Навеки твой - Юлия Лавряшина - E-Book

Навеки твой E-Book

Юлия Лавряшина

0,0

Beschreibung

«Я хочу, чтобы ты соблазнила моего мужа», - однажды попросила Люсю сестра ее лучшей подруги. И это было тем более странно, что со стороны семья казалась вполне счастливой, а Павел – сильный, симпатичный, брутальный – являлся едва ли не идеалом мужчины. Но что поделать, если каждый из этой троицы запутался в собственных чувствах и утратил почву под ногами?! И Люся согласилась. Но вот что из этого вышло?..

Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:

Android
iOS
von Legimi
zertifizierten E-Readern
Kindle™-E-Readern
(für ausgewählte Pakete)

Seitenzahl: 380

Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:

Android
iOS
Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.



Юлия Александровна Лавряшина Навеки твой

© Лавряшина Ю., 2019

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2019

Лэрис, Принцесса и Ланселот Современная легенда

В Каине будет наших дней гаситель.

Д а н т е. Божественная комедия.
Ад. Песнь пятая.

Кошка съела мышку. Что может быть разумнее? Если б только это не была моя диковатая недотрога, моя страстная девственница, неуловимая прелесть бесцветных дней. Она душила мышь не спеша, чуть отступая и любуясь видом агонии, как художник любуется удачным мазком. С отвращением наблюдая за этой сценой, я уловила промелькнувшую в душе зависть: моей Принцессе удалось создать саму смерть. Опомнившись, я поспешила покинуть место казни, но кошка пришла почти следом, сохраняя на морде выражение кровожадного блаженства. Подумать только: моя неженка зарычала, когда я слишком приблизилась к ее добыче.

Мне казалось, что теперь я не смогу притронуться к ней, но уже спустя полчаса мы вновь ласкались, мурлыча, почесывая шейку, покусывая пальцы. И я подумала: почему на российском гербе никогда не присутствовала кошка? Куда больше, чем с орлом, у русского человека сходства именно с кошкой. Та же неистребимая ленивая созерцательность, та же роковая подверженность пагубным страстям, бросающая из драки в загул на неделю, та же знаменитая загадочность как русской, так и кошачьей души.

Истинным кошкам не нужны машинки для счета денег, но их требуется все больше. Нуворишам не надоест подсчитывать доходы. Вилфреду Сагену[1] их норвежские двойники казались косяками блестящей сельди. Меня мама приучила смотреть на них, как на мальков. Лишь примитивные организмы, говорила она, способны испытывать страсть не к человеку, а к деньгам и власти. Выражение «Там, наверху, видней!» было ей чуждо. Мальки могут быть только внизу.

Другое дело – кошки.

* * *

В том сентябре солнце еще не щадило себя и беспечно рассыпалось теплыми «зайчиками» по бесчисленным верхушкам деревьев. Теперь уже не бывает таких сентябрей, мое детство жадно впитало их и, уничтожив, обессмертило, как янтарь сохраняет навечно угодившую в смолу мошку. Если поднести камень к глазам, то можно разглядеть скрюченные лапки и замершие крылышки. Если зажмуриться, легко увидеть, как мы идем втроем по сырой, увядающей траве, которая еще не догадывается, что пришла осень, и молодится изо всех сил.

Чувствуя некоторую неловкость, мы проходим среди опустевших дачных домиков и останавливаемся возле нашего любимого. Собственная дача нам не по карману, и мы кружим возле чужих. Нам неизвестно, кто живет здесь летом, потому что мы приезжаем сюда только в сентябре. Но круглый самодельный стол под чуткими соснами, издали приветливо розовеющий влажными досками, и пять чурбачков-стульчиков вокруг него наводят на мысль о большой семье, в которой есть отец.

Мне кажется, что мама думает об этом каждый раз, когда мы присаживаемся на чурбачки и Андрей зачем-то принимается сдувать скомканные темные листья. Мама никогда не останавливает его и не делает замечаний, но на лицо ее налипает паутинка грусти. Я толкаю брата ногой, он спохватывается и затихает. Несколько минут мы сидим молча, одинаково сгорбившись и зажав озябшие руки между коленями, словно поминаем кого-то, и даже знаем – кого, но никогда не произносим вслух его имени, пока этого не сделает мама.

Но вот она поднимает голову, и я с облегчением замечаю, что в ее глазах закипает веселье. Мы вскакиваем и бежим по тропинке, повизгивая от касаний высоченной крапивы и сбивая задремавшие капли росы со слабых папоротниковых перьев. Кажется, всюду пахнет грибами, но мы-то знаем, что найти их будет не так просто. Конечно, мы попытаемся, за тем и приехали, но чуть позже. Сначала мы должны взглянуть с горы на долину реки, которая в городе отпугивает серой мутью, а здесь лениво и ласково искрится.

Вдоль берега безмятежно распластались деревеньки с неизвестными нам именами. Они так далеко, а гора под ногами так круто уходит вниз, что чудится, будто мы парим над землей, и над излучиной реки, и над Змеиным логом, до которого так ни разу и не дошли.

Андрей кричит во все горло, приветствуя своих любимцев: разлапистые деревья, стоящие особняком среди согретой солнцем долины. Брат в который раз доказывает, будто с нашей площадки они похожи на здоровенного кабана и поднявшегося на задние лапки сказочного ежика. Это действительно так, но я не соглашаюсь с ним. Ему везде мерещатся чудеса, и это наводит на тревожные мысли о слабоумии. В тринадцать лет мальчишки не должны видеть сказочных ежиков. Мама слушает наш спор, улыбаясь, но мы оба знаем: она тоже любит этих несуществующих зверюшек.

«Пойдемте, – говорит она и обнимает нас за плечи. – Уже начинает припекать, того и гляди – грибники сбегутся».

Я привычно возражаю: «Настоящие грибники еще на заре все выбрали».

Мама отвечает обычной насмешливой улыбкой, от которой чуть заметно дрожат узкие крылья носа, и ведет нас через березняк, пронизанный косыми лучами солнца. От белых крепких стволов и приглушенного света здесь особый, молочный воздух, и мы затихаем, чуть слышно ступая по влажной земле. На краю рощи солнечным маяком вспыхивает ослепительная лиственница. Она выводит нас на узкую полосу желтого поля. Взгляд спотыкается о темные, тяжелые стога, но эта нарочитая угрюмость никого не может обмануть, ведь давно известно, сколько удовольствия таится в колкой душистой куче сена.

«Оно сырое, – останавливает мама. – Еще простудитесь».

Брат восторженно вопит, завидев пасущихся коров, и, вырвав пучок травы, бросается к одной из них – покормить с рук. Но животное не стремится к близости с человеком. Завидев Андрея, корова подхватывается и легко, по-лошадиному гарцуя, бежит прочь.

Мама хохочет, разметав черные волосы, а брат уже находит новую радость – целое семейство черных груздей. Он едва не наступил на них, когда гнался за коровой. Деловито осмотрев грибы, мама складывает их в корзину – слишком большую, нам не набрать столько.

Вскоре и я приношу первую добычу. Я со всех ног бегу к маме, склонившейся над громадной корягой, но она безразлично отбрасывает мою находку: «Это ядовитые, не бери такие».

«Ты точно знаешь? – не отстаю я. – Они совсем не похожи на поганки».

«Конечно, знаю». Она уже идет дальше, раздвигая палкой подсохшую траву, но ее слова не убеждают меня.

Я нахожу выброшенные мамой грибы, прижимаю их к груди и, глядя на ее удаляющуюся, охваченную солнцем фигуру, хочу крикнуть: «Почему, если у меня, так непременно – поганки?!»

* * *

Когда я выходила от мамы, бережно прикрывая больничную дверь, пухлые прошитые бока которой от усталости покрывались мелкой испариной, зимние сумерки каждый раз ловили меня в сети призрачной красоты. Было не положено замечать ее, но она лезла в глаза так же нахально, как моя кошка к чужой тарелке – зажмурившись, вытянув острую морду.

Из тишины больничного парка крадучись наползали тени, распластавшиеся на слежалом снегу, как хорошо обученные солдаты. Моему брату не пришлось мерзнуть в снегах, его тело обожгло чеченское солнце, и каждое лето с тех пор одевалось в траур. Природа старательно вычеркивала из моей души привязанность к самым долгим временам года – сейчас был декабрь, и у мамы уже не хватало сил дожить до весны.

Заглядевшись на мягкий колобок запорошенного снегом куста, я опять прозевала, как испарилась, вместе с остывающим на лету дыханием, обязательная мысль о нелюбви к зиме. Воздух, прошедший через мои легкие, теперь наберется кислорода и вольется в чей-то рот, соединив меня невидимой нитью с чужим человеком. Породнит нас… Эта мысль была отвратительна, меня даже передернуло, и я обнаружила, что замерзаю.

Можно было постоять у одинокого столба с нервно подрагивающей табличкой, сообщавшей, какие номера автобусов, возможно, остановятся тут, но стоило мне только представить бьющийся в бесконечной агонии салон, продуваемый всеми ветрами и все же переполненный едким запахом отработанного газа, как меня неудержимо тянуло пройтись пешком. Тем более все равно через остановку пришлось бы выходить, а тратиться на билет, чтобы на десять минут раньше оказаться в осиротевшей квартире, я не могла себе позволить. Да и, признаться, после часового пребывания у маминой постели хотелось немного размять ноги, сквозь подошвы ловя ощущение упругости раздавленного снега.

Все фонари вдоль улицы, ведущей к нашему дому, светят по-разному. Из мертвенно-фиолетового, разбавленного неуверенностью сумерек, попадаешь в медовое тепло фонаря-новичка, но впереди уже ждет неприкрытая тоновым стеклом яркость обычной лампы. Эти-то домашние лампы всегда и раздражали меня сильнее всего.

Я шла домой, мечтая о весне, и мне казалось, эти мысли о маме. Только поравнявшись с низенькой музыкальной школой, оставленной мною после четырех лет борьбы с собственными пальцами, я поняла, что на самом деле думаю о Лэрис.

Она приснилась мне сегодня, и этот сон был до того не похож на другие ночные видения, что до сих пор не отпускал меня. Мне привиделось огромное поле свежих, едва распустившихся тюльпанов, тугих, окропленных росой…

Но было ничуть не зябко сидеть среди влажных цветов, дожидаясь скорого рассвета, ведь в коленях у меня копошился крошечный теплый совенок. Заботило только то, что нужно было накормить птенца, а я никак не могла вспомнить, чем питаются совы. Голодный совенок стал щипать мне руки, сначала робко, но постепенно все больше входя в раж и раздирая кожу. Стало больно, а из боли родился страх перед безупречной красотой подрагивающих на утреннем ветру тюльпанов. Хотелось побежать, ломая сочные стебли, пачкая босые ноги цветочным соком, но что-то удерживало, будто я была пригвождена к этому месту.

Внезапно из низкорослых цветочных зарослей выскочила крохотная лягушка. Совенок встрепенулся, учуяв добычу, и оставил в покое мои руки. Я поспешно накрыла лягушку ладонью и, ощутив судорожные толчки влажного тельца, крепко сжала кулак.

– Ешь, дурачок, – шепнула я совенку и слегка придушила лягушку.

Она замерла, но, раскрыв ладонь, я встретила полный ужаса взгляд и вскрикнула, сбросив ее на землю. Мне показалось, что на меня посмотрел мой погибший брат.

Чья-то тень накрыла нас всех. Я подняла голову и увидела Лэрис…

Из приоткрытой форточки донеслись звуки Моцарта. Оплывшие на крыльце голуби встрепенулись и недовольно заурчали, нервно дергая шеями. Они не выглядели голодными, эти музыкальные голуби, но все же мне стало неловко оттого, что нечего им покрошить. В сумке лежала только коробка конфет, ни с того ни с сего подаренная мне утром матерью одного из моих воспитанников. Я отнесла ее своей маме, но она отказалась, напомнив, что никогда не любила сладкого. Правда, мне так и не удалось вспомнить – правда это или нет на самом деле.

Я следила за голубями, за едва заметным паром, поднимавшимся над их неугомонными головами, и убеждала себя, что птицы не станут есть конфеты. Даже если Моцарт будет звучать вечно. Вдруг захотелось зайти внутрь, в школу, из которой я сбежала семь лет назад, и подарить конфеты своей бывшей учительнице. Я все еще чувствовала перед ней вину, потому что даже тогда понимала – в отношении меня она питает особые надежды, порожденные разноцветьем дипломов, полученных мною на разных конкурсах. Сама я принимала их с некоторым удивлением и даже стыдом, прекрасно понимая, что жюри в очередной раз оплошало. Но Ирина Михайловна об этом не подозревала. Тогда она была удивительно милым и добрым человеком.

Уже оказавшись в вестибюле школы, я вдруг испугалась и начала лихорадочно подыскивать объяснения своему запоздалому визиту. Если я сознаюсь, что зашла просто отдать ей эти надоевшие мне конфеты, то не смогу простить себе этого до конца жизни. Наверное, я придумала бы что-нибудь убедительное, но в этот момент Ирина Михайловна, провожая ученицу, распахнула дверь своего (все того же!) кабинета. И она сама, и все вокруг было прежним: тот же облупившийся бюст Чайковского у входа, те же скрипичные ключи на стенах, тот же сладкий запах инструментов и старых нот…

– Наташа! – произнесла она с такой радостью, что я едва не залилась краской. – Господи, девочка моя, как ты выросла! Что ты здесь делаешь?

Лэрис бы сумела придумать что-нибудь трогательное и красивое. Я же призналась беспомощно:

– Просто захотелось зайти…

– Не может быть.

Еще бы, я и сама в это не верила!

– И тебе, в самом деле, ничего от меня не надо?

Это было уж слишком – я едва не разревелась от стыда. Но Ирина Михайловна схватила меня за руку тонкими крепкими пальцами, тепло которых было давно мною забыто, и потащила в кабинет. Здесь уже были зажжены лампы, спрятанные в круглые абажуры, – вульгарные подобия ландышевых головок. Наверняка их не протирали со времен моего обучения. Ландыши близ угольного террикона!

Усадив меня в единственное кресло, Ирина Михайловна устроилась за письменным столом, покрытым исцарапанным оргстеклом с синей изолентой по ободку. Это стекло лежало тут вечно и не собиралось исчезать. Из кресла я не видела, что хранилось под стеклом, но была уверена, что пара забавных детских фотографий там обнаружится без труда. Мама никогда не совала знакомым наши с Андреем снимки.

– Ну, надо же! – Ирина Михайловна никак не могла успокоиться. – Как же я рада тебя видеть!

– Я думала, вы меня не узнаете, – глупо сказала я.

Еще бы ляпнула – «надеялась»!

– Ну что ты! Я помню всех своих учеников. Их же у нас не так и много. А уж таких, как ты… Да рассказывай же, чем занимаешься? Как мама?

Она была единственным человеком, задавшим мне этот вопрос за последнюю неделю, и я поняла, что зашла сюда только затем, чтоб его услышать. И все же начала я не с главного.

– Так ты работаешь в школе? У мамы? Воспитателем? В третьем классе? – казалось, ей никогда не надоест удивляться. – А почему в институт не поехала поступать? Струсила?

Я скосила глаза на коричневое фортепиано, стоявшее в углу, и светлая пыль на нем показалась мне похожей на песок.

– У меня тогда брат погиб. Там, в Чечне. И мама вскоре заболела. Злокачественная опухоль. Знаете, от нее стало пахнуть. Это ужаснее всего… Такой странный запах… Теперь я жду Лэрис, я ей написала о маме. Лэрис была невестой брата.

Можно было не сомневаться, что Ирина Михайловна сочувствует, просит не отчаиваться, крепиться… Только бы вслух этого не произносила. Никто, кроме меня, не имел права говорить об этом.

– Хочешь, пойдем ко мне, – наконец, сказала Ирина Михайловна, и в голосе ее не прозвучало никакой слезливости. – Это удобно, не беспокойся. Дети живут от нас отдельно, а муж любит, когда ко мне приходят ученицы. Он уже в том возрасте, когда особенно приятно поглядеть на хорошеньких девочек. Просто поглядеть.

Ей удалось заставить меня улыбнуться, но не идти в гости. Мы проговорили еще с полчаса, и, уходя, я испытывала странное чувство, будто мама побывала в этой небольшой комнате с графическим портретом Глинки над инструментом. В больнице она почти не разговаривала со мной.

Когда я вышла на крыльцо, голуби опять встрепенулись, и, словно от их движения, щелкнула невидимая пружина, и вновь зазвучал Моцарт. Я прислушалась и вновь подумала о Лэрис.

О, Лэрис! В ее имени для меня слились и протяжность любовного вздоха моего брата, и детское пристрастие к кличкам, и неудержимая энергия волны, не желающей знать, что впереди ее ждет гранитный утес… Убеждена, что, даже разбившись вдребезги, разлетевшись на сотни солнечных брызг, она не поверила бы в то, что жизнь кончена. Лэрис создана для радости, ее слезы кажутся фальшивыми, даже когда она плачет взаправду.

Помню, как пришла к ней три года назад, когда она слушала пластинку, подаренную моим братом – «Коронационную» мессу Моцарта. Уверена, что тогда Лэрис впервые взяла ее в руки. Лицо опухло от слез уже почти до неузнаваемости, но все же это была прежняя, неугомонная Лэрис. Так она сама себя назвала, так звал ее мой брат, и мы с мамой вслед за ним.

– «Реквием» подошел бы больше…

Кажется, она даже не услышала моих слов и продолжала раскачиваться, сбиваясь с такта и постанывая. Она сидела на полу, но разбирала не груды писем, а черно-белые фотографии, с которых улыбался Андрей.

Что-то в этой сцене уже тогда показалось мне ненатуральным, но что именно – я догадалась много позднее, когда смогла без боли восстановить в памяти детали тех дней. В тот момент мне почудилось: Лэрис сознательно раздувает огонь отчаяния, боясь, что без усилий извне он окажется недостаточно сильным. Не то чтобы ей был страшен людской суд, нет! Лэрис пугалась собственного суда, собственной несостоятельности в той любви, о которой она столько твердила. И Моцарт, и фотографии, и эта жалкая поза – сгорбившись, на голом полу, в щелях которого скопилась пыль, – это были те страховочные канаты, которые вытягивали Лэрис на достойную, по ее убеждению, высоту чувства.

Тогда я не поняла этого, лишь чуть отпрянула в душе, обожженная непрошеной мыслью: «А все же он не достался тебе!», но тут же устыдилась того, что не только позволяю себе так думать, но и вообще имею силы ходить, покупать ненужные маме продукты, готовить еду и неизвестно за что упрекать Лэрис, когда цинковый гроб с изувеченным телом Андрея еще не прижился в своем новом доме.

Я уходила из нашего общего дома, лишь бы не видеть потемневшего лица матери, для которой больше не существовало этого мира. Андрей был для нее не просто сыном. Если кому-то удавалось увидеть во плоти свою мечту о совершенном человеке, то он поймет, почему для мамы мир был ограничен контурами тела сына. «Как легко ты поднял всю Англию…»[2]

Он виделся ей Ланселотом, о котором в детстве мама часто читала нам легенды. И Андрей, еще мальчиком, оправдывал ее надежды. Красота обязывает мужчину всей своей жизнью доказывать, что он стоит именно столько, сколько сулит его лицо. Сила Андрея была как раз в этом: он никому и ничего не доказывал. Он просто жил так, как ему жилось, и если блестящая память позволяла ему стать первым учеником без малейших усилий, то выглядело это так, будто иначе у него просто не получалось.

Учителя признавались маме: «На уроках Андрей сидит с таким отсутствующим видом! Кажется, и не слышит ничего. А спроси – повторит все чуть ли не слово в слово». Даже дворовые приятели с легкостью прощали ему школьные успехи, потому что всем было ясно – ради них он вовсе не лезет из кожи вон.

К тому же Андрею удалось поднять валявшуюся за покосившимися стайками гирю какое-то бесчестное количество раз… После уроков в кабинет литературы непременно заглядывал кто-нибудь из девчонок и, пряча глаза, тоненьким голосом просил маму узнать, как относится к ней этот баловень судьбы.

Почему-то, кроме меня, никого не беспокоило, что эта удачливость может испортить Андрея. Мама искренне не находила изъянов в своем творении. Для нее он уже в тринадцать лет стал рыцарем без страха и упрека. То, что Ланселот был беден, как церковная мышь, и всю жизнь вожделел запретный плод, маму не смущало. Первое для нее не играло никакой роли, от второго она надеялась оградить сына.

И тогда я решила взять на себя роль Строгого Оценщика.

Когда брат впервые показал мне свои рисунки, я сразу увидела в них подражание Босху. Андрей обескураженно развел руками: ему было неловко признаться, что среди маминых альбомов по искусству добрая половина была им даже не просмотрена. Целый вечер он просидел, разглядывая работы «почетного профессора кошмаров» и то и дело поднося к глазам то один, то другой свой рисунок.

«Жаль», – вздохнул Андрей, наконец, и я решила, что он больше не станет рисовать. Теперь, когда обнаружился Первый, он обязан был оставить это занятие. Но спустя неделю я обнаружила у него в ящике целую серию новых рисунков, насквозь пропитанных Босхом.

Я была оскорблена.

Я разорвала все листы.

Но через некоторое время появились новые, и я почему-то не стала их трогать.

Многозначительная, мрачная символика его работ раздражала меня – разодранные домашние туфли; оставленные то там, то тут непременно закрытые книги; копошащиеся в навозе петухи, которых мой брат мог видеть только на экране. Природа наградила его внешностью Звездного мальчика, а он страдал от несовершенства мира, и это казалось мне нарочитым.

Одно я знала точно: художником он становиться не собирался. Из случайных замечаний и отдельных фраз я сделала вывод, что брат мечтает о карьере киноактера. Как-то просматривая старый альбом, мама заметила вслух: «Даже удивительно, насколько ты фотогеничнее нас с Наташкой!» И он тут же откликнулся – слишком порывисто, слишком звонко: «Правда? Когда-нибудь это мне пригодится». – «Посмотрим», – поспешила я влить обязательную ложку дегтя.

Выбор брата коробил меня. Из всех искусств кино казалось мне самым примитивным. Оно навязывало образы, которые литература позволяла создавать самим. Перспектива, что мой брат станет очередной смазливой мордашкой на экране и все будут по глупости им восхищаться, приводила меня в уныние. А он легко мог стать ею, в этом сомнений не было. Стоило ему захотеть… На уроках физкультуры я придирчиво осматривала жалкие, безволосые тела своих одноклассников и убеждалась, что равных моему брату здесь нет.

Но навстречу своей мечте Андрей не сделал ни шагу. Просто сидел в нашем трехэтажном домишке, стоявшем на отшибе в провинциальном городке, и ждал, когда судьба сама позовет его. И она позвала. Но в другом, южном направлении.

– Какой может быть в Москве погранотряд? – удивилась мама, получив первое армейское письмо. – Даже смешно!

Но это не было смешно. И первой это поняла Лэрис, метнувшая быстрый, настороженный взгляд.

Лэрис возникла в жизни брата на другой день после выпускного бала. При всей любви к Андрею я не могла не признать, что он всегда был на редкость инфантилен, и буйная энергия Лэрис привела его в восхищение. В то время она уже оканчивала медицинское училище, поэтому взялась за брата с профессиональной опытностью. В первую же ночь он не вернулся домой, и если бы Лэрис не притащила его на следующий день, брат, кажется, и не вспомнил бы про нас.

Никогда больше я не испытывала такой ярости, как в то утро, когда они влетели в комнату, переполненные радостным светом, и меня обдало запахом свежести, июньской листвы и сдобных булочек, которые Лэрис принесла нам к завтраку. До сих пор мне не удается разгадать: действительно ли маму обрадовало появление Лэрис, или она впервые в жизни так искусно притворялась, но ей навстречу она просияла своей лучшей улыбкой, в которой не могло быть ничего поддельного. Улыбка брата была другой – слегка неправильный прикус придавал ей оттенок детской беззащитности. На свете просто не могло существовать женщины, у которой эта улыбка не вызвала бы острого желания защитить. Но только в Лэрис мой брат увидел по-настоящему надежное убежище от всех жизненных невзгод.

Однако даже она не смогла уберечь его от войны.

* * *

Для своей кошки мы поставили в углу спиленный ствол карагача. Андрей нашел его за домом и долго возился, устанавливая и безжалостно сдирая известку с потолка. Когда, наконец, все было готово, он взял Принцессу, в обиходе – Цессу, и поднял ее над головой. Она тут же вцепилась в ствол своими крючковатыми когтями и, забравшись, как на трон, на спиленную боковую ветвь, с характерным кошачьим высокомерием оглядела нас, людей, разом оказавшихся внизу.

* * *

– Постой!

Ирина Михайловна догнала меня на узкой тропинке через пустырь, основательно заваленный снегом. В детстве, возвращаясь из «музыкалки», я ставила папку с нотами на бесконечный сугроб и везла ее, оставляя долгую ложбинку, по которой весной должен был побежать над землей ручей. Но мои ложбинки проседали вместе с сугробами и к весне успевали покрыться жесткой грязной коркой. Так и не удалось мне проложить новый путь.

Было тесно идти по тропинке вдвоем, поэтому Ирина Михайловна пристроилась сзади, отчего я, пока мы не миновали пустырь, испытывала некоторую неловкость. Оказалось, она забыла забрать нужные ноты у знакомой, жившей в той же стороне, что и я. Правда, всю дорогу я подозревала, что ей просто вздумалось проводить меня… Признаться, это было не очень умно с ее стороны: не могла же она провожать меня каждый вечер! А сегодняшний ничем не отличался от остальных.

Я думала так до тех пор, пока мы не подошли к нашему дому – старому трехэтажному уродцу, стыдливо розовеющему остатками штукатурки. Окна первого этажа располагались так низко, что, выглянув на улицу, можно было увидеть только подрагивающие при ходьбе зады. Час за часом, год за годом люди смотрели на чужие задницы, и эта панорама неуловимо врастала в их жизнь.

Нам повезло. Мы могли себе позволить быть выше этого, потому что жили на третьем.

Я не сразу заметила в наших окнах свет. Некоторое время мы еще постояли с Ириной Михайловной у подъезда, делая вид, что не замерзли, и мне показалось – она ждет приглашения войти. Наконец, я собралась с духом и попрощалась, но она удержала меня за рукав и не по-учительски робко заглянула в лицо.

– Я скажу тебе на прощание ужасную вещь. Когда ты рассказывала мне о маме, я вдруг подумала: как же ей повезло. Твоей маме, я имею в виду. Она пережила сына всего на три года. Другие живут с этим десятилетиями. Смотри на это так, и тебе станет легче.

– Не знаю.

Я и вправду не знала. Я не до конца поняла ее.

– Ты еще заглянешь?

Следовало пообещать, но я еще помнила, что когда-то очень любила ее, и не смогла обмануть. Но, глядя, как она уходит, стараясь не обернуться, я поняла, что ей хотелось быть обманутой. Она назвала бы ложь надеждой.

Тогда-то я и обратила внимание на эти косые прямоугольники света на посиневшем снегу. Боясь поверить мгновенной догадке, я запрокинула голову, и апельсиновое тепло наших окон захлестнуло меня радостью – Лэрис! Лэрис приехала!

После похорон Андрея она приходила к нам почти каждый день, но проводила с мамой больше времени, чем со мной. Однажды мне даже показалось, будто Лэрис меня избегает. В тот день она не застала маму дома и тут же ушла, не согласившись подождать. Потом что-то произошло между ними, и Лэрис исчезла. Мама молчала, а я не допытывалась. Она вообще теперь больше молчала.

Как-то мы встретились с Лэрис на улице, и она, отчего-то смутившись, сказала, что уезжает в Москву. Мол, здесь ее больше ничего не держит, сестра выходит замуж, и вся семья будет только рада, если Лэрис освободит лишний уголок. Примерно через полгода она сообщила свой новый адрес, но мы почти не переписывались. Те редкие, беспорядочные послания, составленные вопреки всем законам орфографии и логики, что приходили из Москвы, трудно отнести к эпистолярному жанру. Некоторые из них были даже лишены обращения, и нам не сразу удавалось угадать, кому же они адресованы – мне или маме. Правда, в последнее время нам нечего было скрывать друг от друга. Поначалу мама настороженно относилась к письмам Лэрис и торопливо пробегала их глазами, прежде чем читать вслух. Я так и не узнала, чего она опасалась.

И вот Лэрис вернулась… Только сегодня, хотя я написала ей о болезни матери около двух недель назад. Открыла дверь своим ключом, о котором я и забыла. Но об этом подумалось позже. Когда же из комнаты донесся ее громкий, чуть сипловатый голос, я сумела только всхлипнуть и выдавить:

– Лэрис… Ох, Лэрис…

– Кто-то пришел? – Она высунула лохматую голову и завопила: – Наташка, солнышко! Как же я соскучилась по тебе!

Ни три года назад, ни сейчас Лэрис нельзя было назвать красавицей. Помню, когда я увидела ее впервые, то почувствовала себя оскорбленной: принцы часто сдуру влюбляются в Золушек, но нельзя же не видеть, до какой степени она – Золушка! Ее полнота была лишена мягкой женственности, скорее, Лэрис напоминала толстого мальчишку. Может, поэтому она так и деформировала свое имя.

Но лицо ее было действительно хорошо. Несмотря на правильность черт, оно не имело свойственной такому типу статичности, а было живо, прелестно изменчиво и лукаво. Артистична Лэрис была невероятно, постоянно кого-то пародировала и перевоплощалась, веселя всех нас. Она была из тех Золушек, которым и в голову не приходит, что они не принцессы.

– О, Лэрис, – простонала я, размазывая слезы по ее рубашке, – почему ты так долго не ехала? Я осталась тут одна, совсем одна! Ты даже не представляешь, как маме плохо… Да пойдем же, что мы встали в коридоре?

– Наташка, подожди! – крикнула Лэрис, но я уже вошла в комнату.

Стоявший у окна парень обернулся, и пронзительный ветер, сорвавшийся с чеченских гор, ослепив на миг, свалил меня с ног…

…Я выплывала на поверхность, путаясь в понятиях и событиях. Мне удалось приподняться на локтях, но не собраться с мыслями, и некоторое время лица Андрея и Лэрис плавали передо мной, никак не связанные с реальностью. Такое ощущение я испытывала в детстве, когда мы с братом по очереди со всей силы давили другому в солнечное сплетение, вызывая короткий обморок. Это было забавно, ведь когда он отключался, я могла делать с ним все, что угодно…

Они пытались привести меня в чувство, тормошили, стоя рядом на коленях, и так тесно прижимались плечами, будто успели срастись за этот миг.

– Ну, слава богу! – первой воскликнула Лэрис и схватила меня холодными руками за лицо. – С ума сойти, как ты меня напугала! Честное слово, я и не подозревала, что ты можешь так отреагировать, а то бы…

Я вцепилась в ее руки, силясь угадать, на каком же мы свете. Они были замерзшими, но живыми. Однако Андрей не исчезал. Смотрел на меня, морщась как от боли, и молчал.

– Ты!

Оттолкнув Лэрис, я рванулась к брату, но руки мои нашли пустоту – он успел отстраниться.

– Ты что?!

Я пыталась дотянуться до него, подползая на коленях, а он все отклонялся, прячась за спину Лэрис. Тут она сгребла меня в охапку и стала лихорадочно гладить, словно заглаживая вину.

– Наташенька, – начала она извиняющимся тоном, – это не Андрей, понимаешь? Хотя действительно просто невероятно похож. Можно сказать, один к одному! Его зовут Глеб. Я нашла его совершенно случайно: летели в Турцию на одном самолете. Твою телеграмму я получила как раз перед отлетом и всю дорогу думала, чем бы помочь. И тут увидела Глеба… Я сама чуть в обморок не грохнулась, честное слово! Хотя он тогда был не так похож. У него вообще-то светлые волосы, это я потом его перекрасила. Зато теперь – идеальное сходство!

– Лэрис…

Это был не вопль, это был стон протеста.

– Как ты могла, Лэрис? Тебе это кажется забавным?

Ее лицо жалко сморщилось, но устыдить Лэрис было не так-то просто.

– Лэрис, ты устроила мне повторные похороны…

– Ты ничего не поняла! Иди ко мне. – Она легко подняла меня с пола и усадила на диван, оставив Глеба на ковре.

Он сидел, скрестив ноги, и внимательно изучал ворсинки, перебирая их до неприятного худыми пальцами. Едва заметная пылинка зацепилась за его неровный ноготь, Глеб поднес ее к глазам и принялся сосредоточенно изучать.

«Да он же слабоумный!» – едва не вскрикнула я, но в этот момент Лэрис опять заговорила, и мне пришлось сдержаться.

– Когда я увидела его, это было как озарение. Я вдруг поняла – это единственное, что может спасти Анну Васильевну, если медицина бессильна. Кстати, из твоей телеграммы я ничего толком не поняла. Что значит – неизлечимо больна? У нее рак?

– Злокачественная опухоль головного мозга, – заученно сообщила я. – Она теряет зрение. Ее измучила боль. Врачи боятся оперировать.

– Мы все чего-нибудь боимся, – неожиданно подал голос Глеб, и меня бросило в жар от этих знакомых интонаций.

– Лэрис, – прошептала я, не сводя с него глаз.

– Что, солнышко?

– Нет… Ничего…

– Я бы кофе выпила, – вдруг заявила Лэрис и потащила меня на кухню. – Я тебе сейчас все расскажу.

Собственный план казался ей простым до гениальности. Чего уж проще? Вцепиться в парня, по невероятному капризу природы похожему на Андрея, вот только – не семи пядей во лбу… Порыдать у него на плече пару минут, рассказывая душещипательную историю о погибшем женихе и его умирающей матери – глупые люди часто очень сентиментальны! Вытащив из самолета, помочь ему распихать турецкий товар, побрить и перекрасить; притащить, наконец, в родной городишко в расчете подсунуть его полуслепой женщине вместо погибшего сына, чтобы она умерла счастливой.

– Она тут же поправится, – настаивала Лэрис, бодро звеня чашками. – У вас что, и кофе нет? О господи, придется пить чай… Ненавижу чай!

– Мама никогда не пила кофе…

– И водку! И не курила. И вот, пожалуйста! Верь после этого медикам.

– Ты знаешь, из-за чего она заболела.

– Еще бы! Думаешь, я могу хоть что-нибудь забыть?

– Выходит, да. Ты забыла маму, Лэрис, если хоть на миг поверила, что она попадется в твою ловушку. Неужели ты действительно думаешь, что наша мама может спутать чужого человека со своим сыном? Да взгляни на него повнимательнее, ведь он намного старше Андрея. У него такие мешки под глазами, морщины у рта… Ты же помнишь, Андрей уходил совсем мальчиком.

Лэрис внимательно оглядела нас обоих и перевела взгляд за окно, тонко схваченное морозом. Слова, которые она произнесла, так ей не подходили, будто были вычитаны в едва различимых строках снежного манускрипта:

– С войны не возвращаются мальчиками.

– У него даже взгляд другой!

– Но ты ведь рухнула, едва увидев его! А она к тому же сейчас плохо видит.

– Я – другое дело. Я была не готова. И потом я не обладаю материнским инстинктом.

Лэрис поморщилась:

– Да брось ты! Какой там инстинкт у человека в ее состоянии… К тому же я сочинила такую легенду, которая объяснит все произошедшие в нем перемены.

– Значит, так, – я набрала в грудь побольше воздуха. – К маме я вас обоих и близко не подпущу! Можете катиться вместе со своими легендами и благими намерениями в свою незабвенную столицу и проводить там ваши дурацкие эксперименты. Если маме суждено умереть, пусть она умрет спокойно, без глумления над ее горем. Похоже, ты плохо понимаешь, что с ней случилось. Или же тебе все равно? Почему после моей телеграммы ты еще отправилась в Турцию, а не прилетела прямо сюда?

Она взглянула на меня, как на полную идиотку, и терпеливо объяснила, что у нее на руках уже были билеты и виза. И потом, это ведь заняло немного времени! Работа есть работа…

– Да уж, работа…

– Ну, – хмыкнула Лэрис, – каждый зарабатывает, как может. Можно, конечно, и на ставку сидеть, если дети есть не просят.

– А у тебя что, просят?

– Может быть, – туманно отозвалась Лэрис. – Мы чай будем пить сегодня или нет?

– Стоп! – заорала я, видя, как она собирается сесть за стол. – Вы что, не поняли меня? Убирайтесь отсюда! Оба! У меня умирает мама. Я только что вернулась из больницы, неужели я не имею права побыть одна со своим горем?!

– Со своим горем! – передразнила Лэрис и вдруг с размаху ударила по столу, свалив чашку. – Это только твоя мать, да? Я к ней и к Андрею никакого отношения не имею? Зачем же ты звала меня, если хотела быть одна? Я только пытаюсь хоть чем-то помочь!

Глеб, до этого сидевший с совершенно отсутствующим выражением, словно очнувшись, опустился на колени и принялся собирать осколки. Держа стекло в руке, он быстро глянул на меня снизу, и я едва не вскрикнула, так он был похож на Андрея в этот момент.

– Он не похож на него, – пролепетала я, защищаясь, но Лэрис мгновенно уловила слабинку в моем голосе.

– Да пойми ты, наконец, никто не собирается глумиться. Как ты вообще можешь говорить такие вещи?! Разве Анна Васильевна не заслужила права хотя бы действительно умереть счастливой? Никто из нас не сможет сделать этого, только он.

– Умереть? – нараспев произнес Глеб, обводя кухню блуждающим взглядом. – Кто должен умереть?

Лэрис рванулась к нему и обхватила за плечи: «Нет, маленький, нет! Никто не умрет, не бойся…»

– Что с ним?

Во всей этой сцене, и в выражении ее лица, и в том, как Глеб, сгорбившись, прильнул к ней, было что-то до того жуткое и необъяснимое, что мне захотелось убежать, вернуться к маме и забыть о людях, занявших наш дом. Не глядя на меня, Лэрис увела его в комнату и уложила на диван, но Глеб вырвался и сел, уткнувшись лицом в ладони. Она постояла над ним, постукивая сжатыми кулаками, и возвратилась ко мне.

– Не обращай внимания, – сухо сказала она и схватила с плиты чайник. Брызги кипятка разлетелись, защищая ее.

– Надо было сначала заварку налить. Он болен, да?

Где-то далеко зазвенел трамвай, морозным пунктиром подчеркивая зависшую тишину. Лэрис пускала в кипяток тонкие коричневые струйки, и руки ее ничуть не дрожали. Это были крепкие, уверенные в своей силе руки.

– Все мы бываем больны, – она слизнула зависшую на носике заварника темную каплю. – И не одной тебе бывает плохо. Ты можешь поверить в это?

* * *

– Смотрите…

Мама подвела нас к окну и указала на пронизанные солнцем, возникшие за ночь морозные кренделя. Тонкие до прозрачности в верхней части окна, внизу они были налиты матовой объемностью, и мы знали, что постепенно холодные щупальца зимы проникнут и на внутреннюю сторону рамы. Их будет приятно отколупывать затупившимся карандашом, чтобы потом, мимоходом, опустить ледяной обмылок за ворот брату.

– Что здесь нарисовал мороз?

Я скорчила рожу: мама опять говорила учительским тоном!

– Чертополох! – Мой ответ должен был огорчить ее и вернуть к реальности.

Но она только вскинула брови и протянула: «М-м-м?»

У брата вырвался чуть слышный вздох.

– Похоже, – вяло подтвердил он. – Только подводный.

– Подводный? – с надеждой подхватила мама и опустила руки ему на плечи.

– Да, видишь вокруг водоросли, а на самом дне раскрытые раковины. Это жемчужины так сочно блестят. А чуть повыше – стаи мальков.

– Ничего этого здесь нет, – возразила я. – Ты все выдумываешь.

Мама неожиданно согласилась:

– Конечно, выдумывает.

И добавила, потрепав меня по затылку:

– Поэтому он – художник, а мы с тобой – нет.

– Ты все еще злишься на меня?

Лэрис подкралась сзади, когда я смотрела из окна кухни на свежий снег. Вчера, с ее приездом, отступили морозы, и небо нехотя затянулось пеленой. Наверное, скучные облака тянулись от нашего дома до самой Москвы. И если бы Лэрис была там, то сейчас, стоя у окна, она видела бы такую же серую тяжесть неба, пронзенную промерзшими ветвями. И ей бы так же хотелось… Впрочем, я никогда не знала, чего в действительности хочет Лэрис.

– Я была вчера в своей музыкальной школе…

– В музыкальной школе? Разве ты училась музыке? – Она старательно напрягла лоб, вспоминая. – Ах да… Но ты же бросила ее тысячу лет назад. Зачем тебе это?

– Что именно?

– Цепляться за прошлое! Зачем ты всех заставляешь жить вчерашним днем?

– Мне просто надо было с кем-нибудь поговорить.

– Ну да! С учительницей, которую ты не видела лет десять! О чем ты с ней говорила?

– Лэрис, разве это не мое дело?

Заскочив на подоконник, Лэрис звонко хлопнула себя по голым коленям.

– А-а, не нравится? А то, что ты делаешь, думаешь, всем нравится?

– Кому – всем?

– Да хоть Глебу. Ты смотришь на него так, будто он взорвал храм Христа Спасителя. Ему и так тошно, между прочим.

– Отчего же ему-то так тошно?!

Замявшись с ответом, Лэрис принялась виновато тереть нос, и было похоже, будто она готовится мне соврать. Однако услышанное мной было так неожиданно, что походило на правду.

– Он обкурился вчера, понимаешь? Перебрал. Отчасти в этом и ты виновата… Он слишком боялся с тобой встретиться.

– Наркотики?!

Лэрис испуганно замахала на меня:

– Бог с тобой! Какие наркотики… Так, травка. Я думала, ты догадаешься.

– Не догадалась, как видишь. О господи, Лэрис, и ты полагаешься в таком деле на какого-то жалкого наркомана? Да, что с тобой, Лэрис? Ты вообще в своем уме?

В ответ она глуповато хихикнула:

– А я ведь обманула его…. Сказала, что созвонилась с тобой, и ты очень даже не против. Это еще там, в Москве было. Иначе он бы не поддался на уговоры. Ну еще, конечно, роль сыграло, что у него тоже мать умерла. Почечная недостаточность. Когда он это рассказал, мне знаешь что подумалось? Их судьбы – его и Андрея – как зеркальное отражение. В Турцию он как раз летал, чтобы покрыть расходы на похороны. Это сейчас недешево стоит. Отец назанимал кучу денег, а сам угодил в наркодиспансер. Алкоголик…

– Я не хочу этого знать, – остановила я. – Ты пытаешься меня разжалобить? Напрасно. Ни его прошлое, ни будущее не волнуют меня. Он – не Андрей, и этим все сказано.

Лэрис тяжело слезла с подоконника и стала собирать грязную посуду. Включив воду, она некоторое время наблюдала, как разбивается струя о сбитую эмаль раковины, а я следила за ней, пытаясь угадать мысли. Когда Лэрис повернулась, лицо ее было будто сжато в кулак.

– Да, это не Андрей, – согласилась она. – Того милого, простодушного Андрея не было бы даже в том случае, если б он вернулся живым.

– Ты стала выражаться чересчур туманно.

– Может, я просто стала больше думать? И вот что я надумала: ты боишься, что Глеб может оказаться не хуже. Тебе кажется, будто это оскорбит память брата. А я радуюсь при мысли, что Андрей был не последним порядочным мужиком на земле.

– Порядочным? Наркоман?

– Ой, прекрати! – Ее даже передернуло от моих слов. – Если б ты пережила столько, сколько довелось ему, то вряд ли бы осталась пай-девочкой. А может, тебе тоже есть что скрывать, а? Какой-нибудь тайный порок?

Я едва удержалась от желания вцепиться ей в горло, но вовремя сообразила, что Лэрис просто блефует. Не может она за один вечер что-нибудь разнюхать. Вчера я даже не заходила в кладовку.

– Разочарую тебя, но тайному разврату не предаюсь. А тебе бы хотелось найти во мне слабое место, да, Лэрис?

– Ни в коем случае! Разве Верховный Судья может быть грешен? Такое открытие способно перевернуть все представления о мире.

Недослушав Лэрис, я выскочила из кухни и наткнулась на сидевшего посреди комнаты Глеба. Он опять устроился на ковре, скрестив ноги, только теперь у него в руках была детская электронная игра. Когда я чуть не наступила на него, он нехотя поднялся, загородив собой дверной проем, и впился в меня настороженным взглядом.

– Я могу пройти? – не выдержала я, и Глеб, не проронив ни слова, сделал шаг в сторону.

Но стоило мне войти в «светелку», как называли в семье нашу с мамой комнату, он тут же явился следом. В толстом светлом свитере ручной вязки, изможденный и угрюмый, он был похож сейчас на шведского рыбака, вернувшегося после изнурительного выхода в море. Не спрашивая, что ему понадобилось, я отвернулась и стала собирать сумку. Надо было поторапливаться в школу, но я никак не могла найти книгу по кинологии, обещанную одной девочке, и это выводило меня из себя. К тому же за спиной безмолвно торчал Глеб, наблюдая за мной своим странным, затуманенным взглядом.

– И долго ты собираешься глазеть на меня?

В скользнувшей по его губам усмешке было что-то от волчьего оскала.

– Ты смущаешься, когда на тебя смотрят?

– Что тебе надо?

– Мне? – Глеб с безразличным видом развел руками. – Абсолютно ничего. Мне-то казалось, это я тебе понадобился. Но если вышла ошибка, я хоть сейчас могу уехать. Если Лэрис на билет даст. Но она не даст. Она уверена, что ты хочешь спасти свою мать. Никак не хочет поверить, что не так уж и страшно жить без матери… К этому можно привыкнуть. Ко всему, оказывается, можно привыкнуть.

– Ты говоришь это вполне серьезно?

– Вполне.

– Лэрис говорила мне о твоей матери.

– А-а, – насмешливо протянул Глеб. – Лэрис говорила! Лэрис любит поговорить. Только нельзя все ею сказанное принимать за чистую монету.

– Но у тебя действительно умерла мама?

– Не делай виноватого лица. Я уже давно научился обходиться без матери. И она без меня тоже.

– Ты говоришь о загробной жизни?

Он впервые взглянул на меня с интересом:

– О загробной? Может быть. Странная это штука – загробная жизнь.

Меня выбивало из равновесия то, что угадать, валяет ли Глеб дурака или говорит серьезно, было абсолютно невозможно. Кажется, ему даже доставляло удовольствие морочить мне голову, потому что, стоило мне разозлиться по-настоящему, лицо его прояснилось, и Глеб рассмеялся.

– Что это ты вдруг развеселился?

– Да так. Лэрис не предупредила, что я вообще со странностями? Сейчас мне, например, совершенно неожиданно захотелось тебя нарисовать.

– Нарисовать? Так ты тоже рисуешь?

– Тоже?

– Мой брат хорошо рисовал. Он мог бы стать великолепным художником.

– Правда? – без интереса произнес Глеб. – И ты, конечно, расхваливала его на все лады!

– Не важно…

– Действительно, не важно. Вообще, какая разница – нравится другим то, что ты делаешь, или нет? Хотя мои шаржи обычно нравятся.

– Шаржи?

Он уловил в моем голосе разочарование, но даже бровью не повел.

– Ну да, шаржи, – спокойно подтвердил он и взял со стола карандаш. – Дай-ка лист бумаги. Низкий жанр, я знаю. Твой брат, уж конечно, не опустился бы до такого. Он-то учился на работах великих мастеров.

– Откуда ты знаешь?

– Ночью я пришел в себя и от нечего делать немного порылся в книгах.

– А где еще?

– А что, здесь припрятаны сокровища? Хорошо, что предупредила, теперь я этого так не оставлю.

– Рисуй. – Я достала обычный школьный альбом и старый фарфоровый сапожок с карандашами.

Глеб подался вперед и осторожно взял его в руки. Худые пальцы ласково заскользили по золотистым завиткам, и это было движением слепого, стремящегося познать мир через его крохотную часть.

– Я видел такой когда-то, – нехотя пояснил Глеб, заметив мой взгляд. – Мне казалось, таких больше нет.

– Разве может быть что-то в единственном числе? Их штампуют на какой-нибудь фабрике.

Несколько раз кивнув, он вернул сапожок на место и попросил меня сесть. У него оказалась забавная манера работать: он все время посмеивался, пока рисовал, поблескивал глазами и откровенно любовался своим творением. Я и не подозревала, что Глеба можно по-настоящему развеселить. Шарж отнял не больше двух минут и привел меня в полное изумление. Раньше мне и в голову не приходило, что это может быть до такой степени смешно и при этом не обидно. Я боялась, что рисунок выйдет злым.

– Ну, как? – прежним невыразительным тоном no-интересовался Глеб. – Не смешно, да?

– Когда ты начал рисовать шаржи?

– Я так и знал, что тебе не понравится…

– Я только спросила, когда появились первые шаржи?

– Зачем тебе это? В армии. Защитная реакция организма.

– А где ты служил?

Его глаза снова будто подернулись пеленой.

– На границе. На Севере.

– Ах, на Севере!

Не понимаю, зачем я сказала эти слова. В сущности, они ничего не значили, но Глеб отреагировал на них как-то странно. У него вдруг передернулось все лицо, и я невольно отшатнулась, предположив, что он страдает какой-нибудь формой тика. Подобные отклонения приводили меня в ужас. Только чувство долга заставляло меня общаться с мальчиком из своего класса, у которого то и дело сокращалась скрытая лицевая пружина.

Но Глеб уже справился с собой, только в пальцах еще жило беспокойство.

– Я задерживаю тебя, – произнес он так, словно гнал меня из дому. – Я так и не понял, кем ты работаешь в школе?

– Воспитателем. У меня нет высшего образования.

– И ты стыдишься этого…

Он не спрашивал, он утверждал, моментально очнувшись от своей нескончаемой дремоты. Радость озарила его изнутри, и мне почудилось, что сейчас Глеб зарычит от предвкушения добычи. Его предположение, само по себе, было не столь уж и обидно. Скажи это кто-нибудь другой, я отбрила бы его не моргнув глазом. Но от Глеба исходило что-то зловещее, чему я даже сопротивляться могла с трудом. Даже его сходство с братом уже не раздражало, а по-настоящему пугало меня. Как зловредное зеркало, Глеб показывал мне Андрея таким, каким тот никогда не был, но мог стать, приходилось признать это. И я не желала смириться с таким для него будущим.

Даже оставшись одна, я слышала его возбужденное дыхание, и мне никак не удавалось сбросить оцепенение. Мой взгляд был все так же устремлен мимо двери, которую Глеб аккуратно прикрыл за собой, в окно, и я внезапно вспомнила, как в детстве, делая уроки у этого окна, изредка поднимала голову и видела, как возле домика напротив прогуливает толстого кота одинокая женщина-карлик. Они появились здесь недавно и гуляли всегда в одно и то же время. Я следила за этой женщиной и пыталась представить, как чувствует себя человек, обреченный даже на детей смотреть снизу вверх. Тайком я даже сочиняла истории о бедной карлице и перечитывала их на ночь, замирая от сладкой жалости.

Но однажды я вспомнила о своих тайных знакомцах в выходной день и, подбежав к окну, увидела, что с котом гуляет женщина обычного роста. Сначала я испугалась за свою карлицу, но, вглядевшись попристальнее, с изумлением поняла, что передо мной та же самая женщина. В ошеломлении я опустилась на стул, и все мгновенно встало на свои места: кот стал неимоверно толстым, а его хозяйка сплющилась до детских размеров. Мне понадобилось несколько минут, чтобы понять: все это время я наблюдала за ними сквозь искривленный участок стекла. Стоило встать в полный рост, и мир вырос вместе со мной. Это открытие вовсе не обрадовало меня, ведь я лишилась своей легенды.

Я не успела додумать, почему Глеб напомнил мне выдуманную когда-то карлицу, потому что в комнату прошмыгнула Лэрис и как бы между прочим поинтересовалась: о чем мы так долго разговаривали.

– Ненавижу эту сумку, – бросила я, дергая заевший замок. – Вечно мы с ней боремся.

– Ты уже уходишь?

– В холодильнике есть суп. В воскресенье я варю себе. Можете доесть, я пообедаю в школе.

– Когда мы пойдем к ней?

– Правда, хлеба нет. Я же не ем, ты знаешь.

– Когда мы пойдем в больницу?

Я выскочила в коридор и запуталась в собственных сапогах. Их безвольные голенища валились мне под ноги, и я отпинывалась, продолжая войну, начатую с сумкой. Вещи не любили меня и редко мне шли. Правда, дешевые вещи мало кому идут. Только маме.

– Наташа, ты не имеешь права лишать ее последнего шанса!

Я успела придавить звук дверью и застегнула пальто уже в подъезде. Кажется, Лэрис что-то еще кричала мне вслед. Или это просто звенело в ушах?

* * *

Не меньше самой кошки, мне нравилось название породы, к которой она принадлежала, – русская голубая.

Эти два слова звучали магическим заклинанием. Стоило их произнести с закрытыми глазами, и вальсы Чайковского вливались в комнату, чуть заглушаемые дыханием бала, шелестом вееров, быстрым, далеким цоканьем копыт. Мамин неведомый Петербург, помолодевший на сотню лет, вырастал за окнами, тревожа запахом Невы, зазывая в неземную высь Исаакиевского собора. Только сунь руки в пушистую муфточку и сможешь побродить по влажным прямым проспектам…

Но кошке не нравится роль муфты. Ей не нужен Петербург, готовый разделить участь Атлантиды. Она любит наш старый дом.

* * *

Все школы в нашем городе обложены асфальтом. Никаких зеленых лужаек нет и в помине.

«А зачем? – возразила директор, когда мама попыталась завести разговор на эту тему. – Их потянет вместо того, чтобы изучать траву на уроке ботаники, поваляться на ней. К тому же, – добавила она, глядя, по обыкновению, «сквозь» собеседника, – большую часть учебного года у нас все равно занимает зима».

Я всегда ходила на работу коротким путем, через квартал «своих» домов, как у нас их именовали. Осенью и весной пробраться по размокающей дороге было довольно сложно, и приходилось, как саперу, каждый день прокладывать единственно верный путь. Но сейчас укатанная дорога не только сокращала расстояние, но и сулила успокоение. Я шла не торопясь, вслушиваясь в мелодию своих шагов, то и дело перебиваемую судорожным бряцаньем собачьей цепи, и отыскивала среди домишек своих любимцев. Чаще всего ими оказывались те, в ограде которых росли одинокие сосны. Мне была понятна эта дикая выходка природы – ворваться в уютный, обжитой огородик и вонзить здесь, точно шест первопроходца, росток далекой тайги.

Снежные ушанки покрывали плоские головы домов, а едва заметные струи дыма напоминали, что под шапками теплится жизнь. Провожая взглядом эти дрожащие от холода, прозрачные облачка копоти, я представляла, как мы могли бы жить в таком доме, и Андрей по утрам выбегал бы во двор, грохоча по деревянному настилу, чтобы вынести собаке миску с горячей кашей и захватить дров. От миски оставался бы в воздухе белый след… У нас непременно была бы собака и сосна возле ограды. И я покрасила бы стены солнечным цветом.

За сто метров до школы из ниоткуда возникала асфальтированная дорога, и это означало, что фантазиям пришел конец.

Построенное еще при Сталине здание школы красовалось множеством «архитектурных излишеств». Белые полуколонны исправно поддерживали пошатнувшуюся от глобальных потрясений школьную систему, а крошечные балкончики изо всех сил пытались придать однообразию наших будней ощущение изящной легкости. Маме, которая позволяла себе мечтать даже в школе, всегда мерещилось, что по ночам на одном из этих балкончиков (каждый раз – другом) появляется боязливая Джульетта, спутавшая земли и времена, и, дрожа от бесчувственного мороза, все ждет и ждет своего заплутавшего мальчика. Они так и не встретились, потому что жизнь уже дала им другие имена и новые роли.

В школе никогда не бывало тихо, даже когда шли уроки, она утробно урчала, как недавно насытившееся чудовище, которое снова начинает ощущать признаки голода. Тех, кто попадал в его цепкие лапы, оно высасывало полностью, не давая опомниться и заметить, как скудеют с годами мозг и душа, как иссыхает сердце… Что? Уже весна? Когда же замечать, дружочек? Четыре подготовки сегодня!

Мама была исторгнута этим ненасытным организмом. Она не могла прийтись ему по вкусу, потому что слишком отличалась ото всех. Например, она никак не могла разучиться мечтать, хотя мечты ее сводились к одному: Петербург… Петербург… Каждый год у нас не хватало средств, чтобы съездить туда всей семьей, я так и не увидела маминого города. Если когда-нибудь я все же окажусь там, то вряд ли испытаю обещанную радость. К тому времени Петербург лишится мамы навсегда.

Мама не уговаривала Лэрис изменить планы, когда она зашла попрощаться. Ту звала Москва. Они с Лэрис были созданы друг для друга, обе шумные и неугомонные. Мама умирала, как, ей казалось, умирал ее город – глубокой, невидимой постороннему смертью. Может быть, дело было даже не в деньгах… Мама просто боялась вернуться туда и лишиться единственной высокой мечты. Города, в которых мы родились, прорастают в нас глубже, чем мы можем предположить, в преступной гордыне скитаясь по миру.

Задержавшись в вестибюле, я перебросилась парой фраз с гардеробщицей. Я всегда была в курсе всех семейных дел школьной «обслуги», как выражалась директор, удивленно поднимавшая брови всякий раз, когда видела меня в такой компании. Ей было не понять: среди них нет нужды постоянно доказывать, что ты – не дура. Я устала заниматься этим еще в детстве.

– Все на месте?

Я влетела в нашу «комнату для внеклассных занятий» за несколько минут до звонка. Это было непростительно: я была обязана встречать ребят, а не они меня. Сдержанное радостное мычание наполнило закуток, переоборудованный из бывшего туалета, в стены которого, видимо, на века въелся удушливый запах. Запнувшись о вздувшийся от сырости линолеум, я угодила прямо в объятия Сонечки Мамоновой, с готовностью обхватившей меня за талию. Первое время эта девчоночья привычка обниматься приводила меня в содрогание, но мама подсунула мне методику, в которой как дважды два доказывалось, что ребенку необходимо тактильное общение.

– Алешки Романова нет.

– Что с ним? Заболел? – Я постаралась ласково улыбнуться Сонечке и высвободилась. – Чья шапка на полу? Тамара, я принесла тебе книгу о собаках. Какой породы у тебя пес?