Erhalten Sie Zugang zu diesem und mehr als 300000 Büchern ab EUR 5,99 monatlich.
Сиротки Лиза и Лисонька, воспитанные теткой, с детства делили на двоих радости и печали. А потому, когда Лисоньку посватали за постылого ей князя Алексея Измайлова, Лиза, напротив, в него влюбленная, отправилась на тайное венчание вместо сестры. Однако в тот злополучный вечер молодым открылась тайна: невеста – единокровная сестра Алексея. Только вот князь так и не узнал, что под фатой пряталась другая… Лиза, спасаясь от родового проклятия, решила бежать подальше от дома. И окунулась в жизнь, полную опасностей и приключений. Доведется ли Лизе, попавшей в гарем крымского хана, вновь увидеть родную землю и того, с кем она когда-то венчалась?..
Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:
Seitenzahl: 483
Veröffentlichungsjahr: 2024
Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:
© Арсеньева Е., 2018
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2018
– Венчается раб Божий Алексей рабе Божией Елизавете во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа…
Голос священника чуть слышен, а лица вовсе не видать. Колышется неясная тень, торопливо творя обряд.
Тьма сгустилась в углах храма, куда Алексей старается не глядеть, чтобы не встретить укоряющие взоры угодников. Слабые отсветы трепещут на пронзенных ладонях Спасителя; руки Христовы, прибитые к кресту, чудится, дрожат от боли, и князь холодеет от затылка до пят.
– Венчается раба Божия Елизавета рабу Божию Алексею во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа…
Батюшка прибавил голосу, и бас его слился с грозным гулом ветра. Алексей вспомнил: когда они с Николкой Бутурлиным торопливо пробирались по залитой жидкой грязью Ильинке, церковные колокола единогласно возвещали окончание вечерни. Звонили у Михаила Архангела в кремле – тяжело, грузно, у Петра и Павла под откосом – надрывно, у Николы на Торгу – всполошенно, у Жен-Мироносиц над Почаинским оврагом – заливисто; доносился перебор с колокольни Строгановского величаво-нарядного храма – на все голоса. Слышалось Алексею, будто кто-то приказывал: «Стой! Стой! Стой!» И если б не вышагивал рядом возбужденный, задыхающийся Николка, может, и приостановился бы Алексей, может, одумался, не явился в молчаливую, словно тайная западня, церковь на Ильиной горе, где ждала его невеста…
Впрочем, увидевши в темном уголке согбенную фигуру в черном салопчике, Алексей приободрился, встрепенулся, позабыл свое смутное беспокойство, даже сунулся поцеловать, но не тут-то было: девушка, словно стыдясь чужих, отшатнулась, отвернула укрытое флером[1] лицо.
– Виновен, запоздал! – покаянно зашептал Алексей. И это было все, что он успел молвить, ибо Николка нетерпеливо звякнул шпорой, а батюшка, прогудев: «Чада, не мешкайте!» – грузно двинулся к аналою. Николка повел невесту, жених пошел следом, и тайный обряд, развязка скороспелого Алексеева романа, начался.
– Да оставит человек отца своего и матерь, и прилепится к жене своей, и будета два в плоть едину. Тайна сия велика есть…
Алексей ощутил, что рука Лисоньки совсем застыла. Он стиснул ледяные пальцы так, что девичий перстенек впился в кожу, но князь крепче и крепче сжимал безвольную руку, словно пытаясь найти в ней опору и развеять свои внезапные сомнения.
Да что это вдруг содеялось! Что с ним? Где былая страсть, где щемящая нежность? Ведь лишь вчера слова его медоточивые рекой лились, а ныне горло иссохло от невысказанных смутных предчувствий. Отчего ж тайна, и тьма, и близость счастья не радуют, не задорят, а лишь пугают, щемят сердце?
За стенами взвился из-под обрыва клуб ветра и, объяв махонькую церковку, сотряс ее до основания. Погода поднялась жестокая, немилостивая, и Алексей, вспомнив, как безоблачно сей день начинался, снова ощутил неладное и слегка колыхнул свечкой, попытавшись сотворить крестное знамение.
Ишь, спохватился! А разве не знал, что тайное венчание – это грех?! Где ж вы прежде были, разум-друг и совесть-матушка? Отчего раньше не осенили молодую, удалую, излишне пылкую головушку? Поздно! Уже чуть-чуть приподняла невеста фату, открыв поцелую жениха дрожащие, холодные губы, уже произнесены последние, роковые слова, надеты венчальные кольца, и вот об руку с женой князь Алексей идет, не чуя ног, к дверям, за которыми ночь и тишина, а внизу, под крутояром, колышется лодка, и…
Вдруг кто-то с такою яростью заколотил снаружи в двери церкви, что зажатые засовом створки заходили ходуном.
– Господи Иисусе! – выдохнул, крестясь, батюшка. – Ктой-то? Стража? Вовлекли вы меня, злобесники!..
– А, черт! – заскрежетал зубами Николка, выхватывая шпагу и загораживая собою молодых. – Измена?
– Отворите-е! – глухо, отчаянно раздалось за дверью, и она снова затряслась под градом ударов. – Отворите же, ради Господа Бога!
Алексей не поверил ушам. Этот ужасный голос… чудится, что ли? Да ведь то Неонилы Федоровны голос. Тетушки Лисонькиной!
Зачем она здесь? Сговорено же все, обдумано! Она как бы не знает, не ведает ничего о бегстве племянницы, ну а через недельку-другую Алексей с Лисонькой напишут ей уже из Москвы, а потом и в ножки кинутся, выпрашивая прощения и благословения…
Сговорено-то сговорено, однако в голосе, который рвется из-за двери, такое неистовство, словно не ею же придуманное венчание вершится здесь, а самое малое – тайное душегубство!
– Погоди, Николка, – тихо сказал Алексей. – Спрячь-ка шпагу. Там тетушка. Надо отворить.
Он шагнул было к выходу, как вдруг Лисонька стиснула его локоть и прошелестела:
– Нет, не надо! Не надо!
– Полно, милая, – молвил Алексей, и прежняя нежность прихлынула к его сердцу. – Теперь бояться нечего. Я с тобою!
Николка поднял скрипучий засов. Дверь распахнулась. Резкий запах осенней свежести и сырости наполнил сладко благоухающий храм, и вместе с порывом ветра в полутьму ворвалась высокая фигура тетки Лисоньки – ростовщицы Елагиной. Алексей различил растрепанные седые волосы, искаженные черты, торжествующую, злобную усмешку, и вдруг понял: вот сейчас некая откроется истина. И она будет ужасна.
– Знаешь ли, кто муж твой? – проговорила Неонила, высокомерно глядя на замершую девушку. – Знаешь ли, с кем повенчана богопротивно и мерзко? – Помолчала, словно наслаждаясь созерцанием четырех застывших фигур, испуганных лиц, и выплюнула: – Венчалась ты с братом единокровным!
Словно молнией пораженные, замерли и молодые, и дружка, и поп. Неонила Федоровна приблизилась к Алексею:
– Тебе, князенька, поди, невдомек, что Марья-то Павловна, покойница, вовсе не маменька твоя. Небось не помнишь, что в хоромы барские ты взят был из холопской избы. И родила тебя та самая Пелагея, кою кормилицею и нянькою твоею называли. Ты, князюшка, выблядок, байстрюк, незаконнорожденный, а крови твои дворянские мутной водицею разбавлены!
Замолчала, с глумливою улыбкою глядя на Алексея, который был бы поражен, наверное, менее, если бы Неонила Федоровна сообщила, что он – делатель воровских денег или атаман понизовской вольницы[2]. Только и смог, что пролепетать, хватаясь за последнюю соломинку:
– Но у меня нет сестры…
– Есть, князенька! – злорадно осклабилась в полутьме Неонила Федоровна, напоминавшая Медузу-Горгону с этими полуседыми прядями, вздыбленными сквозняком. – Есть! Тебя-то со скотницей Палашкой почему в покои взяли? Потому что цыгане твою сестру-младенца со двора снесли. Нянька проспала, цыгане подкрались – вот и сгинуло дитя. Словно сквозь землю провалилось. Никто ее в живых не чаял больше видеть, заупокойные службы служили по рабе Божией Елизавете!
Что-то такое слышал Алексей… какие-то слухи о батюшкиной болезни, о тайной, смертельной тоске, которая и свела в могилу княгиню Марью Павловну…
– Дитя не нашли, – вновь раздался голос Неонилы Федоровны. – Да и как же найти было? Искали-то в лесу, у цыган, а девочка была у меня! Батюшке-князюшке небось и в голову не взошло. Где ему! Его память на баб короткая. Много таких, как я, было у него, множество! Пелагеюшка – дура из их числа. Но они все забыли да простили, а я – нет. Я – нет!..
– Наговор это! Ложь гнусная, небывалая! Не слушай, Алешка! Коли так, пускай она докажет! – возбужденно выкрикнул верный Николка.
Неонила Федоровна так резко оборвала хохот, словно его обрубили.
– Нишкни! – отмахнулась она от Николки троеперстием. – Изыди! И тебе ведь от суда не уйти, коль не смолкнешь. Ты, гвардейский офицер, соучастник кровосмесительного венчания! А что про доказательства… пускай князь молодую в дом отцов приведет, да отворит покои княгинины, что с самой ее смерти стоят заперты, да рядом с парсуной[3] Марьи Павловны свою жену поставит. Одно лицо, вылитая! Жена твоя, Алексей Михайлович, чистых кровей: по матери Стрешнева, по отцу Измайлова. Повезло тебе, как видишь: ты, выблядок, дворянку столбовую взял! Радехонек будет Михайла Иванович сношеньке, возликует, что дочушку нашел родимую!
Алексей оцепенело молчал. Ни мыслей, ни чувств. Холод во всем теле – и ничего более.
Внезапно та, с которой он только что обвенчался, бросилась вперед, обогнув Алексея и Николку.
– Тетенька! За что?!.. – возопила она и, заломив руки, пала на колени перед черной пугающей фигурой.
Неонила Федоровна вздрогнула так, что ее даже шатнуло в сторону, потом быстро нагнулась и дрожащей рукой потянула с лица девушки фату. Глаза ее расширились, рот задрожал… она резко выпрямилась, постояла какое-то мгновение – и тяжело рухнула навзничь.
Алексей, священник, Николка, разом выйдя из столбняка, бросились к ней, приподняли. Пламя свечи отразилось в неподвижных, широко раскрытых глазах.
Неонила Федоровна была мертва.
Даже и потом, после, уже поуспокоившись, не мог порядочно вспомнить Алексей все бывшее с ними в ту ночь. Смутно, будто сквозь туман, видел, как Николка выхватил из кармана горсть монет и сунул их в ладонь попа, к горлу которого было приткнуто острие шпаги.
– Пикнешь кому, – прошипел Николка, – тогда ищи, кто тебя отпевать станет. Понял, батюшко?
Тот лишь заводил глаза, постанывая.
– Скажешь: на молитве, мол, женщине дурно сделалось, – наставлял Николка. – Упала – и дух вон. Ты и знать не знаешь, ведать не ведаешь, кто такая да почему. Понял ли?
– По-нял… ей-богу… – наконец прохрипел поп, и Николка, еще разок, для острастки, тряхнув его, схватил за руки молодых и вытащил их из церкви.
Тьма на крутояре стояла непроглядная. Лишь когда ветер разрывал облака в клочья и меж ними проглядывал мутный зрак луны, можно было различать дорогу.
Ноги у Алексея подгибались, он еле шел, предоставив Николке самому вести… О, господи! Невесту Алексееву? Жену? Сестру? Как теперь называть ее?! Осознание, что злее его судьбы нет и не будет на свете, что так и суждено ему теперь в тоске и страхе жизнь проводить, подкашивало ноги. Вдруг привиделось лицо отца, искаженное гневом при встрече с сыном, который вел жизнь беспутную, праздную и наказан заслуженно…
Алексей и не заметил, когда и как миновали Нижний посад с его такими шумными днем торговыми рядами. Сейчас здесь царила тьма, но все же гудел приречный кабак, притулившийся, будто бесово семя, меж двумя благочестивыми церквами: Троицкой и Рождественской.
– Сейчас, – проговорил Николка. – Ужо, погодите-ка!
Он отпустил руку Лисоньки и побежал к кабаку, испустив три резких коротких свиста. Девушка пошатнулась, видимо, не в силах стоять самостоятельно, и, чтобы не упасть, привалилась к Алексею. Тот невольно прижал ее к себе, и она, будто только того и ждала, зашлась в слезах.
Алексей глянул ввысь. Тучи неслись, то открывая небо, то вновь затягивая его непроницаемой черной завесой. Не было дела им, быстро бегущим, до двух несчастных, что стояли на берегу разбушевавшейся Оки.
Прибежал запыхавшийся Николка, волоча за собой мужичонку в треухе и хилом армячке. С этим мужичком, понял Алексей, и было сговорено еще вчера о перевозе в заречное Канавино, откуда уже лежал дальний, объездной путь на Москву, к отцу…
К отцу!
– Прости, барин! – с трудом выговорил мужичок, и только тут заметил Алексей, что он едва держится на ногах с перепою. – Что попритчилось-то? Вышел еще засветло к берегу, а лодчонки нет как нет. Лихие люди кругом, разве уследишь? Пустили меня, бедного, по миру. Да и погода, батюшка, погодка суровая. Как пить дать, затопит. Лучше бы завтра вам отправиться, а к завтрему я лодку для вас сыщу.
– Будь по-твоему, лапотина черная! – Николка переводил взор с бушующей реки на трясущегося не то от холода, не то со страху мужичка. – Иди уж, допивай свое. Мы переночуем на этом берегу, а утром переправимся.
– В своем ли ты уме?! – вскинулся Алексей, но Николка, сверкнув на него глазами, подтолкнул пьянчужку к кабаку. Подождал, пока за ним захлопнулась дверь, произнес с укоризной:
– Ты что? Да он же выдаст нас, если… сам понимаешь! Надо след замести. Конечно, сейчас же и отправимся, но не в Канавино. Коли поп проговорится, нас поутру первым делом искать будут там или на тракте московском. Слушай-ка, у Стрелки[4] расшива[5] на якоре стоит: чем свет в Казань пойдет. Я третьего дня невзначай разговор на Торгу слыхал. Доберемся, попросимся… а уж из Казани вернемся, как ни в чем не бывало: ты – в Белокаменную, я – в полк. Так оно верней будет.
– Хорошо. – Алексей благословил Бога за эту верную, непоколебимую дружбу, последнее свое утешение и надежду в горестях и напастях нынешнего дня. – Делай как знаешь. Только на чем плыть-то? Лодку ведь увели?
– Тьфу! Прости господи! – осерчал Николка. – Ты что, белены объелся? Или умом повредился? Да перевозчик, подлая душонка, врал, цену набивал! Я знаю, где он лодчонку держит. Вон там, у самой воды, под сараем.
Лодка была на месте, но до чего же оказалась эта посудина жалкой! Когда Алексей с Лисонькой разместились, а потом, резко оттолкнув лодку от берега, через борт перевалился и Николка, она просела, зачерпнув воды.
– Табань, табань правым! – испуганно вскрикнул Николка, ловко уворачиваясь от волны, едва не затопившей суденышко возле самого берега.
Гребцы с трудом справлялись с веслами, но воды прибывало.
Николка пошарил под банкой, вытащил деревянный ковшик, сунул его Лисоньке. Поняв без слов, она нагнулась и послушно зацарапала по дну, да неловко, слепо: мокрый флер липнул к лицу.
– Полно, княжна! Не до церемоний, право! Сбросьте эту тряпку, вычерпывайте проворнее, не то мы через две сажени ко дну пойдем!
«Княжна! – так и пригвоздило Алексея. – Княжна… Господи! Помоги! Помоги мне, ей! Сотвори чудо, Господи, и, клянусь, я… я…»
Он невольно всхлипнул и впервые порадовался разыгравшейся стихии, скрывавшей следы его малодушия.
Между тем Николка налегал на свое весло. Чтобы лодка ровно держалась против волны, Алексей тоже вынужден был грести изо всех сил.
Они потеряли счет времени, были мокры насквозь, жестоко иссечены ветром, когда сквозь тьму забрезжил слабый огонек на борту расшивы, то взлетающей вверх, то резко падающей вниз.
– Эй! – яростно табаня, завопил Николка и закашлялся, захлебнувшись ветром. – Э-ге-ей!
– Эй, на расшиве! – закричал и Алексей, приподнявшись, но едва не свалился в воду, вцепился в борт.
Все свистело, гудело вокруг, новая волна нахлынула… Вдруг раздался тяжелый удар, лодка с размаху врезалась в борт, затрещала, словно расколовшаяся яичная скорлупка, и мгновенно пошла ко дну вместе со своими седоками.
Алексей вырвался из-под толщи воды, отмахнул с лица мокрые пряди. Лихорадочно сорвал тяжелый, пропитавшийся водой кафтан, а потом, зажмурясь, нырнул и начал стаскивать тянущие ко дну, будто камни, сапоги. Наконец выметнулся на поверхность, задыхаясь, хватая ртом ледяной, жгучий воздух, с хрипом перевел дух и прямо перед собой увидел белое лицо Николки с черными провалами вместо глаз.
Алексей огляделся, ловя короткий проблеск луны. Оказывается, их уже снесло по течению, расшива таяла в ночи, но справа на берегу смутно виднелись очертания кремлевской стены – значит, они смогут туда доплыть. Тотчас луна вновь ушла за тучу, и Алексей вдруг сообразил, что видел рядом только Николку, а больше никого нет. Река была пуста…
«Господи! Господи, что же это?!»
Когда Алексей всем сердцем молил Бога сотворить чудо и спасти его от позора, едва ли он сам осознавал, о чем, собственно, просит. Но теперь, теперь… теперь, когда хмельная от шторма Волга ярилась вокруг, он, приподнявшись над волнами в последнем усилии, вдруг закричал:
– Лисонька! Ли-и-сонь-ка! – завопил истошно, отчаянно, готовый сейчас душу заложить дьяволу, только бы услышать отклик на свой зов.
Но не было ему ответа.
Волна хлестнула Алексея по лицу и разбилась на мириады брызг. Нет, это не волна, его жизнь разбилась вдребезги вместе со всеми грезами юности! И он завыл, захлебываясь, вырываясь из рук Николки, который пытался заставить его плыть к берегу.
В середине XVIII века нижегородские обыватели хорошо знали двухэтажный дом на склоне Егорьевской горы. Называли его Елагин дом.
Некогда служил Василий Елагин при доме князя Измайлова, возвысился до личного его камердинера и, видать, настолько хозяину потрафил, что был им отпущен на волю с содержанием, достаточным для нескудной жизни. Изрядное приданое получила также Неонила, горничная молодой княгини, которую самолично сосватал Василию князь-батюшка. Присоединив к подаркам то, что удалось выручить с помощью собственной удачливости и оборотливости, давая деньги в рост, Василий Елагин жил безбедно, хоть и воспитывали супруги дальних родственниц Неонилы Федоровны – двух сироток. Ту и другую крестили Елизаветой, ну кликали их Лисонькой и Лизонькой.
Приемыши звали опекунов тетей и дядей, однако соседи судачили, что такой-то заботе и родное дитя позавидовать может! Неонила попечением старой княгини Измайловой в юности получила недурное по тем временам домашнее воспитание и образование. Нрав она имела суровый, непреклонный, так что, в свою очередь, воспитанием и образованием девочек занималась со всею серьезностью, словно готовила их не для тихой провинциальной жизни и замужества в наилучшем случае за купцом средней руки или местным обывателем, а для чего-то несравнимо большего.
Девочек будили раным-рано, зимою еще затемно. Неонила Федоровна с вечера приготовляла для них длинный стол в столовой комнате, положив каждой грифельную доску и грифель. После молитвы, которую девочки читали по очереди, опасливо поглядывая на суровый лик тетушки, сестрицы садились за стол и брались за уроки, торопясь успеть до завтрака. Иначе его могло и не достаться.
В первую голову учили девочек русской грамоте. В моду безудержно входили иностранные языки, особенно – любимый государыней Елизаветой Петровной французский, и девочки уже изрядно болтали по-французски, расширяя запас слов штудированием двух книг без начала и конца, об одних обложках, – чудом сохранившихся у Неонилы Федоровны остатков многотомного романа Готье де Ла Кальпренеда «Клеопатра», с тщательно вымаранными сценами любовных объяснений.
Сестрицы несколько умели рисовать, сделали успехи в танцах – в тех, понятно, что плясывали в пору молодости их наставницы. И хотя, конечно, все это было далеко от утонченной светской дрессировки, их можно было представить в приличном обществе, не краснея за манеры и обхождение.
Обе ничего не ведали о своих родителях. Единственное, что сообщили им со временем, – они не родные сестры, а двоюродные, а отцы да матери их сгибли от морового поветрия. Тем и удовольствовались: прошлого для них не существовало. Обе жили нынешним днем, всецело подчиняясь Неониле Федоровне, которая очень умело накидывала узду на их мысли, чувства, желания и поведение.
Им ни в чем не было различия – ни в одежде, ни в еде, ни в добром или худом слове. Они носили одинаковые салопы, рубахи, сарафаны, платки. Две одинаково причесанные головки, льняная и русая, одинаково прилежно склонялись над книгою или шитьем. Они были ровесницы и крещены одноименно. Но прошло совсем немного лет, и стало ясно, что нет в свете двух менее схожих существ, чем эти сестрицы: Лисонька и Лизонька.
Лисонька заневестилась рано. Ей не было еще и тринадцати, когда ее большие глаза, темно-карие, зеркальные, обрели то умильно-застенчивое выражение, которое заставляло мужчин невольно оглядываться на нее. Одетая по-русски, как и полагалось девушке из небогатой обывательской семьи, она держалась с ужимками настоящей барышни.
Высокая ростом, как и ее сестрица, Лизонька была поплотнее, покрепче, но лицом – что ребенок: крутолобая, курносенькая простушка! Хороша у нее была только коса: длинная – до подколенок, толстая – едва обхватишь, шелковистая – не чета сестриной! Надо лбом и на висках по-детски завивались кудряшки. Глаза были очень светлые, серые, с тем молочно-мутноватым налетом, который можно увидеть у младенцев или у людей, проснувшихся после долгого крепкого сна. Несколько неловкая, она и впрямь казалась вечно дремлющей, что, впрочем, не мешало ей и работать споро, и в науках опережать хваткую, да забывчивую Лисоньку. Редко, очень редко, лишь под действием самых сильных потрясений, слетала с нее внешняя сонливость. Всего один такой случай могла бы привести Неонила Федоровна, но уж он-то надолго запомнился ей!
Было девушкам тогда лет по шестнадцати.
Настал день первого мая. С самого утра по улицам начали ездить рейтары с трубами и во всеуслышание объявляли, что по окончании обедни имеет быть военный парад, а затем увеселения с музыкой и потешными огнями в честь годовщины основания Вознесенско-Печерского монастыря.
Вся Благовещенская площадь была уставлена каруселями и балаганами, помостами для музыкантов. Говорили, что нижегородская военная команда должна показать примерное сражение. А пушкарский мастер якобы приготовил фейерверк с бенгальским огнем, который и собирался запалить на Поганом пруду.
А невдалеке, на Откосе, в закоулочках, вершилась иная потеха. Здесь появился сергач![6] Поводырь медведя был примечателен. Цыган высоченный, косая сажень в плечах, курчавый с проседью, бородатый да горбоносый – красавец собою, да беда: с одним глазом – карим, горящим, выпуклым. Второй глаз его был прикрыт сморщенным, стянутым веком со шрамом. Этот невольный прищур придавал красивому лицу цыгана выражение злобного лукавства. Впрочем, на то мало обращали внимания, наверное, потому, что не лукавого цыгана еще никому видеть не приходилось. Да и медведь у него был хорош: громадный, с лоснящейся от сытости шерстью, со светлыми пятнами на загривке, изобличавшими матерый возраст.
– Ну-ка, Михайла Иваныч, поворачивайся! – басил цыган, и никто не замечал сию обмолвку, что медведя не Михайлом Потапычем, как испокон веков на Руси ведется, а Михайлой Иванычем он кликал.
– Ну, ну, морэ![7] Привстань, приподнимись, на цыпочках пройдись, поразломай-ка свои кости! Вишь, народ собрался на тебя подивиться да твоим заморским штукам поучиться! – балагурил цыган.
Левой рукой он держал цепь, привязанную к широкому ременному поясу, а правой – увесистую орясину, на которую медведь изредка неприязненно косился. Повинуясь руке хозяина, который дергал и немилосердно раскачивал цепь, зверь сперва с необычайным ревом поднялся на дыбы, а затем начал истово кланяться на все четыре стороны, опускаясь на передние лапы.
– А покажи-ка ты нам, Михайла Иваныч, как молодицы, красные девицы в гости собираются, студеной водою умываются!
Медведь принялся что было мочи тереть лапами морду.
– А вот одна дева в зеркальце поглядела, да и обомлела: нос крючком, голова тычком, а на рябом рыле черти горох молотили! Ну, раздоказывай, Михайла Иваныч! – прокричал цыган.
В ответ медведь приставил к носу лапу, заменившую на сей случай зеркало, и страшно перекосил свои маленькие глазки, выворотив белки.
Это было до того уморительно, что зеваки зашлись от смеха, сгибаясь пополам и утирая слезы, не в силах уже ни рукоплескать, ни кричать, только заходились в хохоте.
Даже Неонила Федоровна, бывшая в числе зрителей цыганской потехи, искривила в улыбке тонкие губы. А сестрицы, позабыв об ужимках благовоспитанных барышень, заливались от всей души.
– Ой, бэнг![8] Ой, уважил, батюшка-князь Михайла Иваныч! Ой, распотешил, твое сиятельство! – выхвалял цыган, тряся цепью и яростно сверкая единственным оком.
Всякий норовил поближе глянуть на высокочтимого медведя. И колобродившая толпа ненароком вынесла Неонилу Федоровну с девочками вплотную к цыгану. Она глянула на сергача пристальней и вдруг ахнула так, что девицы враз оборвали смех и подхватили обмершую тетеньку под руки, не то рухнула бы наземь.
Цыган бросил безразличный взгляд на высокую женщину в черном платке и черной епанчишке[9], и внезапно лицо его полыхнуло румянцем.
– Дэвлалэ![10] – прошептал он и замер.
Цепи поникли. Мишка, почуяв слабину, сел на землю, всем своим видом являя робкое удовольствие от передышки.
В эти минуты на Поганом пруду зашумел, заиграл фейерверк, и переменчивый нрав толпы увлек ее к более шумному и редкостному зрелищу, так что через миг на улочке остались только медведь, цыган да остолбеневшая Неонила Федоровна с вцепившимися в ее руки сестрицами.
– Ты-ы? – протянул цыган, не сводя своего единственного глаза с Елагиной, и недоверчивая улыбка чуть тронула его губы. – Неужели ты?! Вот где схоронилась! Я искал… почитай, пятнадцать лет искал!
И тут он словно бы впервые заметил двух девочек, приникших к Неониле Федоровне.
– Твои, что ль, Неонила? – тихо спросил он. И, не дождавшись ответа, рыкнул: – Твои, говорю?! – так что несчастный медведь влип в землю, будто ожидая удара, а Неонила Федоровна, шатнувшись, вымолвила покорно:
– Мои…
– Ну-ну! – протянул цыган. – Вон что! И которая же из них… твоя? – Он особенным образом выделил последнее слово, и взгляд его словно бы насквозь прожег Неонилу Федоровну.
Она пронзительно вскрикнула и закрыла лицо руками. А цыган разразился длинной речью на своем языке, в которой особенно часто повторялось слово «ангрусти»[11]. Наконец взор цыгана остановился на беленьком личике Лисоньки и зажегся радостью.
– Эта? – резко спросил он, хватая ее за руку и дергая к себе. – Эта? Она? Ну, бэнг…
Лисонька обморочно пискнула, однако цыган, заломив ее руку, подтащил вплотную к себе, рывком цепи заставив медведя подняться с земли и вздыбиться над встрепенувшейся Неонилой Федоровной.
– Нет, Вайда, нет! – выкрикнула та отчаянно, но тут произошло нечто неожиданное.
Лизонька, которая поддерживала Неонилу Федоровну, сорвала с головы свой простенький платочек в белых мелких горошинах и со всего маху хлестанула им медведя по морде. Да еще раз, да еще, причем с такой яростью, с таким пронзительным визгом, что зверь, неловко загораживаясь лапами, повернулся и облапил своего хозяина: видимо, ища у него защиты, но, не соразмерив сил, свалил цыгана наземь, сам навалившись сверху.
Тогда Лизонька дернула к себе сестру, подтолкнула Неонилу Федоровну, и все трое бросились что было прыти к Егорьевской горе. На счастье, дом был совсем рядом.
Цыган-сергач исчез и более не появлялся. Может, медведь его придавил!
Более ни о нем, ни вообще о том случае не говорили. Только Неонила Федоровна нет-нет, да и вспоминала украдкой случившееся и тогда долго отвешивала земные поклоны под иконами, молясь, чтобы опять все забыть: и зловещего сергача, и вздыбившегося медведя, и писк Лисоньки, а пуще всего сверкающие глаза Лизоньки, ее стиснутый рот, бесстрашно занесенную руку – весь ее облик, внезапно утративший прежнюю неуклюжесть, исполненный ярости и торжества… пугающий!
Шли годы. Один из них выдался недобрым: Василий Елагин поехал в Москву по делам, однако в дороге простудился и умер, так и не доехав до столицы.
Хоть и держала Неонила Федоровна своего супруга при его жизни в черном теле, хоть и тщеславилась, что, мол, она сама своему дому глава, однако же после его безвременной кончины что-то словно бы надломилось в ней. Будучи и прежде-то невеселой, вовсе предалась она унынию, весь облик ее приобрел печать пугающей суровости и даже жестокости.
Куда бы сестрицы ни сунулись: в горницы, сени, даже в подклеть, – всюду их встречали ненавидящие глаза Неонилы Федоровны, ее злобное шипение и рукоприкладство. Она теперь жалела не то что атласу им на сарафаны, но и самой дешевой крашенины или китайки. Да что! Куска хлеба жалела девушкам, и частенько, поутру проснувшись, не знали сестры, удастся ли им поесть нынче хоть раз.
Но порою Неонила Федоровна девиц и вовсе не замечала, забрасывала все свои домашние дела и занятия с племянницами и принималась прилежно рыться в сундуках и кладовых, словно бы что-то разыскивая и шепча: «Да где ж оно? Где колечко?»
Девицы запирались в своей светелке и сидели там, обнявшись и дрожа. Та и другая чувствовали: Неонила Федоровна тронулась умом от нежданного бедствия, постигшего ее.
Дом хирел на глазах. Когда хозяйка по нечаянности выбила слюдяное окошко в девичьей светлице, она и пальцем не пошевельнула беду исправить: девушкам пришлось самим раздобыть высушенной кожи сома и затянуть брешь. Такое прежде видали они только лишь в самых недостаточных семействах. Теперь же привелось испытать самим, хотя в доме не переставали водиться большие, шальные деньги…
Жила Неонила Федоровна тем же промыслом, которым когда-то составил состояньице покойный Василий Елагин, – ссужала деньги под залог. Никогда не знала она недостатка в просителях. Но с той поры, как в Нижнем Новгороде расквартировался конногвардейский полк, отбою не было у Неонилы Федоровны от посетителей!
Ее предпочитали другим нижегородским заимодавцам за безотказность и неболтливость, со всеми она была одинаково услужлива, однако же отношение ее к молодому князю Алексею Измайлову было верхом предупредительности и даже раболепия.
Алексей Измайлов в военной службе состоять-то состоял, однако к названному конногвардейскому полку имел самое косвенное отношение. С ранней юности был он приписан к личной гвардии наследника: занесен в число ненаглядных его голштинцев. Императрица Елизавета Петровна распорядилась об этом, пожелав вознаградить князя Михаила Ивановича за многолетнюю верность дочери Петра, которую блюл Измайлов, даже когда она была всего лишь гонимой царевной.
Однако князь не мог и помыслить отдать единственного сына в тлетворный цветник двора. Надо было измыслить предлог Алеше в «почетной» службе состоять, впрямую ее не исправляя. Пораскинув умом, Михайла Иванович нашел-таки выход. Это было Нижегородской губернии село Починки!
Еще в конце тридцатых годов, еще при Анне Иоанновне, после того как продолжительная война против Турции выказала печальное состояние русской кавалерии, здесь, в Починках, был основан один из правительственных конных заводов. Вот тут-то и решил Измайлов пристроить своего Алексея. Якобы присматривать за поставкой лучших скакунов для конницы цесаревича.
Были прикуплены земли близ Починок, построена усадьба: живи помещиком, носи свое платье, а не попугайный желтый мундирчик, – и дело делай.
Все шло ладно да складно до тех самых пор, пока не нагрянули посмотреть знаменитый завод молодые кавалеристы.
После знакомства с блестящими кавалергардами Бутурлиным, фон Таубертом, Осторожским наставления батюшкины в глазах Алексеевых подернулись уныло-серым прахом, а запретные приманки света, придворной жизни засияли алмазным блеском. Бесчисленные рассказы о балах, интригах, прекрасных и доступных женщинах, о бурных кутежах и баснословных карточных ставках помутили его разум! Отныне тихая жизнь в Починках сделалась для него невыносимо тягостной, и когда новые приятели вернулись в Нижний, Алексей последовал за ними и снял в городе жилье поблизости от казарм.
Он внезапно ощутил неодолимую страсть к воле, к самостоятельному житью. Натура его, буйная, страстная, неуемная, щедрая, развернулась во всей своей недюжинной силе: он был неутомимей прочих и во хмелю, и в игре, и в блуде. Ничто из новых впечатлений не приедалось, ничто не наскучивало; и это постоянное излучение искреннего удовольствия, окружавшее Алексея, притягивало, невольно заражало его приятелей, особенно Николку Бутурлина.
Кроме того, Алексей был человек образованный, веселого нраву, великолепный собеседник, а главное – имел деньги. Николка же умел их тратить, и очень скоро Алексей испытал еще одно новое впечатление: впал в состояние вечных долгов.
К счастью, всегда и всюду существовали благонамеренные люди, снабжавшие деньгами нуждающихся с самыми умеренными процентами. Наиболее приятной среди нижегородских ростовщиков считалась вдова Елагина.
С того дня, как Алексей был введен к Елагиным, все здесь резко изменилось. Дом засиял чистотою. Девицам немедленно были справлены новые салопы, новые сарафаны и платки. Даже сама Неонила Федоровна приоделась и выглядела теперь добродушною купчихою, а не озлобившейся на весь мир фурией.
Когда Неонила Федоровна велела Лисоньке непременно присутствовать в горнице, если в доме появлялись Тауберт, Бутурлин, Осторожский или Измайлов, наиболее почетные гости, та сперва плакала от стыдливости и страха, однако же очень скоро поуспокоилась и даже вошла во вкус этой новой жизни.
Девушка весьма привлекала молодых повес, и не только расцветающей красотой. Было в Лисоньке что-то ласково-приветливое и милое, необычайно притягательное, ибо она не обдавала ледяным взором столичной барышни и в то же время не краснела до слез, как водится у провинциалок. Каждое движение ее было естественно, прелестно, кокетливо и, однако, сдержанно и целомудренно.
Когда Неонила Федоровна приказывала подать самовар, вкрадчивая грация Лисонькиной походки привораживала взоры. И еще она была умница: умела и взглянуть с пониманием, и улыбкою ободрить просителя, и слово молвить толково и к месту…
А в жизни Лизоньки мало что изменилось, разве только прибавилось черной работы по дому: теперь еще и за Лисоньку. Тетенька ее почти не замечала, лишь холодно, сурово велела исполнять то или другое. Вообще говоря, если Лисонька вдруг сделалась значительным лицом в доме, то Лизонька была сведена до положения прислуги, которую держали подальше от гостей. И только один раз за несколько месяцев обратилась к ней Неонила Федоровна не с распоряжением по дому.
Войдя неожиданно в кухню, где Лизонька раздувала самовар, Неонила Федоровна схватила запачканную сажей руку племянницы и сунула что-то маленькое, твердое и холодное. Сжала ей пальцы в кулак и вымолвила, пристально глядя в испуганные девичьи глаза:
– Может, и покарает меня Господь. Да что теперь! Носи. Не потеряй и сестре не показывай. Не то… – В ее взгляде блеснула угроза. И тетушка исчезла так же внезапно, как и появилась.
Лизонька разжала кулак. На ладони лежал серебряный перстенек с печаткой в виде подковки, привязанный к шелковому шнурку так, чтобы его можно было носить на шее подобно ладанке.
Лизонька так и обмерла!
Это было первое украшение в жизни, которое принадлежало только ей, а не им с сестрою вместе, как все их дешевенькие бусы и сережки. Простенький перстенек показался ей сейчас сказочным, царским сокровищем, владычицею которого она внезапно сделалась. И от неожиданности этого дара вдруг стало так страшно, что она едва не кинулась вслед за тетенькой, умоляя ее взять перстенек обратно и уж лучше отдать сестре. Но тут легкие Лисонькины шажки раздались за дверью, а свежий голосок прощебетал:
– Сестрица! Скорее самовар! Господа ожидают!
Привыкнув слепо повиноваться всем теткиным повелениям, Лизонька торопливо надела шнурок с перстеньком на шею и покрепче стянула у горла тесьму рубашки.
Однако Лисонька ничего не заметила. Привычно перехватив из рук сестры пыхтящий самовар и держа его на отлете, она прильнула на миг щекою к Лизонькиной щеке, выдохнула счастливо:
– Он здесь!
Сверкнула улыбкою и исчезла.
Лизонька подождала, пока стихнут шаги сестры, потом крадучись вышла из кухни и прильнула к щелке в дверях горницы.
Лисонька, потупив глаза, ловко разливала чай. У стола, рядом с Неонилой Федоровной, сидели двое: кавалергард и господин в штатском. Это были фон Тауберт и Алексей Измайлов.
«Он здесь!..» Да кто же он?
Для Алексея приятною неожиданностью оказалось встретить в лице ростовщицы человека, столь сильно к нему расположенного. Она почитает за честь, заявила Неонила Федоровна, быть полезной сыну своего благодетеля. Ведь они с покойным мужем обязаны его сиятельству начатками своего состояния, и теперь оно, разумеется, все к услугам Алексея. Таким образом получил он у Елагиной неограниченный кредит и самые низкие проценты. Порою благосклонность свою к Алексею Неонила Федоровна простирала и на его ближайших друзей.
Однако и Алексей, и его приятели захаживали к приветливой процентщице не только из-за почти дармовых денег. Нетрудно догадаться, что ничуть не меньшей приманкою в елагинском доме оказалась молоденькая племянница хозяйки. Тем паче что она весьма выделяла Алексея среди прочих… Но никто, конечно, знать не знал и предположить не мог, что после каждого визита Измайлова Неонила Федоровна с пристрастием выпытывала у Лисоньки о всяком взгляде, посланном ею князю и полученном в ответ, о выражении его лица, о каждом слове, которое могло ускользнуть от ее, тетушкина, внимания… Цель себе Неонила Федоровна определила весьма четко: увидеть Алексея у ног Лисоньки.
Если бы спросили у Лисоньки, она, наверное, сказала бы, что ей более по сердцу другой. Однако будущее в роли княгини Измайловой казалось Лисоньке столь же блестящим, как, например, титул королевы Британии. По сути своей она, конечно, была мотыльком, который радостно бросается на пламя, приняв его лишь за веселую игру света. Поначалу она со всею охотою следовала тетушкиным советам-приказаниям и «ловила» Алексея, как могла. Неизвестно, как бы далее все обернулось, не случись такой глупости, как пьяная драка.
Увлечение Алексея молоденькой племянницей вдовы не было секретом для его ближайших приятелей. Но если Бутурлин и Осторожский всячески одобряли молодого князя, то Эрик Тауберт однажды заявил, что дворянину зазорно морочить голову девушке, хоть бы и низшего сословия, не имея при том честных намерений, Алексей порохом вспыхнул:
– Не твое дело, Тауберт. Не тебе читать нравоучения! А вот возьму и женюсь на Лисоньке! Понял? На-ко, выкуси! – И он подсунул пудовую фигу к веснушчатому лицу Тауберта.
Николка присвистнул, Осторожский пьяно захохотал, а Тауберт вдруг вскочил из-за длинного стола (дело происходило в кабаке, причем далеко за полночь!) и бросился на Алексея.
– Что ты, черна немочь?! – сперва опешил тот, но немедленно схватил изрядного тумака.
Измайлов невольно отшатнулся к двери. Та не выдержала тяжести, распахнулась, и Алексей вывалился наружу, в туманную ночь. Тауберт пулей вылетел следом.
Бутурлин и Осторожский несколько замешкались, вразумляя кабатчика, осмелившегося запросить плату с господ офицеров, а когда вышли, довольно потирая руки, то обнаружили, что туман в эту раннюю апрельскую ночь, когда весна еще мерилась силами с уходящей зимой, стоит такой густой, что на расстоянии вытянутой руки ничего не видно.
Да, искать Измайлова и Тауберта было бы напрасно. Они в ту пору оказались уже далеко.
Выбравшись из Почаинского оврага, где стоял кабак, они вскарабкались на гору, под кремлевские стены, и в обход Пороховой, Кладовой, а затем и Димитровской башен вышли на Благовещенскую площадь.
Путь их сопровождался яростным взаимным нападением, беспрерывными ударами, падениями, стонами, потерей один другого во мгле и вновь слепою, беспощадною дракою, за которой явно стояла вовсе не мгновенная размолвка, не гневная вспышка, а давно зародившаяся и тщательно скрываемая неприязнь, не сказать – ненависть…
Это была какая-то дьявольская пляска по обрывам и косогорам, потом по площади и меж домов… И вот здесь-то, в закоулках, в нагромождении заборов, стен, тупиков, они наконец-то потеряли друг друга.
Алексей выждал, пока из глаз перестали сыпаться искры, и всмотрелся в темноту. Не скоро взгляд его нашел знакомую тропку, ведущую под откос Егорьевской горы. Вздох облегчения вырвался у Алексея. Да ведь совсем рядом Елагин дом! Заботливая преданность Неонилы Федоровны и ласковые глаза Лисоньки… И он ощутил, что его ненависть к Тауберту стихает, улегается, как волнение волжских волн, когда минует буря.
– Жаль, что ни роду ни племени, – пробормотал он и поморщился от саднящей боли в горле: Тауберт еще и придушить норовил. – А то б и впрямь женился!
Еще совсем было темно, но до третьего петушиного клика оставалось времени чуть. Звезды меркли, ощущалась близость утра. Алексей знал, что в Елагином доме встают ранехонько, и заспешил; надо было успеть привести себя в порядок и вернуться домой до свету. Даже в своем возбужденно-одурманенном состоянии Алексей понимал, что негоже тащиться ему, князю Измайлову, по нижегородским улицам в синяках, прихрамывая. Он как мог скоро дошел до знакомых ворот, нашарил сквозь прорезь калитки засов и, с усилием приподняв его, протиснулся во двор, ввалился в холодные сени и тяжело рухнул в углу, даже не найдя сил позвать на помощь.
– Кто там? – позвал мягкий девичий голос, показавшийся ему незнакомым. Кровь толчками била в уши. – Кто это?
Дверь из кухни распахнулась, на пороге встала девушка со свечой, в накинутой на плечи душегрейке. Вгляделась – и упала на колени подле Алексея:
– Господи! Вы ли, сударь?!
Кровь текла из рассеченного лба, он пытался сморгнуть, но видел только дрожание огоньков в глазах девушки: это пламя свечи отражалось в ее слезах.
– Батюшки! – слабо прошелестела она, отставив подсвечник, отчего лицо ее и вовсе утонуло во мраке, и, обхватив Алексея тонкими, но сильными руками, попыталась его приподнять. Коса ее, небрежно заплетенная со сна, тяжело свалилась на грудь Алексея, и этой малости достало, чтобы дыхание его пресеклось: он лишился сознания.
Впрочем, обморок был не глубок, и Алексей не переставал чувствовать руки девушки, обнимавшие его, тепло ее тела, еще не остывшего от постели, и губы, скользнувшие по его разбитым губам.
Это мимолетное, но острое блаженство вернуло ему сознание. Он открыл глаза, но девушка отшатнулась. Лицо ее скрылось в полутьме сеней. И тут же высокая черная фигура возникла на пороге. Все тело Алексея ломило, и сотрясение пола под стремительными шагами Неонилы Федоровны отдалось в нем невыносимым страданием. Он потонул в боли и едва слышал, как Елагина кричит:
– Лисонька! Подай воды! Чистых полотенец! Да где ты запропастилась?
Алексей тупо удивился: «Зачем звать? Она же здесь…»
Потом запыхавшийся голос проговорил:
– Обеспамятела она с испугу! Я ее в светелку свела, уложила. Я помогу вам, тетенька.
И опять сердитый говор вдовы:
– Вот дура девка! Не пришло еще время обмороки разводить! Да ладно. Бери его под коленки. Поднимай… Понесли!
Немилостивые, сильные пальцы вцепились в его плечи. И прежде чем окончательно лишиться чувств, Алексей успел подумать: «Обеспамятела? Лисонька? Увидевши меня, ничуть не испугалась, а потом… Вот чудно!»
И это было последней его мыслью.
Однако тут вышла небольшая ошибка. В ту минуту, когда Алексей ввалился в сени, Лисоньки дома не было. Она бежала по белой от инея улочке к колодцу. Девушка очень любила раным-рано, еще затемно, пройтись по утреннему морозцу, чтобы враз сон отогнать, и сейчас бойко позвякивала коромыслом, глядя на медленно тающие звезды.
Колодец был неподалеку. Лисонька быстро набрала воды, выловила из бадейки тоненькую льдинку и в тишине, царившей вокруг, внезапно услышала тихий стон.
Огляделась… под забором смутно виднелась скорчившаяся фигура.
Призрачный свет инея слабо рассеивал тьму, но Лисонька узнала человека еще прежде, чем увидела его лицо. Узнала – и сердце забилось так, что нечем стало дышать! Он ведь это – тот, о ком с недавних пор тайком от тетеньки, от сестрицы, даже от самой себя грезила она, был распростерт здесь, окровавленный!..
Слабенькая, пугливая Лисонька, которая бледнела и закатывала глаза, стоило ей палец уколоть и каплю крови увидать, теперь поднатужилась, приподняла раненого и, умостив его голову на своем плече, принялась стирать кровь и грязь с его лица.
Глаза, в которые она прежде и взглянуть не смела, вдруг открылись.
– Луиза, – прошептали бескровные губы. – Liebe, meine Taube…[12] Будьте моей женой… умоля-а…
Он снова лишился чувств, да и Лисонька сделалась на грани обморока от слов сих и от неожиданности происшедшего. Она сидела под забором, не выпуская из своих объятий того, кто только что к ней посватался – этого она не представляла себе даже в самых смелых своих мечтах! – а в голове ее толклась одна мысль: «Что скажет тетенька? Что теперь скажет тетенька?!» И так оставалась недвижима она до той поры, пока не расслышала встревоженный голос сестры:
– Лисонька! Да где ты запропастилась?!
Темная фигура бросилась к застывшей на земле девушке, вгляделась, замерла, ахнула:
– Господи! Ведь это же господин Тауберт?! И он тоже?..
– Тоже? – слабо удивилась Лисонька. – Кто же еще?
– Да князь же! – горячим шепотом выдохнула Лизонька. – Князь Алексей у нас в сенцах беспамятен лежит! – И тут глаза ее округлились от изумления. – Неужто схватились они? Неужто подрались? И Тауберт его… в кровь?! Ах, разбойник! Злодей!
В голосе ее зазвенели слезы, она с гневом поглядела на полуживого барона, и Лисонька тут же вспыхнула и, покрепче прижав к себе падающую Таубертову голову, с не меньшим негодованием уставилась на сестру.
Серые и черные глаза встретились, взоры скрестились, полыхнув огнем взаимной ненависти… Но тут же пламень угас, и сестры в неверном утреннем полусвете продолжали глядеть друг на друга – сперва недоуменно, потом с изумлением, потом с робким пониманием.
Они ведь росли рядом с самого младенчества, они были друг для дружки зеркалом, они мысли взаимно прочитывать умели. Так разве ж трудно было одной угадать причину сердечного трепета другой?
«Значит?..» – засветилась отгадка в глазах Лизоньки, и Лисонька в ответ лишь ресницами дрогнула: «Да, да! А ты, стало быть?..» – «Да, да!» – застенчиво улыбнулась в ответ Лизонька; и сестры, прильнув друг к дружке щеками, счастливо рассмеялись.
– Только бы тетенька не проведала! – шепнула Лисонька, и Лизонька даже вскинулась:
– Господи Иисусе! Что ж это я? Забылась! Тетенька ведь кличет тебя, надрывается. Там же князь!..
Лисонька привскочила было, но Тауберт слабо застонал, и она опять припала к нему, шепча:
– Я здесь, здесь!
Лизонька свела брови, что-то обдумывая. Потом проворно ощупала бессильное тело барона, вгляделась в лицо.
– Все цело, слава богу. Не страшись за него, – шепнула она сестре, а затем торопливо порылась в складках сарафана и вынула медную монетку. – Опусти-ка его наземь да беги скорей к Силуянушке. Вели ему на тачке господина Тауберта домой отвезти. Негоже, если застанут его тут. Знаешь, где живет он?
– Знаю, – кивнула Лисонька. – Возле церкви Жен-Мироносиц.
– Да не медли ни минуточки! Я от тетеньки отговорюсь, но ты поспешай! – И, еще раз поцеловав сестру, Лизонька убежала.
Силуян был тихий косноязыкий бобыль, живший через два дома от Елагиных и за мизерную плату исполнявший у них черную работу. Сестриц он любил всем своим одиноким, убогим сердцем, а потому по первому слову Лисоньки впрягся в тачку, на которую они вдвоем погрузили беспамятного барона. А потом Лисонька коснулась губами бледного лба Тауберта, перекрестила его и опрометью бросилась домой – по черной лесенке да в свою светелку.
Когда блеклый апрельский рассвет лишь забрезжил, запыхавшийся Силуян вернулся домой и вынул из печи горшок с кашей. Но в этот миг в его избенке появилась уже не Лисонька, а Лизонька и велела немедленно взять тачку да отвезти раненого барина домой, на Панскую улицу.
Глаза Силуяна полезли на лоб.
Но Лизонька, склонив голову, чтобы скрыть усмешку, сунула ему еще полушку, после чего Силуян послушно пошел за тачкой, а потом отвез перевязанного и отмытого Алексея Измайлова в его дом. Конечно, недоумение долго терзало беднягу Силуяна; однако по причине его робости и косноязычия тайна сестриц была навеки погребена в этой тщедушной груди.
С этих-то самых пор все и пошло-поехало наперекосяк, не по-тетушкиному. Каждое утро, далеко до свету, Лисонька с коромыслом бежала к колодцу, где ее терпеливо поджидал верный Тауберт.
Когда он, уже в добром здравии, повторил свое предложение Лисоньке и выразил незамедлительную готовность явиться к госпоже Елагиной, чтобы просить ее благословения, Лисонька пришла в ужас. Не сразу, но все-таки решилась она кое-что пояснить Тауберту, и сметливый барон понял: ни благословения, ни приданого не будет.
Лисонька очень хорошо знала презрительное, не сказать более, отношение тетеньки ко всем тем, кто хоть раз являлся к ней с закладом – кроме Измайлова. Могла, конечно, оставаться надежда, что сам Алексей не клюнет на Лисоньку-приманку, не попадется в раскинутые Неонилой Федоровной тенета. Но сия надежда оказалась напрасной.
Был он к тому времени настолько увлечен Лисонькою, что и покрасневшие глаза девичьи, и принужденное поведение, и натянутость речей, пришедшие вдруг на смену прежнему кокетству, умудрялся истолковывать самым благоприятным для себя образом. Он решил, что Лисонька без памяти влюбилась в него, оттого и сделалась застенчива сверх меры. «По счастью, Неонила Федоровна меня поощряет, – думал Алексей. – Ведь она стала все чаще выходить из горницы и оставлять нас с Лисонькою наедине». Однако чего не знал Алексей, то было известно молодой девушке: сквозь щелку в двери тетушка следила за каждым ее шагом, за каждым движением. А потому Лисонька, то сжимаясь, как испуганная птичка, то расправляя перышки, игриво поводила плечиками, стреляла глазками, поджимала губки…
На Алексея все это действовало магнетически, а потому рано или поздно случилось то, что должно было случиться. Однажды, когда Неонила Федоровна зачем-то удалилась из горницы, Алексей вдруг схватил девушку за беленькую ручку и принялся упоенно покрывать ее поцелуями.
Лисонька, конечно, сделала попытку выдернуть пальчики, но Алексей покрепче за них ухватился и, сам испугавшись своей смелости, зачастил:
– Ах, нет, не вырывайтесь, Лизавета Васильевна! Я знаю, что не противен вам! Я помню, как ваши милосердные ручки ласкали мое раненое чело, как ваши жаркие губки…
Алексей осекся, сообразив, что зашел, пожалуй, слишком далеко. Негоже и намекать-то на такое! К тому же Лисонька вытаращила на него глаза, полные столь несказанного изумления, что он догадался: здесь что-то не то…
Они так и стояли, рука в руке, когда отворилась дверь и на пороге возникла Неонила Федоровна.
Лисонька, пискнув, метнулась было прочь из горницы, да тетушка поймала ее за косу и швырнула в угол.
– Что сие значит? – воскликнула Неонила Федоровна, указуя перстом на Алексея.
Тот судорожно открыл рот – и закрыл его, не сказав ни слова, весь облитый холодным потом.
– Вон! Подите вон! – Грозный перст Неонилы Федоровны простерся к дверям.
Алексей повернулся на ватных ногах и послушно пошел, от испуга не сознавая, что делает. Но тут Неонила Федоровна каким-то необъяснимым маневром оказалась перед ним, загораживая выход, а палец ее теперь был грозно воздет к потолку.
– Бог есть, князь! Бог – есть! – провозгласила она, после чего вдруг прижала ладони к лицу и глухо, горестно вымолвила: – Как же вы могли, ваше сиятельство?! Знал бы мой благодетель, ваш батюшка…
Она умолкла, и Алексей содрогнулся, представив себе лицо отца: если бы он сейчас видел все это!
– Знал бы ваш батюшка, что вы вознамерились обмануть невинность юной, неопытной девицы! Конечно, мы – люди убогие, сироты; конечно, нас всякий обмануть может. Но вы-то… вы, князь!
И она тяжело зарыдала, рухнув на лавку.
Алексей стоял столбом. Он только и мог, что водить глазами от Лисоньки, скорчившейся в уголке, до поникшей Неонилы Федоровны. Обе эти фигуры представляли собою воплощение такого горя, что он вдруг почувствовал себя величайшим на земле грешником. А ведь еще минуту назад он не видел ничего зазорного в том, что поцеловал ручку Лисоньке. Он и не помышлял нанести бесчестье или надругательство, о коих толковала Неонила Федоровна. Лисонька ведь такая миленькая, он ни за что не причинил бы ей зла! Более того – он любит, любит ее.
Алексей вдруг понял это – и ощутил величайшее облегчение. Он сейчас скажет об этом во всеуслышание, и Лисонька с тетушкой успокоятся!
И, с величайшим трудом разомкнув пересохшие губы, Алексей вымолвил:
– Да я не… я не имел дурных намерений. Я со всем почтением к Лизавете Васильевне и к вам, Неонила Федоровна… я же хотел…
Гневливое выражение вмиг слиняло с лица Неонилы Федоровны, она облегченно прикрыла глаза, а потом посмотрела на Алексея уже совсем иначе – с вернувшейся материнскою ласковостью.
– Господи, боже мой, Алексей Михайлович! Как же вы меня успокоили! Как осчастливили! – Она прижала руки к груди, и улыбка теперь не шла с ее лица. – А то у меня сердце едва не разорвалось: каково было бы его сиятельству Михайле Ивановичу узнать о бесчестии, сыном учиняемом! Но теперь, коли у вас уже все слажено, – певуче говорила она, поднимая Лисоньку, беря за руку ее и Алексея, – то я не стану противиться вашему счастию! – И она соединила их руки. – Благословляю вас, милые дети мои!
Алексей встрепенулся и сделал попытку отдернуть руку, но у Неонилы Федоровны были железные пальцы.
«Да что это вы? – хотел воскликнуть он. – Я ведь вовсе не о том!»
Но следующие слова Неонилы Федоровны крепко заткнули ему рот:
– А что до ваших долговых расписок, Алексей Михайлович, – ласково говорила Елагина, – то, будьте благонадежны, батюшка ваш о них и не узнает!
Матушка Пресвятая Богородица… Да как же он забыл о расписках-то! Там же немыслимые суммы!
Алексей пошатнулся, зажмурился. А медоточивый голос Неонилы Федоровны так и вливался в уши:
– И о драке вашей с господином Таубертом… и об том, что вы кабак в Канавине подпалили (числилась за Алексеем, меж прочих, и сия шалость, числилась!), и что жида-ростовщика в исподнем по снегу катали, грозясь силком окрестить, коли долга господину Митяеву, другу вашему, не спишет… Обо всем смолчу, все от его сиятельства сокроем, а должок ваш зачтем как часть Лисонькина приданого…
Алексей открыл глаза.
Перепуганное лицо Лисоньки маячило пред ним. И ощущение чего-то родного, теплого прихлынуло к сердцу Алексея при взгляде на это милое, залитое слезами лицо. Лениво скользнула мысль: «Пусть будет, как будет».
Он поднялся, снова взял Лисоньку за руку и со всею возможною твердостью произнес:
– Елизавета Васильевна, умоляю вас составить мое счастье. Будьте моею женою.
И перевел дух с облегчением.
Наутро после бессонной ночи заплаканная Лисонька все рассказала Тауберту. Барон вынес удар, не дрогнув, и быстрый, расчетливый немецкий ум тотчас нашел единственно возможное спасение: бегство.
Он давно уже подал прошение об отставке, и разрешение из столицы могло появиться уже скоро – через месяц, самое большее два, три. А там сразу – тайное венчание и скорый путь в Ригу, где старый барон и его супруга будут счастливы принять сына с молодою женою. А его скромного состояния вполне достанет для них двоих, уверял пылкий Тауберт.
Лисоньке же предстояло елико возможно оттягивать венчание с Измайловым.
Время летело: весна миновала, близилось к концу лето. Утренние свидания Лисоньки с бароном сделались небезопасны из-за ранних рассветов, и они встречались теперь в полночь, едва не до вторых петухов застаиваясь у колодца, свою судьбу обсуждая. И вот после одного из таких свиданий Лисонька скользнула в заботливо приотворенную для нее черную дверь, прокралась наверх, в светелку, и бросилась на постель рядом с сестрою.
– Ну? – спросила та, приподнимаясь на локте. Луна заливала каморку, и в этом холодном свете Лизонька видела пылающие сестрины щеки и лихорадочно блестящие глаза. – Ну, что? Говори же!
– Все решено. Отставка ему дозволена, – выпалила Лисонька. – Завтра же сговорится с попом. Через два дня ночью меня увезет. Надо надеяться, тетушка лишь поутру хватится. Авось не найдет!
– Тетушка-то? – Лизонька покачала головой. – Да она тебя из-под земли выроет. Разве не знаешь?
Лисонька поникла на подушку. Как не знать! В глубине души она и сама не верила, что замысел Тауберта может удаться. Неонилу Федоровну не проведешь, надеяться нечего!
– Тетенька велит с Измайловым тайно венчаться! – прошептала она сквозь слезы. – Вдарило ей в голову! Мол, иначе его батюшка меня и на порог не пустит, благословения не даст. Да на что мне его благословение? Лучше в петлю, чем под венец с Алексеем Михайловичем! И милый он, и добрый, и собой пригож, но нелюб мне, вот беда.
– Тебе нелюб, – шепнула Лизонька. – Тебе-то нет, а вот мне…
– Да знаю, знаю я! – всплеснула руками Лисонька. – Что же делать нам, господи?!
– Погоди-ка плакать, – вдруг сказала Лизонька задумчиво. – Пускай господин Тауберт ищет попа. Пригодится! А ты скажи тетеньке, что с Измайловым под венец готова по первому ее слову, только условие поставь, чтоб непременно ночью окрутили вас. И мысль подай: мол, ни к чему, ежели она при том венчании будет. Пускай дома останется да шум для отвода глаз поднимет: мол, сбежала племянница. И скажи ей, что я сама тебя в церковь сопровожу. Вызнай, на какой день князь о венчании сговорится, и на то же время же венчание с господином Таубертом назначай. Поняла?
Лисонька свела брови, мучительно раздумывая.
Что же это получается? Выходит, Алексей будет ее ждать в одной церкви, в то время как она будет в другой венчаться с Таубертом? Но ведь если она в срок не объявится, Алексей вернется в тетушкин дом, а что за тем последует… подумать страшно!
Лизонька прочла ее мысли, потому что успокаивающе улыбнулась сестре. Отбросив со лба растрепанные кудри, она села. Лунный луч упал на ее лицо, и оно вдруг показалось Лисоньке вовсе незнакомым и удивительно красивым.
– Все сладится. Ты с господином Таубертом обвенчаешься. Ну а князь…
– А князь? – эхом отозвалась Лисонька.
– А князь лишь думать станет, что рядом с ним ты. На самом же деле он повенчается с другой.
– С другой?!
В глазах сестры плескался серебряный лунный свет. И, устремив на Лисоньку чужой, странный, таинственный взор, она тихо молвила:
– Со мной.
Сверчок-кузнец ковал всю ночь где-то в щели светелки, а когда он кует по углам, это значит, что он живущих из дому вываживает.
«Знать, судьба», – спокойно подумала Лизонька, когда они с сестрою простились с теткою на крыльце и пошли в обход кремля, нижней дорогою.
Уже смеркалось. Сестры молчали, поддерживая одна другую на косогоре. За Сторожевой башней, забравшись за кусток, торопливо обменялись одеждою: Лизонька надела черный роброн, подаренный Лисоньке князем, набросила ее же новый салоп, голову окутала флером и украдкой надела на палец перстенек, который прежде носила на шнурке. Лисонька облачилась в сарафан сестры, платок и епанчишку. Теперь их пути должны были разойтись.
Лисоньке предстояло дойти до Поганого пруда, где караулил Тауберт с двуколкою, мчать в Высоково, где ожидало их венчание, а оттуда, без задержки, прямиком на Санкт-Петербург и Ригу. Лизонька же намеревалась дальнею, обходною дорогою добраться до Успенской церкви, где… где… Она отогнала мысли, от которых бросало в дрожь.
Медлить не следовало. Оправив платье, сестры торопливо перекрестили друг дружку, расцеловались. И вдруг обеих разом пронзила одна и та же догадка: вот сей же миг разойдутся их дороги, да не на час, не до утра, а может статься, навеки!
Лисонька вскрикнула, готовая зарыдать в голос, но Лизонька резко оттолкнула ее: «Храни тебя Господь!» – и опрометью кинулась вниз по тропке в темноту.
Она бежала и плакала. Она знала, что прощается сейчас со всем миром, где росла, где жила спокойно, порою счастливо… Она бежала к неизвестности, почти наверное – к позору: ведь, когда обман откроется, гнев Алексея может быть ужасен! Однако с тех самых пор, как она увидала голубые глаза молодого князя, тревожная явь и неспокойный сон ее были полны мыслями о нем одном! Лизонька готова была на все, чтобы им завладеть.
Еще совсем недавно не было несчастнее ее во всем свете, ибо думала Лизонька, что сестра влюблена в князя. И мучительно было лежать ночами рядом с Лисонькой, чувствуя не привычную, спокойную нежность к сестре, а горечь и ревность, которые жгли, подобно угольям, подсунутым под спину.
Как-то за полночь она соскочила с постели и выбежала на черное крылечко, не в силах сдержать ненависти в мыслях и сердце. Она вся пылала, но предвесенний морозец обрушился на нее, словно ведро ледяной воды, и Лизонька замерла, обхватив руками голые плечи и глядя на белые облачка своего дыхания, которые улетали от нее и растворялись в ночи. Чудилось, это ее думы и терзания как бы отделяются от ее души и стремятся вдаль, обретая свою собственную, отдельную судьбу. И тут же представилось, что они не развеются под ветром, а улетят бог весть куда, далеко… где сделаются насельниками особенного мира. Но мир сей не прозрачен и призрачен, как страна снов, а вполне осязаем. Сила же его в том, что он может оказывать обратное действие на существо, его породившее. Возвращать злое злому, то есть ей?..
Это было уму непостижимо. Это было невозможно. Однако Лизонька не сомневалась, что сия догадка – истина. Ведь и молитвы – суть слова, трепет уст, выражение сердечных чаяний, но производят же они свое действие: жизнь меняют, душу утешают… И тут же, стоя на морозном крыльце, она зареклась от злобных мыслей, враз уверовав, что новый мир, ими создаваемый, – с адом схож, а его исчадия ей гибельны.
Она была воистину счастлива тогда, избавившись от ненависти к сестре. Она не думала, что участь, уготованная ею для Алексея, есть то же самое зло, последствия коего не замедлят вернуться к ней. Но недолго пребывала она в блаженном ослеплении…
Как могли они с Лисонькой надеяться, что тетушку можно провести?! Нет, все разгадала Неонила Федоровна, все выведала и настигла обманщицу, обрушив на нее жуткую правду. И не чем иным, как Божьей карою, не могло оказаться это свадебное венчание!..
Лизонька открыла глаза и какое-то мгновение пыталась судорожно схватить ртом воздух, ибо все еще ощущала себя в смертельных объятиях ледяной, кипящей, бушующей Волги. Так тихо и темно было вокруг, что почудилось, будто она уже мертва и лежит в могиле. С воплем рванулась и ощутила: от кончиков пальцев мелкое колотье пошло по всему телу, как это бывает, когда отходит замлевшая рука или нога.
Лиза начала понимать, что долго пробыла где-то недвижима. Но где?
Она помнила страшный шторм, вмиг смешавший сферы земные и небесные. Лодку, пляшущую на волнах, искаженное горем и страхом лицо Алексея… А потом вода разверзлась, словно бы лодка устремилась в некую пропасть, и тяжелые волны сомкнулись над головою, будто каменные своды.
И все же ей удалось вырваться из воды к воздуху и ветру, и, открыв полуослепшие глаза, Лиза почти над собою увидела громадину расшивы. Течение тащило под днище. Но не за себя она страшилась. «Да жив ли Алексей?!» – мелькнула мысль. Поднятая на гребне, Лиза сумела обернуться и увидела две пляшущие на волнах головы, озаренные луною. «Слава богу!» И более она ничего не успела подумать: ее ударило о борт, а затем понесло в глубину. Она вовсе не умела плавать, но догадалась подчиниться течению, задержать дыхание, и через бесчисленное количество времени, когда, казалось, сердце вот-вот разорвется от удушья, ее вытолкнуло вверх. И она смогла наконец-то вздохнуть.
Обрывая ногти, Лиза попыталась уцепиться за плотно пригнанные, разбухшие доски расшивы, крикнула, уже захлебываясь. И вдруг что-то тугое, толстое, сырое попало ей под руку. Канат! Она вцепилась изо всех сил…
Что было дальше, Лиза не помнила, однако понимала, что спасена. Она в какой-то избе, и за мутными окошками уже виднеется рассвет.
Едва слышные голоса: мужской и женский, – доносились до Лизы. Они почудились странно знакомыми. Однако если женский голос, очень мягкий, бархатистый, успокаивал, то голос мужчины, неровный, порою срывавшийся на хрип, пугал девушку.
– Ну так где ж он, тот господин? – настойчиво спрашивал мужчина, а женщина мягко отговаривалась:
– Откуда мне знать? Разве он сказывал? Велел за девкой ходить, я и хожу. А что да как, мне и ни к чему.
Что-то забулькало, повеяло духмяным паром, и Лиза догадалась, что женщина заваривает какие-то травы.
– Девка? – хмыкнул мужчина, и к запаху трав добавился табачный дух: видимо, он разжег трубку. – Девка, ишь ты! Не девка, а барышня, так ведь, а, Татьяна?
– Будет тебе! – прикрикнула женщина, и в голосе ее прорвались давнее, скрытое раздражение и легкое дуновение страха. – Заладил! Надоело, понял, Вайда?
– Надоело тебе! Неужто ослушаться посмеешь? Или отдашь все-таки колечко?
– Дэвлалэ! – с сердцем выкрикнула Татьяна. – Да где ж я тебе его возьму?! Сколько раз говорено: было кольцо, да куда-то запропало. Может, соскользнуло? Пальцы-то вон как у нее исхудали, долго ли упасть колечку?..
Лиза шевельнула левой рукой, но не ощутила на безымянном пальце прохладного ободка. Что же это за кольцо? Что значило для тетушки-покойницы, что значит для этого незнакомца? И где оно?