Erhalten Sie Zugang zu diesem und mehr als 300000 Büchern ab EUR 5,99 monatlich.
Тело некогда красивой женщины лежало на полу. Сейчас оно напоминало разделанную мясником тушу: рука отрублена, голова размозжена, ноги переломаны. На двери — пришпиленная ножом записка: «Так будет с каждым!» Война давно закончилась. Но на Западной Украине не стихают бои. Непримиримые националисты всеми силами стараются досадить Советской власти. Самым жестоким среди них прослыл неуловимый главарь по прозвищу Звир. Оперуполномоченный отдела по борьбе с бандитизмом Иван Шипов уверен: смерть женщины — агента НКВД — дело рук Звира. У Шипова с этим отморозком давние счеты. Пока что палачу удавалось уходить от возмездия. Но в этот раз бандеровец должен намертво вцепиться в приманку. Это особый «подарок», который приготовил ему Иван… Уникальная возможность вернуться в один из самых ярких периодов советской истории — в послевоенное время. Реальные люди, настоящие криминальные дела, захватывающие повороты сюжета. Персонажи, похожие на культовые образы фильма «Место встречи изменить нельзя». Дух времени, трепетно хранящийся во многих семьях. Необычно и реалистично показанная «кухня» повседневной работы советской милиции.
Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:
Seitenzahl: 289
Veröffentlichungsjahr: 2024
Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:
© Шарапов В., 2024
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2024
Звиру очень хотелось выстрелить. Притом не в лоб, а в какую-нибудь менее существенную часть тела, чтобы было очень болезненно, но не слишком опасно для жизни. А потом, в более подходящей обстановке, устроить мне что-нибудь совсем уж экзотическое, вроде сдирания с еще живого кожи. В таких делах он был признанный специалист.
В просторном помещении уютно потрескивал камин. Меня слегка покачивало, ребра болели. А Звир все целился. И в глазах, как всегда безумных, жила вечная жажда бесконечной власти над людьми, которую дают только чужие страдания и смерть. И ему стоило немалых усилий сдерживать себя.
– Ну вот, коммунячка, и конец тебе пришел… – Его палец потянул спусковой крючок «Люгера».
В стороне стояли Купчик и Оглобля – так их прозвали с детства. Сейчас даже и не знаю, как их именовать: клички бандеровцы меняют в целях конспирации постоянно.
Купчик, моя заноза еще с давних детских времен, теребя ремень карабина, жадно взирал на происходящее и радостно лыбился. Он тоже надеялся на то, что в скором времени я сдохну в мучениях. Ему хотелось, чтобы я вопил, ползал на коленях. Чтобы слюной изошел. Но его устраивало и то, что меня сейчас просто продырявят. Это был его счастливый день.
Оглобля, тоже старый мой недруг, но куда умнее и расчетливее своих подельников, был напряжен. Хорошо заметно, что и экзекуция, и ситуация его сильно тревожат. Больше всего ему хотелось сейчас очутиться от этого заброшенного хутора как можно дальше. Он до белизны сжимал в пальцах автомат, направив ствол в мою сторону, будто опасался, что я сейчас издам молодецкий клич да раскидаю всех, порву на клочки.
Холодный ствол «Люгера» уперся мне в лоб. Потом пополз ниже, уткнувшись в плечо. И на лице Звира появилось счастливое выражение.
А ведь эта сволочь сейчас, забыв обо всем, все же выстрелит! Не сдержится! Как же тяжело с вами, психопатами!
И грохнул выстрел!
Вот же проклятые нацистские твари! Когда я впервые ощутил, что нам не по пути и что драться с ними придется всю жизнь? Да кто знает. Наверное, когда мне было тринадцать лет. За школой, в садике, где мы прогуливались на переменках. И тогда напротив меня стоял Купчик – прям как сейчас…
Купчик с раннего детства был похож на крысу-пасюка: вытянутая морда, весь поджарый, глаза-бусинки – злые и бегающие. И таращился на меня он с ненавистью. Почему? Повода вроде бы я для такого сильного чувства не давал.
Он был сыном местного частного торговца, я – сельского кузнеца. Родители наши в Бортничах и окрестностях люди примечательные и известные, только по-разному. Один – мироед и сквалыга, опутавший село долговыми расписками. Другой – трудяга, не наживший добра, но всегда готовый помочь людям и словом, и делом. Недолюбливали наши семьи друг друга, но видимой вражды не проявляли. Точнее, вражда все же постепенно зародилась из диаметрально противоположных взглядов на жизнь и однажды вылезла на свет в задиристой мальчишеской перепалке.
За бревенчатым, приземистым, знавшим лучшие времена, а ныне полуразвалившимся зданием сельской школы имелась утоптанная земляная площадка, а за ней – густые смородиновые кусты, тропинка к ручью, заросшая лопухами, крапивой и диким кустарником. Здесь мы обычно бесились на переменках, в стороне от учительских глаз. Гоняли футбольный, набитый тряпками, самодельный кожаный мяч. Тут же выясняли отношения и выплескивали детские обиды. И даже курили самокрутки с самосадом, желая ощутить себя взрослыми.
Здесь мы и схлестнулись с Купчиком. Наши былые приятельские отношения остались в прошлом. И трещина между нами прошла идеологическая, как ни глупо это звучит для мальцов.
Стоя в окружении своих прихвостней, Купчик процедил обидные, подлые и явно не свои слова:
– Вот власть у поляков скоро отнимем. Тогда всех вас, прихвостней большевистских и всяких пролетариев, на деревьях развесим. Будет вас ветер качать!
Тут я ему нос и расквасил, а заодно по уху его защитнику, высокому и жилистому Оглобле, съездил. Хорошо получилось. Душевно. Они даже ответить всерьез не сумели, потому как рука у меня, сына кузнеца, постоянно помогающего отцу в кузне, не по возрасту тяжелая.
Это уже была не обычная мальчишеская потасовка. Это было мое первое идейное сражение.
Особенно почему-то задело это брезгливое «пролетариев». Я вообще-то гордился, что сам из пролетариев. Даже, можно сказать, из пламенных большевиков. Во всяком случае, к отцу все это можно было отнести в полной мере. Он был большевиком и по убеждениям, и по причастности. А Купчик и его семья горячо ратовали за Западную Украину, «свободную от жидов, большевиков и поляков».
Хотя в нашем селе, да и в ближайшем к нему тихом небольшом городишке Вяльцы особо остро национальный вопрос не стоял. У нас испокон веков простые поляки, русские, евреи, украинцы, именовавшие себя не иначе, как русинами, жили мирно, если не считать мелких соседских склок. Разговаривали между собой на дикой смеси русского, украинского, идиша и польского. Национальностью никто никого не попрекал. Вон, на той же Львовщине даже в быту такая ненависть тлеет, что поляк на хохла злыднем смотрит, а еврей – так вообще их общий враг. У нас в Полесье народ куда терпимее друг к другу. И озабочен всегда был больше тем, как выжить в «Великой Польше», которая все никак не сгинет. Жизнь в ней была голодная, к простому народу не расположенная.
Зато польское начальство у нас ненавидели все дружно. И было за что. Гордые шляхтичи все свои экономические неурядицы пытались покрыть за счет украинцев. Их нещадно вытесняли с земель, которые предки пахали веками, туда заселялись поляки, в основном ветераны, многие наделы передавались польским помещикам. Народ в ответ за вилы брался. Приезжали солдаты. Стреляли. Забирали бунтовщиков в тюрьмы, а то и казнили.
И все равно простой народ национальностью у нас не мерился. До тех пор, пока в селе не появился учитель Василь Молчан, которого мы прозвали Химиком. Он преподавал всякие точные науки, но химия была его основным предметом. Вечно улыбчивый, сладкоголосый и страшно убедительный, он постепенно очень умело вливал нам в уши: Западная Украина – центр Мироздания и благословенная земля. Вокруг же живут нелюди, которые не дают украинцам построить рай земной и все время ее оккупируют: то Австрийская Империя, то Российская, а вот теперь, по Рижскому договору 1921 года, тут правит одолевшая большевиков в кровавой двухлетней войне Польша.
Однажды, наслушавшись от него сказок о будущей Свободной Украине с кисельными берегами и молочными реками, я впечатлился до крайности и тут же вывалил все эти идейки отцу.
Тот даже не разозлился, а посмотрел на меня с какой-то скорбной жалостью и некоторой растерянностью:
– Свободная Украина для украинцев. Это, скажу я тебе, сынок, дичайшее мракобесие.
– Почему? – даже обиделся я, поскольку выходило, что я тоже мракобес, хотя, как все дети, считал себя сильно умным.
– Это все отжившие свое игрушки. Наследие былого. Я так тебе скажу. В мире есть алчные эксплуататоры. А есть эксплуатируемый трудящийся народ, который должен взять свое и обустроить не какую-то национально однородную Украину. Он должен обустроить весь мир.
– Когда это еще будет? – не унимался я.
– Скоро… Наверное, – не так уверенно добавил отец. – А все эти карликовые якобы свободные государства – они не что иное, как орудие буржуазии для разобщения трудящихся и увода от классовой борьбы. Так что с этими гниловатыми идейками нам не по пути. Любой оголтелый национализм – враг большевизма.
Авторитет отца был для меня непререкаем. И воспринял я эти слова очень серьезно. Всей душой был готов принять, что наш народ однажды скинет буржуев со своей шеи, забудет о национальной вражде, станет брататься, вне зависимости от языка и крови. Только со временем уверенность эта сильно ослабла. Ведь националистических агитаторов становилось все больше. И я видел, как от одного упоминания о «Свободной Украине для украинцев» глазки некоторых односельчан радостно загораются, а от речей о диктатуре пролетариата и колхозах как-то сразу тухнут или отсвечивают подозрительностью. Это что же получается: наши люди за национальную свободу головы сложить согласны, а за диктатуру пролетариата – не особенно?
После той потасовки около школы мои противники долго боялись с разбитыми физиономиями на люди показаться. А к отцу пришел разбираться отец Купчика.
О чем они там говорили – не знаю. Но досталось мне по первое число. Правда, отец ни разу нас рукой не тронул. Однако сам голос его мог как воодушевлять, так и замораживать. Отчитал меня он так строго, что я готов был сквозь землю провалиться, а потом со вздохом произнес:
– Руки, сын, никогда не распускай первым. Если донести свою мысль словами не можешь, горячая рука только хуже сделает.
– Но он же враг? – все не мог угомониться я.
– А после оплеухи другом стал? Можно и руками махать, и стрелять, но для этого причина очень веская должна быть, а не детские обиды. Понял?
– Понял я все. Не буду больше, – сказал я искренне, потому как слово отца почитал за мудрость в последней инстанции.
Правда, мою уверенность поколебал старший брат, который после моего разговора с отцом прошептал заговорщически:
– Да правильно ты ему врезал. Молодец.
В общем, вынес я из той истории урок – бить стоит не когда тебе этого хочется, а когда очень надо. Вот только как это «надо» вовремя и правильно распознать?
Недруги теперь обходили меня стороной. Была у них шальная мысль гуртом навалиться, но подсчитали, что дорого обойдется. Отныне малолетние украинские националисты тихо жили своим узким кружком, секретно обсуждали друг с другом и с Химиком очень важные вопросы и все время заговорщически переглядывались, как будто уже решили, когда будут брать власть, гнать поляков и евреев. Выглядело это несерьезно. Но на деле все оказалось очень серьезным. Долго потом этот поганый кружок люди недобрым словом поминали.
Впрочем, заговоров, секретов и в нашей семье хватало. Отец давно был членом запрещенной в Польше Коммунистической партии Западной Украины – КПЗУ. Со временем в нее вступили и мои старшие братья. А меня на очередном тайном заседании приняли в комсомол. Вообще комсомольцев и большевиков в Бортничах и Вяльцах насчитывалось около полусотни человек – достаточно крепкая организация.
В четырнадцать лет со школой я закончил. Стал помогать отцу в кузне, заодно пристроился учеником в мастерскую по ремонту сельскохозяйственной техники. Погрузился с головой в комсомольскую работу: занимался агитацией, распространял листовки, выполнял отдельные партийные поручения. Считал себя опытным подпольщиком и ничего не боялся.
А зря не боялся. Иногда бояться полезно…
Пуля вжикнула где-то совсем рядом. Это был первый раз, когда в меня стреляли. И я буквально всем телом ощутил холод смерти, прошедший совсем неподалеку. И понял, что сейчас меня могли, да и должны были убить…
Да, смертельный холод от выстрела из полицейского карабина тогда прошел надо мной и ушел в сторону, не в силах развеять овладевший мной лихой азарт.
По партийным поручениям не раз доводилось мне выезжать из родного села, передавать товарищам по борьбе записки или сообщения на словах. Были задания и поопаснее.
Польские власти давили большевиков нещадно. Кидали в тюрьмы, не скупясь на длительные сроки. Немало коммунистов томилось в казематах. Вот и приходилось мне разными способами передавать туда весточки или получать оттуда сообщения. Интересно было. Кровь будоражила близкая опасность. И охватывало пьянящее, упоительное осознание своей личной значимости.
В тот день я подобрал брошенный из тюремного зарешеченного окна, выходившего на площадь, камешек с запиской. Вот только недооценил то, сколько вокруг трется шпиков и полиции. Послышалась отчаянная переливистая трель свистка. Я успел схватить сообщение и сделал ноги.
За мной бухали тяжелые полицейские сапоги. Сбивая дыхание, я мчался по мостовой. При этом воспринимал все как забавное приключение, эдакое спортивное мероприятие. Я же юный и сильный. Весь мир принадлежит моей отчаянной молодости и бурлящей энергии. Что со мной может случится, с самым ловким и быстрым?
Тут бухнул выстрел.
Переживать у меня времени не было. Я припустился еще быстрее. Вот только свистки теперь переливались трелью со всех сторон – меня брали в клещи. Вырисовывалась мрачная перспектива попасть в лапы врагов, и даже не обязательно живым.
Спасло то, что я всегда чтил старших товарищей и их уроки. А они напутствовали: перед любой, даже самой незначительной акцией надлежит тщательно изучить местность и присмотреть пути отхода. Я юркнул в заранее приглянувшийся тупик. Кошкой забрался на крышу. Распластавшись там, ехидно смотрел, как мечутся по улицам полицаи в поисках меня, преданного бойца мировой революции.
Вернулся я после этого задания здоровый, немного испуганный, но довольный собой. Впрочем, мне хватило соображения прикусить язык и не распространяться о своих приключениях. Только брату сказал, и мы оба решили, что отца информировать не обязательно.
Однако отец все узнал. Собрал на семейный совет всех, кроме матери. Лицо его было бледное и злое.
– Тебя пристрелить могли, Иван!
– Да плевое дело, – хорохорился я. – Было бы о чем переживать.
– Нет плевых дел! Есть наплевательское отношение!
Братья были пунцовые. Ведь это они подбили меня на задание. Хотя дело и правда казалось плевым, но ведь могло окончиться плохо.
– Если ввязался в авантюру, так продумывай все! – напирал отец. – А пока запрещаю тебе все эти подвиги! Подрасти! Поумней!
– А как же долг комсомольца?! – обиженно воскликнул я.
– Придумаем, как его выплачивать, – усмехнулся отец. – И не обязательно для этого совать голову льву в пасть!
Говорил он все это якобы грозно, но больше с надеждой. С тщетной надеждой. Он нас так воспитывал – быть стойкими бойцами. И в клетке его страхов за нашу судьбу удержать нас вряд ли было возможно.
Сам отец с детства был именно таким бойцом. Охочий до знания, умеющий работать руками, он быстро дослужился до мастера на заводе во Львове. Будучи одержимым идеей справедливости и равенства, вступил в КПЗУ, стал активным функционером. После массовых стачек и столкновений с полицией, а также голодных крестьянских выступлений, в которых принимал непосредственное участие, едва не был схвачен полицией. Пришлось срочно бежать из Львова. Осели мы в Бортничах, где у мамы родня.
Жили сперва очень тяжело. Это было начало тридцатых, только стал отступать страшный голод, косивший и Польшу, и соседние страны. Но мы выжили. Отец пристроился на первых порах на заводике в Вяльцах, а потом ему досталась от маминой родни кузница.
Партийную деятельность он не оставил. Приступил к формированию партийной, а затем и комсомольской подпольных ячеек. Уставший от панского произвола народ большевикам сочувствовал, так что ячейка укреплялась. Их заседания чем-то напоминали коллективные молитвы. Только «прихожане» не просили Бога о прощении грехов, а призывали на Западную Украину всемогущий СССР и добрую советскую власть. Заодно читали воззвания, партийную литературу, грезили, какая светлая жизнь настанет без панов.
Мне в селе нравилось куда больше, чем во Львове. Здесь мы не ютились в крохотной квартире, а имели просторный дом. Здесь вокруг простирались раздолья, дремучие леса, которые наполняли меня величественной земной силой. Здесь у нас была кузня. И я был счастлив, когда не только видел, как из грубых заготовок появляются прекрасные предметы, но и сам участвовал в процессе. Вообще, природа и металл – в этом было для меня свое личное счастье.
А вот с учебой сперва было совсем плохо. Паны наше село не любили, считали его рассадником большевистских настроений. До революции здесь была церковно-приходская школа, но православная церковь сгорела, школу закрыли, а грамотность подрастающего поколения не интересовала никого.
Читать-писать меня научили родители и братья в раннем детстве. Но образование – это все же несколько большее. Отец считал, что мы обязаны стать образованными людьми. Мечтал, что когда-нибудь дети получат высшее образование.
Однажды двери школы распахнулись. И по хатам стал ходить болезненно худой, бледный молодой человек, представившийся новым учителем Станиславским. Он зазывал детей в школу. Самое интересное, никто его туда не назначал, учить он собрался за собственный счет. Но тут проснулась местная власть и все же выделила какие-то средства.
Семен Станиславский был сбежавшим в село подальше от полицейского надзора социалистом. Читать, считать учил качественно, детишек любил, не забывал агитировать за справедливость и социализм. Власти спохватились, что неизвестно кто учит детей неизвестно чему. Станиславского, с учетом его авторитета у местных жителей, трогать не стали. Но прислали еще двоих. Директора, ярого польского националиста. И Химика – отпетого националиста украинского. Первый страдал формализмом, крайней строгостью и чванством. Второй, вкрадчивый и сладкоголосый, профессионально запудривал детям мозги о грядущей свободной и счастливой Галиции.
Потом в селе появился еще один представитель племени радикальных украинских националистов, да еще какой колоритный. Это был Юлиан Юстинианович Спивак, но все его звали Сотником. Необъятный в обхвате, с вислыми запорожскими усами, в вечных папахе, гимнастерке, галифе и до блеска вычищенных офицерских сапогах. Он в одиночку мог взвалить на плечо толстое бревно, которое под силу не меньше чем двум крепким мужичкам. Но главная сила его была не в литых мышцах, а в длинном языке. Ох, умел он интересно и доходчиво, хотя и немного косноязычно говорить, собирая вокруг себя односельчан. А уж рассказать ему имелось о чем. Жизнь его была полна самых необычных поворотов и приключений.
Еще в Первую мировую войну он дослужился до поручника «Украинского добровольческого легиона». Их называли еще сечевыми стрельцами и верными янычарами Австрии. После краха Австро-Венгерской империи он прибился к петлюровцам, где командовал казачьей сотней. Потом ненароком оказался в Польше. Сначала служил на панов, даже повоевал против СССР, а потом взялся бороться с ними. Вступил в радикальную украинскую националистическую организацию. После очередной боевой вылазки прятался. Его гнала полиция, как волка, а приютил в селе мой отец. Они давно по подпольным делам сошлись, когда Сотник еще думал, к кому прибиться – к социалистам или националистам.
Сначала Сотник жил у нас, все больше по подвалам и погребам. Боялся преследователей. Потом что-то поменялось, и он вылез на свет божий. Прикупил себе хату рядом с нами. Никто не видел, чтобы он где-то работал, но в средствах не стеснялся. Время от времени куда-то выезжал. И всегда возвращался, хотя отец говорил каждый раз:
– Вряд ли теперь вернется.
Они с отцом любили вечером за наливочкой поговорить на общемировые темы. Сам Сотник широтой и глубиной образования похвастаться не мог, все его изречения были просты и категоричны; отец же, наоборот, был глубоко образован и не терял надежды перетянуть собеседника на нашу сторону.
– Ты человек искренний и неравнодушный, – говорил отец. – За справедливость. За народ. И всего себя посвятил какой-то свободной Западной Украине, которую выдумали поляки, австрийцы и грекокатолики, чтобы русский дух в этих землях изжить. Сколько тысяч русинов австрияки казнили и в лагерях под лозунги об этой свободной Украине сгноили?
– Свободную Украину никто не придумывал, – отвечал Сотник, хмурясь. – Она сама взрастает на обломках империй. Наш народ жаждет свободы.
– Да миф же это все!
– То не миф. То народное устремление. И то наше будущее, – обижался Сотник и тянулся за рюмкой с настойкой, которую опрокидывал, не замечая вкуса.
Сдвинуть его с позиции не удавалось даже на сантиметр. Он с упорством сектанта держался за бредни, которые вещали фанатичные униаты и упертые националисты, хотя сам и тех и других недолюбливал.
Пацаны вертелись вокруг Сотника, который захватывающе рассказывал о подвигах козаков да гайдамаков. А все по правильным идеологическим полочкам потом в их сознании аккуратно раскладывал Химик.
У меня же были свои учителя. И свои песни. Будучи убежденным комсомольцем, слушая рассказы о Стране Советов, я испытывал двойственное чувство. Обида – ну почему я не там. И вместе с тем гордость: нам еще только предстоит свержение буржуев и строительство нового социалистического государства. В СССР идет тяжелая повседневная работа по построению социализма. А здесь бурлит романтика революции.
Между тем я взрослел. И вот пришла пора засматриваться на девчонок. Почему-то от взгляда на них в груди становилось тепло и ум уплывал за разум, навевая неопределенные, но сладкие грезы. Правда, при взгляде далеко не на всех девчонок. А еще точнее, на одну-единственную – на Арину Лисенко.
По всеобщему мнению, она была птичка не нашего полета. Стоявший в нашем селе добротный кирпичный дом принадлежал врачу Парамону Лисенко. Арина была его единственной дочерью, училась в женской школе и на селян поглядывала свысока. Была она вся воздушная, легка в походке и словах, производила какое-то неземное впечатление. Друзей и подруг среди селян у нее не было. Девчата завидовали городской крале за ее наряды и надменность, свойственную людям высоких сословий. Ребята в основной массе сразу махнули рукой – не про нас она. Некоторые же сохли молча, теряя дар речи при ее приближении и провожая туманным взором.
Но я не прочь был набиться ей в друзья. А то и побольше.
Все бы хорошо, но примерно такие чувства испытывал и мой закоренелый недоброжелатель Купчик. В старые времена все бы просто решилось на дуэли. В мои времена все решается мордобоем. Но нам запретили не только дуэль, но и мордобой, поэтому мы вынуждены были бороться за расположение прекрасной дамы мирными средствами.
Мы с Купчиком устроили некое соперничество – привлечь ее внимание. Я собирал цветы, часами караулил ее у дома, чтобы, краснея и теряя дар речи, вручить ей подарок. И жалел, что у нас не приняты серенады и что я не владею музыкальными инструментами. Еще я собственноручно выковывал забавные фигурки на кузне и преподносил ей. Она принимала все подарки как должное, порой с оттенком благосклонности.
Я стремился очаровать ее своей преданностью. Купчик хотел просто купить. Его преимущество было в богатой одежке и в наличии денежных средств. Он даже затащил Арину пару раз в кондитерскую в Вяльцах – испить кофею, который я в свои шестнадцать лет не пробовал ни разу и испробовать уже не надеялся, все же не из панов, а из трудящегося люда.
Юношеская пылкая страсть. Была ли Арина той суженой, что мне определена? Вряд ли. Уже позже я понял, что мне по душе цельные натуры, которые знают, что хотят, могут работать над собой и другими. Но в ней было что-то, от чего теряют голову. Явно не чистота и наивность – уж наивной она не была никогда, а больше расчетливой. И морочила нам головы с прирожденной непринужденностью и коварством, так что мы готовы были за нее броситься головой вниз с отвесной кручи. Тонкая, с пушистыми каштановыми волосами и темно-карими глазами, в которые хотелось провалиться, не сказать, что слишком красивая, однако симпатичная, она выглядела нежным побегом, взросшим на каменистом поле нашего сурового бытия. И манила нас своими флюидами, как цветы манят пчел нектаром.
Я просто места себе не находил, когда она шла по селу под руку с Купчиком. И, сидя на берегу, тихо подвывал, глядя в черноту омута. Зато когда она прошлась со мной, я был на седьмом небе.
О замужестве она даже не помышляла – не видела вокруг себя достойных. С Купчиком у нее постепенно как-то разладилось – он стал еще злее, а она еще беззаботнее. На мои заходы – «вот подрастем и женимся» – не реагировала. Вольностей не позволяла. И вообще, что у нее в голове было – одному Богу известно. Точнее, богиням, которые делают женщин такими непостижимыми и странными.
В общем, можно считать, что моя жизнь была полноценная, наполненная надеждами и устремлениями. И работа, и подпольная деятельность, и даже личные отношения вполне устраивали меня, я был почти счастливым человеком. Почти – потому что счастье есть остановка и довольство тем, что имеешь. А я был доволен тем, что буду иметь. А буду иметь я рано или поздно социалистическое государство. Хорошую работу. И прекрасную жену – Арину. Почему-то был в этом свято убежден.
Хотя, по идее, должен был понимать, что загадывать на будущее нельзя. С нашими подпольными делами мы все ходим по краю. И за этот самый край однажды можем заступить. Но где набраться ума и опыта в шестнадцать лет? Тем более чужой опыт не воспринимается как нечто весомое.
Как-то я в очередной раз почти что решился признаться Арине в вечной любви, расставить окончательно все точки над «i». Почему-то был уверен, что стоит мне только набраться смелости и она мне ни за что не откажет. Только сначала мне надлежало съездить в Луцк.
Катался я по окрестным городам постоянно. Был связным между коммунистическими организациями. Выполнял разные задания: разбрасывал листовки, передавал сообщения, привозил агитационную и партийную литературу. И, надо отметить, достаточно поднаторел во всяких конспиративных премудростях, что позже мне сильно помогло.
В Луцке я принял участие в кустовом совещании комсомольцев. Там все единогласно проголосовали за усиление идеологической борьбы и более активную работу среди галицких крестьян, застрявших в Средневековье, к тому же во многом отравленных националистической идеологией.
Домой я возвращался в приподнятом настроении. Полный порыва решить не только общественные, но и личные дела.
Вот прям сегодня… Нет, завтра. Ну максимум послезавтра откроюсь Арине во всей красе. Могу даже колено преклонить. Или это будет по-буржуазному? Нет, скорее, по-рыцарски. Вон, у Вальтера Скотта, книга которого была в нашем доме и зачитана до дыр, такое сплошь и рядом. Дамам нравится коленопреклонение. Прекрасным дамам. А Арина именно прекрасная.
Вернувшись к обеду в родные края, я шел беззаботно по нашему участку к дверям дома. И даже в груди ничего не екнуло. Никаких опасений, предчувствий. Наоборот – летний день был светлый, солнце сияло ласково, и жизнь моя была безоблачна. Даже не насторожило, что слишком тихо вокруг. И что в кузне, которая располагалась через ручей, напротив дома, ничего не пыхтело и не дымилось.
Я толкнул дверь, крикнул:
– Вернулся я, люди добрые!
Увидел стоящую в сенях Оксану – живущую с нами мою двоюродную сестру. Отметил ее странный взгляд, почему-то наполненный ужасом, открытые губы, замершие в немом крике.
И тут покой и тишина взорвались и обрушились. Я ощутил сильную боль в животе. И все закрутилось, как в калейдоскопе…
Он прятался за дверью. Поджидал, когда я перешагну порог. И стоило мне сделать это, он выступил вперед и увесистым кулачищем саданул меня в живот.
Было очень больно. Но дыхание нападавший мне сбил не окончательно. Я еще мог дышать, шевелиться и видеть, что творится. А увидел я эту здоровую тушу в гражданском костюме. Он замахивался для еще одного удара. И так заманчиво открылся, что я саданул его прямиком в подбородок. Мой кулак, не по возрасту увесистый, попал точно в цель. Здоровяк грохнулся на пол, похоже на некоторое время потеряв сознание.
Я разогнулся, пытаясь восстановить дыхание. Огляделся, полный решимости продолжить бой.
Но повоевать мне не дали. Вокруг закружилось слишком много народу – в партикулярной одежде, в полицейской форме. Меня толкнули, прижали к стене так, что не вздохнешь. Съездили по ребрам, а потом по хребту прикладом. Уронили на пол и еще добавили ногами.
Сознание я не терял, хотя перед глазами все плыло. Ощущал кожей лица гладкие доски пола.
Рядом кто-то отчаянно верещал, требуя, чтобы ему дали добить «большевистского ублюдка». Ему отвечали, что этот самый ублюдок нужен живым и относительно здоровым, так что выйди-ка вон.
Потом меня усадили на табурет. Поляк в дорогом костюме требовал назваться. Я, сплевывая кровь и понимая, что за дерзость снова будут бить, а сломанные ребра мне совсем не нужны, послушно назвал фамилию и имя. На следующий вопрос, с какого времени состою в подпольной большевистской организации, ответил, что вообще не понимаю, о чем идет речь. Мне надавали увесистых оплеух, но я твердо продолжал стоять на своем.
В голове тревожно стучали вопросы: «Где мать, отец, братья?» Но я был ошеломлен и не решался задать их.
На меня надели кандалы – тяжелые, чугунные, от которых запястья сразу покраснели и стали затекать. К дому подогнали грузовую машину серого мышиного цвета с глухим кузовом. Меня затолкали в нее. Перед тем как за мной закрылась дверь, я увидел глумливые рожи местных националистов, толкавшихся у нашего дома. Среди них был и радостный Купчик. Слетелись, как воронье!
Когда транспорт для перевозки арестованных тронулся с места, я с горечью подумал, что нечасто мне доводилось кататься на автомобилях. Честные люди ездят на них или в наручниках, или в качестве шоферов при буржуях.
Постепенно мне стало понятно, что произошло. Польская полиция не дремала. Уже потом, познав конспиративные премудрости, я понял, что нам просто внедрили агентов, так что власть была в курсе наших дел. И при обострении внутриполитической обстановки польские сатрапы принялась за любимое занятие – зачистку коммунистов.
Пока я был в Луцке, полиция нанесла удар по верхушке наших ячеек. Целую войсковую операцию провели. Но задержали всего троих, поскольку в ночь перед облавой к отцу пришли товарищи и предупредили об опасности. Вся семья тут же снялась и укатила к родне в заранее присмотренное для таких случаев местечко. Только двоюродная сестра наотрез отказалась уезжать, сказав, что с нее взятки гладки, она ничего не знает и ей никто ничего не сделает. Разбежались и остальные коммунисты-комсомольцы, остались только те, кому предъявить нечего.
Политическая полиция прознала про меня, что я должен вернуться. Раздосадованные в целом неудачей операции, полицейские оставили на меня в доме засаду.
Мои соратники пытались как-то предупредить меня. Даже дежурили на околице, чтобы заранее высмотреть и остановить. Но я по берегу реки да по оврагу, беззаботно собирая лютики-цветочки для Арины, как-то обошел их. И угодил прямиком в лапы врагов.
В воеводском управлении сотрудники Польской государственной полиции, поняв, что я ничего рассказывать не собираюсь, только пожали плечами. Было видно, что всерьез они меня не воспринимали. Надавали мне для порядка еще тумаков и, не торопясь, решали, что со мной делать.
Но тут кто-то донес, что у меня хранились списки подпольной организации и комсомольские билеты. Также полицейских сильно интересовало, где могут прятаться мои родные. Допросы стали интенсивнее и дольше. А вопросы каверзнее и конкретнее. При этом колотили меня куда более азартно. А затем снова махнули рукой и отправили на дальнейшие мучения в Брестскую крепость, где сидели политические, в том числе и дожидавшиеся суда.
Сперва была пятиместная камера, которую я делил с крестьянами-бунтовщиками. Они забили до смерти своего землевладельца, решившего прибрать кусок народной землицы в свою пользу и заручившегося в этом гнусном деле помощью властей.
С сокамерниками я жил мирно. Они внимательно слушали мои речи о справедливом социалистическом обществе. Только кривились иногда:
– Это что, нам с москалями вместе жить предлагаешь?
– А с поляками лучше?
Крестьяне считали, что их непременно повесят за убийство помещика, и горестно костерили свою незавидную судьбинушку. Но при этом с удовольствием убили бы помещика еще раз.
Меня не трогали недели две. А потом за меня взялся следователь политической полиции пан Завойчинский. Исключительная сволочь была. И хуже всего, что он имел на меня кое-какие планы, а кроме того, обладал достаточным временем, чтобы реализовывать их неторопливо…
– А знаешь, что ты хуже распоследнего упрямого украинского националиста, Иван Шипов? – долдонил страшно унылый следователь с видом человека, ненавидящего не только свою работу, но и все ее атрибуты, а именно таким атрибутом я и являлся в тот миг.
Было видно, что ему больше всего хочется домой, у него слезятся глаза от чтения бесконечных бумаг, нездоровый оттенок кожи свидетельствовал о его ежедневной потребности накатить хоть немного спиртного. Он тщетно пытался изобразить вялую заинтересованность в моей судьбе, хотя за человека меня не считал, а видел лишь вредное насекомое, мешающее ему жить.
– Почему? – удивлялся я, зная, что украинские националисты очень успешно грабят банки, убивают министров и помещиков, льют кровь, как водицу, и до коликов ненавидят польское государство. А главные враги, оказывается, мы, хотя большевики такими вещами сроду не баловались, все больше сея в сердцах доброе и вечное, в том числе учение о диктатуре пролетариата. – Они же стреляют направо и налево. И вашу власть хотят скинуть.
– Именно! Нашу власть. А ты вообще всю человеческую власть скинуть хочешь, – усмехнулся Завойчинский и сладко зевнул.
– И как же я без власти? – тоже усмехнулся я.
– Почему без власти? Просто ваша власть будет бесовская, большевистская.
Так скучающе, ненароком продвигая разговор в нужную сторону, Завойчинский делал пока еще аккуратные заходы по моей вербовке. При этом внешне не выражая никакой заинтересованности.
Уже потом, поднабравшись ума и опыта, я понял, что он обволакивал меня словами и вызывал на эмоции достаточно мастерски. Пытался создать впечатление, что работа на него и в его лице на польскую контрразведку – это дело донельзя обыденное и вовсе не постыдное. И что он дает мне, заблудшему, шанс выйти из пикового положения и дурной компании. Все это сочеталось с плохой едой, теснотой камеры и периодическими побоями со стороны надзирателей – били не чтобы покалечить, как говаривали они, а дабы ума вложить.
Дни тянулись за днями. Атмосфера в камере постепенно сгущалась до полной безысходности. Сидевшие со мной крестьяне ждали приговора, и их уверенность в неминуемой страшной расплате крепла, вызывая апатию и уныние. Я пытался поддерживать нормальное настроение, при этом, как и учили, постепенно наращивая коммунистическую агитацию. Но атмосфера обреченности становилась все тяжелее.
– А, все эти твои большевики, все польские паны, австрийские герры – вся власть одно направление имеет, – вздыхал самый старый крестьянин – ему было уже под шестьдесят.
– Какое? – поинтересовался я.
– Крестьянина притеснить. Обобрать, унизить, а то и убить. И на нашем хребте в рай въехать. Любой начальник враг крестьянину. За грехи вы нам все даны, городские.
А меня продолжали где-то раз в два-три дня таскать к следователю.
Думаю, будь я фигура более значительная, ломали бы меня с куда большим напором. Но особого интереса я не представлял. Даже списки организации Завойчинский требовал как-то лениво: похоже, и без них ему было все известно.
Однажды состоялся разговор, где он попытался расставить все акценты и подвести итоги:
– Бросили тебя твои товарищи, Иван Шипов. Сгниешь в тюрьме. Если не научишься друзей выбирать.
– Друзей? – картинно изумился я. – Это вас, что ли?
– Нас. Польское государство.
Тут меня и понесло по кочкам и ухабам. Я объявил, что буржуазная Польша совсем скоро сгорит в пламени истории, обратится в прах, и ставить на эту заезженную клячу может только очень наивный и сильно беспринципный человек. И ни побои, ни подкуп, ни сладкие речи не заставят меня предать мое дело и товарищей по борьбе. Даже смерть.
– Что же вы все смерть-то призываете, борцы за идеалы… – нахмурился Завойчинский, с которого на миг слетела вечная его ленивая расслабленность, лицо заострилось, а глаза стали на миг яростные. – И не боитесь, что она откликнется?
– Мы, революционеры, не боимся ничего! – пафосно изрек я, а потом поежился. Конечно же, я ее боялся.
– Ну, ты сам выбрал, – холодно улыбнулся собеседник. – Оставляю тебе последний шанс. Когда поймешь, что сил нет, – сообщи. И я объявлю тебе условия.
На этот раз я даже не ответил и не стал принимать гордые позы. Ясно понял: своей несговорчивостью вывел его из себя. И он из тех людей, кто обязательно отомстит.
А ведь эти тюремные стены, возможно, последнее, что я увижу в жизни. И смерть – это вовсе не героизм гордых поз, а ножницы, которые обрежут будущее, все мечты, стремления. И жутко от этого стало до невозможности. Захотелось малодушно согласиться на все. Вот только восстало привитое с детства отвращение к предательству – самому страшному греху, после которого ты и человеком быть перестаешь, а становишься жалким слизнем.
Ждал я какой-то большой подлянки. И дождался достаточно быстро. На следующий день дверь камеры распахнулась. Конвоир ткнул в меня пальцем:
– На выход! С вещами!
И я ощутил нутром, что мне приготовлены круги ада…
Сидя в камере с наивными и, в принципе, беззлобными крестьянами, поднявшими барина на вилы, я не сильно задумывался о том, что в тюрьме самым страшным могут быть люди, с которыми делишь заключение. Ведь тюрьма – это не воскресная школа. Там помимо борцов за свободу собран самый отпетый преступный элемент. Многие настоящие звери, в клетке с которыми тебя вполне могут запереть.
А еще там можно легко найти идейных врагов. Например, украинских националистов, которые ненавидели коммунистов еще больше, чем ляхов, ощущая в них непримиримых противников в борьбе за души украинского населения. И взаимные счеты у нас накопились суровые.
В стремлении обломать меня или добить окончательно Завойчинский велел сунуть в камеру именно к таким.
За спиной с лязгом закрылся тяжелый тюремный засов. Я напряженно огляделся. Постояльцы просторной камеры с двумя зарешеченными сводчатыми окнами напоминали каких-то чертей – истощенные, осунувшиеся, бледные. И на меня смотрели с такой ненавистью, что сразу стало понятно: меня здесь ждали и отлично знали, кто я такой.
С нар поднялся дерганый, с резкими движениями, как у марионетки, худосочный мужичонка с глубокой морщиной, прорезавшей лоб. Ему можно было дать и тридцать, и пятьдесят лет. Он встал напротив, упершись в меня оловянным бессмысленным взглядом.
– Коммунячка? – спросил он не поздоровавшись.
Я только кивнул в ответ.
– Я Звир. А ты… – В его глазах плеснулась дикая злоба, лицо перекривила улыбка, и он выразительно провел себя ребром ладони по горлу. После чего потерял ко мне всякий интерес.