствия я от этого никогда не получала.
Небо из чернильного превращается в оловянное; я разглядываю Джеймса. Губы плотно сжаты. Брови нахмурены. Руки крепко сжимают поводья.
— Ты чего-то недоговариваешь. Кого вы там вытащили?
После долгого молчания он наконец отвечает:
— Сложно сказать.
— То есть не хочешь говорить?
— То есть не могу. Сейчас вряд ли кто сможет. — Он сглатывает. — Там много ран… особенно на лице.
Джеймс Уолл совсем не умеет врать. Чтобы научиться, ему потребуется еще лет десять и значительно больше жизненного опыта. По тому, как он держит подбородок, когда снова переводит взгляд на дорогу, я понимаю — может, он и не врет сейчас, но явно рассказал не все.
— Ну хорошо, — соглашаюсь я. — А сам ты как думаешь, кого вы там достали?
Этот вопрос его застает врасплох, и Джеймс отвечает прежде, чем успевает обдумать последствия.
— Джошуа Бёрджеса.
Вот оно что.
Меня саму удивляет, какое облегчение — нет, даже радость — я чувствую, когда слышу это имя. Вот ведь удивительно. Я надеялась, Бёрджеса повесят за то, что он сделал, но как бы то ни было, он мертв, и меня это совсем не печалит. Только я все равно не понимаю, зачем Эймос меня вызвал, и говорю об этом Джеймсу.
— Там много… — он медлит, сомневаясь, какое слово подобрать, — повреждений, понимаете? Не только на лице. Надо, чтобы кто-то определил причину смерти. Чтобы все официально, на случай если будет расследование.
Рана. Повреждение. Разные слова, разные значения.
— И Эймос Поллард думает, доктор Кони с этим не справится?
— Все знают, что доктор дружит с полковником Нортом.
Я быстро связываю воедино то, на что он только намекнул в своем осторожном ответе.
— Стало быть, это и есть Джошуа Бёрджес? И его кто-то убил?
Он не отвечает, только морщится и наконец набирается храбрости, чтобы задать вопрос, который давно вертится у него на языке.
— Думаете, Ребекка Фостер говорит правду? Про полковника Норта и Джошуа Бёрджеса. — Он явно смущен собственной дерзостью, и его обветренные щеки краснеют еще сильнее. — Думаете, они правда ее изнасиловали?
Прошло уже несколько месяцев, но образ Ребекки Фостер до сих пор стоит у меня перед глазами. Я приехала к ней через несколько дней после нападения; Ребекка была одна дома с детьми. Муж ее уехал по делам, и она оказалась легкой жертвой. Я, как могла, обработала разбитую губу, подбитый глаз, синяк на щеке. Осмотрела фиолетовые синяки на теле, на руках и бедрах, на запястьях и лодыжках. Проверила, нет ли переломов и разрывов, но травм, которые нужно лечить, почти не оказалось. Только те, которые вылечить невозможно. Такие синяки я уже видела и знаю, что они означают. Так что я помогла молодой красивой жене пастора вымыться и переодеться в чистое. Укутала в одеяло. А потом села рядом и дала ей выплакаться у меня на груди. Гладила ее по голове и бормотала что-то успокаивающее на ухо. Подождала, пока Ребекка Фостер не выплачется досуха, а потом выслушала ужасное, душераздирающее признание, чтоб ей не нужно было нести эту ношу в одиночку.
Слушать — это навык, которому учишься постепенно. Много лет сидишь у постелей и в комнатах рожениц, дожидаясь, пока женщины поделятся тайнами, которые привели их к родам. Я знаю, что такие тайны выходят наружу волнами. Сначала первое ужасное признание, потом важные мелочи, произошедшие раньше. Взгляд украдкой. Тайная ласка. Мгновения страсти и потери контроля. Но иногда — и это хуже всего — история оказывается вроде той, которую путано и несвязно рассказала мне Ребекка четыре месяца назад. Иногда мне приходится сидеть и слушать о жестокости и насилии. О женщинах, которые признаются в грехах, совершенных не ими. Которые даже не верят, что с ними такое могло случиться. Которые отбиваются что есть сил. Так что в тот день с Ребеккой я просто сидела тихо и молчала, слушая ее рассказ. Иногда сочувственно кивала, но понимала, что говорить ничего нельзя. В тот момент — нельзя. Я знала, что звук моего голоса спугнет ее, заставит замолчать. А что бы ни случилось потом, я твердо знала две вещи: Ребекке нужно все мне рассказать, а мне — узнать, кто должен понести наказание за то, что с ней сотворили.
— Да, — наконец говорю я Джеймсу, сглотнув плотный комок гнева в горле. — Ребекка говорит правду, и я верю каждому ее слову. Сама видела, что они с ней сделали. Однако я надеялась, что Джошуа Бёрджеса за это повесят.
Джеймс смотрит на меня, и лицо у него мрачное.
— Может, и повесили.
Что-то горит. Я чувствую запах за четверть мили от города и на мгновение вздрагиваю — а вдруг вслед за смертью сегодня утром в Хэллоуэлл пришло разрушение? Но когда мы проезжаем поворот, я вижу, что это просто густой дым из обеих каменных труб таверны. Влажная древесина всегда плохо горит, и дым стелется туманом, наполняя воздух едким запахом, так что щиплет в носу.
Таверна Полларда на фоне предрассветного неба кажется темной махиной. Она стоит прямо на перекрестке Уотер-стрит и Уинтроп-стрит, неподалеку от лавки Коулмана и реки Кеннебек. Само здание — простая прямоугольная конструкция в два этажа — используется для разных нужд: из таверны превращается то в здание суда, то в гостиницу, то в зал собраний, а иногда, как сейчас, даже в морг.
Подобные оказии случаются нередко. В прошлом сентябре таверна служила казармой, когда через Хэллоуэлл — или Крюк, как местные называют наш городок, — прошло бостонское ополчение. Они стояли здесь две недели, пили грог и спали на полу, пока наконец не отправились на встречу со своим полком в Питтстон. Таверна потом несколько недель пахла навозом и немытыми мужиками. А ровно через девять месяцев после их постоя я помогла появиться на свет дочке Сары Уайт — этому неудобному напоминанию о бостонцах суждено остаться с нами навечно. Незамужняя Сара стала излюбленным предметом сплетен местных женщин и, увы, интереса мужчин. Мне ее жалко — красота и неприятности часто идут рука об руку, — но симпатии я к ней не потеряла. Сара много лет дружит с моими дочками, и уж я-то знаю, сколько разных путей, часто связанных с несправедливостью, приводит женщин к беременности.
— Кто-нибудь еще знает про тело? — спрашиваю я.
— Вроде бы нет.
— Сколько человек вырубали его изо льда?
— Семеро. Всех выбирал Эймос.
Это хорошо, думаю я.
Оглядев Уотер-стрит, я отмечаю, что Хэллоуэлл уже определенно проснулся. В домах раздвинуты занавески, виден теплый свет ламп. Под заснеженными навесами дети набирают в поленницах дрова для очага. Кое-где трудолюбивые хозяйки, зевая, подметают передние ступени. Скоро новости об утренних событиях донесутся до полковника Норта — я уже вижу дым из его трубы пятью домами дальше, — а потом через реку в Форт-Вестерн, к доктору Кони. Может, они и не дадут мне толком осмотреть тело, или вообще возьмут дело в свои руки.
Джеймс старается помочь мне вылезти из седла, хотя он дюймов на пять меньше меня ростом, и привязывает две пары поводьев к столбу. Пока он отстегивает от седла мой саквояж, я скидываю плащ и снимаю замшевые перчатки, которые Эфраим подарил мне на Рождество. Я убираю перчатки в карманы, закрепленные под боковыми разрезами юбки для верховой езды, потом надеваю на лицо выражение привычного безразличия.
Джеймс придерживает дверь и жестом приглашает меня пройти.
Стараясь не встречаться взглядом ни с кем из прохожих и сделать вид, что просто так заехала в таверну с утра пораньше, я поднимаюсь по ступеням и захожу внутрь. Вокруг сразу же начинается гомон. Мужчины в зале вскакивают на ноги и кричат, размахивают руками. Тычут в сторону двери в глубине зала. У троих в руках кружки с сидром. Им и в голову не приходит со мной поздороваться. Один уже совсем пьян — Чендлер Роббинс сидит, покачиваясь, с тупым выражением лица, свойственным в хлам пьяным людям.
— Тихо! — рявкаю я, упершись кулаками в бедра.
Они замолкают, а я оглядываю зал, по очереди встречаясь взглядом с каждым из семерых присутствующих.
— Ну-ка, объясните, что тут происходит.
Мозес Поллард, юноша лет двадцати, выходит вперед и выпрямляется. Он мощный парень с широкими плечами, а с возрастом, наверное, станет еще мощнее, но говорит мягким певучим говорком своей матери-шотландки.
— Спасибо, что пришли, мистрис Баллард, — говорит он. — Он в кладовке. Тот человек, я хочу сказать. Которого мы изо льда достали.
Мозес криво улыбается мне — эту улыбку он тоже унаследовал от матери — и добавляет извиняющимся тоном:
— Понимаете, мы не хотели его класть тут на столе, потому что скоро есть с него будем. Тут дело не только в чистоте, ма говорит, мы распугаем клиентов, которые на завтрак придут: как же они будут есть кашу, когда на них покойник смотрит.
Эймос Поллард опускает тяжелую руку на плечо сына и издает звук, который можно трактовать и как недовольное хмыканье, и как смех. Говорит он гортанным баритоном, и, в отличие от живых и гибких интонаций сына, по речи отца заметно, что вырос он в Германии.
— Жена пригрозила, что шею мне свернет.
Этих самых столов штук десять, и все они — кроме того, за которым до моего прихода сидели мужчины, — чисто вымыты, скамьи задвинуты под стол, а на столешницах стоят лампы, разливая вокруг теплый свет. Умещается за каждым столом восемь человек, и за десятилетия локти и тарелки отполировали столешницы до блеска. Прямоугольный зал выглядит просто и солидно — в таверне Полларда почти все такое, включая хозяев. По коротким сторонам его открытые очаги — каждый достаточно большой, чтобы на нем можно было зажарить молодого бычка, — словно в обеденном зале старинного английского поместья. Выложенный каменными плитами пол чисто подметен. Пахнет свечным воском, мастикой и вчерашним ужином — судя по всему, подавали тушеное мясо с картошкой.
Поллард-старший — крепкий мужчина с тяжелым подбородком и громадными руками. Он управляет таверной так, будто это маленький город, а он его мэр, но душа таверны — Эбигейл, жена Эймоса. В Крюке ее любят за щедрость, доброжелательность и кулинарные таланты. Скорее всего, от мрачной истории с трупом она постарается держаться подальше. Эбигейл из тех женщин, которые в состоянии забить, ощипать, начинить и поджарить пять гусей к обеду, но вида человеческой крови не выносят. Я таких всего несколько в жизни встречала и обычно брезгливости у окружающих не терплю, но для Эбигейл делаю исключение — у нее это кажется милым.
— Чем вам помочь? — спрашивает Мозес, делая шаг в мою сторону.
Он пытается произвести на меня хорошее впечатление. Я видела, как он глядит на мою дочь Ханну — скорее всего, хочет начать за ней ухаживать.
— Пока не знаю. Надо на него посмотреть.
Эймос по очереди пощелкивает суставами пальцев могучей левой руки, и звук этот заставляет меня поморщиться. Словно ветки деревьев ломаются.
— Зрелище малоприятное, Марта, — говорит он.
Я смотрю ему прямо в глаза и говорю:
— А в моей работе почти все малоприятно.
Эймос ведет меня в заднюю комнату, но я успеваю украдкой улыбнуться Мозесу, чтобы показать свое одобрение. Чем ближе я знакомлюсь с этим парнишкой, тем больше он мне нравится. Внешне он копия отца, но сердце и умение общаться с людьми у него от матери.
Саквояж я вешаю на сгиб локтя, плащ несу в другой руке. Мужчины плетутся за мной. Им хочется поучаствовать — это позволяет ощутить собственную важность, — но они держатся плотной кучкой. По пути они занимают себя бессмысленной болтовней.
— Наверняка Кеннебек замерзла до самого Бата, ну или почти.
— Угу, как пить дать с десяток судов застряли до весны.
— Колено совсем от холода распухло. Никак не распрямить, на лошадь не сядешь.
— Слыхали? Та негритянка вернулась в Крюк.
Это последнее замечание привлекает мое внимание, и я бросаю беглый взгляд через плечо на Сета Паркера. Я хочу встретиться с ним глазами, спросить, как у нее дела, но Сет смотрит на дверь кладовки и будто не замечает, что произнес свой вопрос вслух. Мужчинам, конечно, пришлось поработать, пока они вытаскивали тело из реки, но теперь, когда они к нему приближаются, им явно настолько не по себе, что аж в воздухе искрит. Когда дверь с жутковатым скрежетом открывается, все разом подаются назад.
О господи, думаю я, качая головой. С мужчинами и смертью всегда так — либо они ее причиняют, либо боятся ее.
Прямоугольник света из большой комнаты падает на пол кладовки и освещает половину стола, на котором лежит тело, но пока мне видна только темная куча из замерзшей одежды и согнутых конечностей.
— Принесите фонарь, — говорю я через плечо Мозесу. — А лучше два.
Через мгновение он возвращается, держа в каждой руке по фонарю. Мужчины расступаются, чтобы пропустить его, и он ставит фонари по концам стола. Их теплый свет наконец позволяет мне как следует разглядеть тело.
Две вещи становятся очевидны сразу.
Это определенно Джошуа Бёрджес.
И его повесили.
Теперь видно не только тело, но и всю кладовку. Припасы сложены вдоль стен, свалены в углах и подвешены к потолочным балкам. От сочетания свиных голяшек, свисающих с потолка, и растянувшегося на столе трупа меня пробирает дрожь, а одного из мужчин явно начало подташнивать.
Я подхожу к столу, не обращая внимания на чьи-то удаляющиеся шаги, на то, что у меня за спиной кто-то нервно переступает с ноги на ногу, на внезапно воцарившуюся тишину. Я игнорирую все, кроме того, как замедляется мой пульс и успокаивается разум, — я специально училась так сосредотачиваться, отстраняя суматоху, страх и хаос. Глубоко вдохнув через нос, отмечаю запах лампового масла, лука и соли, но ни крови, ни гнили, ни рвоты. Ставлю саквояж и кладу плащ на пол. Потом расстегиваю пуговицы на запястьях и закатываю рукава до локтей — сначала правый, потом левый. В саквояже у меня туго скатанный чистый льняной фартук. Я так долго им пользуюсь, что ткань стала совсем мягкой и на ней неотстирываемые пятна. Достаю его, надеваю через голову и завязываю за спиной, одновременно бегло осматривая тело.
— Мозес?
Он подходит ближе.
— Да?
— Мне нужен таз с горячей водой и чистые тряпки.
Мозес озадаченно моргает, потом открывает рот. Ему хочется высказаться, но я вижу, что ему сложно подобрать слова, — он не хочет проявить неуважение ко мне, но не видит в моих указаниях смысла. Наконец Мозес начинает говорить, но успевает произнести всего одно слово, прежде чем я его прерываю.
— Но…
— Да, я знаю, что он мертв.
— А зачем его обмывать?
Вопрос простой, но по сути довольно жесткий. Сразу ясно, на чьей Мозес стороне в скандале, который расколол нашу деревню. Зачем обмывать тело преступника? Насильника?
Мужчины, столпившиеся в дверях у нас за спиной, согласно хмыкают в знак поддержки. Похоже, доставать труп Эймос Поллард звал тех, кто сочувствует Ребекке Фостер.
— Я его не обмываю. Я его осматриваю, — говорю я прямо. — Потому что это моя работа.
Глянув через плечо, я вижу, что огонь в очаге разгорается, но тепло от него еще не скоро дойдет до кладовки. Холод здесь влажный и зловещий, он будто просачивается под одежду. Пробирает до костей. Я тру руки о фартук, чтобы хоть как-то их согреть.
Через несколько мгновений возвращается Мозес с небольшим тазиком и стопкой чистых тряпок, и я решаю его испытать. В конце концов, это мое право как матери — если он собирается жениться на моей дочери, то в подобной ситуации должен проявить не меньше стойкости, чем Ханна. Мне нужно, чтобы он хоть отчасти был жестким и бесстрашным, как его отец. Брезгливость, как у его матери, мне не годится.
— Ты все еще хочешь помогать? — спрашиваю я, склонив голову набок и глядя на Мозеса с вызовом.
Он сглатывает, но только этим и выдает свою неуверенность.
— Да.
— Тогда будешь моим ассистентом.
Во взгляде у него читается настороженность, но он кивает. Мне этого достаточно, и я отвечаю ему искренней улыбкой. Мозес сразу начинает держаться прямее, ему явно стало легче. Мой муж говорит, что я скупа на улыбки, что каждую приходится заслужить, но, по-моему, он ко мне несправедлив. Просто обычно поводов для улыбок слишком мало.
— Что делать? — спрашивает он.
— У меня в саквояже ножницы. Найди их, пожалуйста.
Он быстро находит нужное и встает чуть сбоку и сзади, ожидая дальнейших инструкций.
На волосах и теле Джошуа Бёрджеса до сих пор остался лед, но он уже начал таять, и на каменный пол у моих ног падают капли. Я убираю волосы изо рта покойника и откидываю их назад, открывая вытянутое розовое родимое пятно на виске. Теперь нет никаких сомнений. Подобное родимое пятно в Крюке есть только у Бёрджеса.
Куски рубашки и брюк отсутствуют — их срезали мужчины, когда вырубали его изо льда. Но мое внимание привлекает сломанная шея Бёрджеса, повернутая под неестественным углом. Под подбородком у него следы веревки, а кожа на шее лопнула, и из-под нее выступает что-то мертвенно-белое — скорее всего, трахея.
Но где же веревка?
— Мозес?
— Да.
— Ты тоже утром ходил его вырубать?
— Да.
— У него была на шее веревка, когда вы его вытащили изо льда?
— Не припомню такого.
— Спроси остальных, пожалуйста.
Он разворачивается и по-кошачьи бесшумно выходит из кладовки.
За почти пять с половиной десятков лет жизни я до сих пор только раз видела повешенного, и он выглядел совсем по-другому, — но в том случае повесили его не очень удачно. Если сделать все как надо, при повешении ломается шея и получается быстрая, хоть и отвратительная смерть. В противном случае происходит медленное удушение, от которого лицо лиловеет, а язык и глаза вываливаются. У Джошуа Бёрджеса глаза широко открыты, но на лице отражается удивление, а не удушение. Губа, правда, разбита, и несколько зубов выбито.
И все равно, должна быть веревка. На чем бы людей ни вешали — на виселице, дереве или мосту, — их потом приходится оттуда срезать. Проводя большим пальцем по стертой коже на шее покойника, я вспоминаю термин «мертвый вес».
— Никто веревки не видел, — говорит вернувшийся Мозес.
Значит, убийца ее забрал.
Это озадачивает, но пока что я откладываю эту мысль на потом.
Бёрджес не женат. У него есть — было — небольшое хозяйство на участке третьей категории в трех милях отсюда по Уинтроп-стрит. Такие участки, самые маленькие, невостребованные и расположенные далеко от реки, обычно выделяют неженатым мужчинам или бывшим ополченцам без средств и связей. С тех пор, как Бёрджес приехал в Хэллоуэлл, он не скрывал, что хочет участок на реке, чтоб поставить там мастерскую. Но такой участок получить нелегко: если верить Эфраиму, они все уже распределены.
Тем не менее хозяйство у Бёрджеса есть, и наверняка есть скот, о котором следует позаботиться после его смерти. Я говорю об этом Мозесу, водя пальцами по коже головы Бёрджеса, ища раны, которые могут скрываться под его длинными грязными волосами.
— Пойду скажу па, — отвечает он, — может, у него есть кого туда послать.
К тому моменту, как я убеждаюсь, что никаких рассечений на голове у Бёрджеса нет, Мозес возвращается.
— Он послал троих перевезти скотину к соседям. И еще они заберут все ценное в доме и принесут сюда на хранение, пока не найдем его родных.
Я благодарю его, потом беру себя в руки, готовясь к следующей части осмотра.
— Ножницы, — говорю я, протягивая за ними руку.
Мозес кладет мне на ладонь ножницы и пододвигается поближе. Металл холоднее воздуха, но ощущение веса ножниц в руке заставляет меня сосредоточиться на том, что передо мной. Я срезаю оставшиеся куски рубашки Бёрджеса и отступаю на полшага назад, чтобы обдумать то, что вижу. Изучая человеческую анатомию, я всегда изумляюсь тому, как разнообразны человеческие тела. Высокие. Низкие. Искривленные. Прямые. Толстые. Худые. Бёрджес не очень крупный — среднего роста или даже меньше, тот тип жилистого сложения, при котором зимой люди становятся тощими. Но я никогда еще не видела никого настолько волосатого. Как часто бывает в это время года, он отрастил бороду, но грудь, руки и спина у него тоже покрыты грубыми темными волосками. И даже сквозь эту поросль видно, что он весь в бесчисленных жутких синяках, а ребра, рука и пальцы явно сломаны. Похоже, кто-то бил Бёрджеса ногами и по лицу, и по телу. Срезав брюки, я вижу, что и в паху дела обстоят не лучше.
Тут-то стоявших у меня за спиной зрителей прошибает пот, и они всей толпой уходят, борясь с тошнотой и ругаясь. Похоже, даже после обвинений в изнасиловании мало кто в состоянии вынести вид раздавленных гениталий другого мужчины.
Я смотрю на Мозеса, проверяю, как он держится. Он стоит спокойно, только на напряженном подбородке подергивается мускул. Мозес дышит через нос, и взгляд у него расфокусированный. Но он, по крайней мере, не сбежал. И его не вырвало.
— Он заслужил, — наконец шепчет Мозес. — Если б он мою сестру так обидел, я б его тоже убил. И не жалел бы об этом.
Я смываю кровь и грязь с обнаженного, замерзшего и переломанного тела. Восклицания и замечания людей в таверне куда-то отступают. Я не обращаю внимания на то, как мужчины прощаются. Не вздрагиваю от хлопанья двери, лая собаки, чьей-то ругани. Я не прекращаю тщательно осматривать каждый синяк и порез, когда слышу чьи-то размеренные шаги по каменным плитам пола, целиком сосредоточившись на теле, на работе, на том, чтобы тщательно все изучить.
Через несколько секунд я чувствую, что стоящий рядом Мозес смущенно переминается с ноги на ногу.
— Мистрис Баллард? — произносит он.
— Джошуа Бёрджеса избили, повесили и бросили в реку.
Я киваю, вытираю руки о фартук и отхожу от стола, довольная своими выводами. Но когда поворачиваюсь к Мозесу, он смотрит на дверь кладовки. Окликнул он меня, чтобы предупредить, а не задать вопрос.
— Думаю, это буду определять я.
В дверях стоит молодой джентльмен в хорошем сюртуке и с самодовольной улыбкой. Он держит в одной руке кожаный саквояж, а в другой новую фетровую шляпу. Джентльмен этот чисто выбрит и красив той тщательно ухоженной красотой, которая всегда меня раздражала.
— Вы кто? — интересуюсь я.
— Доктор Бенджамин Пейдж.
— А где доктор Кони?
— Уехал. В Бостон. Я вместо него.
— Не думаю…
— Уверяю вас, мистрис…
— Баллард.
— Рад познакомиться, мистрис Баллард. — Он кивает мне, но в голосе чувствуется презрение. — Уверяю вас, как дипломированный врач и недавний выпускник Гарвардской школы медицины, я вполне способен провести осмотр тела.
Рука у меня сжимается в кулак, но я заставляю себя разжать пальцы и расслабляю руки.
— Необязательно, доктор Пейдж. Я уже все изучила.
Он делает шаг вперед, изображая улыбку.
— Ваши любительские наблюдения, возможно, очень интересны, но, уверен, вы не будете возражать, если дальше делом займусь я.
Мы стоим с Джеймсом Уоллом возле таверны.
— Мне нужно кое-куда сходить, — говорю я. — Ты не мог бы тем временем кое-что для меня сделать?
— Что?
— Пригляди за доктором Пейджем. Я ему не доверяю.
— Хорошо, мистрис Баллард. Я тут побуду, пока он не уйдет, — говорит Джеймс.
Новому молодому доктору нужно просто подтвердить мои выводы, а потом мужчины могут опустить Джошуа Бёрджеса в землю, чтобы он там сгнил. Но земля замерзла, и по такому холоду ее хоть топором руби. И потом, в трех окрестных округах вряд ли хоть один мужчина захочет за это взяться. Так что возникает проблема — что делать с изуродованным телом? Пока что придется завернуть его в льняную ткань, потом в промасленный холст и положить в сарай за таверной до тех пор, пока не удастся устроить все как следует.
Кстати, в стельку пьяный Чендлер Роббинс предложил выкинуть Бёрджеса обратно в реку. Прорубь-то уже есть. Но на его слова никто не обратил внимания, а потом все разошлись по своим делам.
У Джеймса совсем уставший вид; я оставляю его и иду к Сэмюэлу Коулману — то, что мне нужно, есть только у него.
К счастью, требуется всего лишь перейти улицу.
На табличке над дверью написано «Универсальный магазин Коулмана», и она скрипит, раскачиваясь на ветру, словно старая калитка на ржавых петлях. Я немного беспокоюсь, вдруг лавка еще закрыта, но стоит мне взяться за ручку двери, как приходится отскочить в сторону — из лавки выходят два бородатых вонючих траппера.
— Маловато нам дал за те меха, а? — ворчливо замечает один.
Я задерживаю дыхание, когда они проходят мимо меня. Похоже, эти трапперы как минимум месяц не мылись.
— Достанем ту серебристую лису, и заплатит как следует. Такие шкуры долларов двадцать стоят. А то и больше, если шкура будет с головой.
— Да нет в этих лесах никаких серебристых лис, — возражает первый. Он сходит с деревянного тротуара и сворачивает влево, к таверне Полларда. — Они редкие, как девственницы в борделе.
— И такие же дорогие. Но я одну видел. Хорошенькую лисичку, самку. Вчера в верховьях возле той лесопилки, где валлиец хозяйничает.
Я наблюдаю за тем, как они плетутся через улицу и с них сыплются куски грязи и мусор. Наконец они оказываются на другой стороне, и их голоса превращаются в неразборчивое бормотание. Наверняка пойдут в таверну, где и оставят только что вырученные деньги.
Валлиец, о котором они говорят, — это мой муж, а лесопилка принадлежит нам. Но за одиннадцать лет, которые мы там живем, я ни разу не видела серебристую лису. Мне совсем не нравится, что эти люди считают, будто могут кого-то убить на нашей земле и забрать себе просто потому, что им так хочется.
Я открываю дверь и захожу в лавку. Над головой звякает колокольчик, и я сразу замечаю стопку новых шкур за прилавком. Их всего семь, и они в основном бобровые, хотя в середине виднеется горностай, а сверху одна пылающая ярким пламенем рыжая лисья шкура. А ведь у той серебристой лисицы должен быть самец…
Лавку Коулмана построили до того, как мы переехали в Хэллоуэлл, и Эфраим каждый раз, как туда заходит, бурчит, что она, мол, плохо сделана. Но в прошлом году протекавшую крышу все же заделали, больше горожанам нет нужды бояться луж в проходе, где хранятся сухие товары. Мне-то здешняя атмосфера нравится. Много окон, поскрипывающие полы, пахнет ламповым маслом и сушеными яблоками. Однако Коулман стареет, и лавка уже не так чисто прибрана. Паутина в углу. Пыль на подоконниках. Одному человеку трудно со всем этим справиться.
— Доброе утро, мистрис Баллард! — приветствует он меня, сидя на своем табурете у кассы.
— И вам того же!
Я подхожу к прилавку. В магазине только мы вдвоем; он сидит на деревянном табурете и играет сам с собой в шахматы, поворачивая к себе доску то черными, то белыми. Мне всегда казалось, что, если хочешь обыграть сам себя, лучше подойдут шашки, но Коулман предпочитает игру королей.
Взяв белую ладью черным слоном, он отрывается от доски. Зрачок его единственного глаза в последние годы затянулся молочной пеленой — когда-то нежно-голубой цвет превратился в мутно-серый. Но это не настолько пугающе выглядит, как запавший провал на месте второго. Повязку носить Коулман отказывается.
— Ты сегодня рано. Что тебя привело в Крюк? — спрашивает он.
— Рождение и смерть, помимо прочего.
Коулман улыбается. Улыбка на изуродованном лице должна бы казаться гротескной, а выглядит обаятельной.
— Ночью дýши, как корабли, проплывают друг мимо друга, так? Кто пришел и кто ушел?
— У Чарльза и Бетси Кларк очередная дочка, — говорю я, улыбаясь в ответ на его приподнятую бровь, потом добавляю: — И кто-то убил Джошуа Бёрджеса.
— А, так вот кого нашли в реке.
— А ты откуда знаешь?
— Уже полгорода в курсе.
— Всего половина?
— Остальные еще спят.
Вот почему я зашла к Сэмюэлу Коулману прежде, чем ехать домой. Он знает обо всем, что творится в Крюке. В городе его называют доктор Коулман, хотя никто и нигде не видел, чтоб он занимался медициной. Да вряд ли кто и доверит ему себя лечить — у него всего один глаз и шесть пальцев, два на левой руке и четыре на правой. Есть разные мнения насчет того, как он их потерял, от логичных (ранение на войне) до смешных (пытки в плену у пиратов). Коулман же позволяет жителям Крюка думать, что они хотят, и не пытается ни подтверждать, ни опровергать их домыслы. Когда он вообще решает поговорить, то обычно ворчит на французов — мол, с какой стати они заявляют, что их литература лучше английской. В чем бы ни состояла его обида на французов, он ни с кем ею не делится. Я же ценю его за умение слушать.
— А что-нибудь говорят о том, кто это сделал?
— Думаю, причины есть у нескольких мужчин. На ум сразу приходит Айзек Фостер. И Джозеф Норт, конечно. Есть еще десятки людей, которые его не любят. Конкретных имен я не слышал, если тебя это интересует. — Он подмигивает мне. — Лавка меньше часа как открылась, дай мне время.
— Но ты мне расскажешь?
Он кивает.
Несколько лет назад мы с Коулманом заключили что-то вроде торгового соглашения. Обычно мы обмениваемся книгами и информацией, но иногда и вещами для домашнего обихода. Он придерживает для меня любые приходящие книги и газеты, а я снабжаю его свечами. Сплетни бесплатно.
— Я зайду через несколько дней, — обещаю я ему.
— Больше тебя ничего не интересует, раз уж ты здесь?
— Только одно.
— А именно?
— Что ты знаешь о нашем новом докторе?
Домой я направляюсь уже ближе к полудню, и зимнее солнце прячется за вуалью тусклых облаков. Свет слабый, бледный, будто просеянный через старую марлю. Я еду верхом на Бруте через лес, выезжаю на поляну и останавливаюсь перед развилкой. Свернув направо, я доеду до лесопилки, откуда доносятся удары топора моего мужа. Налево — поднимусь по склону наверх к дому, где мои девочки ухаживают за Сэмом Дэвином.
Я задумываюсь, куда свернуть, и тут вижу серебристую лису.
Она на том склоне, что ведет на южное пастбище, — почти черная, с пронзительными янтарными глазами, ясно видная на снегу. Она изумительная. Яростная и гордая. Я скорее сама этих трапперов застрелю, чем позволю им превратить ее в меховой палантин. Брут подо мной подергивается — ему и любопытно, и нервно. Он не любит хищников. Но лисица не шевелится и не издает ни звука.
Она протяжно и как бы лениво зевает, выгнув розовый язычок, а потом поворачивает острую мордочку в сторону дома на холме. Потом опять поворачивается ко мне. И снова в сторону дороги к дому. Она делает так три раза, медленно и целеустремленно. Взад-вперед. Потом вдруг начинает лаять так, что Брут резко дергается. Лай с подвыванием, но не похож ни на собачий, ни на волчий, да и злобное тявканье и рычание койота тоже не напоминает. Это резкий и дикий звук. Кошачий концерт, как сказал бы мой муж.
Наконец лиса втягивает носом воздух, садится и лижет пушистую лапу, явно очень довольная собой.
Она хочет, чтобы я ехала к дому, — догадываюсь я и невольно ахаю от удивления. При этом звуке лиса поднимает голову, встречается со мной взглядом, потом вскакивает и трусит в лес.
— Береги себя, малышка, — говорю я ей и поворачиваю Брута в сторону холма.
Наш младший сын Эфраим, мальчик одиннадцати лет, названный в честь своего отца, встречает меня у калитки в сад. Я соскакиваю с Брута, а он берет поводья.
— Осторожнее, — говорю я, отстегивая от седла свой лекарский саквояж. — Он сегодня не в духе.
— Да ладно, он меня любит.
Сын пожимает плечами, уверенный, что с ним ничего не случится, потом ухмыляется, и я вижу, что у него выпал последний молочный зуб.
— Ну все-таки, — наклоняюсь поцеловать его в макушку, потом легонько прикусываю ему ухо, — он кусается.
Юный Эфраим хихикает, я треплю его по лохматой голове, и он идет в сарай, чтобы обиходить моего коня.
Самый старший ребенок — это сложно, но с самым младшим еще сложнее. Скоро и у него будет борода, как у Сайреса, и кадык, как у Джонатана. Скоро он половину ночей будет ночевать не дома, и на этом детство в нашем доме закончится. Мне пятьдесят четыре, и этот мальчик у меня последний. Эта мысль вызывает у меня облегчение, но одновременно и печалит — в конце концов, я родила девятерых, но выжили только шестеро. Как и все матери, я давно научилась одной грудью кормить радость, а другой горе.
Еще мгновение я стою у двери и наблюдаю за Эфраимом, за его походкой, как у неуклюжего жеребенка, а потом захожу в дом посмотреть, как дела у Сэма Дэвина.
— Как наш пациент? — спрашиваю я дочерей сразу, как только оказываюсь внутри.
Меня окутывают теплый воздух и запах свежеиспеченного хлеба, прогоняя холодок внутри, который я ощущала с тех самых пор, как ушла из дома посреди ночи.
— Откуда ты про него знаешь? — Долли поднимает голову; ее глаза, такие же ярко-голубые, как у ее отца, горят любопытством.
— Новости разлетаются быстро.
Ханне и Долли двадцать и семнадцать — уже женщины, не девочки, с женской фигурой и формами. К ним стремительно приближается собственная жизнь за пределами этого дома. Скоро они перерастут меня, им станет мало быть только дочерями и сестрами. Скоро случится неизбежное, и они захотят стать женами и матерями.
— Ну так как он?
— Проснулся… — говорит Долли.
— …И есть хочет, — добавляет Ханна.
— И домой. Но мы заставили его остаться.
Сэм Дэвин здоровенный парень, который вряд ли слушается приказов, особенно если они исходят от девушек вдвое меньше его. Я удивленно приподнимаю бровь.
Ханна стоит у очага, пропуская через большой и указательный пальцы льняное волокно, идущее к веретену у ее ног. Тяжелое веретено скручивает волокно в льняную нить, а когда эта нить становится достаточно длинной, Ханна наматывает ее на бобину у основания веретена. На каминной полке стоят уже восемь аккуратных катушек — Ханна явно пряла все утро. На губах у нее играет улыбка. У Ханны глаза мои, в отличие от ее младшей сестры, — карие и шальные, как пыльная буря. Неудивительно, что она очаровала Мозеса Полларда.
— Я спрятала его штаны, — объясняет она.
Девочки усвоили мой тон и интонации; кроме того, они научились не только договаривать друг за другом фразы, но и, судя по всему, додумывать мысли. И теперь они по очереди рассказывают мне, что произошло, а я перевожу взгляд с одной на другую, стараясь не потерять нить разговора.
Долли стоит у кухонного стола и разделывает мясо к ужину. Темные кудрявые волосы убраны, руки ловко снуют туда-сюда.
— Он был просто в ярости.
— Не хотел пускать нас в комнату.
— Но потом уснул.
У Ханны тоже мои кудри, но светлые. Они убраны в косу, лежащую у нее на плече.
— Два часа уже спит.
— Совсем без сил был. — Долли перевязывает кусок мяса бечевкой.
— Слишком распереживался.
Я смеюсь, скидывая плащ и перчатки, потом спрашиваю, понизив голос:
— А куда вы дели его одежду?
Ханна кивает в сторону моей рабочей комнаты и беззвучно проговаривает: «Кипарисовый сундук».
Девочки с рождения окружены мужчинами. Отец. Братья. Бессчетные пациенты. Я никогда специально не учила их справляться с упрямой половиной человечества так, как учила зашивать раны, прясть лен и готовить на толпу людей; я рада, что они уже вполне овладели тонким искусством управления неподатливыми пациентами.
— Когда Джонатан его привез?
Девочки снова переглядываются, высчитывают время.
— Где-то в три… — начинает Ханна.
— Может, через час после того, как ты уехала к Бетси Кларк, — перебивает ее Долли.
— Мы еще спали.
Как повитуха и лекарка, я часто просыпаюсь посреди ночи от стука в дверь, от чьего-то отчаянного зова. От мольбы о помощи. Я научилась просыпаться мгновенно, да и моя семья давно смирилась с тем, что их сон нарушают ради бед наших соседей. Но сегодня утром, наверное, пробуждение было особенно тяжелым — вчера вечером девочки со старшими братьями допоздна были на осеннем балу. Бал для нашей молодежи устраивают раз в сезон, и это очень важная часть их жизни. Девочки только-только вернулись, когда за мной приехал Джон Коуэн. Но держатся они хорошо. Мои дочери больше привыкли к крови, травмам и кавардаку, чем многие врачи вдвое их старше.
— В каком состоянии был Сэм? — спрашиваю я.
Долли вытирает руки о фартук.
— В плохом — ходить не мог, Джонатану пришлось его тащить.
— Удивительно, что он не погиб, — говорю я им.
— Вполне мог. Но Джонатан завернул его в одеяла сразу же, как они его вытащили из воды.
— Мы его раздели и положили в нашу постель. — Ханна краснеет, потом пожимает плечами. — Ну, она была еще теплая.
— Папа вытащил камни из очага и завернул их в одеяла.
— Мы их положили ему по обе стороны головы, шеи и ног.
Ханна и Долли продолжают рассказывать по очереди, будто перебрасываются горячей картофелиной, удерживая ее ровно столько, сколько нужно, чтобы добавить одну-две детали.
— Он еще долго трясся. — Ханна бросает взгляд на сестру, вопросительно приподняв бровь.
— Практически только к рассвету перестал, — соглашается Долли. — Потом мы с ложечки напоили его чаем.
— Раз чаем его не вырвало, мы дали ему бульона.
— Потом он быстро заснул.
Они переглядываются и взрываются хохотом. Ханна на секунду прикусывает губу, потом злорадно хихикает еще громче.
— Не так давно Сэм проснулся, понял, что голенький, как новорожденный младенец, и теперь пыхтит, как кипящий чайник.
Девочки не раз видели голых мужчин. В основном моих пациентов, хотя иногда кого-то из братьев, когда те бесстыже купаются в речке голышом. Не говоря уже о юном Эфраиме, которого, чтобы он помылся, нужно догнать и силой заставить (девочкам не очень-то нравится этим заниматься). Обе спокойно относятся к человеческой наготе, и я не видела, чтобы они когда-нибудь таращились и краснели. Но Сэм Дэвин, думаю, выглядит более впечатляюще, чем те мужчины, к которым они привыкли.
— Молодцы, девочки, — говорю я. Потом у меня появляется еще одна мысль. — А где Джонатан?
— Должен скоро вернуться. Папа послал его рассказать Мэй Кимбл о том, что случилось, они же с Сэмом помолвлены.
— А Сайрес?
Мои дочери украдкой переглядываются.
— Ушел вскоре после того, как мы уложили Сэма. Сказал, работа есть.
На лесопилке всегда есть работа, но я ни разу не видела, чтобы наши сыновья вызывались ее делать после пары часов сна. Ханна возвращается к веретену, а Долли вытирает стол. Обе странно молчаливы.
— Ну, и что же важное вы от меня скрываете?
И опять обмен взглядами. На этот раз я замечаю, что Ханна качает головой, будто безмолвно командует: «Не говори ничего».
Но Долли всегда была храбрее старшей сестры и еще не научилась хранить от меня секреты.
— Вчера драка была. На балу.
— И кто подрался?
— Сайрес и Джошуа Бёрджес.
От этой новости я резко поднимаю голову.
— Почему? — спрашиваю я, щурясь.
— Это я виновата, — говорит Ханна. Ее выразительные глаза излучают гнев, не страх. — Бёрджес позвал меня танцевать, а я отказалась.
— Он к ней весь вечер приставал, мама, — говорит Долли. — Но Сайрес на него бросился, только когда Бёрджес схватил Ханну за руку и потащил на танцплощадку. Дрались они недолго, но пару раз Бёрджес удачно попал, так что у Сайреса синяк под глазом и губа разбита. Все пройдет. А вот Бёрджес наверняка месяц хромать будет.
Открываю рот, чтобы сказать, что он уже никуда хромать не будет, но тут же закрываю. Девочки еще не знают, что он мертв, а я не могу им рассказать, пока не поговорю с Эфраимом.
Подзываю к себе старшую дочь.
— Покажи, где он тебя схватил.
— Да это ерунда, — говорит она, возвращаясь к работе.
— Ханна. — Одного этого слова достаточно, чтобы она поняла — я не прошу, а требую.
Ханна роняет веретено в корзину, расстегивает блузку и высвобождает левую руку. На гладкой светлой коже кошмарный красно-синий синяк. Я различаю пять отчетливых следов пальцев. Бёрджес не просто ее схватил. Он изо всех сил сжал ей руку и дернул, аж ногтями вцепился. В этом синяке чувствуется насилие, от которого меня мутит.
Я провожу ладонью по вспухшей коже. Меня охватывает ярость от того, что сделал Бёрджес, и хочется сказать спасибо тому, кто сломал ему пальцы.
— А после драки что случилось?
— Его вышвырнули с танцев. Сайрес, Джонатан, Сэм, еще несколько ребят. Схватили его за руки и за ноги, выволокли и бросили в снег. Он так и не вернулся.
Я откашливаюсь, чтобы скрыть волнение в голосе.
— Ты ни в чем не виновата, Ханна. Ты не обязана танцевать с тем, с кем не хочешь, или делать что-то еще в таком духе. Ты права, что отказала ему, а Сайрес прав, что врезал ему за то, что он тебя тронул.
«О господи, — думаю я, войдя в свою рабочую комнату, чтобы убрать вещи. — А что еще Сайрес вчера вечером сделал с Бёрджесом?»
Успокоившись, я возвращаюсь к домашнему очагу, где над огнем висит большой чугунный котелок, и наливаю в миску похлебку для Сэма Дэвина.
— И хлеб тоже готов. — Долли показывает на несколько длинных холмиков на кухонном столе, накрытых льняными полотенцами.
Я кладу на поднос толстый ломоть теплого хлеба с тремя кусками масла и иду поговорить с нашим пациентом. В дверь я не стучусь и о своем приходе не объявляю; когда я толкаю дверь, она открывается с негромким скрипом. Встревоженный Сэм резко садится в постели. Рот у него открыт, волосы встрепаны, он сам выглядит как утопленник и вцепился в одеяло с такой силой, что костяшки пальцев побелели. По Сэму видно, что падение в реку не прошло для него бесследно — руки и лицо в царапинах, на правом плече синяки.
— Мистрис Баллард. — Он приветствует меня вежливым кивком.
— Рада, что ты жив, — весело говорю я.
Сэм откидывается к изголовью и натягивает одеяло повыше на голую грудь, как будто смущается. Как будто половина обитателей этого дома не успела увидеть его в чем мать родила. Ему не мешало бы побриться, постричься и ночь поспать, но в целом он в приличной форме. Сэм высокого роста, спина у него крепкая, хотя такие рыжие волосы лучше смотрелись бы у женщины, обычно он выглядит скорее румяным, чем обгоревшим на солнце.
— Ну, в какой-то момент я испугался, что мне конец, — говорит Сэм.
— Риск такой был. Во всяком случае, так мне говорили.
Я ставлю поднос на край стола и отхожу в сторону.
— Есть хочешь?
— Очень. Спасибо.
Сэм наклоняется за подносом и переставляет его себе на колени. Наверное, он заметил одну из моих дочерей сквозь открытую дверь, потому что сердито уставился на что-то у меня за плечом.
— Можно мне мою одежду? Я хочу домой.
Я еще ни разу не видела взрослого мужчину, который, если ему не позволяют что-то сделать, не начинает вести себя как ребенок. Сэм так хмурит брови, что похож на недовольного малыша, и я с трудом сдерживаю смех.
— Разумеется. Думаю, она уже высохла, — говорю я ему.
Сэм опускает ложку в похлебку, но останавливается, не донеся ее до рта, когда я говорю:
— Но перед уходом ты мог бы мне кое в чем помочь. Если ты не против, конечно.
— В чем это?
Я закрываю дверь, пересекаю комнату и сажусь на деревянный сундук под окном. Сложив руки на коленях, я успокаивающе улыбаюсь ему.
— Я хотела бы точно знать, что именно ты видел утром подо льдом.
Он резко откидывается назад, и похлебка выплескивается из ложки обратно. В глазах у него что-то мелькает — то ли ужас, то ли страх, а может, отвращение, — но потом он опускает голову и смотрит в миску, скрывая свои чувства.
— Зачем вам знать такие вещи?
— Я только что пришла из таверны.
Он резко поднимает голову и смотрит на меня. Я добавляю:
— Меня позвали осмотреть тело. Мне было бы полезно знать, что именно подо льдом видел ты.
— Мертвеца. Но это вы уже знаете.
— Да. Но ты понял, кто это?
Сэм не торопится отвечать; он сжимает зубы, видно, как он весь напрягся.
— Не сразу. Было темно. Солнце еще не взошло.
— Но не настолько темно, чтобы ты его принял за бревно или мусор. Ты догадался, что это человек.
— Ну, я увидел его лицо, оно было всего в дюйме под поверхностью льда, смотрело на меня в упор, когда меня вытаскивали. Под водой-то мало что было видно, просто какой-то темный комок. А вот снаружи все стало очевидно.
— И тогда ты его узнал?
— Я достаточно часто видел Бёрджеса, чтобы узнать его в лицо.
— Его повесили, Сэм.
Он сглатывает.
— Кто…
— Я знаю, кое-кто не прочь увидеть его мертвым.
С минуту он смотрит на меня, а потом задает очевидный вопрос:
— Например, Джозеф Норт?
Я наклоняюсь вперед и упираюсь локтями в колени.
— Без веревки такое трудно будет доказать. Я поспрашивала в таверне, но никто не видел веревки, когда его вырубали изо льда. В воде что-нибудь было? Ничего такого не помнишь?
— Нет.
Аппетит у Сэма Дэвина куда-то улетучился. Он опускает ложку в миску и отодвигает поднос.
— Я очень благодарен вам за доброту, мистрис Баллард. Правда. Но я пойду уже к Мэй, она, наверное, с ума сходит от беспокойства.
***
Когда Джонатан возвращается от Мэй Кимбл, которой рассказывал о происшествии, я выхожу на улицу поговорить с ним. Он подъезжает на телеге к калитке, слезает с козел и замечает меня.
— Я приехал отвезти Сэма домой, — говорит он.
— Что случилось вчера вечером?
У Джонатана, как у половины моих детей, отцовские глаза, и я вижу вспышку ужаса в этой глубокой чистой голубизне. Но всего на секунду. Потом он берет себя в руки и замыкается.
— Он провалился под лед.
— Я про бал. С Сайресом.
Джонатан не спал почти сутки, и, судя по тому, как он толкает калитку, чтобы войти, у него явно нет настроения разговаривать, но он знает, что я не дам ему войти, если не добьюсь хоть какого-то ответа.
— Бёрджеса не звали, но он пришел и устроил сцену, мы с этим разобрались.
— Слушай, Бёрджес мертв, так что мне нужен ответ получше.
Моему сыну двадцать шесть, он взрослый сильный мужчина с бородой, но я его мать и знаю наперечет все выражения его лица. Знаю, как он скрывает эмоции, отводя глаза. Как напрягает подбородок, когда нервничает. И плачет — всегда украдкой. Я все знаю. И в конечном счете Джонатану передо мной не устоять.
— Он схватил Ханну.
— Я знаю. Она мне рассказала.
Он слегка расслабляется, и я спрашиваю:
— Все видели эту драку?
— Ее невозможно было не видеть. Дело было посреди зала, музыка замолчала, и все столпились вокруг. Но он был жив, когда мы его выкинули. Можешь спросить кого угодно из тех, кто был на балу.
— Люди будут болтать, ты же знаешь. Так что лучше расскажи мне все.
— А больше нечего рассказывать.
Я не то чтобы не верю Джонатану, у меня просто есть ощущение, что он мне рассказывает только половину истории. Но дальше на него давить бессмысленно. Ему надо отвезти Сэма домой. Надо поесть горячего, добраться до теплой постели и отоспаться. А потом, может быть, он станет разговорчивее.
Тут ему на выручку приходит Сэм Дэвин, который как раз вышел из дома. Он одет, вид у него измученный, но он приподнимает шляпу и вежливо со мной прощается.
— Еще раз благодарю вас, мистрис Баллард. Я очень обязан вашей семье.
Я касаюсь его щеки.
— Ерунда. Рада, что с тобой все в порядке. Передавай привет Мэй.
***
Как только Сэм и Джонатан уезжают, я возвращаюсь в дом и ухожу в свою рабочую комнату. Она расположена возле кухни; падающие сквозь окно косые лучи солнца освещают пучки сушеных трав, рядами свисающие с потолка. Вдоль одной стены полки с аккуратно помеченными бутылочками и льняными мешочками. Повсюду коробки и корзинки. На длинном рабочем столе новые смеси из растений моего сада на разных стадиях ферментации и сушки. Пестик и ступка. Мотки веревки. Всякие мелочи и обрезки. Пробки. Весы. И на очаге маленький котелок для вываривания корней. Посреди рабочего стола прямоугольная деревянная шкатулка на кожаных петлях, которые давно потрескались и стали ломкими от старости. Тонкие острые ножи и гладкие круглые камни. Это моя аптека, мое убежище; здесь пахнет лавандой и древесным дымом, базиликом и ветивером. Мятой. Валерьяной. Лимонником. Расположение этой комнаты точно выверено — спасибо Эфраиму, что так удачно все распланировал, — она находится сбоку дома, и сюда падает свет с рассвета до заката.
Я подхожу к небольшому деревянному письменному столу у окна, выходящего на восток, и сажусь на табуретку, которую Эфраим сколотил специально с расчетом на мой необычный для женщины рост. Даже босиком я могу посмотреть почти прямо мужу в глаза. Ему много что во мне нравится, но это больше всего.
До чего странное начало нового дня, думаю я, потом глубоко вдыхаю через нос, чтобы аромат трав меня успокоил. Я уверена, что от дальнейших событий никуда укрыться не получится. Но у меня хотя бы будет несколько мгновений покоя на то, чтобы записать свои мысли обо всем, что случилось за последние несколько часов. На краю стола лежит большая книга в кожаном переплете, и я пододвигаю ее поближе.
Три раза в год мой муж заказывает в канцелярской лавке в Бостоне брикеты чернил. Их присылают по два в коробке; это маленькие прессованные диски, на которых вытиснено «Ларкин». Эфраиму это обходится в пять шиллингов за чернила и один за доставку, но он охотно платит такие деньги, хоть и говорит, что Эбенезер Ларкин сквернослов и любитель шлюх. Так Эфраим показывает свою любовь — заботится о том, чтобы мне было чем писать. В нашу первую брачную ночь много лет назад он подарил мне первую книгу дневника, такую же, как сейчас лежит у меня на столе. Он сказал, что дневник мне для того, чтобы собирать и хранить в нем свои мысли, и попросил только одно: чтобы я не оставила его пустым. С тех пор я исписала таких книг дюжину. Их достать легче, чем чернила, так что из поездок в Бостон Эфраим довольно регулярно привозит новые тома с пустыми плотными страницами. Я обнаруживаю эти тома на своей табуретке, и часто между страниц вложен засушенный цветок. Эти цветы остаются там, куда он их положил, а сами книги выстроились на полке на другом конце комнаты.
Я веду дневник не только потому, что мне это нравится, но еще и потому, что это моя работа. Одно из обязательств, которые влечет за собой моя профессия. Как повитуха и лекарка, я знаю многое о частной жизни моих соседей, знаю их страхи и тайны и, когда это уместно, записываю их, чтобы сохранить. Память коварная штука, она часто искажает и перекручивает факты. А вот бумага и чернила принимают правду без эмоций и беспристрастно возвращают ее обратно. Думаю, именно поэтому женщин так редко учат читать и писать. Одному Богу известно, на что они станут способны, если в их власти будут перо и чернила. Я не Бог, да и не стремлюсь им быть, но поскольку мне известно многое из того, что творится за закрытыми дверями в этом городе, неплохо представляю себе, какие секреты могут быть записаны, а потом раскрыты, если умеющих писать женщин станет больше.
Я подозреваю, что события сегодняшнего утра мне еще понадобится вспоминать, так что беру перо и чернильницу.
Дневник раскрыт на вчерашней записи. Я, как обычно, начала с погоды, а остальную часть страницы оставила пустой, чтобы заполнить ее позже:
Среда, 25 ноября. — Ясно и холодно. По реке идет лед.
Отламываю кусочек чернильного брикета и развожу чернила водой в серебряной тарелочке, на дне которой вытиснено изображение всадника на коне. Под изображением выгравированы слова «Серебро Пола Ревира, Бостон». Тоже подарок Эфраима. Еще одна маленькая роскошь, на этот раз довольно личного свойства. У моего мужа и серебряных дел мастера Пола Ревира1 во время революции завязалось что-то вроде дружбы, и мистер Ревир не забыл старого друга.
Опускаю перо в чернила, постукиваю пару раз по краю тарелочки, чтобы стряхнуть излишек, и продолжаю запись:
Сайрес, Джонатан, Ханна и Долли ходили на осенний бал в доме Мэй Кимбл. Вернулись поздно. Потом Джонатан отправился на Лонг-Рич на плоту, а с ним Сэм Дэвин и Джеймс Уолл.
Я останавливаюсь и отрываю перо от страницы. В комнате уже не холодно, так что я не знаю, почему меня пробирает дрожь.
Все дело в той лисе, думаю я и смотрю в окно туда, где последний раз ее видела. Лиса давно убежала, а дневной свет прогнал из леса все пугающие тени, но я все равно ощущаю, что издалека что-то надвигается, чувствую предвестие каких-то бед.
Не будь дурой, Марта Баллард, говорю я себе под нос, а потом опускаю и взгляд, и перо. Вскоре я снова начинаю водить пером по бумаге.
Четверг, 26 ноября. — Ясно и очень холодно. Роды. Третья дочь Чарльза Кларка. — Мистер Коуэн позвал меня к Бетси Кларк, которая начала рожать, во втором часу ночи. В четвертом часу утра она благополучно родила дочь (это ее третий ребенок, все девочки). Потом меня проводили к Поллардам. Мне сообщили, что Джонатан и остальные пытались спуститься на плоту и их захватил лед в Бамберхук-Пойнт. Лед встает очень быстро. Сэм Дэвин провалился под лед, пытаясь добраться до берега, но его спасли…
Рука моя зависает над бумагой, и я собираюсь сделать запись о смерти Джошуа Бёрджеса, но в голове свербит какая-то мысль, будто где-то чешется, а потянуться почесать невозможно, так что я листаю страницы назад в поисках записи за прошлый месяц.
