Рассказчица - Джоди Пиколт - E-Book

Рассказчица E-Book

Джоди Пиколт

0,0

Beschreibung

После трагического происшествия, оставившего у нее глубокий шрам не только в душе, но и на лице, Сейдж стала сторониться людей. Ночью она выпекает хлеб, а днем спит. Однажды она знакомится с Джозефом Вебером, пожилым школьным учителем, и сближается с ним, несмотря на разницу в возрасте. Сейдж кажется, что жизнь наконец-то дала ей шанс на исцеление. Однако все меняется в тот день, когда Джозеф доверительно сообщает о своем прошлом. Оказывается, этот добрый, внимательный и застенчивый человек был офицером СС в Освенциме, узницей которого в свое время была бабушка Сейдж, рассказавшая внучке о пережитых в концлагере ужасах. И вот теперь Джозеф, много лет страдающий от осознания вины в совершенных им злодеяниях, хочет умереть и просит Сейдж простить его от имени всех убитых в лагере евреев и помочь ему уйти из жизни. Но дает ли прошлое право убивать? Захватывающий рассказ о границе между справедливостью и милосердием от всемирно известного автора Джоди Пиколт.

Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:

Android
iOS
von Legimi
zertifizierten E-Readern
Kindle™-E-Readern
(für ausgewählte Pakete)

Seitenzahl: 692

Veröffentlichungsjahr: 2022

Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:

Android
iOS
Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.



Оглавление
Часть первая
Часть вторая
Часть третья
Благодарности
От автора

JODI PICOULT

КНИГИДЖОДИ ПИКОЛТ

Девятнадцать минут

Простая правда

Второй взгляд

Сохраняя веру

Новое сердце

Время уходить

Ангел для сестры

Клятва. История любви

Книга двух путей

Рассказчица

Jodi PicoultTHE STORYTELLER Copyright © 2013 by Jodi PicoultOriginally published by Gallery Books, a Division of Simon & Schuster, Inc.All rights reserved

Перевод с английскогоЕвгении Бутенко

Серийное оформление и оформление обложки Ильи Кучмы

Роман публикуется в новом переводе.

Пиколт Дж.Рассказчица : роман / Джоди Пиколт ; пер. с англ. Е. Бутенко. — СПб. : Азбука, Азбука-Аттикус, 2022.

ISBN 978-5-389-21092-9

16+

После трагического происшествия, оставившего у нее глубокий шрам не только в душе, но и на лице, Сейдж стала сторониться людей. Ночью она выпекает хлеб, а днем спит. Однажды она знакомится с Джозефом Вебером, пожилым школьным учителем, и сближается с ним, несмотря на разницу в возрасте. Сейдж кажется, что жизнь наконец-то дала ей шанс на исцеление. Однако все меняется в тот день, когда Джозеф доверительно сообщает о своем прошлом. Оказывается, этот добрый, внимательный и застенчивый человек был офицером СС в Освенциме, узницей которого в свое время была бабушка Сейдж, рассказавшая внучке о пережитых в концлагере ужасах. И вот теперь Джозеф, много лет страдающий от осознания вины в совершенных им злодеяниях, хочет умереть и просит Сейдж простить его от имени всех убитых в лагере евреев и помочь ему уйти из жизни. Но дает ли прошлое право убивать?

Захватывающий рассказ о границе между справедливостью и милосердием от всемирно известного автора Джоди Пиколт.

© Е. Л. Бутенко, перевод, 2022© Издание на русском языке, оформление.ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2022Издательство АЗБУКА®

Моей матери, Джейн Пиколт, потому что ты научила меня: нет ничего важнее семьи. И потому, что спустя двадцать лет снова наступила твоя очередь

Отец доверительно обсуждал со мной свою кончину.

— Ания, — говорил он, — чтоб на моих похоронах никакого виски. Пусть будет самое лучшее вино из ежевики. И ни капли слез, запомни. Только танцы. А когда меня опустят в землю, хочу, чтобы зазвучали фанфары и полетели белые бабочки.

Личность — вот какой был у меня отец. Деревенский пекарь, он каждый день в придачу к хлебам, которые выпекал для жителей деревни, пек булочку для меня — особенную и самую вкусную, свернутую в кольцо и похожую на корону принцессы, в тесто отец добавлял сладкую корицу, шоколад и один секретный ингредиент — свою любовь ко мне (так говорил он сам), и ничего вкуснее я в жизни не ела.

Мы жили на окраине деревни, такой маленькой, что все знали друг друга по именам. Наш дом с соломенной крышей был сложен из речных камней; печь, в которой отец пек хлеб, прогревала его целиком. Я частенько сидела за кухонным столом и лущила горох, который выращивала сама в маленьком садике позади дома, а отец открывал заслонку кирпичной печи, засовывал внутрь пекарскую лопату и вынимал круглые румяные караваи. Свет мерцающих углей подсвечивал мышцы его рук и спины, рельефно выделявшиеся под пропитанной потом рубахой.

— Я не хочу, чтобы меня хоронили летом, Ания, — говорил он. — Постарайся, чтобы я умер в прохладный день, когда дует свежий ветерок. Пока птицы не улетели на юг, пусть споют для меня.

Я притворялась, что беру на заметку его просьбы. Меня не пугали такие мрачные разговоры; отец казался мне слишком здоровым и сильным, чтобы я могла поверить, будто эти его просьбы когда-нибудь придется выполнять. Некоторые жители деревни находили наши отношения с отцом странными — как можно шутить о таких вещах? — но мать моя умерла, когда я была маленькой, и у нас никого больше не было: у меня — он, а у него — я.

Проблемы начались в тот день, когда мне исполнилось восемнадцать. В последнее время фермеры не раз жаловались на неприятные происшествия: они шли покормить свою птицу и обнаруживали в курятниках только окровавленные перья, будто разметанные взрывом, или находили в коровниках телят, едва ли не вывернутых наизнанку, а вокруг останков уже жужжали мухи.

— Лиса, — рассуждал сборщик налогов Барух Бейлер; он жил в роскошном доме в конце главной деревенской площади, который напоминал украшение на груди королевской особы. — Или лесной кот. Платите, что полагается, и взамен вам обеспечат защиту.

Однажды Бейлер пришел к нам, когда мы были к этому не готовы — я имею в виду, не забаррикадировали дверь и не затушили огонь, чтобы все выглядело так, будто нас нет дома. Отец месил тесто и лепил хлебы в форме сердечек, как всегда делал в мой день рождения, чтобы жители деревни знали: сегодня особенный день. Барух Бейлер вошел в кухню, поднял свою палку с золотым набалдашником и ударил ею по рабочему столу. Мука облаком взвилась в воздух, а когда осела, я посмотрела на кусок теста в руках отца, на это разбитое сердце.

— Прошу вас, — сказал отец, который никогда ни о чем не просил. — Я помню о своем обещании. Но дела идут неважно. Если бы вы дали мне еще немного времени...

— Ты просрочил платеж, Эмиль, — прорычал Бейлер. — Я беру в залог эту крысиную нору. — Он нагнулся вперед, и впервые в жизни я усомнилась в непобедимости отца. — Поскольку я щедрый человек, великодушный человек, то даю тебе срок до конца недели. Но если ты не найдешь денег, ну, я могу сказать, что́ тогда будет. — Он поднял палку и скользящим движением провел по ней рукой, как по клинку. — Тут в последнее время было столько... неприятностей.

— Вот почему у нас так мало покупателей, — тоненьким голоском пропищала я. — Люди не ходят на рынок, потому что боятся зверя.

Барух Бейлер повернулся, будто только сейчас заметил мое присутствие. Он окинул меня пристальным взглядом — от заплетенных в косу темных волос до кожаных башмаков, дырки на которых были залатаны кусками прочной ткани. Меня пробрала дрожь, но не такая, как от взгляда Дамиана, начальника стражи, когда я шла по деревенской площади, а он смотрел на меня, будто кот на сливки. Нет, взгляд Баруха был более торгашеским, словно он пытался оценить, сколько я могу стоить.

Бейлер протянул руку поверх моего плеча к стойке с полками из металлической сетки, где остывали недавно испеченные хлебы, взял один, в форме сердца, и сунул себе под мышку.

— Обеспечение кредита, — заявил он и вышел из дома, оставив дверь нараспашку просто потому, что мог себе это позволить.

Отец проводил его взглядом и пожал плечами. Взял в руки следующий кусок теста и начал формовать его.

— Не обращай внимания. Мелкая сошка, а изображает из себя невесть что. Когда-нибудь я спляшу джигу на его могиле. — Потом он повернулся ко мне, улыбка смягчила его лицо. — Кстати, Ания, чуть не забыл: я хочу, чтобы на моих похоронах была процессия. Сперва дети, пусть разбрасывают лепестки роз. Потом самые красивые женщины с зонтиками от солнца, разрисованными так, что похожи на цветы из оранжереи. Потом — мой катафалк, который тянут четыре — нет, пять снежно-белых лошадей. А замыкает процессию Барух Бейлер, который подбирает с дороги навоз. — Отец откинул назад голову и расхохотался. — Если, конечно, он не умрет первым. Лучше раньше, чем позже.

Отец делился со мной подробностями своего ухода... но в конце концов я опоздала.

Часть первая

Невозможно поверитьв существование в мире того,что перестало считать человека человеком.

Симон Визенталь. Подсолнух

Сейдж

Каждый второй четверг месяца миссис Домбровски приносит на встречу нашей психотерапевтической группы своего покойного мужа.

Сейчас только что перевалило за 3 часа дня, и большинство из нас наливают себе дрянной кофе в бумажные стаканчики. Я принесла блюдо с выпечкой — на прошлой неделе Стюарт сказал, что приходит на занятия в «Руку помощи» не для того, чтобы проконсультироваться по поводу своей неизбывной скорби, а ради моих кексов с пеканом, — и вот в тот момент, когда я ставлю их на стол, миссис Домбровски робко кивает на урну, которую держит в руках.

— Это, — говорит она мне, — это Херб. Херби, познакомься с Сейдж. Я тебе о ней рассказывала, она — пекарь.

Я обмираю и, как обычно, наклоняю голову, чтобы волосы прикрыли левую часть лица. Уверена, существуют особые правила для знакомства с кремированным супругом, но я что-то не могу их вспомнить. Наверное, нужно сказать «привет»? Пожать его ручку?

— Вау! — наконец произношу я, потому как в нашей группе особых правил немного, но те, что есть, очень твердые: слушай внимательно, не осуждай и не определяй границ чужого горя. Мне эти правила известны лучше всех. Как-никак я хожу сюда уже почти три года.

— Что ты принесла? — спрашивает миссис Домбровски, и я понимаю, почему она взяла с собой урну с прахом мужа.

На прошлой встрече наша ведущая — Мардж — предложила поделиться воспоминанием о какой-нибудь своей утрате. Я вижу, что Шейла прижимает к груди пару розовых вязаных пинеток так крепко, что у нее побелели костяшки пальцев. Этель держит в руке пульт от телевизора. Стюарт — опять — притащил бронзовую посмертную маску своей первой жены. Она уже несколько раз появлялась в нашей группе, и это самая жуткая вещь, какую я видела, — до сего дня, когда миссис Домбровски взяла с собой Херба.

Прежде чем я успеваю, заикаясь, что-нибудь ответить, Мардж призывает нашу маленькую группу собраться. Мы расставляем складные стулья в кружок, достаточно близко один к другому, чтобы иметь возможность похлопать соседа по плечу или протянуть руку в знак поддержки. В центре стоит коробка с бумажными салфетками, которые Мардж приносит на каждую встречу, так, на всякий случай.

Часто Мардж начинает с глобального вопроса: «Где вы были 11 сентября 2001 года?» Тогда люди принимаются обсуждать общую трагедию, и после этого им становится легче говорить о своей личной. Несмотря на это, всегда находятся те, кто молчит. Иногда проходят месяцы, прежде чем я узнаю, как звучит голос нового участника группы.

Правда, сегодня Мардж сразу спрашивает о памятных вещах, которые мы принесли. Этель поднимает руку.

— Это принадлежало Бернарду, — говорит она, поглаживая пульт большим пальцем. — Я не хотела, чтобы так было. Бог знает, я пыталась забрать у него эту штуку тысячу раз. У меня теперь даже нет телевизора, к которому она подходит. Но я никак не могу ее выбросить.

Муж Этель еще жив, но у него болезнь Альцгеймера, и он не узнает свою жену. Люди страдают от всевозможных утрат — крупных и совсем незначительных. Вы можете потерять ключи, очки, девственность. Вы можете потерять голову, остаться без сердца, утратить разум. Вы можете покинуть свой дом и отправиться в дом престарелых, или ваш ребенок переедет за океан, или ваш супруг растворится в деменции. Утрата — это не только смерть, и горе — это тайный трансформатор эмоций.

— Мой муж забирает пульт себе, — говорит Шейла. — Говорит, мол, это потому, что все остальное уже прибрали к рукам женщины.

— На самом деле это инстинкт, — встревает Стюарт. — В мозгу мужчин область, отвечающая за контроль над территорией, больше, чем у женщин. Я слышал это в одной передаче Джона Теша.

— Значит, это истина в последней инстанции? — Джослин выкатывает глаза.

Как и мне, ей немного за двадцать. В отличие от меня, у нее не хватает терпения на людей, которым за сорок.

— Спасибо, Этель, что вы поделились с нами своим воспоминанием, — быстро вмешивается Мардж. — Сейдж, что вы принесли сегодня?

Все оборачиваются ко мне, и я чувствую, как кровь приливает к щекам. Хотя я знаю всех в группе и мы сформировали круг доверия, мне все равно трудно раскрываться и пускать их в свою душу. Кожа на моем шраме, расползшемся морской звездой по левому веку и щеке, натягивается сильнее обычного.

Я стряхиваю на глаза длинную челку и вытаскиваю из-под топа висящее на цепочке обручальное кольцо матери, которое всегда на мне.

Разумеется, я понимаю, почему через три года после смерти мамы я словно получаю скользящий удар мечом по ребрам каждый раз, как подумаю о ней. По той же причине из своей группы скорбящих я единственная до сих пор здесь. Большинство людей приходят сюда за помощью, я — ради наказания.

Джослин поднимает руку:

— У меня серьезная проблема с этим. — (Я краснею еще сильнее. Неужели это она обо мне? Но затем понимаю, что Джослин косится на урну, лежащую на коленях у миссис Домбровски.) — Это отвратительно! — восклицает Джослин. — Нам не предлагали приносить с собой что-то мертвое. Мы должны были принести память.

— Он не что-то, он кто-то, — вступается за мужа миссис Домбровски.

— Мне бы не хотелось, чтобы меня кремировали, — задумчиво произносит Стюарт. — Мне иногда снятся кошмары, где я гибну в огне.

— Экстренная новость: вы уже мертвы, когда вас бросают в огонь, — язвит Джослин, и миссис Домбровски разражается слезами.

И я передаю ей коробку с салфетками. Пока Мардж — по-доброму, но твердо — напоминает Джослин о принятых в группе правилах, я иду в уборную в конце коридора.

Я выросла в убеждении, что утраты ведут к позитивным результатам. По словам мамы, именно так она встретила любовь всей своей жизни: однажды оставила в ресторане кошелек, его нашел повар, готовивший соусы, и отыскал хозяйку. Когда он позвонил ей, ее не было дома и трубку взяла соседка по комнате. А когда моя мама перезвонила по оставленному номеру, то ей ответила какая-то женщина и позвала к телефону моего будущего отца. Они встретились, чтобы он вернул маме кошелек, и она поняла, что в нем есть все, о чем только можно мечтать, но... ей также было известно, что он жил с какой-то женщиной.

Которая оказалась... его сестрой!

Отец умер от сердечного приступа, когда мне было девятнадцать, и смириться с утратой матери через три года после ухода отца я могла, только сказав себе: она теперь снова с ним.

В туалете я убираю волосы с лица.

Шрам серебрится, рюшем вьется по щеке и по лбу, похожий на стянутую шнурком горловину шелкового мешочка. За исключением того, что одно веко у меня слегка опущено — кожа слишком сильно натянута, — вы, вероятно, с первого взгляда ничего и не заметите, по крайней мере, так говорит моя подруга Мэри. Но люди замечают. Они просто слишком вежливы, а потому ничего не говорят, если им больше четырех лет и они уже успели утратить брутальную честность, которая раньше позволяла им тыкать в меня пальцем и спрашивать маму: что у этой тети с лицом?

Хотя рана моя зажила, я все еще вижу ее такой, какой она была сразу после аварии, — кровавой зубчатой молнией, нарушившей симметрию моего лица. В этом, полагаю, я похожа на девушку с расстройством пищевого поведения: она весит сорок пять килограммов, но видит толстуху, глядящую на нее из зеркала. На самом деле для меня это даже не шрам. Это карта того места, где моя жизнь пошла наперекосяк.

Выходя из уборной, я едва не сбиваю с ног какого-то старика. Я достаточно высокого роста, чтобы сквозь ураганные завихрения седых волос видеть его розовый скальп.

— Опять я опоздал, — говорит он по-английски с акцентом. — Потерялся.

Полагаю, все мы такие. Затем и приходим сюда: чтобы не потерять связь с утраченным.

Этот мужчина — новичок в группе скорби; он ходит к нам всего две недели и еще не произнес ни слова во время сессий. И все же я с первого взгляда узнала его, только не могла понять, откуда он мне знаком.

Теперь я вспоминаю. Пекарня. Он часто приходит туда с собакой, маленькой таксой, и заказывает свежую булочку с маслом и черный кофе. Целыми часами он пишет что-то в черном блокноте, а собака дремлет у его ног.

Когда мы заходим в комнату, Джослин рассказывает о своей памятной вещи и демонстрирует что-то вроде изгрызенной бедренной кости.

— Это игрушка Лолы, — говорит она, мягко поворачивая обглоданную кость в руках. — Я нашла ее под диваном, после того как мы усыпили Лолу.

— Зачем вообще вы здесь?! — взрывается Стюарт. — Это была всего лишь чертова собака!

Джослин прищуривается:

— По крайней мере, я не отлила ее в бронзе.

Они начинают спорить, когда мы со стариком устраиваемся в кругу. Мардж использует это как отвлекающий маневр.

— Мистер Вебер, — говорит она, — добро пожаловать! Джослин только что рассказала нам, как много значила для нее собака. У вас когда-нибудь был любимый домашний питомец?

Я думаю о таксе, которую старик приводит с собой в пекарню. Он делится с ней булочкой, поровну.

Однако мистер Вебер молчит. Он склоняет голову, как будто его придавили к стулу. Мне знакома эта поза, это желание скрыться с глаз.

— Можно любить домашнее животное больше, чем некоторых людей, — вдруг говорю я, что меня саму удивляет. Все оборачиваются, потому что в отличие от них я почти никогда не привлекаю к себе внимания, вызываясь что-нибудь сказать. — Не важно, что́ оставляет дыру у вас в душе. Важно, что она там есть.

Старик медленно поднимает глаза. Сквозь завесу челки я ощущаю жар его взгляда.

— Мистер Вебер, — говорит Мардж, все замечая, — может быть, вы принесли какую-нибудь памятную вещь, чтобы поделиться с нами сегодня?

Он качает головой, его голубые глаза ничего не выражают.

Мардж позволяет его молчанию длиться и длиться; оно как приношение на алтаре. Мне понятно поведение старика, потому что некоторые люди приходят сюда поговорить, тогда как другие — лишь послушать. Отсутствие звуков пульсирует в воздухе, как биение сердца. Оно оглушает.

В этом парадокс утраты: как может то, что ушло, так сильно отягощать нас?

На исходе часа Мардж благодарит нас за участие, мы складываем стулья, выбрасываем в мусорную корзину бумажные тарелки и салфетки. Я упаковываю оставшиеся маффины и отдаю их Стюарту. Отнести их обратно в пекарню — все равно что притащить ведро воды к Ниагарскому водопаду. Потом выхожу на улицу, чтобы вернуться на работу.

Если бы вы прожили в Нью-Гэмпшире всю жизнь, как я, то ощущали бы по запаху изменения погоды. Стоит удушающая жара, но на небе невидимыми чернилами написано, что будет гроза.

— Простите.

Я оборачиваюсь на звук голоса мистера Вебера. Он стоит спиной к епископальной церкви, где мы собираемся. Хотя на улице не меньше тридцати пяти градусов, на старике рубашка с длинным рукавом, застегнутая под самое горло, и узкий галстук.

— Хорошо, что вы вступились за ту девушку.

Он говорит со странным акцентом.

Я отвожу глаза:

— Спасибо.

— Вы Сейдж?1

Ну, это вопрос не меньше, чем на шестьдесят четыре тысячи долларов2. Да, меня так зовут, но значение этого имени — якобы я такая мудрая — никогда ко мне не относилось. В моей жизни было слишком много моментов, когда я едва не слетала с рельсов, поддаваясь эмоциям и не слушая голоса разума.

— Да, — отвечаю я.

Неловкая тишина разбухает между нами, как тесто на дрожжах.

— Эта группа. Вы давно сюда ходите.

Я не знаю, стоит ли мне защищаться?

— Да.

— Значит, по-вашему, это полезно?

Если бы это шло на пользу, я бы уже перестала сюда ходить.

— Они все очень милые люди, правда. Каждый временами думает, что его горе горше, чем у других.

— Вы мало говорите, — задумчиво произносит мистер Вебер. — Но когда начинаете... вы поэт.

— Я пекарь, — качаю я головой.

— Разве нельзя быть тем и другим одновременно? — спрашивает он и медленно уходит.

Я вбегаю в пекарню, красная, запыхавшаяся, и вижу своего босса, свешивающегося с потолка.

— Прости за опоздание, — говорю я. — В храме было полно народа, и какой-то болван на «эскаладе» занял мое место.

Мэри устроила себе строительные леса в стиле Микеланджело, чтобы красить потолок пекарни, лежа на спине.

— Этот болван наверняка епископ, — отвечает она. — Он остановился тут по пути в горы. Сказал, что твой оливковый хлеб бесподобен, а это довольно высокая похвала, особенно из его уст.

В прошлой жизни Мэри Деанджелис была сестрой Мэри Роберт. Она имела страсть к садоводству и была известна тем, что следила за садом в своем монастыре в Мэриленде. Однажды на Пасху, когда священник возгласил: «Христос воскресе!» — она вдруг встала со скамьи и вышла из собора. Сестра Мэри покинула орден, выкрасила волосы в розовый цвет и пошла по Аппалачской тропе. Где-то на Президентском хребте Иисус предстал перед ней в видении и сказал, что есть много душ, которые нужно кормить.

Шесть месяцев спустя Мэри открыла пекарню «Хлеб наш насущный» у подножия горы, где расположено святилище Богоматери Милосердия в Вестербруке, штат Нью-Гэмпшир. Святилище занимает шестнадцать акров земли, там есть пещера для медитации, Ангел мира, Крестный путь и Святая лестница. Имеется и магазин, полный крестов, распятий, книг о католицизме и теологии, СD-дисков с христианской музыкой, медальонов со святыми и миниатюрных рождественских пещер фирмы «Фонтанини». Но паломники обычно приходят сюда полюбоваться семисотпятидесятифутовыми четками, сделанными из нью-гэмпширских гранитных валунов, которые соединены друг с другом цепями.

Это святилище было популярным в теплую погоду, однако новоанглийскими зимами бизнес драматическим образом сходил на нет. Это натолкнуло Мэри на коммерчески здравую мысль: что может быть более мирским и вневременным, чем свежеиспеченный хлеб? Почему бы не повысить доходы святилища, открыв вдобавок ко всему пекарню, которая привлечет и верующих, и неверующих?

Одна загвоздка — она понятия не имела, как печь хлеб.

Тут и появилась я.

Печь хлеб мне пришлось начать в девятнадцать лет после внезапной смерти отца. Я тогда училась в колледже и поехала домой на похороны, а когда вернулась, обнаружила, что все не то и не так. Я смотрела на слова в учебниках и ничего не понимала, будто они написаны на чужом языке. Я не могла вытащить себя из постели и пойти на занятия. Провалила сперва один экзамен, а потом и второй. Перестала сдавать контрольные работы. А однажды среди ночи проснулась в своей комнате в общежитии и почувствовала запах муки — такой сильный, будто я валялась в ней. Я приняла душ, но не могла избавиться от запаха. Это напомнило мне воскресные утра в детстве, когда я просыпалась от аромата только что испеченных отцом рогаликов и булочек с луком.

Он не раз пытался обучить моих сестер и меня своему ремеслу, но мы были слишком заняты школой, хоккеем на траве и мальчиками, чтобы слушать его. По крайней мере, я так думала, пока не начала каждую ночь тайком пробираться на кухню в столовой колледжа и печь хлеб.

Плоды своих трудов я оставляла, как подкидышей, у дверей кабинетов преподавателей, которыми восхищалась, и мальчиков, улыбки которых были столь прекрасны, что, глядя на них, я столбенела и не могла рта раскрыть от смущения. Последнюю порцию булочек из дрожжевого теста я оставила на кафедре в лекционном зале, а хлеб сунула в огромную сумку работницы кафетерия, которая по утрам совала мне тарелки с оладьями и беконом, говоря, что я слишком худенькая. Когда моя научная руководительница сказала, что я не успеваю по трем из четырех изучаемых предметов, мне нечего было возразить, но я дала ей медовый багет с анисом, горьким и сладким.

Однажды вдруг приехала мама. Она обосновалась у меня в общежитии и устроила микроменеджмент моей жизни — от проверки, хорошо ли я питаюсь, до сопровождения меня на занятия и опросов на понимание материала, заданного для самостоятельной работы.

— Если я не собираюсь сдаваться, — сказала мне она, — то и ты не сдашься.

Я подчистила хвосты, перешла на пятилетний курс обучения, но все-таки защитила диплом. Моя мать встала и громко свистнула сквозь зубы, когда я шла по сцене, чтобы его получить. А потом все полетело к черту.

Я много думала об этом: как можно отлететь рикошетом с вершины мира, на которую вы долго и упорно взбирались, к ее подножию и беспомощно копошиться там? Я размышляла обо всех тех вещах, которые могла бы сделать иначе, и о том, привело бы это к другим результатам или нет. Но раздумьями ничего не изменишь, верно? А потому, когда глаз мой все еще был залит красным и франкенштейновский уродливый шов, как на бейсбольном мяче, косой дугой растянулся по щеке и виску, я дала матери такой же совет, какой получила от нее: «Я не собираюсь сдаваться, а значит, и ты не сдавайся».

Она не сдавалась, сперва. Это заняло почти шесть месяцев, одна система организма отказывала вслед за другой. Каждый день я сидела у ее постели в больнице, а на ночь уходила домой отдыхать. Только я не отдыхала. Вместо этого я снова начала печь — моя трудотерапия. Я приносила домашний хлеб ее докторам, готовила сухие крендели с солью для медсестер. Матери я пекла ее любимые рулетики с корицей, густо посыпанные сахарной пудрой. Я делала их каждый день, но она ни разу и кусочка не откусила.

Мардж — ведущая группы скорби — предложила мне устроиться на работу, чтобы создать видимость какого-то порядка в жизни. «Изображай, что порядок есть, пока он не появится», — сказала она. Но я не могла вынести мысли о работе среди людей, где все будут пялиться на мое лицо. Я и раньше была стеснительная, а после аварии совсем замкнулась в себе.

По словам Мэри, это божественное вмешательство, что она нашла меня. (Себя Мэри называет выздоравливающей монахиней, хотя на самом деле рясу-то она сняла, но от веры не отказалась.) Что до меня, я в Бога не верю; думаю, это было чистой удачей, что первая же статья в журнале, которую я прочла, выслушав предложение Мардж, включала в себя объявление о поиске опытного пекаря, который будет работать по ночам, один, и уходить домой с появлением в магазине покупателей. На собеседовании Мэри и словом не обмолвилась об отсутствии у меня опыта, практики летних подработок и рекомендаций. Но важнее всего, что, мельком взглянув на мой шрам, она сказала: «Полагаю, когда ты захочешь рассказать мне, что случилось, то сделаешь это». И все. Позже, узнав ее получше, я поняла, что, выращивая растения, она не смотрит на семена, а сразу рисует в голове, что из них получится. Наверное, ко мне она отнеслась так же.

Я работала в «Хлебе нашем насущном», и единственной спасительной благодатью для меня (я не шучу) было то, что мать этого не видела, она не дожила. Они с отцом оба были иудеями. Мои сестры Пеппер и Саффрон обе прошли обряд бат-мицва3. Хотя мы продавали бейгели и халы наряду с булочками в виде крестов, хотя кофейня при пекарне называлась «Хибруз»4, я точно знаю, что мать сказала бы: «Почему из всех пекарен в мире ты выбрала ту, хозяйка которой шикса?»5

Но моя мать также была бы первой, кто сказал бы мне, что хорошие люди — это хорошие люди и религия тут ни при чем. Думаю, моя мама, где бы она сейчас ни находилась, знает, сколько раз Мэри заставала меня на кухне в слезах и не открывала пекарню, пока не приведет меня в норму. Думаю, маме известно, что в годовщину ее смерти Мэри жертвует все заработанные пекарней деньги Хадассе6. И что Мэри — единственный человек, от которого я не пытаюсь активно скрывать свой шрам. Она не только работодатель, но и лучшая подруга, а потому мне нравится верить, что для моей мамы это значило бы больше, чем то, в каком храме Мэри молится Богу.

Крупная капля фиолетовой краски падает на пол у моих ног, заставляя меня поднять взгляд. Мэри рисует еще одно из своих видений. Они случаются у нее с неустойчивой регулярностью — раза три в год — и обычно ведут к каким-нибудь изменениям в устройстве нашего заведения или в ассортименте. Кофе-бар привиделся Мэри, так же как и окно-оранжерея с рядом изысканных орхидей, у которых цветы нанизаны на стебли, будто жемчужины на нитку, поверх толстых ярко-зеленых листьев. В одну зиму Мэри открыла при «Хлебе нашем насущном» кружок вязания; на следующий год — класс йоги. «Голод, — часто говорит она мне, — не имеет ничего общего с желудком, он сидит в голове». То, чем управляет Мэри, на самом деле не пекарня, а община.

Некоторые из афоризмов Мэри написаны краской на стенах: «Ищите и найдете», «Странствующие не заблуждаются», «Счет идет не годам вашей жизни, а жизни в ваших годах». Иногда я размышляю, действительно ли Мэри сама выдумывает эти банальности или просто вспоминает бойкие фразы с футболок из серии «Жизнь — хорошая штука». Думаю, это не слишком важно.

Сегодня Мэри выводит на потолке свою последнюю мантру: «All you knead is love»7, — читаю я.

— Как тебе? — спрашивает Мэри.

— Йоко Оно подаст на тебя в суд за нарушение авторских прав, — отвечаю я.

Рокко, наш бариста, вытирает стойку.

— Леннон бесподобен, — говорит он. — Если бы он был жив. / Только «Представьте»8.

Рокко двадцать девять, у него до времени поседевшие дреды, и выражается он исключительно японскими хайку. Это его «фишка», как он объяснил Мэри, когда пришел на собеседование, чтобы получить работу. Она охотно закрыла глаза на этот маленький вербальный тик нового баристы из-за его непревзойденного таланта в искусстве создания молочной пены — разрисованных завихряющихся шапок на латте и моккачино. Рокко может изобразить листья папоротника, сердечки, единорогов, Леди Гагу, паутину, а однажды на день рождения Мэри нарисовал папу Бенедикта XVI. Мне Рокко нравится из-за другой его «фишки»: он не смотрит людям в глаза. Говорит, так у тебя могут украсть душу.

Аминь.

— Кончились багеты, — продолжает Рокко. — Дал злым людям кофе даром. — Он делает паузу, мысленно считая слоги. — К вечеру сделай еще.

Мэри начинает слезать со своих лесов.

— Как прошла встреча?

— Обычно. Тут весь день было так тихо?

Мэри соскакивает на пол с мягким глухим стуком.

— Нет, мы пережили набег детсадовцев и бойкий ланч. — Распрямив ноги, она вытирает руки о джинсы, идет за мной на кухню и говорит: — Кстати, Сатана звонил.

— Дай-ка я догадаюсь. Ему нужен торт на день рождения по спецзаказу для Джозефа Кони?9

— Под Сатаной, — говорит Мэри, будто не слышала меня, — я имею в виду Адама.

Адам — мой парень. Хотя нет, ведь он к тому же чей-то муж.

— Адам не так уж плох.

— Он сексуален, Сейдж, и эмоционально деструктивен. Если башмак впору... — Мэри пожимает плечами. — Оставляю Рокко закрывать амбразуру, а сама пойду в святилище и немного повоюю с сорняками. Хосты затеяли переворот.

Хотя она больше там не работает, кажется, никто не возражает против того, чтобы бывшая монахиня, любящая ухаживать за растениями, поддерживала цветы и деревья в хорошей форме. Уход за садом — в поту, с мачете, сапкой и лопатой — для Мэри релаксация. Иногда мне кажется, что она вообще никогда не спит, а живет за счет фотосинтеза, как ее любимые растения. И при этом действует энергичнее и быстрее, чем все остальные обычные смертные; на ее фоне и фея Динь-Динь из «Питера Пэна» покажется ленивцем.

— Развлекайся, — говорю я, завязывая на себе передник и фокусируясь на вечерней работе.

В пекарне у меня есть гигантский спиральный миксер, потому что я замешиваю много теста сразу. Закваски для разных температур хранятся в аккуратно подписанных канистрах. Я использую электронные экселевские таблицы, чтобы рассчитывать процентные соотношения ингредиентов, и у меня всегда выходит, что сумма превышает сто процентов. Какая-то сумасшедшая математика! Но больше всего я люблю печь, используя только миску, деревянную ложку и четыре элемента: муку, воду, дрожжи и соль. Тогда все, что мне нужно, — это время.

Выпекание хлеба похоже на спортивное состязание, оно требует не только беготни из одного места пекарни в другое, пока ты проверяешь, подошли ли хлебы, засыпаешь ингредиенты в чашу миксера, а потом тащишь ее к разделочному столу, оно также заставляет прилагать мускульную силу, чтобы активировать глютен в тесте. Даже тот, кто не отличит опару с солью от бессолевой, знает: чтобы сделать хлеб, тесто нужно месить. Мять и катать, давить и складывать — заниматься ритмической гимнастикой на посыпанном мукой рабочем столе. Сделайте это правильно, и вы высвободите белок под названием глютен, длинные молекулы которого обеспечивают образование в тесте пузырей, заполненных углекислым газом. По прошествии семи-десяти минут — достаточный срок, чтобы вы успели мысленно составить список неотложных домашних дел или прокрутить заново в голове разговор с кем-то из близких и обдумать, что он на самом деле означал, — консистенция теста изменится. Оно станет гладким, упругим, однородным.

В этот момент нужно оставить его в покое. Глупо очеловечивать хлеб, но мне нравится, что ему нужно побыть в тишине, отдохнуть от касаний, шума и драм, чтобы преобразиться.

Должна признать, я сама часто чувствую то же самое.

Время творит странные вещи с мозгами пекаря. Когда твой рабочий день начинается в пять вечера и продолжается до зари, ты слышишь каждое тиканье минутной стрелки на часах над плитой, видишь движение каких-то теней во мраке. Не узнаешь эхо своего голоса и начинаешь думать, что, кроме тебя, никого на свете не осталось в живых. Я убеждена: не случайно бо́льшая часть убийств совершается по ночам. Мир просто ощущается иначе теми, кто пробуждается с наступлением темноты. Он более хрупок и нереален, это копия того мира, в котором обитают все остальные.

Я прожила в ночном режиме так долго, что теперь мне совсем нетрудно ложиться в постель с восходом солнца и просыпаться, когда оно уже снова близится к горизонту. Обычно это означает, что я сплю всего часов шесть, прежде чем возвращаюсь в «Хлеб наш насущный», чтобы начать все сначала, но быть пекарем — значит принимать существование на краю жизни, что мне абсолютно подходит. Люди, с которыми я общаюсь, — это работники круглосуточных магазинов, кассиры из «Данкин донатс», обслуживающие водителей «с колес», работающие посменно медсестры. И Мэри с Рокко, конечно, которые закрывают пекарню вскоре после моего прибытия. Они запирают меня внутри, как королеву в «Румпельштильцхене», но не для того, чтоб я пересчитывала зерна, а чтобы превратила их до наступления утра в хлеб и булки, которыми наполнятся полки и стеклянные витрины.

Я никогда не отличалась особой общительностью, но теперь активно предпочитаю одиночество. Такой режим больше подходит мне: на работу я добираюсь сама; Мэри — лицо фирмы, она отвечает за разговоры с покупателями и делает так, чтобы им захотелось вернуться к нам. А я прячусь.

Выпекание хлеба для меня — форма медитации. Я получаю удовольствие от разрезания пухлых комков теста, скатывания полученных кусков в шары и взвешивания на весах, чтобы получился совершенный по форме и объему крестьянский хлеб. Мне нравится, как извивается змеей багет под моими руками, когда я раскатываю его. Я люблю слушать, как вздыхает поднявшийся хлеб, когда я начинаю его обминать. Мне весело от того, как поджимаются мои пальцы в сабо и вытягивается шея, когда я перегибаю пополам пласт теста. Мне приятно знать, что никто не позвонит и не оторвет меня от дела.

Я уже с головой погружена в изготовление ежевечерней стофунтовой партии продукции, когда Мэри возвращается со своей плантации и начинает закрывать магазин. Сполоснув руки над промышленных размеров раковиной, я стягиваю с головы шапочку, которой прикрываю волосы во время работы, и выхожу в торговый зал. Рокко застегивает молнию на мотоциклетной куртке. Сквозь витринные окна я вижу зарницу, аркой подсветившую сизое, как синяк, небо.

— Увидимся завтра, — говорит Рокко. — Если только мы не умрем во сне. / Что за путь пройти предстоит.

Я слышу лай и понимаю, что в пекарне кто-то есть. Единственный посетитель — это мистер Вебер из моей группы скорбящих со своей крошечной собачкой. Мэри сидит рядом с ним с чашкой чая в руках. Заметив меня, он с трудом привстает со стула и неуклюже кланяется:

— Здравствуйте еще раз.

— Ты знаешь Джозефа? — спрашивает Мэри.

Группа скорбящих — как анонимные алкоголики: нельзя никого выдавать без разрешения.

— Мы... встречались, — отвечаю я, стряхивая волосы вперед, чтоб занавесить лицо.

Такса на поводке подходит ко мне и лижет пятнышко от муки на моих брюках.

— Ева, — с укоризной произносит старик, — веди себя прилично!

— Ничего, — отвечаю я и с облегчением присаживаюсь на корточки, чтобы погладить собаку. Животные никогда не пялятся на меня.

Мистер Вебер продевает запястье в петлю на конце поводка и встает.

— Я задерживаю вас, не даю уйти домой, — извиняющимся тоном говорит он Мэри.

— Вовсе нет. Мне приятно побыть с вами. — Она смотрит на чашку старика, все еще на три четверти полную.

Не знаю, что заставляет меня сказать то, что я говорю. Вообще-то, у меня много работы. Но начинается дождь, да не просто дождь — настоящий ливень. На парковке стоят только «харлей» Мэри и «приус» Рокко, а это означает, что мистер Вебер либо пойдет домой пешком, либо поедет на автобусе.

— Вы можете подождать автобус здесь, — произношу я.

— О нет, — отвечает мистер Вебер. — Это будет навязчиво.

— Я настаиваю, — подключается Мэри.

Старик благодарно кивает и снова садится. Обхватывает руками чашку с кофе, а Ева растягивается у его левой ноги и закрывает глаза.

— Доброй ночи, — говорит мне Мэри. — Пеки от души.

Вместо того чтобы остаться с мистером Вебером, я иду вслед за Мэри в заднюю комнату, где она хранит свое байкерское обмундирование на случай дождя.

— Я не смогу убрать за ним.

— Ладно, — произносит Мэри, делая паузу в надевании кожаных штанов.

— Я не обслуживаю посетителей.

На самом деле, когда в семь утра я вываливаюсь из пекарни и вижу в магазине бизнесменов, покупающих бейгели, и домохозяек, сующих хлеб в хозяйственные сумки из переработанных материалов, то всегда немного удивляюсь тому, что за пределами моей промышленной кухни, оказывается, есть жизнь. Наверное, так ощущает себя пациент, которого после остановки сердца электрошоком вернули к жизни и сразу забросили в самую ее гущу — слишком много информации и сенсорная перегрузка.

— Ты сама предложила ему остаться, — напоминает Мэри.

— Я ничего о нем не знаю. Вдруг он попытается обокрасть нас? Или еще что похуже?

— Сейдж, ему за девяносто. Думаешь, он способен перегрызть тебе горло своими зубными протезами? — Мэри качает головой. — Джозеф Вебер ближе всех к тому, чтобы его канонизировали при жизни. В Вестербруке его все знают: он был детским тренером по бейсболу, организовал уборку Риверхед-парка, преподавал немецкий в старшей школе зиллион лет. Он для всех как милый приемный дедушка. Не думаю, что он тайком проберется на нашу кухню, подкрадется к тебе со спины и вонзит в тебя нож.

— Никогда о нем не слышала, — бурчу я себе под нос.

— Это потому, что ты живешь, как в норе, — говорит Мэри.

— Или на кухне.

Когда спишь весь день, а ночью работаешь, у тебя нет времени на газеты и телевизор. Об убийстве Усамы бен Ладена я узнала через три дня.

— Доброй ночи. — Мэри наскоро обнимает меня. — Джозеф безобиден. Правда. Самое худшее, что он может сделать, — заговорить тебя до смерти.

Я смотрю, как она открывает заднюю дверь пекарни, пригибает голову под натиском ливня и, не оглядываясь, машет мне рукой. Я затворяю дверь и щелкаю замком.

К моменту, когда я возвращаюсь в пекарню, кружка мистера Вебера пуста, а собака сидит у него на коленях.

— Простите, — говорю я. — Рабочие вопросы.

— Вы не обязаны развлекать меня. Я знаю, у вас много дел.

Мне нужно сформовать сотню хлебов, обварить кипятком бейгели, наполнить начинкой биали. Да, можно сказать, что я занята. Но к собственному удивлению, я слышу свой ответ:

— Они могут подождать пару минут.

Мистер Вебер указывает рукой на покинутый Мэри стул:

— Тогда прошу вас. Садитесь.

Я сажусь, поглядывая на часы. Через три минуты сработает таймер, тогда мне придется вернуться на кухню.

— Ну... видимо, нам придется переждать погоду.

— Мы всегда этим занимаемся, — отвечает мистер Вебер. Слова его звучат так, будто он отрывает их от струны: четко, резко. — Но сегодня нам предстоит пережидать плохую погоду. — Он смотрит на меня. — Что привело вас в группу скорби?

Я встречаюсь с ним взглядом. В группе у нас существует правило: мы не обязаны делиться своей проблемой, если не готовы. Очевидно, что мистер Вебер сам к этому не готов, и с его стороны нетактично просить другого человека сделать то, чего сам он делать не желает. Но ведь мы с ним сейчас не в группе.

— Моя мать... — И я повторяю то, что сказала всем скорбящим: — Рак.

Старик сочувственно кивает.

— Сожалею о вашей утрате, — сухо произносит он.

— А вы? — спрашиваю я.

Он качает головой:

— Всего не перечесть. — (Я не знаю, как на это реагировать. Моя бабушка всегда говорит, что она уже в том возрасте, когда ее приятели мрут как мухи. Думаю, для мистера Вебера это тоже верно.) — Вы давно печете хлеб?

— Несколько лет, — отвечаю я.

— Это необычная профессия для молодой женщины. Не предполагает общения.

Он что, не заметил, как я выгляжу?

— Она мне подходит.

— Вы отлично справляетесь.

— Хлеб может печь любой, — говорю я.

— Но не каждый сделает это хорошо.

С кухни раздается звонок таймера; он будит Еву, собака гавкает. Почти одновременно с этим витрины пекарни прорезает свет фар, к остановке подъезжает автобус.

— Спасибо, что позволили мне обождать здесь, — благодарит старик.

— Не за что, мистер Вебер.

Лицо его смягчается.

— Прошу вас, зовите меня Джозеф.

Он сует Еву под полу плаща и открывает зонтик.

— Возвращайтесь к нам поскорее, — говорю я, потому что знаю: так сказала бы Мэри.

— Завтра, — объявляет старик, будто мы договариваемся о свидании.

Выходя из пекарни, он прищуривается от яркого света автобусных фар.

Несмотря на сказанное Мэри, я убираю его грязную чашку с тарелкой и при этом замечаю, что мистер Вебер — Джозеф — забыл свой маленький черный блокнот, в котором всегда что-то пишет, когда сидит здесь. Блокнот перехвачен резинкой.

Я хватаю его и выбегаю под ливень. Сразу плюхаюсь ногой в гигантскую лужу, вода наполняет мои сабо.

— Джозеф! — кричу я, волосы мигом облепляют голову. Он оборачивается, круглые глазки Евы выглядывают из-под полы его плаща. — Вы оставили это.

Я тяну вперед черную книжицу и иду к нему.

— Спасибо. — Старик быстро сует блокнот в карман. — Не знаю, что бы я без него делал. — Мистер Вебер наклоняет зонт, чтобы он прикрывал и меня тоже.

— Ваш великий американский роман? — высказываю я догадку.

С тех пор как Мэри установила бесплатный Wi-Fi в «Хлебе нашем насущном», заведение наполнилось людьми, которые мечтают о том, чтобы их писанину опубликовали.

У старика испуганный вид.

— О нет, что вы! Я просто записываю туда все свои мысли. Иначе они от меня ускользают. Если я не запишу, к примеру, что мне понравились ваши кайзеровские рулеты, то в следующий раз, когда приду, обязательно забуду их заказать.

— Думаю, многим людям было бы полезно использовать такие же книжечки.

Водитель автобуса дважды давит на гудок. Мы оба поворачиваемся на звук. Я морщусь, когда по моему лицу пробегают лучи света фар.

Джозеф хлопает себя по карману:

— Важно помнить.

Адам почти сразу сказал мне, что я хорошенькая, и это должно было натолкнуть меня на мысль, что он врун.

Я познакомилась с ним в один из худших дней своей жизни — в день смерти матери. Он был организатором похорон, моя сестра Пеппер нашла его. Смутно помню, как он объяснял нам, что и как будет происходить, и показывал разные гробы. Но впервые я по-настоящему заметила его, когда устроила сцену на церемонии прощания.

Мы с сестрами знали, что любимая песня мамы «Somewhere over the Rainbow». Пеппер и Саффрон хотели нанять профессионального певца, но у меня был другой план. Мама любила не просто эту песню, а конкретное ее исполнение. И я обещала ей, что на ее похоронах споет Джуди Гарленд.

— В новостях сообщали, Сейдж, — сказала Пеппер, — что Джуди Гарленд больше не принимает заказы, если ты не агент.

В конце концов сестры пошли у меня на поводу — в основном из-за того, что я преподнесла им эту идею как последнее желание мамы. Я должна была передать диск с записью организатору похорон — Адаму. Переписала песню с саундтрека к «Волшебнику из страны Оз» на iTunes. Когда церемония началась, Адам запустил ее через громкоговорители.

К несчастью, это оказалась не «Somewhere over the Rainbow», а песня манчкинов: «Дин-дон! Ведьма мертва».

Пеппер разрыдалась. Саффрон пришлось уйти, так она была расстроена. А я — я расхохоталась.

Не знаю почему. Смех просто выплеснулся из меня каскадом искр. И все, кто был в зале, вдруг уставились на меня — злые красные линии разделили пополам мое лицо, а изо рта вырывался неуместный хохот.

— Боже мой, Сейдж! — прошипела Пеппер. — Как ты можешь?

В панике, загнанная в угол, я встала с передней скамьи, сделала пару шагов и упала в обморок.

Очухалась я в кабинете Адама. Он стоял на коленях рядом с диваном и держал в руке влажное полотенце, которое прижимал прямо к моему шраму. Я немедленно отвернулась от него, прикрыв рукой левую часть лица.

— Знаешь, — сказал он, будто мы с ним вернулись к прерванной беседе, — в моей работе нет никаких секретов. Я знаю, кто делал пластическую операцию и кто пережил мастэктомию. У кого вырезали аппендикс, а кому оперировали двойную грыжу. У человека может быть шрам, но это означает, что у него есть история. И, кроме того, — добавил он, — я не это заметил, когда впервые тебя увидел.

— Да, верно.

Он положил руку мне на плечо и продолжил:

— Я заметил, что ты хорошенькая.

У Адама песочного цвета волосы и медово-карие глаза. Его ладонь согревала мое плечо. Я никогда не была красавицей, даже до того, как все случилось, и разумеется, после этого тоже. Встряхнув головой, чтобы в мозгах прояснилось, я сказала:

— Я утром ничего не ела... Мне нужно вернуться туда.

— Успокойся. Я предложил сделать перерыв на пятнадцать минут. — Адам замялся. — Может, ты лучше возьмешь что-нибудь из плейлиста с моего айпода.

— Клянусь, я скачала ту песню, что надо. Сестры возненавидят меня.

— В моей практике случались вещи и похуже, — заметил Адам.

— Сомневаюсь.

— Однажды я видел, как пьяная любовница залезла в гроб к покойнику, а его жена вытащила ее и нокаутировала.

Глаза у меня полезли на лоб.

— В самом деле?

— Ага. Так что это... — Он пожал плечами. — Мелочи.

— Но я засмеялась.

— Многие люди хохочут на похоронах, — сказал Адам. — Это оттого, что нам неуютно рядом со смертью, рефлекс срабатывает. Могу поспорить, твоя мама скорее обрадовалась бы тому, что вы провожаете ее со смехом, чем если бы застала тебя в слезах.

— Мама подумала бы, что это забавно, — прошептала я.

— Вот, возьми. — Адам протянул мне диск в конверте.

Я покачала головой:

— Оставь себе. Вдруг твоей клиенткой когда-нибудь станет Наоми Кэмпбелл.

Адам усмехнулся:

— Наверняка твоя мама и это тоже нашла бы забавным.

Через неделю после похорон он позвонил мне, чтобы узнать, как мои дела. Я решила, что это странно по двум причинам: во-первых, я никогда не слышала, чтобы похоронные бюро оказывали такого вида услуги, и во-вторых, нанимала его Пеппер, а не я. Я была так тронута вниманием Адама, что испекла ему по-быстрому рулет и по пути домой с работы отнесла в похоронное бюро. Я надеялась оставить свое приношение там, не встречаясь с Адамом, но он, как назло, оказался на месте.

Он спросил: есть ли у меня время выпить с ним кофе?

Вам следует знать, что даже в тот день у него на пальце было обручальное кольцо. Другими словами, я понимала, во что собираюсь вляпаться. В свою защиту могу сказать одно: после случившегося со мной я не надеялась, что вызову восхищение у какого-нибудь мужчины, и тем не менее появился Адам — привлекательный и успешный — и восхитился. Голос совести твердил мне, что Адам принадлежит другой, но ему противостоял тихий предательский шепоток: «Нищим выбирать не приходится; бери что дают; кто еще полюбит такую, как ты?»

Я знала, что заводить отношения с женатым мужчиной нехорошо, но это не помешало мне влюбиться в Адама и желать, чтобы он влюбился в меня. Я решила, что буду жить одна, работать одна до конца дней. Даже если бы я нашла кого-то, кто заявил бы, что его не пугает жуткая рябь на левой стороне моего лица, как я узнала бы, любит он меня или просто жалеет? Люди так похожи друг на друга, а я никогда не отличалась особым умением читать мысли. Отношения между мной и Адамом были тайными, хранились за закрытыми дверями. Другими словами, прямо в моей зоне комфорта.

Прежде чем вы отвернетесь с мыслью: какой ужас — позволять человеку, который готовит к похоронам трупы, прикасаться к тебе, — позвольте сказать, как вы ошибаетесь. Любой умерший, включая мою мать, хотел бы, чтобы последнее прикосновение к его телу было таким же нежным, как касание рук Адама. Иногда я думаю, может, это оттого, что он так много времени проводит с мертвецами, Адам — единственный из всех моих знакомых по-настоящему ценит чудо живого тела. Когда мы занимаемся любовью, его пальцы задерживаются на местах, где бьется мой пульс, — на сонной артерии, на запястьях, под коленками.

В те дни, когда Адам приходит ко мне, я жертвую часом или двумя сна, чтобы побыть с ним. Он может ускользнуть в любое время, такая уж у него работа — нужно быть на связи двадцать четыре часа семь дней в неделю. По той же причине у его жены не вызывали подозрений отлучки супруга.

— Думаю, Шэннон знает, — говорит мне сегодня Адам, когда я лежу в его объятиях.

— Правда? — Я пытаюсь не замечать, какие чувства вызвало во мне это откровение, будто я на гребне американской горки и больше не вижу рельсов впереди.

— Утром у меня на бампере появился новый стикер с надписью: «Я... СВОЮ ЖЕНУ».

— Откуда ты знаешь, что это она его прилепила?

— Потому что я этого не делал, — отвечает Адам.

Я обдумываю его слова.

— Может, в этом стикере нет никакого сарказма. Может, это благословенное неведение?

Адам женился на своей подружке из старшей школы, с которой продолжал встречаться в колледже. Похоронное бюро, где он работает, — семейный бизнес, который принадлежит его тестю и существует уже пятьдесят лет. По крайней мере два раза в неделю Адам говорит мне, что собирается уйти от Шэннон, но я знаю: это неправда. Во-первых, в таком случае он бросит свою карьеру. Во-вторых, ему придется бросить не только Шэннон, но и Грейс и Брайана, близнецов. Когда Адам упоминает о них, у него меняется голос. Я надеюсь, что такие же нотки слышатся в нем, когда Адам говорит обо мне.

Хотя, вероятно, он вообще обо мне не говорит. Кому он может поведать о своей любовной интрижке? Я рассказала одной только Мэри, и хотя мы с Адамом оба виноваты в случившемся, она ведет себя так, будто это он меня соблазнил.

— Давай съездим куда-нибудь в выходные, — предлагаю я.

По воскресеньям я не работаю; пекарня по понедельникам закрыта. Мы могли бы исчезнуть на двадцать четыре благословенных часа, вместо того чтобы прятаться в моей спальне, закрывать жалюзи «от солнца» и парковать машину — с новым стикером — за углом у китайского ресторана.

Однажды Шэннон пришла в пекарню. Я увидела ее сквозь окно между кухней и магазином. Это точно была она, я видела ее фотографию на страничке Адама в Facebook. Я была уверена, что Шэннон явилась задать мне жару, но она лишь купила несколько ржаных хлебцев и ушла. После этого Мэри застала меня на полу в кухне, я сидела, размякнув от облегчения. Когда я рассказала ей об Адаме, она задала мне всего один вопрос:

— Ты его любишь?

— Да, — сказала ей я.

— Нет, — возразила Мэри. — Тебе нравится, что он вынужден прятаться так же, как прячешься ты.

Пальцы Адама гладят мой шрам. Прошло много времени, и с точки зрения медицины такое невозможно, но мне щекотно.

— Ты хочешь уехать, — повторяет он. — Хочешь идти со мной по улице при свете дня, чтобы все видели нас вместе.

Когда он так говорит, я понимаю, что хочу вовсе не этого. Я хочу спрятаться с ним за закрытыми дверями дорогого отеля где-нибудь в Белых горах или коттеджа в Монтане. Но пусть лучше правда не всплывает наружу, а потому я отвечаю:

— Может, и так.

— Ладно. — Адам накручивает на палец завиток моих волос. — Мальдивы.

Приподнявшись на локте, я говорю:

— Я серьезно.

Адам глядит на меня:

— Сейдж, ты не хочешь даже в зеркало смотреть.

— Я поискала в Google перелеты на юго-запад. За сорок девять долларов мы можем добраться до Канзас-Сити.

Адам проводит пальцем по ксилофону из моих ребер:

— Зачем нам ехать в Канзас-Сити?

Я отталкиваю его руку:

— Перестань отвлекать меня! Потому что это не здесь.

Он закатывается на меня:

— Закажи билеты.

— Правда?

— Правда.

— А если тебя вызовут?

— Мертвецы не станут мертвее оттого, что немного подождут, — резонно замечает Адам.

Сердце у меня начинает биться неровно. Как дразняще-мучительна мысль, что мы появимся на людях вместе. Если я пройдусь по улице за руку с красивым мужчиной, который явно хочет быть со мной, сделает ли это меня нормальной по ассоциации?

— Что ты скажешь Шэннон?

— Что я без ума от тебя.

Иногда я задумываюсь, что было бы, если бы мы с Адамом встретились раньше. Мы ходили в одну старшую школу с разницей в десять лет. Оба в конце концов вернулись в родной город. Мы работаем в одиночку, в странное время, занимаемся делами, которые обычные люди не стали бы рассматривать как карьеру.

— Что меня преследуют мысли о тебе, — добавляет Адам и покусывает мочку моего уха. — Что я безнадежно влюблен.

Должна сказать, больше всего в Адаме меня восхищает то, что не дает ему проводить со мной все время: когда он любит, то делает это безупречно, совершенно, умопомрачительно. Так же он относится к своим близнецам, а потому каждый вечер возвращается домой, чтобы услышать, как справилась Грейс с контрольной по биологии, или узнать, что Брайан сделал первый хоум-ран в бейсбольном сезоне.

— Ты знаешь Джозефа Вебера? — спрашиваю я, вдруг вспомнив слова Мэри.

Адам перекатывается на спину и повторяет:

— Я безнадежно влюблен. Ты знаешь Джозефа Вебера? Да, это нормальная реакция...

— Кажется, он работал в старшей школе. Преподавал немецкий.

— Близнецы учат французский... — Вдруг Адам щелкает пальцами. — Он судил матчи Младшей лиги. Думаю, Брайану тогда было лет шесть или семь. Помню, я думал, что этому парню, наверное, уже лет девяносто и ребята из спортивного отдела спятили, но оказалось, он чертовски быстро шевелит ногами.

— Что ты знаешь о нем? — спрашиваю я и переворачиваюсь на бок.

— Вебер? — Адам обнимает меня. — Он был отличный парень. Знал правила вдоль и поперек, никогда не свистел понапрасну. Больше я ничего не помню. А что?

На моем лице играет улыбка.

— Я ухожу от тебя к нему.

Адам целует меня медленно и нежно.

— Как я могу заставить тебя изменить свое решение?

— Уверена, ты что-нибудь придумаешь, — говорю я и обвиваю руками его шею.

В городишке размером с Вестербрук, который возник из того, что янки привезли на «Мейфлауэре», то, что мы с сестрами — еврейки, было аномалией, мы отличались от одноклассников так, будто у нас голубая кожа. «Скругляем изгиб колокола», — говорил, бывало, мой отец, когда я спрашивала его, почему мы на неделю перестаем есть хлеб в то самое время, когда все приносят в школу сваренные вкрутую пасхальные яйца в своих коробках для ланча. Меня выбирали как пример, когда наша учительница в начальной школе рассказывала про альтернативные Рождеству праздники, и тогда я превращалась в знаменитость, вместе с Джулиусом, единственным афроамериканским ребенком в моей школе, бабушка которого отмечала кванзу10. Я ходила в еврейскую школу вместе с сестрами, но, когда пришло время проходить обряд бат-мицва, я стала умолять родителей, чтобы они позволили мне бросить учебу. Мне этого не разрешили, и тогда я объявила голодовку. Достаточно того, что моя семья не такая, как другие; мне не хотелось привлекать к себе внимание еще больше.

Мои родители были иудеями, но они не соблюдали кашрут и не ходили в синагогу, за исключением лет, предшествовавших посвящению Пеппер и Саффрон в иудаизм, когда это было обязательным. Вечерами по пятницам я сидела в синагоге, слушала, как кантор поет на иврите, и удивлялась, почему еврейская музыка такая грустная. Сочинители песен из Богоизбранного народа явно были не слишком счастливы. Однако мои родители постились на Йом-Кипур и отказывались ставить елку в Рождество.

Я бы сказала, они следовали урезанной версии иудаизма, тогда кто они такие, чтобы указывать мне, как и во что верить? Я так и заявила родителям, добиваясь, чтобы меня не заставляли проходить обряд бат-мицва. Отец помолчал, а потом сказал: «Верить во что-то важно просто потому, что ты это можешь». После чего отправил меня в мою комнату без ужина, что было настоящим шоком, потому как дома нас поощряли отстаивать свое мнение, каким бы спорным оно ни было. Мать прокралась наверх по лестнице, принесла мне сэндвичи с арахисовым маслом и джемом и сказала:

— Твой отец, может, и не раввин, но верит в традицию. Это то, что родители передают своим детям.

— Ладно, — буркнула я. — Обещаю, в июле я куплю все, что нужно для школы, и всегда буду готовить батат с маршмэллоу на День благодарения. У меня нет проблем с традициями, мама. У меня проблемы с хождением в еврейскую школу. Религия не заложена в генах. Никто не верит только потому, что его родители верят.

— Бабушка Минка носит свитеры, — сказала мама. — Все время.

Казалось бы, это замечание не имело отношения к делу. Мать моего отца жила в доме, где жильцам оказывают помощь социальные работники. Она родилась в Польше, и у нее до сих пор сохранился акцент, из-за которого кажется, будто она все время поет. И да, бабушка Минка носит свитеры, даже когда на улице тридцатиградусная жара, но, кроме того, она любит розовый цвет и леопардовый принт.

Многие выжившие удалили свои татуировки хирургическим путем, но бабушка Минка говорит: «Глядя на нее каждое утро, я вспоминаю, что победила».

Мне потребовалось мгновение, чтобы сообразить, о чем говорит мать. Бабушка Минка была в концлагере? Как я дожила до двенадцати лет, не зная этого? Почему родители ничего мне не рассказали?

— Она не любит говорить об этом, — просто ответила мать. — И не любит показывать свою руку людям.

На уроках обществоведения мы изучали Холокост. Трудно было сопоставить фотографии живых скелетов из учебника с пухленькой женщиной, которая пахла сиренью, не пропускала еженедельные визиты к парикмахеру и держала в каждой комнате квартиры яркие трости, чтобы всегда иметь одну под рукой. Она не часть истории. Она просто моя бабушка.

— Минка не ходит в храм, — продолжила мать. — Полагаю, после таких испытаний у человека могут возникнуть очень сложные отношения с Богом. Но твой отец, он начал ходить. Думаю, это его способ осмыслить произошедшее с ней.

И вот я отчаянно пытаюсь сбросить с себя религию, чтобы вписаться в жизнь, а оказывается, что иудейство у меня в крови, что я потомок человека, пережившего Холокост. Раздосадованная, злая, не думая ни о ком, кроме себя, я уткнулась лицом в подушку.

— Это проблемы отца. Меня это не касается.

Мать заколебалась:

— Если бы она не выжила, Сейдж, тебя бы не было.

Больше мы прошлое бабушки Минки ни разу не обсуждали, хотя, когда в том году привезли ее к нам домой на Хануку, я вдруг заметила, что невольно приглядываюсь к ней, надеясь увидеть хоть какую-нибудь тень правды на знакомом лице. Но бабушка была такой же, как всегда: тайком от мамы снимала кожу с жареного цыпленка и съедала ее; высыпала из косметички коллекцию пробников духов и косметики, которую собрала для моих сестер; обсуждала героев сериала «Все мои дети», словно это ее приятели и она зашла к ним на чашку кофе. Если бабушка Минка во время Второй мировой войны сидела в концлагере, наверное, в то время она была совершенно другим человеком.

Ночью, после маминого рассказа про бабушку, мне приснился момент, которого я не помнила, из раннего детства. Я сидела на коленях у бабушки Минки, а она читала мне книгу, переворачивая страницу за страницей. Теперь я понимаю, что история была какая-то странная. На картинках в книге я видела Золушку, но бабушка, вероятно, думала о чем-то своем, потому что в ее сказке говорилось о лесной чаще, о чудищах, о дорожке из зерен.

Помню, я не обращала внимания на слова бабушки, потому что была зачарована золотым браслетом на ее запястье. Я все время тянулась к нему и дергала рукав свитера. В какой-то момент рукав задрался достаточно высоко, и я увидела блеклые голубые цифры на внутренней стороне бабушкиного предплечья.

— Что это?

— Мой номер телефона.

В прошлом году, учась в начальной школе, я запомнила свой, чтобы, если потеряюсь, полицейские могли позвонить мне домой.

— А если ты переедешь? — спросила я.

— О, Сейдж, — засмеялась она. — Я всегда буду здесь.

Назавтра Мэри заходит на кухню, пока я пеку.

— Ночью мне приснился сон, — говорит она. — Ты готовила багеты с Адамом. Попросила его поставить их в духовку, но он вместо этого засунул туда твою руку. Я вскрикнула и попыталась вытащить ее из огня, но не успела. Когда ты отошла от печи, у тебя не было правой руки. Она превратилась в батон. «Все в порядке», — сказал Адам, взял нож и отрезал твою кисть, потом от нее — большой палец, мизинец и все остальные пальцы, и каждый сочился кровью.

— Ну что ж, тебе тоже добрый вечер. — Я открываю холодильник и вынимаю из него поднос с булочками.

— И все? Ты даже не хочешь порассуждать, что это значит?

— Что ты выпила кофе перед сном, — предполагаю я. — Помнишь, тебе как-то приснилось, что Рокко отказывается снимать обувь, потому что у него куриные лапы? — Я поворачиваюсь к ней. — Ты хоть раз видела Адама? Знаешь, как он выглядит?

— Даже самые красивые вещи могут быть ядовитыми. Аконит и ландыш растут в саду Моне, который тебе так нравится, наверху Святой лестницы, но я не прикасаюсь к ним без перчаток.

— Это не из-за порядка, заведенного в святилище?

Мэри качает головой:

— Большинство посетителей воздерживаются от поедания пейзажа. Но не в том дело, Сейдж. Главное, что этот сон — знак.

— Ну вот, приехали, — бормочу я.

— Ты не должна прелюбодействовать, — вещает Мэри. — Более ясного указания и представить нельзя. А если продолжишь, случится недоброе. Соседи забросают тебя камнями. Ты станешь парией.

— Руки превращаются в еду. Слушай, Мэри, не веди себя со мной как монахиня. То, чем я занимаюсь в свободное время, — мое личное дело. И тебе известно, я не верю в Бога.

Мэри встает у меня на пути и изрекает:

— Это не значит, что Он не верит в тебя.

Шрам у меня зудит. Из левого глаза катятся слезы, как катились много месяцев после операции. Тогда я как будто оплакивала все грядущие потери, хотя сама еще этого не знала. Может, это архаично и, как ни смешно, по-библейски — верить, что урод и поступает уродливо, что шрам или родимое пятно могут быть знаком внутренней неполноценности, но в моем случае правило подтверждается. Я совершила ужасное; каждый мимолетный взгляд в зеркало — напоминание об этом. Спать с женатым мужчиной — это плохо, с точки зрения большинства женщин? Разумеется, но я не принадлежу к большинству. Вероятно, поэтому, хотя прежняя Я никогда бы не польстилась на Адама, новая Я сделала именно это. Не то что бы я чувствую себя вправе заводить роман с чужим мужем или считаю себя достойной его любви. Просто я не верю, что заслуживаю чего-то лучшего.

Я не социопат. И не горжусь своей связью с женатым мужчиной. Но бо́льшую часть времени я нахожу этому оправдания. А сегодня Мэри выбесила меня своими проповедями, и это сигнализирует о моей усталости, или о какой-то особой уязвимости, или о том и другом вместе.

— А как насчет той бедной женщины, Сейдж?

Бедная женщина — это жена Адама. У этой бедняжки есть мужчина, которого я люблю, двое прекрасных детей и лицо без шрамов. Этой несчастной всё преподнесли на блюдечке с голубой каемочкой.

Я беру острый нож и принимаюсь надрезать им горячие булочки в форме крестов.

— Если хочешь жалеть себя, — продолжает Мэри, — делай это так, чтобы не разрушать жизни других людей.

Я указываю кончиком ножа на свой шрам и спрашиваю:

— Думаешь, я на это напрашивалась? Думаешь, мне не хочется жить, как все нормальные люди: работать с девяти до пяти; гулять по улицам, чтобы дети не пялились на меня; иметь мужчину, который считал бы меня красавицей?

— У тебя могло бы быть все это, — заявляет Мэри, заключая меня в объятия. — Ты единственная, кто говорит, что это невозможно. Ты хороший человек, Сейдж.

Мне хочется верить ей. Так сильно хочется.

— Значит, хорошие люди иногда совершают плохие поступки. — Я отстраняюсь от нее.

Из магазина доносится голос Джозефа Вебера, я узнаю его по акценту и отрывистой манере говорить. Старик спрашивает меня. Я вытираю руки краем фартука, беру отложенный хлеб и маленький пакетик и оставляю Мэри на кухне одну.

— Привет! — радостно произношу я.

Слишком радостно. Джозеф как будто испуган моим чрезмерным радушием. Я сую ему в руки пакетик с домашним собачьим печеньем для Евы и хлеб. Рокко, не привыкший к тому, что я братаюсь с посетителями, замирает с чистой кружкой в руке, которую собирался поставить на полку.

— Чудесам нет краю. / Из глубоких недр земных / Появляется отшельник, — говорит он.

— Перебрал со слогами, — огрызаюсь я и веду Джозефа к свободному столику. Колебания по поводу того, смогу ли я первой завести разговор с ним, приводят к выводу: это меньшее из двух зол. Лучше уж я побуду здесь, чем на допросе у Мэри. — Я оставила вам лучший за ночь хлеб.

— Bâtard, — произносит Джозеф.

Я поражена. Большинству людей неизвестно французское название этого хлеба.

— Вы знаете, почему он так называется? — спрашиваю я, отрезая несколько кусков и пытаясь не думать о Мэри и ее сне. — Потому что это не буль и не багет. Буквально — это бастард, внебрачный ребенок.

— Неужели даже в мире выпечки есть своя классовая структура? — задумчиво произносит Джозеф.

Я знаю, что это хороший хлеб. Чувствуется по запаху. Когда вынимаешь крестьянский хлеб из печи, тебя всегда обдает каким-то землистым темным ароматом, будто ты в чаще леса. Я с гордостью смотрю на пористый мякиш. Джозеф от удовольствия закрывает глаза.

— Мне повезло иметь личное знакомство с пекарем.

— Кстати... вы судили игру в Младшей лиге сына одного моего приятеля. Брайана Ланкастера?

Мистер Вебер хмурится, качает головой:

— Это было давным-давно. Я не знал их всех по именам.

Мы болтаем — о погоде, о Еве, о моих любимых рецептах. Мы болтаем, а Мэри закрывает пекарню, предварительно обняв меня и сказав, что не только Бог любит меня, но и она тоже. Мы болтаем, хотя я то и дело убегаю на кухню, чтобы отреагировать на звонки разных таймеров. Для меня это что-то сверхъестественное, потому что я не умею болтать. В процессе разговора я иногда даже забываю прятать изувеченную сторону своего лица, наклоняя голову или стряхивая набок волосы. Но Джозеф то ли слишком вежлив, то ли слишком стеснителен, чтобы упомянуть об этом. Или может быть, просто может быть, он находит другие вещи во мне более привлекательными. Вот почему, наверное, он был у всех детей любимым учителем, судьей, приемным дедушкой — он ведет себя так, будто нет другого места на земле, где ему хотелось бы сейчас оказаться. И никого другого на свете, с кем он предпочел бы беседовать. Это такая головокружительная лихорадка — быть объектом чьего-то внимания в хорошем смысле, не как уродина, что я даже забываю прятаться.

— Давно вы здесь живете? — спрашиваю я, когда мы проговорили уже больше часа.

— Двадцать два года, — отвечает Джозеф. — Раньше я жил в Канаде.

— Ну если вы искали место, где ничего не происходит, то попали в самую точку.

Старик улыбается:

— Думаю, да.

— У вас здесь есть родные?

Рука его дрожит, когда он тянется за своей чашкой с кофе.

— У меня никого нет, — отвечает Джозеф и начинает вставать. — Мне нужно идти.

Какая же я глупая, сунула нос куда не надо и смутила старика, сама ведь прекрасно знаю, каково это.

— Простите! — выпаливаю я. — За бестактность. Я редко разговариваю с людьми. — С беззащитной улыбкой пытаюсь исправить ситуацию единственным известным мне способом: приоткрываю дверь в свою душу, которую обычно держу под замком, чтобы мы оказались на равных, и признаюсь: — У меня тоже никого нет. Мне двадцать пять. Мои родители умерли. Они не дожили до моей свадьбы. Я не приготовлю им обед в День благодарения и не приду к ним в гости с внуками. С сестрами мы чужие — у них есть минивэны, тренировки по футболу, карьеры с бонусами, и они ненавидят меня, хотя и говорят, что любят. — Слова потоком выливаются из меня; уже произнося их, я тону. — Но в основном у меня никого нет из-за этого.

Дрожащей рукой убираю с лица волосы.

Я знаю в мельчайших подробностях, что́ видит Джозеф. Стянутая, будто продернутым сквозь нее шнурком, рябая кожа налезает на угол левого глаза. Серебристые зарубки на брови. Лоскутное одеяло из кусочков пересаженной кожи — подобие пазла, фрагменты которого плохо подходят друг к другу. Рот подтянут кверху из-за того, как заживала скула. Проплешина на голове, где больше не растут волосы; ее я закрываю, аккуратно зачесывая набок челку. Лицо монстра.

Не могу понять, отчего я выбрала Джозефа, по сути незнакомого человека, чтобы открыться ему. Может, потому что одиночество — это зеркало и оно узнает себя в других. Руки мои падают, завеса волос вновь скрывает шрамы. Хотелось бы мне, чтобы так же просто было закамуфлировать шрамы, которые остались у меня в душе.

К чести Джозефа, он не ахает и не отшатывается, а спокойно встречается со мной взглядом.

— Может быть, теперь, — произносит он, — друг у друга будем мы.

На следующее утро по пути с работы я проезжаю мимо дома Адама. Паркуюсь на улице, опускаю окно и смотрю на футбольные ворота с сеткой, установленные на лужайке, на коврик с надписью: «Добро пожаловать!», на перевернутый набок зеленый велосипед, который загорает на подъездной дорожке.

Я представлю себе, что сижу за столом в кухне, Адам перемешивает салат, а я раскладываю по тарелкам пасту. Интересно, стены там желтые или белые? А остаток хлеба — вероятно, купленного в магазине, думаю я с легким осуждением, — лежит неубранный, после того как кто-то готовил на завтрак французские тосты?

Вдруг открывается дверь, я громко чертыхаюсь и съеживаюсь на сиденье, хотя Шэннон вряд ли меня заметит. Она выходит из дому, застегивая сумочку, и нажимает на пульт дистанционного управления, чтобы разблокировать дверцы своей машины.

— Давай же, мы опоздаем на прием! — кричит она, и через мгновение из дома вываливается Грейс, она заходится кашлем. — Прикрывай рот, — говорит ей мать.

Я замечаю, что сижу, затаив дыхание. Грейс — это Шэннон в миниатюре, те же золотистые волосы, нежные черты лица, даже такая же прыгающая походка.

— Я пропущу лагерь? — хнычущим голосом спрашивает девочка.

— Да, если у тебя бронхит, — отвечает мать; они обе садятся в машину и уезжают.

Адам не говорил мне, что его дочь больна.

Хотя, впрочем, зачем ему делиться со мной такими вещами? Я не претендую на эту часть его жизни.

Запуская двигатель, я понимаю, что не буду заказывать билеты в Канзас-Сити. Никогда.

Вместо того чтобы ехать домой, я вдруг ловлю себя на том, что ищу в навигаторе адрес Джозефа. Ага, он живет в конце маленькой тупиковой улочки. Останавливаюсь у поребрика и пытаюсь выдумать причину, почему я здесь, как вдруг старик стучит по окну моей машины и говорит:

— Так это вы. — Он держит на поводке Еву. Собака приплясывает у его ног. — Что привело вас сюда? — спрашивает Джозеф.

Я собираюсь ответить, что это случайное совпадение, мол, не туда свернула, или что у меня тут живет подруга. Но вместо этого выкладываю правду:

— Вы.

Лицо старика расползается в улыбке.

— Тогда вы должны зайти ко мне на чай, — предлагает он.

Дом его совсем не такой, как я ожидала. Диваны обтянуты мебельным ситцем, на спинках сидят куклы в кружевных платьях, на пыльной каминной полке — фотографии в рамках, отдельная полка уставлена коллекцией фарфоровых статуэток Хаммель. Невидимое присутствие женщины наложило отпечаток на все.

— Вы женаты, — тихо говорю я.

— Был женат, — отвечает Джозеф, — на Марте. Пятьдесят один очень хороший год и один не такой хороший.

«Видно, из-за этого он и начал ходить в группу скорби», — про себя догадываюсь я.

— Мне жаль.

— Мне тоже, — со вздохом произносит Джозеф, вынимает пакетик с чаем из кружки и аккуратно отжимает его, наматывая нитку на черпачок ложки. — По средам вечером она напоминала мне, что нужно подкатить мусорный бак к дороге. За пятьдесят лет я ни разу не забыл, но она никогда не доверяла мне. Чем сводила с ума. Теперь я все бы отдал, лишь бы снова услышать ее напоминание.