На обратном пути - Эрих Мария Ремарк - E-Book

На обратном пути E-Book

Эрих Мария Ремарк

0,0
6,99 €

-100%
Sammeln Sie Punkte in unserem Gutscheinprogramm und kaufen Sie E-Books und Hörbücher mit bis zu 100% Rabatt.
Mehr erfahren.
Beschreibung

«Ах, как трудно прощаться! Но возвращаться иногда еще труднее»… Спустя четыре тяжелых года война, наконец, закончилась… Эрнст и его фронтовые товарищи возвращаются домой — в город, который некогда покинули еще детьми… Они возвращаются, чтобы жить и искать свое истинное предназначение. Но путь к мирной жизни окажется куда более сложным, чем тот, который им пришлось пройти на войне… Ранее роман издавался под названием «Возвращение». Теперь он публикуется в новом переводе.

Das E-Book können Sie in Legimi-Apps oder einer beliebigen App lesen, die das folgende Format unterstützen:

EPUB
MOBI

Seitenzahl: 323

Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.


Ähnliche


Эрих Мария Ремарк На обратном пути

Erich Maria Remarque

DER WEG ZURUCK

© The Estate of the late Paulette Remarque, 1931

© Перевод. Е. Шукшина, 2015

© ООО «Издательство АСТ», 2015

Пролог

Второй взвод – кто уцелел – дремлет в разбитой траншее за линией фронта.

– Странные гранаты, – говорит вдруг Юпп.

– Ты о чем? – приподнявшись на локте, спрашивает Фердинанд Козоле.

– Послушай.

Приложив руку к уху, Козоле напрягает слух. Мы тоже вслушиваемся в ночь. Но слышен только глухой гул артиллерийского огня и писк гранат. Справа еще пулеметные очереди и редкие вскрики. Но ведь так уже много лет. Рот, что ли, из-за этого разевать? Козоле вопросительно смотрит на Юппа.

– Перестало, – смущенно оправдывается тот.

Козоле бросает на него еще один пристальный взгляд. Но поскольку Юпп молчит, он, отворачиваясь, бухтит:

– В животе у тебя урчит, вот и все твои гранаты. Спи лучше.

Фердинанд подгребает себе земли под голову и осторожно вытягивается, чтобы сапоги не попали в воду.

– Черт, а дома у человека жена и двуспальная кровать, – бормочет он уже с закрытыми глазами.

– Кровать-то, поди, не пустует, – парирует из своего угла Юпп.

Козоле открывает один глаз и внимательно на него смотрит. Вид у него такой, будто сейчас встанет, но он только ворчит:

– Чудило кельнское… Не посоветовал бы ей это делать. – Через мгновение Фердинанд уже храпит.

Юпп жестом подзывает меня. Я перешагиваю через сапог Адольфа Бетке и подсаживаюсь. Осторожно поглядывая на храпящего Козоле, Юпп брюзжит:

– Ты глянь на него. Никакого образования, скажу я тебе.

До войны Юпп служил писарем в конторе одного кельнского адвоката и, хотя уже три года как на фронте, обидчив по-прежнему, почему-то придавая значение тому, что он образованный человек. Зачем ему это, Юпп, конечно, не знает, но из всего слышанного ему врезалось в память именно это слово, и он цепляется за него, как утопающий за соломинку. У каждого что-то такое есть, у кого жена, у кого работа, у кого сапоги, вот у Валентина Лаэра шнапс, а Тьядену еще бы разок от пуза наесться фасоли с салом. Козоле же «образование» невероятно раздражает. Это слово для него связано со стоячим воротничком, и все тут. Он реагирует даже сейчас. Не переставая храпеть, Фердинанд лаконично замечает:

– Крыса гнилая канцелярская.

Юпп печально, возвышенно качает головой. Какое-то время мы молчим, тесно прижавшись друг к другу, чтобы было теплее. Ночь сырая, холодная, небо затянуто облаками, время от времени принимается дождь. Тогда плащ-палатки, на которых мы сидим, перекочевывают нам на голову.

На горизонте вспыхивает пламя орудий. Такое уютное, что кажется, там теплее. От артиллерийских сполохов отделяются пестрые, серебристые цветы ракет. Над развалинами хутора в дымчатом воздухе плывет большая красная луна.

– Как думаешь, доберемся до дома? – шепотом спрашивает Юпп.

Я пожимаю плечами.

– Говорят, да…

Юпп громко вздыхает.

– Теплая комната, диван, а вечером где-нибудь поужинать… Ты можешь себе это представить?

– Последний раз в увольнении я померил гражданское, – задумчиво говорю я, – мал́о стало, нужно новое.

Как чудн́о все это здесь звучит: гражданское, диван, ужин… Дурацкие мысли лезут в голову: кофе такой бывает, с сильным привкусом солдатского котелка – металла и ржавчины, так что, давясь и обжигаясь, приходится выплевывать его обратно.

Юпп мечтательно ковыряет в носу.

– Черт подери, витрины, кафе и женщины.

– Да ты радуйся, если выберешься из этого дерьма, – говорю я, дыханием отогревая руки.

– Тоже верно. – Юпп натягивает плащ-палатку на тощие сутулые плечи. – А ты чем займешься потом?

Я смеюсь.

– Я-то? Боюсь, придется вернуться в училище. И мне, и Вилли, и Альберту, и даже вон Людвигу.

Я киваю назад, где у раздолбанного блиндажа лежит нечто, укрытое двумя шинелями.

– Ах ты, черт! Но вы ведь не вернетесь? – спрашивает Юпп.

– Не знаю. Боюсь, придется, – отвечаю я и непонятно почему начинаю злиться.

* * *

Нечто под шинелями шевелится. Высовывается бледное, узкое лицо, раздается тихий стон. Это лейтенант Людвиг Брайер, наш взводный, мы вместе учились. Уже несколько недель у него кровавый понос; это, конечно же, дизентерия, но он не хочет возвращаться в лазарет, предпочитая оставаться с нами, потому что мы все ждем мира и тогда сразу сможем забрать его с собой. Лазареты переполнены, почти никакого ухода, на этой койке ты уже чуть-чуть мертвее. Кругом все дохнут, а когда валяешься там один, получается заразно; не успеешь оглянуться, и каюк. Макс Вайль, наш санитар, достал Брайеру что-то наподобие жидкого гипса; тот его жует, чтоб кишки зацементировались и хоть что-нибудь удерживали. И все равно ему приходится спускать штаны по двадцать—тридцать раз в день.

Вот и сейчас Людвигу нужно отойти. Я помогаю ему зайти за угол, и он присаживается на корточки. Юпп делает мне знак рукой:

– Слышишь, опять.

– Что?

– Те гранаты.

Козоле ворочается и зевает. Потом поднимается, со значением смотрит на свой тяжелый кулак, косится на Юппа и говорит:

– Черт, если будешь тут еще заливать, готовь мешок для картошки. Отправишь домой вместе со своими костями.

Мы слушаем. Шипение и свист невидимых гранат прерываются странным протяжным, резким звуком, таким непонятным и новым, что у меня мурашки по коже.

– Газовые гранаты! – вскакивая, кричит Вилли Хомайер.

Тут мы все окончательно просыпаемся и напряженно вслушиваемся. Веслинг смотрит на небо.

– Да вон же они! Дикие гуси!

Под мрачными серыми облаками темной полосой тянется клин. Острие, нацеленное на луну, врезается в красный диск, отчетливо видны черные силуэты, угол, сложенный из множества крыльев, вереница, издающая незнакомый, сумасшедший гомон, затихающий вдали.

– Улетели, – ворчит Вилли. – Черт возьми, вот бы так же драпануть! Два крыла, и вперед!

Генрих Веслинг смотрит вслед гусям.

– Зима, – медленно говорит он. Веслинг крестьянин и в таких вещах разбирается.

Обессиленный Людвиг Брайер грустно прислоняется к стене и бормочет:

– Первый раз вижу перелетных гусей.

Козоле вдруг охватывает сильное возбуждение. Он трясет Веслинга, больше всего его интересует, крупнее ли дикие гуси, чем домашние.

– Примерно одинаковые, – отвечает Веслинг.

– Елки-моталки, – у Козоле от волнения трясутся щеки, – так там летит десятка два порций роскошного жаркого!

И опять гуси машут крыльями прямо у нас над головой; опять хриплый горловой клич бьет, будто ястреб по темечку; внезапно шум крыльев, клекот, протяжные крики и порывы усиливающегося ветра дают яркую картину свободы и жизни.

Раздается выстрел. Козоле опускает винтовку и пристально всматривается в небо. Он целился в самый центр клина. Тьяден рядом с ним, как охотничья собака, готов тут же броситься к упавшему гусю. Но неразомкнутая цепочка летит дальше.

– Жалко, – говорит Адольф Бетке, – был бы первый толковый выстрел на этой вшивой войне.

Козоле с огорчением отбрасывает винтовку.

– Хоть бы немножко дроби!

Представляя, что бы тогда было, он, загрустив, невольно начинает жевать.

– Вот-вот, – подтверждает наблюдающий за ним Юпп, – с яблочным муссом и жареной картошкой, ага?

Козоле злобно смотрит на него.

– Заткни пасть, канцелярская крыса!

– Тебе бы в летчики, – ухмыляется Юпп. – Взял бы их сейчас сетью.

– Сволочь, – завершает перепалку Козоле и снова устраивается спать.

Это лучше всего. Дождь усиливается. Мы садимся спиной к спине, держа над головой плащ-палатки. Сидим в траншее, как темные кучки земли. Земля, солдатская форма и подо всем этим немножко жизни.

* * *

Меня будит громкий шепот:

– Вперед… Пошли!

– Что случилось? – толком не проснувшись, спрашиваю я.

– Выступаем, – бурчит Козоле, хватая вещи.

– Так мы только оттуда, – с изумлением говорю я.

– Что ты несешь? – возмущается Веслинг. – Война ведь закончилась.

– Ладно, вперед!

Это Хеель, собственной персоной, наш ротный. Он нетерпеливо бежит по траншее. Людвиг Брайер уже на ногах.

– Ничего не попишешь, нужно идти, – обреченно говорит он и берет несколько ручных гранат.

Адольф Бетке смотрит на него.

– Ты бы остался, Людвиг. Куда тебе с твоей дизентерией.

Брайер качает головой.

Затягиваются пояса, стучат винтовки, и вдруг из-под земли опять поднимается затхлый запах смерти. Мы-то надеялись, что навсегда избавились от него, поскольку видели, как ракетой взмыла мысль о мире; и, хотя мы все еще не понимали, не верили в этот мир, одной надежды было довольно, чтобы за несколько минут, пока слух передавался по цепочке, изменить нас больше, чем за двадцать месяцев. До сих пор один год войны накладывался на другой, один год безнадежности цеплялся за другой, и, если подсчитать, вам почти сразу же приходилось изумляться, что это тянется так долго, что это промелькнуло так быстро. Но теперь, когда мы уже знаем, что не сегодня завтра будет мир, каждый час весит в тысячу раз больше, каждая минута под огнем тяжелее и дольше всех последних лет.

* * *

В разбитых траншеях воет ветер; бегут, время от времени закрывая луну, облака. Свет – тень. Четырнадцать человек идут плотной цепочкой, отряд теней, жалкий второй взвод, выбитый весь, кроме нескольких человек; с целой роты едва ли наберется взвод, но это отборные остатки. У нас даже трое «стариков» – Бетке, Веслинг и Козоле, они знают все и иногда рассказывают о первых месяцах маневренной войны, как будто это было во времена Священной Римской империи.

На позиции каждый ищет себе уголок, норку. Пока почти ничего не происходит. Осветительные ракеты, пулеметы, крысы. Одну Вилли ловко подбрасывает ногой и перерубает лопатой.

Отдельные выстрелы. Вдалеке справа разрывы гранат.

– Может, хоть здесь обойдется, – говорит Веслинг.

– Не хватало еще, чтоб сейчас мозги продырявили, – качает головой Вилли.

– Уж если не везет, так сломаешь палец, ковыряя в носу, – отзывается Валентин.

Людвиг лежит на плащ-палатке. Ему в самом деле лучше было остаться. Макс Вайль дает ему пару таблеток, Валентин уговаривает выпить шнапса. Леддерхозе начинает рассказывать какую-то сальную историю. Его никто не слушает. Мы просто лежим. Время идет.

Вдруг я вздрагиваю и поднимаю голову. Приподнимается и Бетке. Оживился даже Тьяден. Многолетний инстинкт что-то нашептывает, никто пока толком ничего не понимает, но происходит что-то особенное. Мы осторожно вытягиваем головы и прислушиваемся, сощурив глаза в узкие щелочки, чтобы пробить взглядом сумерки. Все начеку, чувства обострены до предела, мышцы приготовились к еще неизвестному, к тому, что еще только надвигается и может означать лишь опасность. По земле тихонько шуршат гранаты, с которыми Вилли, лучше всех умеющий их метать, ползком пробирается вперед. Мы лежим, распластавшись, как кошки. Рядом со мной Людвиг Брайер. В его сосредоточенном лице ни следа болезни. Оно такое же холодное, смертельное, как у всех здесь, – траншейное лицо. Его намертво сковало напряжение – настолько чрезвычайно впечатление, произведенное в нас подсознанием, задолго до того, как чувства могут в нем разобраться.

Колышется, ползет туман. И внезапно я понимаю, что вызвало в нас эту сильнейшую тревогу. Всего-навсего стало тихо. Совсем тихо.

Ни пулеметов, ни пуль, ни разрывов, ни свиста гранат – вообще ничего, ни выстрела, ни крика. Просто тишина. Полная.

Мы смотрим друг на друга, мы не в состоянии это объяснить. Все то время, что мы на фронте, так тихо не было ни разу. Мы беспокойно озираемся, пытаясь понять, что это значит. Может, наползает газ? Но ветер такой, что отогнал бы его. Готовится атака? Но тишина непременно выдала бы атаку прежде времени. Что же происходит? Граната в моей руке влажная, я взмок от волнения. Нервы, кажется, сейчас порвутся. Проходит пять минут. Десять.

– Уже пятнадцать минут, – говорит Валентин Лаэр.

В тумане его голос звучит приглушенно, словно из могилы. И по-прежнему ничего, никакой атаки, никаких резко сгущающихся, стремительных теней… Руки разжимаются и сжимаются еще сильнее. Это непереносимо! На фронте мы привыкли к постоянному грохоту, и когда он вдруг не давит, такое чувство, что мы сейчас лопнем, взлетим воздушными шариками.

– Елки, подождите, это же мир, – вдруг говорит Вилли, и кажется, будто разорвалась бомба.

Лица расслабляются, движения становятся бесцельными и неуверенными. Мир? Мы с сомнением смотрим друг на друга. Мир? Я отбрасываю гранаты. Мир? Людвиг опять медленно ложится на плащ-палатку. Мир? У Бетке глаза такие, словно его сейчас разорвет. Мир? Веслинг стоит не шевелясь, дуб дубом, потом поворачивается к нам корпусом, но смотрит при этом совсем в другую сторону, как будто собирается идти – домой.

Вдруг – мы почти не заметили этого в нашем взволнованном смятении – тишина заканчивается, опять глухие выстрелы, опять вдали стучат дятлом пулеметы. Мы успокаиваемся и почти рады снова слышать такие знакомые звуки смерти.

Днем спокойно. Ночью, что случалось частенько, приходится немного отступить. Но оттуда нас не просто преследуют – атакуют. Мы и моргнуть не успели, как оказались под шквальным огнем. Позади в сумерках буйствуют красные фонтаны. Иногда они на время стихают. Вилли и Тьяден находят банку мясных консервов и тут же ее уничтожают. Остальные лежат и ждут. Долгие месяцы их испепелили, они почти безучастны – пока не наступает момент, когда можно обороняться.

К нам в траншею спрыгивает ротный.

– У вас все есть? – перекрикивает он грохот.

– Снарядов мало, – кричит Бетке.

Хеель пожимает плечами и через плечо протягивает Бетке сигарету. Тот, не оборачиваясь, кивает.

– Обойдетесь так, – кричит Хеель и бежит в следующую траншею.

Он знает, что обойдемся. Все старые солдаты с неменьшим успехом могли бы быть ротными командирами.

Становится темно. До нас добирается огонь. Защититься особо нечем. Руками и лопатами мы расковыриваем в воронке углубление и, тесно прижавшись друг к другу, укладываемся туда головами. Возле меня Альберт Троске и Адольф Бетке. Метрах в двадцати разрывается снаряд. На свист этой дряни мы раззявливаем рты, чтобы уберечь барабанные перепонки, но все равно почти теряем способность слышать, земля и грязь забиваются в глаза, чертов дым – пороховой, сернистый – дерет горло. Градом сыплются осколки. Кого-то точно накрыло, потому что к нам в траншею вместе с горячим осколком гранаты летит оторванная рука. Опять запрыгивает Хеель. В свете взрывов под шлемом видно его лицо, от бешенства белое как стена.

– Это Брандт, – объясняет он. – Прямое попадание, в кашу.

Опять все грохочет, гудит, жужжит, сыплются градом железо и грязь, гремит воздух, содрогается земля. Затем завеса приподнимается, отодвигается, и в то же мгновение с земли встают люди, обожженные, черные, с гранатами в руках, они внимательны, они готовы.

– Медленно отходим! – кричит Хеель.

Бой слева от нас. Он идет за одну из наших точек в воронке. Лай пулемета. Секундные вспышки гранат.

Пулемет замолкает – пулеметчику надо поменять магазин, – и с фланга сюда тут же устремляется атака. Еще несколько минут, и точка отрезана. Хеель, заметив это, садится на насыпь.

– Черт возьми! Вперед!

В воронку перебрасывают снаряды, и вот уже Вилли, Бетке, Хеель, лежа на земле, бросают гранаты. Потом Хеель опять вскакивает, он сумасшедший в такие моменты, просто как бешеный дьявол. Но этого достаточно, у тех, в воронке, новый прилив мужества, опять затарахтел пулемет, наладилась связь, и мы вместе отбегаем назад к бетонной глыбе. Все происходит так быстро, что американцы даже не заметили, как мы покинули точку. Снаряды рвутся в уже пустой воронке.

Становится тише. Я боюсь за Людвига. Но он здесь. Подползает Бетке.

– Куда подевался Веслинг?

– Что с ним? Где он?

Выкрики повисают в глухом гуле отдаленных выстрелов.

– Веслинг!.. Веслинг!..

Появляется Хеель.

– Что случилось?

– Веслинга нет.

Рядом с Веслингом до приказа об отступлении лежал Тьяден, но больше он его не видел.

– Черт подери!

Козоле смотрит на Бетке. Бетке на Козоле. Оба знают, что это, может быть, наш последний бой. Но не медлят ни секунды.

– Все равно, – бурчит Бетке.

– Пошли, – сопит Козоле.

Они исчезают в темноте. Хеель выпрыгивает следом за ними.

Людвиг делает все необходимое, чтобы немедленно броситься на помощь, если на них навалятся. Какое-то время стоит тишина. Но потом рвутся гранаты. Встревают револьверные выстрелы. Мы тут же выскакиваем, Людвиг первым, и вот уже видны потные лица Бетке и Козоле. Они тащат кого-то на плащ-палатке.

Хеель? Нет, это стонет Веслинг. А Хеель? Прикрывает. Он отстреливается и быстро возвращается.

– Вся банда в воронке готова! – кричит он. – Еще двоих из револьвера. – Затем смотрит на Веслинга. – Ну, что?

Тот не отвечает. Живот вспорот, как туша в мясницкой лавке. Понять, насколько глубока рана, невозможно. С грехом пополам его перебинтовывают. Веслинг со стоном просит пить, но ему не дают. Раненым в живот пить нельзя. Затем он просит, чтобы его укрыли. Он мерзнет, потерял много крови.

Вестовой приносит приказ продолжать отступление. Веслинга мы берем на плащ-палатку, продев в нее винтовку, пока не найдем настоящие носилки. Осторожно пробираемся друг за другом. Медленно светлеет. В кустах серебрится туман. Мы выходим из зоны боевых действий. Вроде все уже позади, но вдруг тихонько что-то пищит и с тиканьем взрывается. Людвиг Брайер молча закатывает рукав. Задело руку. Вайль его перевязывает. Мы идем обратно. Обратно.

* * *

Воздух нежен, как вино. Прямо не ноябрь, а март. Небо бледно-голубое, ясное. В лужах на дороге отражается солнце. Мы идем по тополиной аллее. Деревья по обе стороны высокие, почти первозданные, только кое-где бреши. Это был тыл, здесь нет таких опустошений, как на тех квадратных километрах, что мы оставляли день за днем, метр за метром. Солнце освещает коричневую плащ-палатку; мы идем по желтым аллеям; плавно покачиваясь в воздухе, безостановочно падают листья; иной нет-нет да и упадет на раненого.

Лазарет битком. У входа множество раненых. Веслинга мы тоже пока оставляем на улице. Раненые в руку – на руках белые повязки – выстраиваются для убытия. Лазарет уже расформировывается. Врач осматривает вновь прибывших. Раненого, у которого нога ниже колена неестественно вывернута, он сразу велит забрать внутрь. Веслинга только перевязывают и оставляют на улице. Он выныривает из дремоты и смотрит вслед врачу.

– Почему он уходит?

– Сейчас вернется, – говорю я.

– Но ведь мне туда, меня надо оперировать. – Вдруг страшно переполошившись, Веслинг теребит повязку. – Это же нужно немедленно зашить.

Мы пытаемся его успокоить. Он позеленел и взмок от страха.

– Адольф, беги за ним, пусть вернется.

Бетке медлит. Под взглядом Веслинга он не может не пойти, хотя понимает, что это бесполезно. Я вижу, как он говорит с врачом. Веслинг, насколько может, следит за ним; ужасно смотреть, как он пытается вывернуть шею.

Бетке, вернувшись так, чтобы Веслинг его не видел, качает головой, поднимает один палец и беззвучно шепчет: «че-рез-час».

Мы пытаемся подбодрить его, подмигивая и улыбаясь. Но никому еще не удавалось провести крестьянина. Бетке говорит, что операция будет позже, что рана должна сперва чуть поджить, и Веслинг тут же все понимает. Секунду он молчит, а потом тихонько вздыхает:

– Да, вот вы тут стоите, здоровые… вернетесь домой… а я… четыре года и на тебе… четыре года… и на тебе…

– Генрих, тебя сейчас возьмут в лазарет, – уверяет его Бетке.

Он отворачивается.

– Оставь.

После этого Веслинг в основном молчит. Еще он не хочет внутрь, хочет остаться на улице. Лазарет расположен на невысоком склоне. Отсюда далеко видна аллея, по которой мы пришли, – пестрая, золотая. Земля тихая, мягкая, надежная. Возле лазарета даже поля – небольшие коричневые вспаханные квадратики. Когда ветер относит дух крови и гноя, можно почувствовать терпкий запах земли. Даль синяя, все такое мирное, поскольку вид открывается не на линию фронта. Та правее.

Веслинг затих. Он внимательно осматривает все вокруг. Взгляд ясный, пристальный. Он крестьянин и понимает природу лучше, иначе, чем мы. Еще он понимает, что сейчас его не станет, и поэтому не хочет ничего пропустить, смотрит не отрываясь. С каждой минутой все больше бледнеет. Потом делает движение рукой и шепчет:

– Эрнст…

Я наклоняюсь к его губам.

– Достань мои вещи, – говорит он.

– Времени полно, Генрих…

– Нет-нет, достань.

Я выкладываю перед ним вещи. Коленкоровый бумажник, нож, часы, деньги – в общем, все как обычно. В бумажнике фотография жены без обложки.

– Покажи, – говорит он.

Я вынимаю снимок и держу его так, чтобы Веслингу было видно. Ясное, смуглое лицо. Он смотрит и чуть погодя шепчет:

– Ну, вот и конец.

У него дрожат губы. Потом он отворачивается.

– Возьми, – говорит он.

Я не понимаю, что он имеет в виду, но не хочу расспрашивать и убираю фотографию в карман.

– Отдай ей.

Он смотрит на меня странным взглядом, широко открыв глаза, качает головой, стонет. Я судорожно пытаюсь еще что-то разобрать, но у него только клокочет в горле, он вытягивается, дышит тяжелее, медленнее, с перерывами, неровно, потом еще раз вздыхает очень глубоко, со всхлипом, глаза вдруг будто слепнут… И Веслинг умирает.

* * *

На следующее утро мы в последний раз на линии фронта. Уже почти не стреляют. Война окончена. Через час нам уходить. И больше сюда не нужно будет возвращаться. Мы уйдем навсегда.

Мы крушим то, что можно. Не так-то много. Пару блиндажей.

Поступает приказ об отходе.

Странный момент. Мы стоим плечом к плечу и смотрим вперед. По земле стелются легкие клочья тумана. Четко видны линии воронок и траншеи. Они хоть и последние, – это резервные позиции, – но здесь еще стреляют. Как часто мы пробирались по этим траншеям, как часто возвращались по ним с малым числом товарищей… Перед нами серая монотонность: вдали то, что осталось от лесочка, какие-то пни, разгромленная деревня, одинокая уцелевшая высокая стена.

– Да, – задумчиво говорит Бетке, – вот тут мы и просидели четыре года…

– Проклятье, – кивает Козоле. – А теперь просто все кончилось.

– Ну надо же, прямо не верится. – Вилли Хомайер прислоняется к насыпи. – Чудн́о, правда?

Мы стоим и смотрим. Даль, выжженный лес, высоты, траншеи на горизонте, это был чудовищный мир, тяжкая жизнь. А теперь, когда мы разворачиваемся в обратном направлении, все это останется позади – а как же иначе? – с каждым шагом будет все дальше и дальше, через час исчезнет, словно и не было никогда. Разве это можно понять?

Мы стоим и вроде бы должны смеяться и вопить от радости, а на самом деле в животе такое глухое ощущение, как будто съел веник и сейчас начнет выворачивать.

Никто толком ничего не говорит. Людвиг Брайер устало прислоняется к насыпи траншеи и поднимает руку, как будто хочет кому-то помахать.

Появляется Хеель.

– Что, никак не можете расстаться? Да, сейчас начнется гадость.

Леддерхозе смотрит на него с удивлением.

– Сейчас начнется мир.

– Я и говорю – гадость, – кивает Хеель и уходит с таким лицом, как будто только что похоронил мать.

– Ему неймется получить «Pour le mérite»,[1] – заявляет Леддерхозе.

– Заткнись, ради бога, – говорит Альберт Троске.

– Ну, пошли, – неуверенно предлагает Бетке, не двигаясь с места.

– А ведь кое-кто тут и остался, – говорит Людвиг.

– Да, Брандт, Мюллер, Кат, Боймер, Бертинк…

– Зандкуль, Майндерс, оба Тербрюггена, Хуго, Бернхард…

– Господи, прекратите…

Много кто остался, но до сих пор это вселяло иное чувство. Мы были вместе, они в гробиках, мы в окопиках, нас разделяла лишь горсть земли. Они нас просто опередили, потому что с каждым днем нас становилось все меньше, а их все больше; часто мы не знали, мы уже с ними или еще нет. А иногда гранаты снова выносили их к нам – взметнувшиеся, раздробленные кости, клочки формы, сгнившие, мокрые, уже землистые головы, которые под шквальным огнем еще разок возвращались в бой из своих засыпанных блиндажей. Ничего ужасного: мы были к ним очень близки. Но теперь мы возвращаемся в жизнь, а им придется остаться.

Людвиг, у которого здесь погиб отец, сморкается двумя пальцами и разворачивается. Медленно мы идем следом, но еще не раз останавливаемся и смотрим назад. Опять стоим и внезапно чувствуем, что вот это все, этот кромешный ужас, этот развороченный пятачок усеянной воронками земли поселился у нас в сердце, и – черт побери, ерунда какая, тошнит уже – и почти кажется, будто все родное, такая мучительная, чудовищная родина, мы просто срослись с ней.

Только и остается что качать головой: то ли это пропавшие, оставшиеся здесь годы, то ли оставшиеся здесь товарищи, то ли горе, покрывшее землю, но жалко так, что хочется выть.

И мы уходим.

Первая часть

Длинные дороги тянутся мимо деревень, пасмурно, шумят деревья и падают, падают листья. А по дорогам в полинялой, грязной форме бредут серые колонны – шаг, еще шаг. Заросшие лица под стальными шлемами осунулись, исхудали, их выел голод и скорби; черты застыли в рисунок, на котором изображены ужас, отвага и смерть. Колонны бредут молча; так же, как шли по бесконечным дорогам, сидели в бесконечных товарных вагонах, ютились в бесконечных блиндажах, лежали в бесконечных траншеях, без особых разговоров, так и сейчас бредут по дороге, домой, в мирную жизнь. Без особых разговоров.

Бородатые старики и тоненькие мальчики, которым нет и двадцати, – все товарищи, без различий. Рядом с ними их лейтенанты – полудети, но командиры стольких ночей и атак. Позади армия мертвых. А они бредут вперед, шаг, еще шаг, больные, оголодавшие, без боеприпасов, жидкими ротами, с глазами, которые все еще не в силах постичь: вырвавшись из преисподней, мы на обратном пути в жизнь.

I

Рота шагает медленно, так как мы устали и с нами еще раненые. Из-за этого мы постепенно отстаем. Местность холмистая, и когда дорога идет вверх, с высоты мы видим впереди остатки наших уходящих войск, а сзади плотные, бесконечные, следующие за нами колонны. Это американцы. Как широкая река, они идут между деревьями, над ними тревожно посверкивает оружие. А вокруг мирные поля, и кроны деревьев серьезно, безучастно высятся над напирающим потоком.

На ночь мы встаем в маленькой деревеньке. За домами, выделенными под постой, журчит поросший ивой ручей. По берегу бежит узкая тропинка. По одному, друг за другом, длинной цепочкой мы идем вдоль ручья. Впереди Козоле. Рядом с ним, обнюхивая вещмешок, семенит Вольф, наш ротный пес.

Там, где тропинка выходит на дорогу, Фердинанд вдруг отскакивает.

– Берегись!

Мы тотчас же поднимаем винтовки и рассыпаемся. Козоле, изготовившись к стрельбе, уже лежит в придорожной канаве, Юпп и Троске на корточках притаились за зарослями бузины, Вилли Хомайер тянется за гранатами, даже наши раненые готовы к бою.

По дороге идут американцы. Они смеются и о чем-то болтают. Это нагнавший нас головной дозор.

Адольф Бетке единственный остался стоять. Он спокойно делает несколько шагов из укрытия на дорогу. Козоле опять встает. Мы тоже приходим в себя и смущенно, растерянно оправляем пояса с гранатами и ремни винтовок – ведь боев нет уже несколько дней.

Заметив нас, американцы теряются. Разговор прерывается. Они медленно идут в нашу сторону. Мы, прикрывая спину, медленно отступаем к сараю и ждем. С минуту все молчат, а потом высоченный американец отделяется от группы и машет нам рукой.

– Привет, брат!

Адольф Бетке тоже поднимает руку.

– Брат!

Напряжение ослабевает. Нас окружают подходящие американцы. До сих пор мы их видели так близко только пленными или мертвыми.

Странный момент. Мы молча смотрим друг на друга. Они стоят полукругом, высокие, сильные, сразу видно, что кормили их досыта. Все молодые – даже близко никого возраста Адольфа Бетке или Фердинанда Козоле, а они далеко не самые старшие среди нас. Но и ни одного юнца вроде Альберта Троске или Карла Брёгера, а они у нас далеко не самые молодые.

Американцы в новой форме, новых шинелях, в непромокаемых, по ноге, ботинках, оружие отличное, сумки набиты боеприпасами. Все свежие, полны сил.

По сравнению с ними мы словно банда разбойников. Форма выцвела от многолетней грязи, дождей Аргонн, извести Шампани, болот Фландрии, шинели посечены осколками и шрапнелью, чинены грубыми стежками, задубели от глины, а то и крови, сапоги растоптаны, оружие раздолбано, боеприпасы почти закончились; все мы одинаково грязные, одинаково одичавшие, одинаково усталые. Война проехалась по нам паровым катком.

* * *

Американцы все идут и идут. Любопытных уже целая толпа. А мы все стоим, забившись в угол, сгрудившись вокруг раненых, не потому, что боимся, просто мы вместе. Американцы пихают друг друга, кивая на наши ветхие пожитки. Один предлагает Брайеру кусок белого хлеба, но тот не берет, хотя в глазах голод.

Вдруг кто-то негромко восклицает, обращая внимание остальных на перетянутые шпагатом повязки наших раненых из креповой бумаги. Все смотрят на них, затем отходят на пару шагов и перешептываются. Дружелюбные лица исполнены сочувствия, они видят, что у нас нет даже бинтов. Окликнувший нас человек кладет Бетке руку на плечо.

– Неметский – хоуоший солдат, – говорит он, – смеуый солдат.

Остальные старательно кивают.

Мы не отвечаем, потому что не можем сейчас ответить. Последние недели дорого нам дались. Нас все время бросали под обстрел, мы попусту теряли людей, но особо не задавались вопросами, а просто делали, что говорят, как делали все это время, и под конец в нашей роте осталось тридцать два человека из двухсот. Так и выбрались, не предаваясь раздумьям и чувствуя лишь одно: мы правильно делали то, что нам было поручено.

Однако теперь, под сочувственными взглядами американцев, мы понимаем, как все это, в общем-то, было бессмысленно. Их бесконечные, добротно оснащенные колонны говорят нам, какой безнадежно превосходящей силе – что по людским резервам, что по технике – мы противостояли.

Мы кусаем губы и смотрим друг на друга. Бетке вытягивает плечо из-под руки американца, у Козоле застыл взгляд, Людвиг Брайер выпрямляется; мы крепче сжимаем винтовки, мускулы напрягаются, глаза отрываются от земли и становятся жестче, мы снова смотрим в даль, из которой пришли, лица напряжены, собраны, и горячей волной все снова проносится перед внутренним взором – все, что мы делали, все, что перенесли, все, что оставили позади.

Мы не понимаем, что с нами; но если бы сейчас кто-нибудь бросил резкое слово, мы, невзирая на свои желания, собрались бы с силами, кинулись, рванули вперед, в бешенстве и неудержимости, в безумии и отчаянии, и начали бы драться – несмотря ни на что, драться…

Коренастый сержант с разгоряченным лицом, пробравшись к нам, обращает к Козоле, который стоит к нему ближе всех, поток немецких слов. Фердинанд вздрагивает от неожиданности.

– Да он говорит точно как мы, – удивляется он, повернувшись к Бетке. – Что скажешь?

Сержант говорит даже лучше Козоле, более бегло. Он рассказывает, что до войны жил в Дрездене, где у него было много друзей.

– В Дрездене? – совсем оторопев, переспрашивает Козоле. – Так я тоже там жил два года.

Сержант улыбается, как будто это знак отличия, и называет свою улицу.

– Это от меня пять минут ходу, – сообщает взволнованный Козоле. – И что мы не встретились! А вы, может быть, знаете вдову Поль, на углу Йоханнисштрассе? Толстая такая, черные волосы. Моя квартирная хозяйка.

Нет, ее сержант не знает, зато знает финансового советника Цандера, которого, в свою очередь, не может вспомнить Козоле. Но оба помнят Эльбу, замок и радостно смотрят друг на друга, как старые приятели. Фердинанд хлопает сержанта по плечу:

– Ну надо же, ты смотри, тарахтит по-немецки, как я не знаю, и жил в Дрездене! Господи, а чего же мы тогда воевали?

Сержант, который тоже этого не знает, смеется и, достав пачку сигарет, протягивает ее Козоле. Тот торопливо берет, потому что за сигарету каждый из нас душу продаст. Мы курим листья бука и солому, и это еще лучшее. Валентин Лаэр утверждает, что обычные сигареты делают из водорослей и сушеного конского навоза, а он в таких вещах разбирается.

Млея от удовольствия, Козоле пускает дым. Мы жадно принюхиваемся. Лаэр бледнеет. Ноздри у него дрожат.

– Дай затянуться, – с мольбой в голосе говорит он Фердинанду.

Но прежде чем он успевает взять сигарету, другой американец протягивает ему пакетик табака «Вирджиния». Валентин недоверчиво на него смотрит. Затем берет пакет и нюхает. Лицо его проясняется. Неохотно он возвращает табак. Но солдат отказывается и тычет в кокарду на пилотке Лаэра, которая торчит из вещмешка. Валентин не понимает.

– Он хочет обменять табак на кокарду.

Тут Лаэр вообще перестает что-либо понимать. Первоклассный табак на какую-то жестяную кокарду? Он, должно быть, рехнулся. Сам он не отдал бы такой пакетик, даже если бы его за это произвели в унтер-офицеры или лейтенанты. Валентин предлагает американцу всю пилотку целиком и дрожащими руками жадно набивает первую трубку.

Теперь мы понимаем, в чем дело: американцы хотят меняться. Видно, что они недолго на фронте, еще собирают сувениры – погоны, кокарды, пряжки, ордена, форменные пуговицы. Мы отдаем все это добро за мыло, сигареты, шоколад и консервы. Они даже суют нам целую горсть денег за пса – в придачу, но тут уж пусть предлагают сколько угодно, Вольф останется с нами. Зато нам повезло с ранеными. Один американец с такой кучей золота во рту, что лицо у него блестит, как латунный сервиз, хочет перевязочные клочья с кровью, чтобы показать дома, что они в самом деле из бумаги. Он предлагает за них отличное печенье и, главное, целую охапку перевязочного материала. Осторожно, с сияющим от радости лицом он засовывает ошметки в бумажник, особенно Людвиговы, потому что это кровь лейтенанта. Брайеру приходится карандашом написать на них место, имя и войсковую часть, чтобы в Америке поверили, что это не обман. Сначала он, правда, не хотел, но Вайль уговорил, потому что нам позарез нужны бинты. Кроме того, с этим поносом печенье для него спасение.

Однако самую выгодную сделку заключает Артур Леддерхозе. Он достает шкатулку с орденами, на которую набрел в брошенной канцелярии. Один американец, такой же помятый, как и Артур, и с таким же кислым лицом, хочет заграбастать всю шкатулку. Но Леддерхозе долго, свысока смотрит на него сощуренными глазами. Американец так же неподвижно и вроде бы без усилий выдерживает взгляд. Они вдруг становятся похожи, как братья. Возобладал переживший войну и смерть дух гешефта.

Противник Леддерхозе быстро понимает, что делать нечего, Артура не провести: торговля в розницу для него значительно выгоднее. Он ведет обмен, пока шкатулка не пустеет, потихоньку обрастая целой кучей вещей, даже таких, как масло, шелк, яйца, белье, и под конец стоит, будто лавка колониальных товаров на кривых ногах.

* * *

Мы трогаемся в путь. Американцы что-то кричат нам вслед и машут руками, энергичнее всех сержант. Насколько это возможно для старого солдата, возбужден и Козоле. Он блеет что-то прощальное и тоже машет; правда, у него это всегда похоже на угрозу, а потом говорит Бетке:

– Нормальные ребята, правда?

Адольф кивает. Мы молча идем дальше. Фердинанд повесил голову. Думает. Он занимается этим не очень часто, но уж если его скрутило, то не оторвешь, долго мусолит. У него все не выходит из головы сержант из Дрездена.

Деревенские смотрят нам вслед. В будке путевого обходчика на окошке стоят цветы. Женщина кормит ребенка полной грудью. Она в синем платье. Нас облаивают собаки. Вольф огрызается в ответ. На дороге петух покрывает курицу. Мы бездумно курим.

Идем, идем. Зона полевого лазарета. Зона управления продовольственного снабжения. Большой парк с платанами. Под деревьями носилки и раненые. Падающие листья укрывают их красным и золотым.

Лазарет для травленных газами. Тяжелые больные, которых уже нельзя транспортировать. Синие, восковые, зеленые лица; мертвые, разъеденные кислотой глаза; умирающие хрипят, задыхаются. Все хотят убраться отсюда, боясь угодить в плен. Как будто не все равно, где помирать.

Мы пытаемся их утешить, говоря, что у американцев уход лучше. Но они не слушают и кричат нам вслед, чтобы мы взяли их с собой. Крики эти ужасны. В ясном воздухе бледные лица совершенно неправдоподобны. Но хуже всего щетина. Она как-то отдельно, жесткая, упорная, лезет, выпирает на подбородках, черный плесенный налет, питающийся человеческим разложением.

Некоторые тяжелораненые, как дети, тянут тонкие, серые руки.

– Ребята, возьмите меня с собой, – умоляют они. – Ребята, возьмите меня с собой.

В глазницах уже залегли глубокие, потусторонние тени, и только, будто у утопленников, пучатся глазные яблоки. Другие лишь молча следят за нами взглядом. Сколько могут.

Постепенно крики становятся тише. Одна дорога сменяет другую. Мы тащим кучи всякого барахла: надо же что-то принести домой. Небо обложено облаками. После обеда прорывается солнце, и березы с почти облетевшей листвой отражаются в дождевых лужах. Ветви окутаны легким голубым воздухом.

Я иду с ранцем за спиной, опустив голову, и в прозрачных лужах на обочине вижу отражение светлых шелковистых деревьев. В этом случайном зеркале оно сильнее реальности. На коричневом грунте угнездился кусочек неба со всей его глубиной, ясностью, с деревьями, и внезапно мне становится страшно. Впервые за долгое время я опять вижу красоту, чистую красоту, отражение в лужице – просто красиво. И сквозь страх распирает сердце, все на мгновение отступает, я впервые чувствую – мир, вижу – мир, до конца понимаю – мир. Напряжение, не оставлявшее места для другого, ослабевает; взмывает неизвестное, новое, чайка, белая чайка, мир, мерцающий горизонт, мерцающие ожидания, первый взгляд, предчувствие, надежда, нарождающееся, грядущее – мир. Я в ужасе оборачиваюсь; позади мои товарищи на носилках, они всё кричат мне вслед. Уже мир, а им все-таки придется умереть. Но я дрожу от радости и не стыжусь этого. Странно…

Может быть, войны не прекращаются оттого, что никто не в состоянии до конца прочувствовать страдания другого.

II

После обеда мы сидим во дворе пивоварни. Нас созывает ротный, Хеель, вернувшийся из фабричной конторы. Поступил приказ: нужно выбрать надежных людей. Мы изумлены. Раньше такого не бывало.

Тут во дворе появляется Макс Вайль. Он машет газетой:

– В Берлине революция!

Хеель резко оборачивается:

– Чушь. В Берлине беспорядки.

Но Вайль еще не все сказал.

– Кайзер бежал в Голландию.

Тут все переполошились. Вайль, видать, рехнулся. Побагровевший Хеель орет:

– Врешь, негодяй!

Вайль протягивает ему газету. Хеель комкает ее и гневно смотрит на Вайля. Он терпеть его не может, потому что Вайль еврей, спокойный человек, все время сидит и читает книги. А Хеель удалец.

– Ерунда, – ворчит он и смотрит на Вайля, как будто хочет съесть его с потрохами.

Макс расстегивает мундир и достает еще один экстренный выпуск. Хеель, бросив на него быстрый взгляд, рвет газету в клочья и уходит в дом, где расположился штаб. Вайль снова складывает газетный лист и читает нам новости. Мы сидим ошалевшие, как пьяные курицы. Никто уже ничего не понимает.

– Пишут, он не хотел гражданской войны, – говорит Вайль.

– Глупости, – отзывается Козоле. – Мы бы тоже так могли сказать, тогда. Черт подери, и за это мы здесь корчились.

– Юпп, ущипни меня. Может, я сплю? – качает головой Бетке.

Юпп с удовольствием его щиплет.

– Тогда это, наверно, правда, – продолжает Бетке. – Но все-таки я ничего не понимаю. Если бы это сделал кто-нибудь из нас, поставили бы к стенке.

– Только не думать сейчас про Веслинга и Шрёдера. – Козоле сжимает кулаки. – Иначе я лопну. Этот цыпленок Шрёдер, его просто расплющило, как он там лежал. А тот, за кого он погиб, дает деру! Чертово дерьмо! – Он шарашит кулаком в бочку с пивом.

Вилли Хомайер делает примирительный жест рукой.

– Давайте о чем-нибудь другом, – предлагает он. – С этой сволочью мне все окончательно ясно.

Вайль рассказывает, что в некоторых полках создают солдатские советы. Офицеры уже не командиры. Со многих сорвали погоны.

Он хочет и у нас учредить солдатский совет. Но воодушевления это предложение не встречает. Мы не хотим ничего учреждать. Мы хотим домой. А туда мы дойдем и без солдатских советов.

В конце концов избирают трех надежных человек – Адольфа Бетке, Макса Вайля и Людвига Брайера. Вайль требует, чтобы Людвиг снял погоны.

– Очумел? – устало отвечает Людвиг и стучит пальцем по лбу.

Бетке отталкивает Вайля со словами:

– Людвиг наш.

Брайер добровольцем пошел на фронт и тут стал лейтенантом. Он на ты не только с нами – с Троске, Хомайером, Брёгером, со мной – это само собой разумеется, мы вместе учились, – но и со старшими товарищами, когда поблизости нет других офицеров. За это его очень уважают.

– А Хеель? – не унимается Вайль.

Это еще можно понять. Хеель часто задирал Вайля, неудивительно, что он хочет поквитаться. Нам, в общем, все равно. Хеель хоть и резковат, но на врага бросался, что твой Блюхер, всегда был впереди. А для солдат это важно.

– Ну так спроси его, – говорит Бетке.

– Только не забудь бинты! – кричит вслед Тьяден.

Но получается иначе. Хеель выходит из штаба и на пороге сталкивается с Вайлем. Ротный показывает нам какие-то бланки и кивает Максу:

– Все верно.

Вайль начинает говорить. Когда речь заходит о погонах, Хеель делает резкое движение. Мы уже думаем, что сейчас полетят перья, но ротный, к нашему изумлению, говорит:

– Вы правы. – Затем оборачивается к Людвигу и кладет ему руку на плечо. – Вам, наверно, это непонятно, Брайер, да? Солдатский мундир, и все. Остальное провалилось к чертям.

Мы молчим. Это не тот Хеель, которого мы знаем, тот ночью ходил в дозор с одной тросточкой и был заговорен от пуль. А сейчас перед нами человек, которому трудно стоять и говорить.

Вечером – я уже уснул – меня будят голоса.

– Ладно тебе, – слышу я Козоле.

– Да ей-богу, – отвечает ему Вилли. – Сам иди посмотри.

Они поднимаются и идут на двор. Я за ними. В штабе свет, можно заглянуть в комнату. Хеель сидит за столом. Перед ним его офицерский мундир. Без погон. Сам он в солдатском мундире. Голову опустил на руки и – но это же невозможно… Я делаю шаг вперед. Хеель – Хеель! – плачет.

– Ничего себе, – шепчет Тьяден.

– Пошли, – говорит Бетке, пихая Тьядена.

Мы, потрясенные, удаляемся.

На следующее утро все говорят, что один майор, узнав о бегстве кайзера, якобы застрелился.

Приходит Хеель. Лицо серое, видно, не спал. Тихо дает необходимые указания. И уходит. Всем не по себе. Последнее, что у нас было, отняли. И мы утратили почву под ногами.

– Как будто тебя предали, – бурчит Козоле.