Жизнь взаймы, или У неба любимчиков нет - Эрих Мария Ремарк - E-Book

Жизнь взаймы, или У неба любимчиков нет E-Book

Эрих Мария Ремарк

0,0
7,99 €

-100%
Sammeln Sie Punkte in unserem Gutscheinprogramm und kaufen Sie E-Books und Hörbücher mit bis zu 100% Rabatt.
Mehr erfahren.
Beschreibung

Ранее роман публиковался под названием «Жизнь взаймы» в сокращенном журнальном варианте 1959 года. В данном издании публикуется окончательный книжный вариант 1961 года. Эту жизнь герои отвоевывают у смерти! Когда терять уже нечего, когда один стоит на краю гибели, так и не узнав жизни, а другому она стала невыносима. И как всегда у Ремарка, только любовь и дружба остаются незыблемыми. Только в них можно найти точку опоры… В 1977 году по книге был снят фильм с легендарным Аль Пачино.

Das E-Book können Sie in Legimi-Apps oder einer beliebigen App lesen, die das folgende Format unterstützen:

EPUB
MOBI

Seitenzahl: 394

Veröffentlichungsjahr: 2023

Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.



Эрих Мария Ремарк Жизнь взаймы, или У неба любимчиков нет

Посвящается Полетт Годдар Ремарк1

© The Estate of the late Paulette Remarque, 1961

© Перевод. М.Л. Рудницкий, 2018

© Издание на русском языке AST Publishers, 2018

* * *

1

Возле заправки, благо хоть там снег был расчищен, Клерфэ притормозил и посигналил. Над придорожными столбами галдело воронье, в убогой мастерской за бензоколонкой кто-то с ожесточением колотил по железу. Грохот прекратился, из дверей вышел паренек лет шестнадцати, в красном свитере и круглых очочках в простой металлической оправе.

– Полный бак, – бросил Клерфэ, вылезая из машины.

– Экстра?

– Экстра. Поесть тут где-нибудь еще дадут?

Паренек большим пальцем ткнул через дорогу.

– Напротив. На обед у них сегодня бернское ассорти было. Вам цепи не снять?

– Это еще зачем?

– Для интересу. Там выше не дорога, а вообще каток.

– До самого перевала?

– До перевала не пропустят. Еще вчера проезд закрыли. А уж на такой-то спортивной букашке там вообще делать нечего.

– Вот как? – усмехнулся Клерфэ. – Ты меня, пожалуй, заинтриговал.

– Вы меня тоже, – отозвался паренек.

Трактир встретил его спертой духотой долгой зимы и прогорклого пива. Клерфэ заказал вяленый ростбиф, сыр и графинчик белого эгля. Попросил официантку накрыть ему на террасе. Вроде не особо холодно. Зато необъятность неба – во всю васильковую синь.

– Из шланга вашу красотку не обдать? – через дорогу крикнул паренек с заправки. – Ей бы совсем не помешало.

– Не надо. Стекло только протри.

Давно не мытая машина и впрямь чуть ли не выставляла напоказ свою чумазость. Ливень, настигший ее за Экс-ан-Провансом, размазал красноземную пыль, густо облепившую капот и крылья на проселках Сан-Рафаэля цветастым узором аляповатого батиста, украсившегося затем хвостами известковых брызг из дорожных луж Центральной Франции и живописными кляксами грязи из-под колес то и дело обгоняемых грузовиков. «Чего ради я сюда мчался? – думал Клерфэ. – На лыжах кататься вроде бы уже не сезон. Из сострадания? Но сострадание – плохой попутчик, а уж как конечная цель маршрута и вовсе никуда не годится. Почему я не поехал в Мюнхен? Или в Милан? Но что я забыл в Мюнхене? И что в Милане? Или еще где? Я просто устал, – думал он. – Устал то ли оставаться неведомо зачем, то ли расставаться. Или просто устал решать – и не решаться. Хотя что мне решать, на что решаться?» Он допил вино и вернулся в трактир.

Официантка за стойкой протирала бокалы. Чучельная голова серны прямо над ней стеклянными глазами таращилась на рекламу цюрихской пивоварни на противоположной стене. Клерфэ достал из кармана аккуратную, в кожаном футляре, фляжку.

– Коньяком можете заправить?

– Курвуазье, реми-мартен, мартель?

– Мартель.

Девушка принялась отмерять коньяк порциями. Откуда-то взявшаяся кошка тем временем терлась об его ноги. Попросив еще две пачки сигарет и спички, он расплатился.

– Это у вас километры? – поинтересовался паренек в красном свитере, кивнув на спидометр.

– Нет, мили.

Малый почтительно присвистнул.

– Тогда что вы здесь, в Альпах, позабыли? В такой-то тачке – почему вы не на автостраде?

Клерфэ глянул на мальчишку. Отсвечивающие стекляшки очков, вздернутая пуговичка носа, прыщики, оттопыренные уши – словом, существо, только-только променявшее тоску детства на все издержки преждевременного взросления.

– В жизни, сын мой, не всегда поступаешь как надо, – изрек он. – Даже если понимаешь, что это неправильно. И в этом иной раз самый смак. Ты меня понял?

– Не-а, – отозвался мальчишка, шмыгнув носом. – Но телефоны спасения на перевале на каждом километре есть. Если застрянете – только позвоните. Мы вытащим. Вот наш номер.

– Может, у вас еще и сенбернары имеются, с фляжкой спиртного на ошейнике?

– Не-а. Коньяк нынче недешев, да и собаки стали хитрые. Сами норовят коньячком побаловаться. У нас зато теперь волы. Здоровые такие, кого хочешь вытащат.

Поблескивая очочками, парень как ни в чем не бывало выдержал его взгляд.

– Только тебя мне недоставало для полного счастья, – вздохнул Клерфэ. – Горец-самоучка, от горшка два вершка и двести метров над уровнем моря. Фамилия у тебя, случайно, не Песталоцци? Или, может, Лафатер?

– Не-а. Геринг.

– Как-как?

– Геринг. – Паренек осклабился, ничуть не стесняясь дырки вместо переднего зуба. – Но меня Губерт зовут.

– Случайно не родственник…

– Да нет, – отмахнулся парнишка. – Мы из базельских Герингов. Если бы из тех, разве бы я здесь, на бензоколонке, корячился? У нас бы пенсия была будь здоров.

Клерфэ задумался.

– Чудной день какой, – пробормотал он, помолчав. – Кто бы мог подумать? Бывай здоров, сын мой, удачи тебе. Ты, признаться, меня удивил.

– А вы меня нет. Вы ведь гонщик?

– Откуда ты знаешь?

Губерт Геринг кивнул на автомобильный номер на бампере, едва различимый под коростой грязи.

– А ты, я погляжу, еще и сыщик, – бросил Клерфэ, садясь в машину. – Может, лучше сразу тебя в каталажку упрятать, чтобы уберечь человечество от новых несчастий. Иначе потом, когда ты до премьер-министра дорастешь, поздно будет.

Он запустил мотор.

– С вас грошики причитаются, – невозмутимо заметил паренек. – Сорок два франка.

Клерфэ протянул деньги.

– Грошики! – передразнил он мальчишку. – Пожалуй, ты меня уже не так сильно пугаешь, Губерт. В стране, где так ласково говорят про деньги, диктатуре не бывать.

Час спустя машина встала. Снежный обвал проломил доски дорожного ограждения и завалил проезжую часть. Конечно, еще не поздно было повернуть и ехать обратно, но Клерфэ не горел желанием второй раз на дню встречаться с рыбьим взглядом Губерта Геринга. И вообще – не любитель он поворачивать назад. А коли так – он предпочел остаться в машине, покуривая сигареты, попивая коньяк, слушая карканье ворон и дожидаясь божьей помощи.

Какое-то время спустя та объявилась в виде небольшой снегоуборочной машины, с водителем которой Клерфэ разделил оставшийся коньяк. После чего тот поехал впереди, расчищая дорогу. Со стороны казалось, будто мощная циркулярная пила вгрызается в гигантский белый ствол поваленного дерева, взметывая над шоссе фонтаны снежных опилок, сверкающих в закатном солнце всеми цветами радуги.

Метров через двести они пробились на чистый асфальт. Снегоуборщик прижался к обочине, обгоняя его, Клерфэ видел, как водитель машет ему на прощание. Как и Губерт, малый тоже был в красном свитере и в очках. Вот почему в разговоре с ним Клерфэ от безопасных тем снега и выпивки старался не уклоняться; два Геринга за один день – это был бы уже перебор.

Губерт, кстати, его дурачил – перевал наверху закрыт не был. Машина уверенно рвалась в гору, и внезапно перед Клерфэ во всю ширь, в голубоватой дымке первых сумерек, распахнулась долина внизу и деревня с рассыпанными в ней, как в коробке с игрушками, белыми крышами домов, покосившейся колокольней, поблескивающими зеркалами катков, парочкой гостиниц и первыми огоньками света в окошках. Он даже машину остановил – поглядеть на все это. Потом петляющим серпантином плавно покатил вниз. Где-то там, под ногами, в одном из санаториев обитает теперь Хольман, его второй пилот, который год назад вдруг заболел. Врач сказал – туберкулез, Хольман только посмеивался, мол, в век антибиотиков и всей этой магической плесени не бывает такой болезни, а если даже так – получи свою пригоршню таблеток, сколько-то там уколов – и, как говорится, будь здоров. Однако новомодные снадобья оказались вовсе не такими чудодейственными, как их нахваливали, по крайней мере, не для того, кто рос в войну и жил впроголодь. На тысячемильной гонке в Италии у Хольмана перед самым Римом открылось кровотечение, и Клерфэ пришлось ссадить его на технической остановке. Врач настоял на лечении в горах, на пару месяцев. Хольман бушевал, но в итоге подчинился, и вот пара месяцев растянулась уже почти на год.

Мотор вдруг стал захлебываться. «Свечи! – мелькнуло у Клерфэ. – Будь они неладны!» А все оттого, что за рулем бог знает о чем думаешь, только не о дороге. Он переключился на нейтраль, дал машине скатиться вниз своим ходом и только внизу, на ровном месте, остановился, вылез и задрал капот.

Ну, конечно, как всегда, это были свечи, залило второй и четвертый цилиндры. Он их вывернул, снова ввинтил и запустил мотор. Машина завелась, и Клерфэ несколько раз выжал и отпустил педаль акселератора, удаляя из цилиндров излишки топлива – мотор взревел. А едва выпрямился – сразу увидел сани в парной упряжке: напуганные ревом мотора, лошади вздыбились и теперь неслись прямо на него. Он кинулся навстречу, схватил ближнюю кобылу под уздцы, повис, дал себя протащить…

Взбрыкнув еще пару раз, лошадки замерли. Они дрожали, все еще всхрапывая, пар их жаркого дыхания клубами застилал морды. Было что-то зверское, даже первобытное в их испуганно ширяющих глазах. Клерфэ осторожно отпустил удила. Лошади не шелохнулись, только фыркали, позвякивая бубенцами. Породистые, отборные лошади, не какие-нибудь гужевые клячи.

Рослый, крупный мужчина в черной меховой папахе, встав с облучка, ласковыми словами тоже пытался успокоить лошадей.

Подле него, судорожно вцепившись в подлокотники, сидела молодая женщина. Смуглое от загара лицо, очень светлые глаза.

– Сожалею, что напугал вас, – сказал Клерфэ. – Как-то не подумал, что здешние лошади все еще не привыкли к машинам.

Мужчина продолжал увещевать лошадок, потом наконец отпустил поводья и нехотя обернулся к нему.

– К машинам, от которых столько шуму, да, не привыкли, – неприязненно бросил он. – Но уж как-нибудь я бы их удержал. Хотя спасибо, конечно, что вы спасать нас решили.

Вскинув глаза, Клерфэ узрел над собой надменную физиономию и встретил холодный взгляд, в котором читалась легкая издевка: лишь для вида сохраняя учтивость, возница явно потешался над его никчемным геройством. Даже и не припомнить, когда в последний раз он видел человека, до такой степени неприятного с первого взгляда.

– Я спасал вовсе не вас, а свою машину, – заметил он сухо.

– Надеюсь, вы не испачкались понапрасну.

Мужчина уже снова смотрел на лошадей. Клерфэ перевел глаза на женщину. «Ах вон что, – пронеслось в голове. – Этот желает остаться в героях сам».

– Нет, не испачкался, – отчеканил он в ответ. – Меня не так-то просто испачкать.

Санаторий «Белла Виста», водрузившись на пригорке, на деревню поглядывал свысока. Клерфэ поставил машину на площадке перед воротами, где в ожидании седоков дежурили на санях ямщики. Он заглушил мотор, потом накрыл капот кожухом, чтобы не остыл.

– Клерфэ! – донеслось до него издали.

Он обернулся и, к немалому своему изумлению, увидел Хольмана, который уже бежал к нему по дорожке. А он-то думал, что Хольман лежачий.

– Клерфэ! – орал Хольман. – Неужто это правда ты?

– Как видишь. А ты, как я погляжу, на ногах. Я-то думал, ты лежачий.

Хольман рассмеялся:

– Лежачий – это здесь немодно. – Он дружески хлопнул Клерфэ по спине, а сам не отрывал глаз от машины. – Я рев нашего «Джузеппе» еще издали услышал, но решил, что почудилось. Ну а потом увидел, как вы с ним в горку взлетаете. Вот уж сюрприз так сюрприз! Ты откуда?

– Из Монте-Карло.

– Ну надо же! – Хольман все никак не мог успокоиться. – Да еще на «Джузеппе», на нашем старикане «Джузеппе». А я-то думал, вы совсем меня позабыли.

Он ласково погладил корпус машины. Еще бы – он как-никак полдюжины гонок на штурманском месте в «Джузеппе» отбарабанил. Да и первое серьезное кровотечение у него тоже прямо в машине открылось.

– Ведь это все еще наш старина «Джузеппе», верно? Или уже его младший брат?

– «Джузеппе», он самый. Только уже не гоняется. Я выкупил его у фирмы. Он теперь на покое.

– Как и я.

Клерфэ вскинул глаза:

– Ты-то не на покое. Ты в отпуске.

– Уже целый год! Какой там, к черту, отпуск! Но пошли же! Такую встречу – и не отметить? Что ты пьешь? По-прежнему водку?

Клерфэ кивнул:

– А у вас что – и водку подают?

– Гостям – все что угодно. У нас тут все по-современному.

– Похоже на то. С виду вообще отель как отель.

– Это тоже входит в курс лечения. Новомодная теория. Мы как бы не пациенты, а просто на курорте. Слова «болезнь» и «смерть» вообще под запретом. Их как бы и не существует вовсе. Прикладная психология. Якобы очень укрепляет моральный дух; хотя люди все равно мрут. А в Монте-Карло зачем? В ралли участвовал?

– Ну да. Ты что, про спорт даже не читаешь?

Хольман на миг смутился:

– Сначала читал. А потом бросил. Идиотство, да?

– Да нет, разумно. Еще начитаешься, когда снова ездить начнешь.

– Ну да, – хмыкнул Хольман. – Когда снова ездить начну. Когда сорву самый большой куш в лотерею. С кем ты на ралли-то ехал?

– С Торриани.

Они уже подходили к подъезду. Склоны вокруг окрасились багрянцем заката. Лыжники черными запятыми проносились по розовым сугробам.

– Красиво тут у вас, – заметил Клерфэ.

– Ага, красивенькая тюряга.

Клерфэ промолчал. Он видывал совсем другие тюряги.

– Ты теперь постоянно с Торриани ездишь? – спросил Хольман.

– Да нет. То с одним, то с другим. Тебя жду.

Это была неправда. Вот уже полгода на всех гонках у него напарником был Торриани. Но раз уж Хольман не следит больше за спортивными новостями, ложь сорвалась с языка сама собой.

И подействовала на Хольмана не хуже выпивки. На лбу у него внезапно выступили бисеринки пота.

– Что-нибудь словил на ралли? – спросил он.

– Да нет. Поздновато пришли.

– Откуда ехали?

– Из Вены. Идиотская затея. Каждый советский патруль нас останавливал. Как будто мы самого Сталина похитили или динамит везем. Да я и не собирался выигрывать, только новую машину обкатать. Ну и дороги у них там, в советской зоне, скажу я тебе! Каменный век.

Хольман рассмеялся:

– Отомстил-таки советский Джузеппе2 своему тезке! А до того – где еще гонялся?

Клерфэ предостерегающе вскинул руку:

– Давай лучше выпьем. И сделай одолжение, хотя бы в первые дни, ради меня, будем говорить о чем угодно, только не о гонках и не о машинах.

– Клерфэ, старина! О чем же еще?

– Только в первые дни.

– Да что с тобой? В чем дело?

– Ни в чем. Просто устал. Хочу отдохнуть и хотя бы несколько дней ничего не слышать об этом безумии, когда живых людей засовывают в жестяные таратайки и заставляют мчаться наперегонки. Да ты и сам знаешь.

– Знаю, конечно, – отозвался Хольман. – И все-таки в чем дело? Что случилось?

– Да ничего, – с раздражением отмахнулся Клерфэ. – Обычные суеверия, как у всех. Мой контракт истекает, а его все еще не продлили. Боюсь беду накликать. Вот и все.

– Клерфэ, не крути, скажи прямо: кто разбился?

– Феррер. В этой дурацкой, игрушечной гонке на побережье.

– Насмерть?

– Пока что нет. Но ему уже ампутировали ногу. А эта сумасшедшая дура, что таскается за ним повсюду, эта самозванка-баронесса, отказывается даже его навестить. Засела в казино и ревет. Ей, видите ли, не нужен калека. Все, мне срочно надо выпить. Мой последний коньяк выхлебал алкаш на снегоуборщике. Но даже он куда благоразумнее нас: его бульдозер больше пяти километров в час не дает.

Они сидели в вестибюле за маленьким столиком у окна. Клерфэ как бы невзначай поглядывал по сторонам.

– Это что, все больные?

– Да нет. Есть и здоровые, посетители.

– Ну конечно! Больные – это те, которые бледные.

Хольман рассмеялся:

– Они-то как раз здоровые. А бледные, потому что приехали недавно. Зато вот загорелые, как альпинисты – это как раз больные и есть, ведь они здесь давно.

Официантка принесла заказ: стакан апельсинового сока Хольману и графинчик водки для Клерфэ.

– Ты к нам надолго? – спросил Хольман.

– Нет. На пару дней. Где посоветуешь остановиться?

– Лучше всего в «Палас-отеле». Там и бар хороший.

Клерфэ глянул на его стакан с соком.

– А ты-то откуда знаешь?

– Так мы туда ходим, когда отсюда срываемся.

– Срываетесь?

– Ну да, по ночам иной раз, когда хочется почувствовать себя здоровым. Разумеется, это запрещено, но даже если тебя застукают, все равно это куда лучше бесплодных дискуссий с Господом, выясняя, за что он наградил болезнью именно тебя. – Хольман извлек из нагрудного кармана небольшую стеклянную фляжку и плеснул из нее себе в стакан. – Джин, – пояснил он. – Тоже годится.

– Вам что, и пить запрещено? – посочувствовал Клерфэ.

– Не то чтобы совсем запрещено, но так проще. – Хольман припрятал фляжку обратно в карман. – Тут, наверху, малость впадаешь в ребячество.

К подъезду подкатили сани. Клерфэ сразу узнал и лошадей, и возницу. Мужчина в черной папахе слез с облучка.

– Не знаешь, кто это? – спросил Клерфэ.

– Женщина?

– Да нет, вон тот.

– Русский. Его зовут Борис Волков.

– Из белых?

– Ну да. Однако он, в порядке исключения, не зовет себя великим князем и даже не беден. Его папаша исхитрился вовремя открыть счет в Лондоне и не вовремя оказаться в Москве, где его и расстреляли. Жена и сын сумели выбраться. Она, по слухам, зашила в корсет несколько изумрудов, каждый с орех величиной. В семнадцатом году еще носили корсеты.

Клерфэ рассмеялся:

– Да ты прямо детективное бюро. Откуда тебе все это известно?

– Здесь очень скоро все про всех узнаешь, – с ноткой горечи проронил Хольман. – Еще недели две, лыжный сезон кончится, и на остаток года эта деревушка превратится в захолустную дыру, где все только и живут, что сплетнями.

Мимо их столика протискивалась стайка низкорослых людей в черном. Они о чем-то оживленно и громко переговаривались по-испански.

– Довольно интернациональное, однако, у вас захолустье, – хмыкнул Клерфэ.

– Что верно, то верно. Смерть пока что шовинизмом не страдает.

– Не очень-то я в этом уверен. – Клерфэ глянул на дверь. – А это, значит, жена того русского?

Хольман оглянулся.

– Нет.

Русский со своей дамой тем временем вошли.

– Они, что ли, тоже больные? – спросил Клерфэ.

– Да. А что, не похоже?

– Нет.

– Здесь это обычное дело. Первое время вид у человека просто цветущий, а потом вдруг раз, и всего этого цветения как не бывало. Но тогда его уже и не видит никто, ведь он перестает появляться на людях.

Русский со своей дамой остановились у дверей. Мужчина что-то настоятельно внушал своей спутнице. Та выслушала его, потом строптиво тряхнула головой и решительно направилась вглубь зала. Проводив ее взглядом, мужчина помедлил еще немного, потом вышел на улицу и уселся в сани.

– Похоже, они повздорили, – не без злорадства отметил Клерфэ.

– Такое здесь сплошь и рядом случается. Каждый по-своему с ума сходит. Тюремный психоз. Смещаются все привычные масштабы. Мелочи вдруг становятся страшно важными, а важное, наоборот, кажется несущественным.

Клерфэ глянул на Хольмана в упор.

– Для тебя тоже?

– И для меня. Нельзя жить, уставившись в одну точку.

– Эти двое тоже здесь живут?

– Нет, только она. Он в другом месте.

Клерфэ встал.

– Хорошо, поеду в отель. Где мы сможем поужинать?

– Здесь. У нас разрешено принимать гостей.

– Отлично. Когда?

– В семь. В девять мне надо ложиться – режим. Как в детстве перед школой.

– Как в армии, – добавил Клерфэ. – И как перед гонками. Помнишь, как в Милане капитан нашей конюшни загонял нас в отель, как кур в курятник?

Лицо Хольмана разом просветлело.

– Габриэлли? Он все еще на месте?

– Конечно. А что ему сделается? Капитаны конюшен умирают в своей постельке – как и генералы.

Спутница русского вдруг объявилась снова. Уже в дверях ее остановила седовласая дама, что-то тихо, но сурово ей выговаривая. Женщина ничего не ответила, но в нерешительности остановилась. Обернувшись, она завидела Хольмана и направилась к их столику.

– Крокодил меня не выпускает, – прошептала она. – Заладила одно: мне, мол, вообще нельзя выезжать. И если я еще раз нарушу, грозится все доложить Далай-ламе.

Тут она осеклась.

– Это Клерфэ, Лилиан, – пояснил Хольман. – Я вам о нем рассказывал. Вот нагрянул меня навестить.

Женщина кивнула. Похоже, его имя ничего ей не говорило, и она снова обратилась к Хольману.

– Твердит одно: вам надо в постель, – сердито продолжала она. – И все из-за того, что у меня пару дней температура была. Но я не позволю держать себя взаперти! Сегодня вечером – ни за что! А вы – вы остаетесь?

– Да. Мы сегодня ужинаем внизу. В чистилище.

– Я тоже приду.

Кивнув Клерфэ и Хольману, она удалилась.

– Не бойся, ты не на Тибете, – усмехнулся Хольман. – Чистилище – это у нас нижний зал, куда допускаются посетители. Далай-лама – это, конечно, наш профессор, главный врач. Ну а Крокодил – старшая медсестра.

– А эта женщина?

– Лилиан Дюнкерк. Бельгийка, хотя мать у нее русская. Родители, впрочем, умерли уже.

– С чего вдруг она так распсиховалась из-за такой ерунды?

Хольман пожал плечами. И как-то сразу потускнел.

– Говорю тебе: здесь все помаленьку с ума сходят. А уж когда кто-нибудь умирает, и подавно.

– А что, кто-то умер?

– Да, ее подружка. Вчера. Здесь, у себя в палате. И даже когда тебе до этого, казалось бы, дела нет, все равно – каждая новая смерть уносит какую-то частичку тебя. Должно быть, еще одну кроху надежды.

– Понимаю, – проронил Клерфэ. – Но ведь это везде так.

Хольман кивнул:

– У нас тут почему-то по весне умирать начинают. Куда чаще, чем зимой. Чудно, правда?

2

В верхних этажах санатория уже ничто не напоминало отель – здесь ты сразу попадал в больницу. Возле палаты, где умерла Агнесса Зоммервиль, Лилиан Дюнкерк остановилась. Заслышав внутри голоса и шум, она приоткрыла дверь.

Гроба уже не было. Окна распахнуты настежь, две уборщицы моют полы. Чавканье и плеск воды, резкий запах лизола и мыла, сдвинутая со своих мест мебель, нестерпимый электрический свет, бесцеремонно заглядывающий во все углы.

На миг Лилиан показалось, что она ошиблась дверью. Но тут взгляд ее упал на плюшевого медвежонка, заброшенного на шкаф – это был талисман Агнессы, ее любимая игрушка.

– Ее что, уже увезли? – спросила она.

Одна из уборщиц выпрямилась.

– В седьмую перенесли. Нам тут убираться надо. Завтра с утра новенькая заезжает.

– Спасибо.

Лилиан осторожно прикрыла за собой дверь. Знает она седьмую палату: крохотная каморка возле грузового лифта. Туда кладут всех покойников, чтобы ночью без лишнего шума на грузовом лифте спустить вниз. «Как чемоданы», подумала Лилиан. И срочно лизолом и мылом изничтожить последние следы умершего.

В седьмой палате зато свет был выключен. И свечи унесли. Гроб стоял закрытый, узенькое фарфоровое личико и яркие рыжие локоны подруги навсегда прихлопнула тяжелая крышка, которую уже успели привинтить болтами. Все было готово к транспортировке. Цветы, вынутые из гроба, снопом сложены рядом на столе, завернутые в специальную клеенку с кольцами и шнуровкой, чтобы удобнее прихватить сразу всю охапку. Тут же, аккуратной стопкой, как шляпы в салоне модистки, лежали венки. Шторы не задернуты, окна настежь. В безмолвную, выстуженную каморку заглядывала луна.

Лилиан всего-навсего хотела еще раз взглянуть на Агнессу. Опоздала. Теперь уже никто не увидит бледное личико в ореоле огненных волос, все то, что когда-то было Агнессой Зоммервиль. Сегодня же ночью, тайком ото всех, гроб спустят вниз и на санях отвезут в крематорий. Там, внезапно охваченный жаром пламени, он загорится, огненные волосы, с треском рассыпая искры, вспыхнут снова, теперь уже в последний раз, окоченевшее тело в горниле топки приподнимется, даже привстанет слегка, как будто оживая заново, – и распадется в ничто, оставляя после себя пригоршню праха и зыбкое облачко смутных воспоминаний.

Лилиан смотрела на гроб. «А что, если она еще жива?! – пронеслось вдруг в голове. – Что, если она очнулась там, в этом жутком ящике? Ведь бывают же случаи. Откуда знать, с кем и как часто они бывают?» Да, примеров, когда такие вот мнимые покойники воскресали и их чудом успевали спасти, совсем немного, но кто знает, сколько их там – заживо задохнувшихся в кромешном могильном безмолвии, не услышанных, не спасенных? А вдруг и Агнесса, стиснутая неумолимыми атласными стенами своей темницы, там, внутри, как раз сейчас пытается крикнуть, позвать на помощь, но пересохшее горло не в силах издать ни звука.

«Я схожу с ума, – подумала Лилиан. – Что за чушь в голову лезет? Зачем я здесь? Что меня сюда привело? Сентиментальность? Растерянность? Или это жуткое, постыдное любопытство, жажда еще раз, как в бездну, заглянуть в безжизненное лицо в надежде, что из этой пропасти вдруг да и отзовется ответ? Свет! – пронеслось в голове. – Надо зажечь свет!»

Она направилась было к двери, но вдруг остановилась и прислушалась. Ей послышался шорох, тихий, но очень внятный, словно кто-то скребнул ногтями по шелку. Она поскорей повернула выключатель. Резким светом вспыхнула под потолком голая лампочка, и разом сгинули темень, луна, жуть. «Мне уже призраки мерещатся, – подумала она. – Это мое платье шуршит. Это я сама рукой свое же платье задела. Да что угодно, только не последние слабые судороги на миг пробудившейся жизни».

Она снова уставилась на гроб, мрачно поблескивавший теперь в ярком свете. Нет, этот черный полированный ящик с бронзовыми ручками не может таить в себе жизнь. Напротив, он таит в себе угрозу, самую страшную угрозу для рода человеческого. И там, внутри, лежит уже не Агнесса Зоммервиль, ее подружка в своем золотистом платье, и даже не ее восковое подобие с изъеденными чахоткой легкими, со сгустками остановившейся крови в жилах, с занимающимся движением тлетворных соков в безжизненном теле, – нет, в этом ящике притаилось само ничто, то страшное и абсолютно непостижимое, что, зарождаясь вместе со всякой жизнью, в зловещей немоте живет и взрастает вместе с ней, неся в себе вечный голод смерти, неодолимую тягу к самоуничтожению, – живет и в ней, Лилиан Дюнкерк, безмолвно разрастаясь, денно и нощно укорачивая срок ее жизни, пожирая еще сутки, и еще, пока не сожрет все до последней минуточки, и тогда от нее останется только бездыханная оболочка, которую вот так же запихнут в черный ящик, последнюю обитель распада и разложения.

Не оборачиваясь, она нащупала у себя за спиной дверную ручку, но в тот же миг ручка под ее пальцами сама собой резко подалась вниз. Крик ужаса застрял у нее в горле. Дверь отворилась. Перед Лилиан стоял насмерть перепуганный лакей.

– Вы… кто такая? – в ужасе пролепетал он. – Вы… как… сюда попали? – Взгляд его был устремлен мимо нее, в комнату, где, тронутые сквозняком, сами собой колыхались шторы. – Было ведь заперто! Как вы вошли? Где взяли ключ?

– Тут было не заперто.

– Тогда, значит, кто-то… – Лакей остолбенело смотрел на дверь. – Да вот же ключ! – Он даже отер лицо, как бы отгоняя наваждение. – Знаете, я уж было подумал…

– Что?

Он кивнул на гроб:

– Я уж было подумал, что это вы и…

– Так это я, – все еще не понимая, прошептала Лилиан.

– Что???

– Да ничего.

Только теперь лакей решился зайти в комнату.

– Вы меня не поняли. Я уж было решил, что это покойница. Ну надо же! Всякого, казалось бы, навидался! – Он усмехнулся. – Вот уж действительно ночной кошмар! Что вы здесь делаете? Восемнадцатую завинтили уже.

– Кого?

– Восемнадцатую. Ну, из восемнадцатой палаты. Фамилию не помню. Да и не важно теперь. Когда уже того. Тут даже самая красивая фамилия не поможет.

Лакей выключил свет и уже закрывал дверь.

– Так что радуйтесь, барышня, что это не вы, – добродушно заключил он.

Порывшись в сумочке, Лилиан сунула ему немного денег.

– Это вам за испуг.

Лакей отдал честь и огладил клочковатую бородку.

– Благодарствую. Поделюсь с Йозефом, напарником моим. После скорбных трудов пропустить рюмашку, да еще пивка, самое милое дело. А вы, барышня, не принимайте слишком близко к сердцу. Когда-нибудь все там будем.

– И то правда, – проронила Лилиан. – Нашли чем утешить. Просто замечательное утешение, верно?

И вот она снова у себя в комнате. Мирно журчат трубы центрального отопления. Горят все лампы. «Я схожу с ума, – думала Лилиан. – Я боюсь ночи, боюсь темноты. Я самой себя боюсь. Что делать? Конечно, можно принять снотворное и заснуть при свете. Можно позвонить Борису, поговорить с ним». Она потянулась было к телефону, но трубку так и не сняла. Она же знает, что он ей скажет. И знает даже, что он будет прав; но какой прок говорить с тем, кто всегда прав? Крохи разума, которым наделен человек, для того и даны, чтобы понять: жить одним только разумом не получается. Человек живет чувствами, а тут никакая правота не поможет.

Она устроилась в кресле у окна. «Мне двадцать четыре, – думала она, – столько же, сколько было Агнессе. И уже четыре года я торчу здесь. А до этого почти шесть лет была война. Что я успела изведать в жизни? Страх, бомбежки, бегство из Бельгии, слезы, смерть родителей, голод, потом, из-за голода, болезнь, снова бегство. А до этого я была еще ребенком. Я и не помню почти, как выглядит мирный город ночью. Тысячи огней, залитые светом улицы – как это было и было ли вообще? Зато затемнения, светомаскировку, град бомб с черного неба, и страх, и холод, и мрак убежища.

Счастье? В какой жалкий комочек превратилось это слово, когда-то такое сияющее, столь необъятное! Счастьем стала даже неотапливаемая каморка, кусок хлеба, подвал, вообще любое место, укрытое от обстрела. А потом – потом начался санаторий». Она все еще смотрела в окно. Внизу, у служебного входа для поставщиков и обслуги, стояли сани. Может, это уже для Агнессы Зоммервиль. Всего год назад, смеющаяся, вся в мехах и цветах, она подкатила к главному входу; теперь же покидала здание тайком, черным ходом, словно вороватый постоялец, не уплативший по счету. И двух месяцев не прошло с того дня, когда она обсуждала с Лилиан планы отъезда отсюда. Отъезд – этот вечный мираж, фата моргана, так никогда и не наступит.

Зазвонил телефон. Помедлив, она все-таки сняла трубку.

– Да, Борис. Ну конечно, я благоразумна, – да, я знаю, тысячи людей умирают от инфарктов и от рака, – да, я помню статистику, Борис, да, – да, конечно, я знаю, это только так кажется, потому что здесь, наверху, нас так много, живем все вместе, мозолим друг другу глаза, – да, конечно, многие излечиваются, да, – новые лекарства, да, Борис, я буду благоразумна, обещаю, – нет, нет-нет, не надо приезжать, – да, и я тебя люблю, конечно, Борис…

Она положила трубку.

– Благоразумной, – прошептала она, глядя в зеркало, откуда на нее чужими глазами смотрело совсем чужое лицо, – благоразумной! – «Бог ты мой, – пронеслось в голове, – я и так слишком долго была благоразумной! А чего ради? Чтобы кончить двадцатым или тридцатым номером в седьмой палате, рядом с грузовым лифтом? Содержимым черного ящика, от одного вида которого всех жуть берет?

Она взглянула на часы. Уже почти девять. Впереди, всей бесконечностью тьмы, ждала бессонная ночь, ждала помесью страха и скуки – мерзкий гибрид, рожденный в санаторных стенах, – панического страха перед болезнью, скуки от неумолимого больничного распорядка, и само это невыносимое сочетание столь контрастных эмоций только сильнее угнетало душу чувством полнейшей беспомощности.

Лилиан встала. Что угодно, только не оставаться сейчас одной! Кто-то наверняка еще остается внизу – по крайней мере Хольман и его гость.

Внизу, в столовой, кроме Хольмана и Клерфэ, сидели еще трое латиноамериканцев – двое мужчин и довольно толстая низенькая женщина. Все трое были в черном, все трое молчали. Сидели в самом центре зала аккурат под люстрой, как три маленьких черных истукана.

– Прибыли прямо из Боготы, – пояснил Хольман. – Их телеграммой вызвали. Дочь вон того мужчины в роговых очках лежала при смерти. Но стоило им появиться, как девушке внезапно стало лучше. И теперь они не знают, как быть – лететь обратно или оставаться.

– Почему бы матери не остаться, а эти двое пусть летят?

– Толстушка вовсе не мать ей. Она мачеха, и как раз на ее деньги Мануэла здесь живет. Да и оставаться никто из них не хочет, даже отец. Там, у себя, они про девчонку считай что забыли. Ну, посылали регулярно чек и жили себе в своей Боготе, а Мануэла была здесь, раз в месяц писала им письмо, и так уже пять лет. А у отца с мачехой уже свои дети, Мануэла их даже не видела. Все было замечательно – покуда ей умирать не приспичило. Тут, конечно, им пришлось срочно сюда отправляться, хотя бы приличия ради. Отпускать отца одного мачеха ни в какую не хотела – она старше мужа, ревнива и понимает, что стала толстухой. На всякий случай взяла с собой в подмогу брата. В Боготе и так уже пошел слушок, что она выжила падчерицу из дома; вот она и решила показать, как она Мануэлу любит. Так что тут не только ревность, тут еще и показуха. Улети она сейчас одна – сплетни разгорятся с новой силой. И теперь они все трое сидят и ждут.

– А Мануэла?

– Ну, поначалу-то, когда она с часу на час должна была богу душу отдать, отец с мачехой в ней души не чаяли. И бедняжка Мануэла, которую никто никогда не любил, от счастья настолько одурела, что стала идти на поправку. Теперь ее родичи уже проявляют нетерпение. И день ото дня все больше толстеют, это у них нервное, ведь они то и дело заедают свою кручину знаменитыми здешними конфетами. Еще неделя – и они, пожалуй, Мануэлу возненавидят: сколько же можно тянуть с кончиной!

– Или мало-помалу пообвыкнут в деревне, откупят у хозяев кондитерскую и останутся здесь жить, – заметил Клерфэ.

Хольман рассмеялся:

– Прихотливые же, однако, у тебя фантазии.

– Это не фантазии. Только прихотливый жизненный опыт. Но откуда тебе все это известно?

– Говорю же тебе: здесь все тайное становится явным. Медсестра Корнелия Вюрли говорит по-испански, вот мачеха ей все и рассказывает.

Три фигуры в черном поднялись из-за стола. Ни слова не сказав друг другу, они торжественно прошествовали к дверям.

В дверях они едва не столкнулись с Лилиан Дюнкерк, которая вошла столь стремительно, что толстуха едва успела отпрянуть, издав испуганный птичий вскрик.

– С чего это она шарахается? – прошептала Лилиан. – Как от привидения! Неужто от меня? Уже? – Она торопливо достала зеркальце. – Нынче вечером, похоже, я пугаю каждого встречного.

– Кого еще?

– Лакея на этаже.

– Что? Йозефа?

– Да нет, второго, его напарника. Ну, вы знаете…

Хольман кивнул:

– Нас, Лилиан, вы не испугали.

Она спрятала зеркальце.

– Крокодил уже была здесь?

– Нет. Но с минуты на минуту появится, чтобы загнать нас наверх. Она пунктуальна, как прусский фельдфебель.

– Я узнавала: сегодня ночью на дверях Йозеф. Можно смыться. Пойдете с нами?

– Куда? В Палас-бар?

– Конечно, куда же еще?

– Что там хорошего, в этом Палас-баре? – изумился Клерфэ. – Я только что оттуда.

Хольман рассмеялся:

– Нам везде хорошо. Даже там, где нет ни души. Лишь бы не в больничных стенах. В неволе привыкаешь довольствоваться малым.

– Сейчас как раз можно смыться, – торопила Лилиан. – Кроме Йозефа на дверях никого. Второй швейцар ушел куда-то.

Хольман замялся:

– Лилиан, у меня температурка. Черт его знает, с чего вдруг, нынче вечером взяла и подскочила. Может, от того, что Клерфэ пригнал сюда нашу старушку, такую родную, такую грязную…

Вошла уборщица, начала составлять стулья на столы, готовясь мыть пол.

– Нам и с температурой случалось удирать, – заметила Лилиан.

Хольман смущенно поднял на нее глаза.

– Конечно. Но не сегодня, Лилиан.

– И все это из-за грязной гоночной машины?

– Наверно. А где Борис? Он разве не идет?

– Борис уверен, что я сплю. Я уже сегодня после обеда заставила его вывезти меня на прогулку. Второй раз он ни за что не согласится.

Уборщица раздвинула занавески. И в окне вдруг всею угрюмой мощью воздвигся горный пейзаж – залитые лунным сиянием склоны, черный лес, снега. На этом фоне трое людей за столиком выглядели жалкими букашками. Уборщица меж тем по очереди гасила светильники на стенах. И с каждой погашенной лампой грозный ландшафт, казалось, все неумолимей вдвигается в комнату, тесня беспомощных людишек.

– А вот и Крокодил, – проронил Хольман.

Старшая сестра и вправду стояла в дверях. Мощные челюсти, крокодилья улыбка во всю пасть и холодные глаза.

– А-а, наши полуночники тут как тут! Отбой, господа! – Впрочем, по поводу того, что Лилиан все еще на ногах, она не обмолвилась ни словом. – Спать пора! Спать! Завтра тоже будет день.

Лилиан неохотно встала.

– Вы уверены?

– Совершенно уверена, – с непрошибаемым оптимизмом отозвалась старшая. – А для вас, госпожа Дюнкерк, на ночном столике уже приготовлено снотворное. Будете почивать, как в объятиях Морфея.

– В объятиях Морфея! – с отвращением передразнил Хольман, едва медсестра удалилась. – Наш Крокодил – ходячий кладезь банальностей. Сегодня-то она нас еще считай что пощадила. Ну почему, стоит тебе оказаться в больнице, эти церберы здравоохранения начинают обходиться с тобой с этаким ангельским терпением, словно с несмышленым дитятей или слабоумным?

– Это их отместка за свою работу, – с досадой пояснила Лилиан. – Отними у медсестер и официантов возможность вымещать зло на клиентах – они просто умрут от комплекса неполноценности.

Они уже стояли возле лифта.

– А вы куда направитесь? – спросила Лилиан у Клерфэ.

– В Палас-бар.

– Меня не захватите?

Он замешкался лишь на секунду. Навидался он этих экстравагантных русских дамочек. И наполовину русских тоже. Но тут ему вспомнился сегодняшний случай с санями и высокомерный, неприязненный взгляд Волкова.

– Почему бы и нет? – отозвался он.

Она улыбнулась смущенной, беспомощной улыбкой.

– Ну разве это не унизительно? Клянчить крохи свободы, словно отпетый пьяница, умоляющий бармена о последней выпивке? Разве это не позор?

Клерфэ покачал головой:

– Я сам клянчил, и не раз.

Она впервые посмотрела на него во все глаза.

– Вы? – переспросила она. – Но вы-то почему?

– Причина всегда найдется. Не только у человека, даже у камня. Где мне вас забрать? Или сразу пойдете?

– Нет. Вам надо выйти через главный вход. Крокодил уже там караулит. Вы спуститесь по первой дорожке, на площадке возьмите сани и подъезжайте к служебному входу, обогнув корпус справа. А я там выйду.

– Хорошо.

Лилиан вошла в лифт.

– Ты не в обиде, что я с вами не еду? – спросил Хольман.

– Да ничуть. Я ведь не завтра уезжаю.

Хольман смотрел на него испытующе.

– А Лилиан? Может, ты хотел побыть один?

– Вот уж нет. Какая радость оставаться одному?

Через опустевший вестибюль он шел к выходу. Там, над дверью, тускло мерцала одна-единственная слабенькая лампочка. В широкие окна заглядывала луна, выстелив пол залы золотистыми ромбами. В дверях и вправду стояла Крокодил.

– Спокойной ночи, – пожелал Клерфэ.

– Good night3 – откликнулась та. Он так и не понял, с какой стати она вздумала попрощаться с ним по-английски.

Петляя серпантином аллеи, он спустился вниз, покуда не дошел до саней.

– Верх поднять можете? – спросил он у кучера.

– В такую темень? Вроде совсем не холодно.

Клерфэ не хотел везти Лилиан в открытых санях, но не объяснять же это кучеру?

– Вам, может, не холодно, а я мерзну. Из Африки приехал, – буркнул он. – Так вы верх поднимете или как?

– Из Африки – это другое дело. – Кучер не торопясь слез с облучка и растянул над санями гармошку кабинки. – Так пойдет?

– Вполне. К санаторию «Белла Виста», к служебному входу, – распорядился он.

Лилиан Дюнкерк уже ждала, небрежно накинув на плечи легкий жакет из каракульчи. Впрочем, выйди она вообще в одном вечернем платье, Клерфэ и тут бы не удивился.

– Все удалось в лучшем виде, – прошептала она. – У меня ключ Йозефа. В награду он получит бутылку вишневки.

Клерфэ усадил ее в сани.

– А машина ваша где? – поинтересовалась она.

– Отдал помыть.

Когда сани, развернувшись, проезжали мимо главного входа, она откинулась назад, прячась в кабинке.

– Это вы из-за Хольмана сегодня на машине не приехали? – спросила она немного погодя.

Он глянул на нее мельком.

– Из-за Хольмана? С какой стати?

– Чтобы он ее не видел. Чтобы его поберечь.

А ведь она угадала. Клерфэ заметил: что-то уж больно Хольман возбуждается от одного вида «Джузеппе».

– Нет, – ответил он. – Просто машину давно пора помыть.

Он достал из кармана пачку сигарет.

– Дайте и мне одну, – попросила Лилиан.

– А вам разве можно?

– Конечно, – ответила она столь поспешно и уверенно, что он сразу понял: нельзя.

– У меня только «галуаз». Это черный, крепкий табак, курево для солдатни из иностранного легиона.

– Я знаю. Мы их курили, когда жили в оккупации.

– В Париже?

– В подвале в Париже.

Он поднес ей огня.

– Так откуда вы сегодня приехали? – спросила она. – Из Монте-Карло?

– Нет. Из Вьена.

– Из Вены? Из Австрии?

– Из Вьена. Это под Лионом. Вы наверняка не знаете. Сонный такой городишко, известный только одним из лучших во Франции ресторанов – «Отель де Пирамид».

– А сюда через Париж добирались?

– Это был бы слишком большой крюк. Париж много севернее.

– Тогда как?

Клерфэ удивился: с какой стати ей эти подробности?

– Да обычным путем, – ответил он. – Через Бельфор и Базель. У меня в Базеле были кое-какие дела.

Лилиан помолчала.

– Ну и как это было? – вдруг спросила она.

– Что? В дороге? Скучно. Серое небо, все плоско, потом Альпы.

В сумраке кабинки он слышал, как она дышит. Потом, в свете промелькнувшей витрины очередного часовщика, увидел ее лицо. На нем застыло странное выражение: смесь удивления, насмешки и боли.

– Скучно? – переспросила она. – Плоско? Господи, чего бы я только не отдала, лишь бы не глазеть на эти горы.

Только тут он понял, почему она его так расспрашивает. Для них, пациентов, горы все равно что тюремные стены, за которыми совсем другой мир, воля. Да, горы дарят им легкость дыхания и толику надежды, но они же держат этих людей взаперти. Вся жизнь оказывается замкнута на пятачке альпийского курорта, и всякая новость «оттуда», снизу, становится для них весточкой из потерянного рая.

– И давно вы здесь? – спросил он.

– Четыре года.

– А вниз когда вас отпустят?

– Спросите у Далай-ламы, – проронила она с горечью. – Он кормит меня обещаниями, как обанкротившееся правительство, каждые три месяца сулящее народу новый квартальный план спасения нации.

При выезде на шоссе сани остановились. Мимо гуськом тянулась веселая группа туристов в лыжных костюмах. Подозрительно белокурая блондинка в голубом свитере вздумала обнять их лошадь. Та испуганно фыркнула.

– Come, Daisy, darling4, – нетерпеливо позвал блондинку один из туристов.

Лилиан раздраженно бросила в снег сигарету.

– Люди платят сумасшедшие деньги, чтобы сюда вскарабкаться, а мы все бы отдали, лишь бы спуститься обратно вниз, – умора, правда?

– Нет, – невозмутимо отозвался Клерфэ.

Сани снова тронулись.

– Дайте мне еще сигарету, – попросила Лилиан.

Клерфэ протянул ей пачку.

– Вам этого не понять, – пробормотала она. – Не понять, что здесь чувствуешь себя как в лагере военнопленных. Именно в плену, не в тюрьме. В тюрьме по крайней мере знаешь, когда выйдешь. А вот в плену, где ни срока, ни приговора…

– Понимаю, – проронил Клерфэ. – Сам бывал.

– Вы? В санатории?

– В лагере. Для военнопленных. В войну. Но у нас-то все наоборот было. Мы куковали в низине, на болотах, и Швейцарские Альпы казались нам вратами свободы. Тем более что из лагеря их было хорошо видно. А один из нас и вовсе был родом отсюда, так он нас своими рассказами чуть с ума не свел. Предложи нам тогда кто-нибудь освободиться, но с условием несколько лет прожить в горах, многие, думаю, согласились бы. Тоже умора, правда?

– Нет. А вы, вы бы согласились?

– Я бежать задумал.

– Кто же этого не задумывает? И что – бежали?

– Да.

Лилиан вся подалась вперед.

– И вам удалось уйти? Или вас поймали?

– Удалось. Иначе мы бы с вами сейчас не беседовали. Там все было без вариантов.

– А тот, другой? – спросила она немного погодя. – Ну, который про здешние горы рассказывал.

– Умер в лагере. От тифа. За неделю до освобождения.

Сани остановились перед отелем. Лишь тут Клерфэ заметил, что на Лилиан только легкие домашние туфельки. Он подхватил ее на руки, перенес через сугробы и перед входом снова поставил на ноги.

– Побережем атласные туфельки, – буркнул он. – Вы правда хотите в бар?

– Да. Мне надо чего-нибудь выпить.

В баре, топоча тяжеленными ботинками, лыжники танцевали с лыжницами. Официант предупредительно отвел их в угол, протер столик.

– Водки? – спросил он у Клерфэ.

– Нет. Чего-нибудь горячего. Глинтвейна или грога. – Клерфэ глянул на Лилиан. – Вы что из этого предпочитаете?

– Мне – водки. Разве сегодня, у нас, вы не водку пили?

– Да, но до еды. Давайте сойдемся на компромиссе, который французы величают «добрым боженькой в замшевых штанишках». Бордо.

Заметив, что она смотрит на него с недоверием, он понял: она считает, что он обходится с ней как с болящей, беречь ее вздумал.

– Я вас не дурачу, – успокоил он. – Будь я здесь один, я бы тоже заказал вино. Водки можно будет выпить завтра перед обедом сколько хотите. Сегодня же контрабандой прихватите с собой в санаторий бутылку.

– Хорошо. Тогда давайте пить то, что вы вчера пили во Франции – во Вьене, в «Отель де Пирамид».

Клерфэ про себя изумился: она запомнила оба названия. С ней, пожалуй, надо держать ухо востро: этак она не только названия на заметку будет брать.

– Это было бордо, – сказал он. – Лафит Ротшильд.

Соврал, конечно. Во Вьене он пил легонькое местное винцо, такое нигде больше не закажешь, его не вывозят, но сейчас не стоило всего этого объяснять.

– Принесите нам Шато Лафит тридцать седьмого года, если у вас есть, – попросил он официанта. – Только не согревайте его горячей салфеткой. Несите как есть, прямо из подвала.

– Оно у нас хранится наверху, сударь, при комнатной температуре.

– Какое счастье!

Официант удалился в сторону бара, но тут же вернулся.

– Вас к телефону, господин Клерфэ!

– Кто?

– Не знаю. Спросить?

– Это из санатория! – нервно прошептала Лилиан. – Крокодил!

– Сейчас выясним. – Клерфэ встал. – Где кабинка?

– Сразу за входной дверью, справа.

– Можете подавать вино. Откупорьте бутылку, пусть подышит.

– Неужели Крокодил? – спросила Лилиан, когда он вернулся.

– Нет. Это был звонок из Монте-Карло. – Он замялся на секунду, но, увидев, как просветлело от облегчения ее лицо, решил: ей вовсе не помешает узнать, что еще где-то тоже умирают люди. – Из госпиталя в Монте-Карло, – добавил он. – Один мой знакомый там умер.

– Вам надо возвращаться?

– Нет. Там уже ничем не поможешь. К тому же для него, по-моему, это было счастье.

– Счастье?

– Да. Он разбился в гонке и, если бы выжил, остался калекой.

Лилиан смотрела на него в упор. Уж не ослышалась ли она? Что он городит, этот самоуверенный здоровяк, заявившийся сюда из совсем другой, благополучной жизни?

– Вам не кажется, что и калеке иногда тоже жить хочется? – тихо прошипела она в приступе внезапной ненависти.

Клерфэ ответил не сразу. В ушах у него все еще металлом звенел резкий, полный отчаяния голос другой женщины: «Мне-то что делать? Феррер ничего мне не оставил! Ни гроша! Приезжайте! Помогите мне! Я совсем на мели! А все по вашей вине! Это вы, вы все виноваты! Вы и ваши гонки проклятые!»

Он встряхнул головой, отгоняя воспоминание.

– Это как посмотреть, – бросил он устало. – Этот мой приятель был без ума от женщины, которая изменяла ему на каждом шагу, со всяким механиком. А еще он был без ума от гонок, хотя гонщик оказался так себе, средненький, и никогда бы ничего не достиг. Мечтой всей его жизни были большие победы в гонках – и эта женщина. И вот он умер, так и не узнав правды ни о себе как гонщике, ни об этой женщине. Умер, не успев узнать, что после аварии эта женщина вообще не захотела его видеть, потому что ему ампутировали ногу. Вот что я имел в виду, говоря про его счастье.

– Может, несмотря ни на что, он все еще хотел жить!

– Не знаю, – задумался Клерфэ, внезапно усомнившись в своей уверенности. – Но мне случалось видеть смерти куда тяжелее этой. Вам разве нет?

– Мне тоже, – кивнула Лилиан, упрямо не желая соглашаться. – Но все, кто умирал, хотели жить.

Клерфэ промолчал. «К чему я все это говорю? – думал он. – И чего ради? Не для того ли, чтобы убедить себя в том, во что и сам не верю? Этот жуткий, холодный, металлический женский голос по телефону!»

– Все там будем, – изрек он наконец почти с раздражением. – И никому не дано знать, когда и как настанет его черед. А коли так – какой прок выкраивать лишние минуты? И что вообще такое долгая жизнь? Всего-навсего долгое прошлое. А будущее у тебя только до следующего вздоха. Или до следующей гонки. Загадывать дальше никакого резона. – Он поднял свой бокал. – Выпьем за это?

– За что?

– За ничто. За ничто. Ну и еще, может, за чуток отваги.

– Устала я от этой отваги, – проронила Лилиан. – И от бесконечных увещеваний тоже устала. Расскажите мне лучше, как оно там, внизу. По ту сторону гор.

– Тоска. Только дождь. Которую неделю.

Она медленно поставила свой бокал на стол.

– Дождь! – повторила она мечтательно, и это прозвучало как «жизнь». – Здесь с октября дождя не было. Только снег. Я уж и забыла почти, как дождик капает…

Когда они вышли, падал снег. Клерфэ свистнул, подзывая извозчика.

Извилистым серпантином сани ползли в гору. Позвякивали бубенцы упряжи. Заснеженная дорога безмолвно терялась в снежной круговерти. Однако вскоре откуда-то сверху послышался перезвон бубенцов – кто-то ехал навстречу. Извозчик остановил лошадей под фонарем на разъездной площадке, пропуская встречные сани. Лошадь била копытами и недовольно фыркала. Наконец показались сани, приземистые, низкие, они проплыли мимо почти бесшумно и скрылись во мгле. Это были грузовые розвальни, и везли они длинный ящик, укрытый черной клеенкой. Подле ящика слабо колыхался небольшой клеенчатый шатер, из-под которого выглядывали цветы, и еще один, с венками.

Кучер перекрестился и тронул лошадь. Они в безмолвии одолели последние виражи дороги и подкатили к правому крылу санатория. Электрическая лампочка под фарфоровым абажуром выхватывала из тьмы желтый круг света на снегу. Несколько зеленых листков выделялись на этом желтом пятне. Лилиан вылезла из саней.

– Все бесполезно, – проронила она с утомленной улыбкой. – Забыть ненадолго можно, а избежать не получится.

Она отперла дверь.

– Спасибо, – пробормотала она смущенно. – И простите меня, компаньонкой я сегодня была никудышной. Но и оставаться в одиночестве было невмоготу.

– Мне тоже.

– Вам? А вам-то почему?

– По той же причине, что и вам. Я же вам говорил. Звонок из Монте-Карло.

– Вы же сказали, что это счастье.

– Счастье – оно разное бывает. И говоришь иной раз тоже всякое. – Клерфэ полез в карман пальто. – Вот вишневка, которую вы обещали швейцару. А вот и водка, это уже для вас. Спокойной ночи.