Северная роза - Елена Арсеньева - E-Book

Северная роза E-Book

Елена Арсеньева

0,0

Beschreibung

Русская девочка Даша оказывается на чужбине и попадает в католический монастырь. Трудится в саду, смиренно ожидая пострига… Но женщины, даже совсем юные, - это вечные игрушки в руках мужчин! Красавицу примечает богатый сладострастник – и судьба ее, кажется, навеки решена. Быть ей в содержанках и любовницах, пока не увянет красота. А дальше… Но загадывать так далеко прекрасной Троянде, как теперь себя называет Даша, нет смысла – ведь жизнь ее висит на волоске. Интриги, заговоры, убийцы, лжесвидетели – и среди этой совсем не монастырской жизни вспыхивает ее первая любовь…

Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:

Android
iOS
von Legimi
zertifizierten E-Readern
Kindle™-E-Readern
(für ausgewählte Pakete)

Seitenzahl: 410

Veröffentlichungsjahr: 2024

Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:

Android
iOS
Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.



Елена Арсеньева Северная роза

Звезда, что с неба сорвалась

И волн морских коснулась,

Боится утонуть.

Но ты не бойся утонуть

В волнах любви моей![1]

Пьетро Аретино

Пролог

Москва, 1525 год

…Она лежала у его ног и наконец-то была покорна ему – отныне и навеки. И ничья более дерзновенная рука не отнимет ее у того, кому она принадлежала теперь безраздельно, тому, кто был властен в ее жизни и смерти.

Марко резко оглянулся – послышалось движение за спиной.

И впрямь! Ванька-то еще жив! Хрипит, бессильно шарит по полу скрюченными пальцами. В последнем дыхании силится ухватить камчу, всегда висевшую у него на мизинце, так, чтобы удобно было размахнуться в любой миг. Как он наслаждался, поигрывая этой зловещей плетью, помахивая перед хмурым лицом чужеземца, который был для Ваньки хуже последнего холопа, нечестивее беса, грязнее грязи…

Марко хохотнул и, чувствуя какое-то свирепое удовлетворение, родственное вожделению, наступил каблуком на слабо вздрагивающее горло ключника.

Кудрявая голова резко запрокинулась, голая грудь поднялась и уже не опустилась. Кровь заклокотала меж губ, зеленые глаза вмиг обесцветились, и то, что несколько мгновений назад было красивым, молодым, удалым лицом, превратилось в недвижимо-покорную, блеклую маску.

Марко подошел к сундуку, где Анисья держала ларчик со своими уборами; погляделся в светлое стекло. Собственное лицо сперва почудилось ему диким, пугающим, незнакомым, но сейчас было не до того, чтобы всматриваться в глаза убийцы, глядевшие на него. Он поднял шкатулку повыше, скосился, пытаясь увидеть свой лоб, даже потрогал его для верности.

Лоб как лоб. И никаких рогов. Все! От этого он вовремя отделался!

Хотя кого бранить, кроме себя? Ведь с первого взгляда на Анисью было ясно, что она – дочь порока, которая всякого мужчину рано ли, поздно наградит рогами или, как говорят русские, под лавку положит… Ясно-то оно было ясно, да вот беда – все равно не устоять!

Беда… Беда!

* * *

Впервые встретив ее, Марко глазам своим не поверил и даже украдкой скрестил за спиной пальцы, отгоняя беса. Но прекрасное видение, возникшее перед ним, не пропало, а все так же смиренно стояло у ворот, заслоняясь широким рукавом, а другой рукою протягивая ему висящую вниз головой пеструю курицу, которая смирилась со своей участью быть нынче сваренной и лишь изредка судорожно трепыхала крыльями.

Впрочем, на курицу Марко тогда смотрел менее всего, ибо стоило ему поймать взгляд ярко-синего, словно сапфир, глаза, выглядывающего из-за алого рукава, увидать тугой, будто вишня, рот, застенчиво произносящий: «Не судите, господин, дозвольте слово молвить», – как он просто-таки врос в траву-мураву у этих тесовых ворот, забыв о том, что надобно спешить, что его ждет новый знакомец Михайла Воротников, что, наконец, вообще небезопасно говорить с русскими женщинами на улице: того и гляди выскочит разгневанный супруг с холопами – забьют до смерти, не дав слова в свое оправдание сказать, ибо всей цивилизованной Европе ведомо: русские раньше бьют, а потом спрашивают, виноват ли битый!

С трудом сообразил, чего от него хочет женщина: ни брата, ни кого из мужской прислуги на подворье не было, а для обеда необходимо зарезать курицу. Она бы и сама это сделала, да ведь нельзя. Обычай не велит!

Марко уже довольно пожил в Московии, чтобы знать некоторые основные обычаи русских. Например, известно: пищей, приготовленной из того, что убито руками женщины, гнушаются, будто нечистым. Прикончить рыбу, свернуть голову птице, заколоть поросенка должен какой ни есть мужчина. Хоть бы и первый встречный прохожий человек!

Марко протянул руку и принял бледные куриные ноги, стараясь при этом как бы невзначай коснуться унизанных перстнями пальцев незнакомки. Она, застенчиво потупясь, сделала знак идти за ней и протиснулась в калиточку. Марко вслед за незнакомкой очутился в небольшом дворе, поросшем травкою.

Крыльцо с колоннами и остроконечной кровлею вело на терассу. Двухэтажный дом был невелик, неказист, но Марко взглянул на его бревенчатые стены с восторгом: тут жила она! Хотел было припасть к руке незнакомки, назваться, расспросить о ее имени и звании, сказать, что…

Однако они были не одни на дворе. Девка в посконной рубахе, забыв даже прилично заслониться рукавом, глазела на Марко разинув рот. Да и было на что посмотреть: Марко был высокий, смуглый, черноглазый, с длинными, нарядными ресницами и тонкими, словно бы нарочно насурмленными бровями. Коричневый бархатный камзол, в отличие от русских тяжелых, просторных одежд, прилегал к стану, будто перчатка, штаны обливали стройные ноги…

На эти-то штаны она и уставилась, бесстыдница!

Марко с такой яростью свернул шею злополучной куре, словно это был его самый лютый враг, и сунул в лицо служанке, вынуждая наконец-то отвести глаза. Девка схватила курицу и затопталась на месте, но окрик хозяйки:

– Чего стала? Беги в поварню, дура, да чтоб быстро ощипала птицу! – вернул ей рассудок, и она неловко затрусила в дом, поминутно оглядываясь на красивого незнакомца и крестясь.

– Спаси вас Бог, сударь, не дали нам пропасть, – сказала меж тем хозяйка, опуская наконец алый рукав и открывая взору Марко свое зарозовевшее от смущения лицо.

Если с ним содеялось такое смятение лишь при беглом взгляде на нее, что же было теперь, когда он увидел эти невероятно синие глаза, и начерненные полукружья бровей, и свежий маленький рот, и тугие щеки, и белую шею, стиснутую ожерельем, и плавные выпуклости под скромно застегнутым травянисто-зеленым летником?! Да что это, что это творится?! Он разум теряет! Или она – колдунья, мгновенно очаровавшая его?

Нет, надо бежать. Того и гляди – воротится супруг этой москвитянки – и пойдут клочки по закоулочкам.

Марко неловко повернулся боком, буркнув:

– Addio, signora![2] – ринулся к воротам и ахнул, ударившись о твердое, как скала, тело высокого человека, преградившего ему путь.

Все. Все кончено. Пропал он…

– Господин Орландино! – возопил зычный голос, и мощные руки, вместо того чтобы размазать черты венецианца по черепу, схватили его за плечи и затрясли с таким пылким дружеством, что голова замоталась, как у тряпичной куклы, а зубы начали выбивать дробь. – Господин Марко! Сударь любезный! Ну, молодец, что пришел, а я, вишь ты, ковами[3] диаволовыми был от дела отвлечен. Пожар вспыхнул на складах, что у Яузы стоят, да, спаси Бог, вовремя я про свою невзгоду спознал! Вся дворня со мною ринулась, да с баграми, да с бадьями! Ну, Господь оберег: за два только строения огонь до моего амбара не дошел. Добра погорело, скажу я тебе…

Говоривший отчаянно махнул рукой, но большое лицо его исказилось не гримасой горя, а довольной улыбкою.

Марко смотрел тупо. Он только теперь начал соображать, что нечаянной волею Провидения забрел именно на тот двор, который искал. А молодица, зазвавшая его, не иначе, жена его нового торгового партнера Михайлы Воротникова.

Ревность, разочарование так и ударили по сердцу, а потому он не смог оценить значения улыбки Михайлы и лишь проблеял в ответ что-то сочувственное.

– Да ты что? Оглох? – счастливым басом продолжал греметь Воротников. – Не слышал, чего говорено? Погорели нынче и Артамошка Гаврилов, и Никомед Позолотиков, и Сашка Рыжий! Там еще целы склады Крапивина да Ваньки Сахарова, но они нам не соперники. Что их товар противу моего? Все наши соболя, да горностаи, да векши[4] знаешь в какую цену войдут?!

Мозги у Марко постепенно прояснялись. Да ведь правду говорит Михайла! Пожар означает, что у него почти не остается конкурентов на московском меховом рынке, он теперь может диктовать свои условия что соотечественникам, что греческим купцам, которые ждут не дождутся завтрашних торгов, чтобы отправить домой последние обозы с пушным товаром этого года. Ан нет! Не будет никаких торгов! Все, что осталось в пушных амбарах, теперь принадлежит ему, Марко Орландини!

А эта женщина, которая, оказывается, была не женой, а сестрой Михайлы, тоже будет принадлежать ему!

Случилось всего лишь то, что должно было случиться, что было предопределено с первого мгновения их встречи, когда Марко вдруг захлестнула ошеломляющая чувственность, которой так и дышало все существо этой женщины. О нет, она держалась скромницей, и ежели на подворье и в доме своем не носила траура по недавно скончавшемуся мужу, то при редких выходах ее на улицу все блюлось чин чином: почти монашеская строгость в одежде, никаких там красных рубах, самоцветных зарукавий, зеленых или синих летников: все, от черного платка до потупленного взгляда, соответствовало личине неутешной вдовицы, заживо похоронившей себя в печали. Впрочем, Анисья откровенно наслаждалась своей вдовьей жизнью, а потому, когда Марко сделал ей предложение (он дошел и до этого, о Святая Мадонна!), чуть ли руками не замахала: окстись, мол! Нет, он ей нравился, безусловно. Но она просто не хотела идти замуж ни за кого!

– У нас ведь как? – ласково говорила Анисья Марко, пытаясь объяснить, что никакой для него обиды нет в ее отказе. – Жена – раба подневольная, а вдова – сама себе госпожа и глава семейства. Даже в законах сказано: горе, мол, обидевшему вдовицу, лучше ему в дом свой ввергнуть огонь, чем за воздыханья вдовиц быть ввержену в геенну огненную. Я теперь сама себе хозяйка. Хочу – живу у себя в Коломенском, хочу – у брата в Москве. Дочка со мной. Все с почтением глядят, никто не учит, никто под руку не суется, никакая холопская собака на меня не лает, мужу не наушничает. О побоях, слава те Господи, думать забыла! Нет, не пойду сызнова под ярмо! У нас, знаешь ли, говорят: кто не бьет жены своей, тот дом свой не строит, и о своей душе не радеет, и сам погублен будет, и в сем веке, и в будущем, и дом свой погубит. Мой-то, покойник, старался как мог! Еще спасибо, что по нраву ему была белизна кожи моей: синяков не ставил, кулаком или дрючьем до смерти не молотил, только через платье дураком[5] охаживал да за волосы таскал. Но с меня и этого достало! Ну что за жизнь мужней жены у меня была? Сиди дома, как в заключении, знай себе пряди. Дочку родила, Дашеньку, – мой-то недоволен был, ох, гневался, что не сын! А она-то, милая моя, ну чистый розан, такая красота писаная! Нет, избил меня до полусмерти, а дочку кормилицам да нянькам отдал. Опять сиди, жена, в светелке: пряди! Уж иной раз думала напрясть себе на удавку… нет, убоялась греха. А уж скука жить была – мочи нет! День и ночь я всегда в молитве пребывала и лицо свое слезами умывала. Даже и в храм Божий весьма редко меня допускали, еще того реже – на беседы со знакомцами, да и то ежели эти знакомцы – старичье немощное!

Ну что же, Марко мог понять сурового стража – покойного супруга Анисьи: грех у бабы так и лился из очей! Небось даже и почтенные старички при виде ее вспоминали былые подвиги!

Теперь-то Анисья была и впрямь сама себе царица. Живя у брата, который крепко ее любил и слова ей поперек никогда не говорил, да и вообще – слишком был занят своими торговыми делами, чтобы вникать в хозяйственные, Анисья держала весь дом в своем пухлом, мягком кулачке и, надо отдать ей должное, блюла добро брата, будто свое собственное. Конечно, она должна была всех раньше вставать и позже всех ложиться, всех будить – если служанки будили госпожу, это считалось не в похвалу госпоже, – зато была в доме полной властительницей. И слово ее было в отсутствие брата законом. И ежели она говорила, что после обеда идет в мыльню, а всем велит спать, то все и шли спать (старинный обычай послеполуденного сна или, по крайности, отдыха вообще свято блюлся на Руси, всякое отступничество считали в некотором роде ересью), и никто не выглядывал ни на заднее крыльцо, к которому в эту пору, хоронясь в тени забора, прокрадывался по огороду нечаянный гость, ни тем паче не совался в небольшую мыльню, размещенную в подклети, между кладовок, где разомлевшая хозяйка полеживала на лавке, поджидая любовника.

Но в голове Анисьи словно бы петух пел в урочный час: стоило ей почуять, что уже истекает время послеобеденного отдыха, как она прохладно целовала Марко, выталкивала прочь с наказом уходить скорее, стеречься от нечаянного глаза… и непременно приходить завтра. Марко брел на подгибающихся ногах и с суеверным восторгом, который был сродни ужасу, думал, что не иначе – она зачаровала его. Околдовала!

Она могла… Марко не сомневался, что Анисья все могла!

Однажды она дала Марко шелковый мешочек, в котором тонко и сухо что-то шелестело, и сказала, что это – трава осот, весьма большое подспорье в торговых делах. Марко верил только в свою удачу, но подарок принял с благодарностью. Только Святая Мадонна знает, в чем крылась причина – в удаче или в осоте, но невозможно было не заметить, как улучшились вдруг его дела! Мало того, что Михайла не изменил слову и не взвинтил цену на свой товар, не передал его другому покупателю, хотя мог теперь, после пожара, выбирать. Марко продал его меха с такой выгодой, какой даже предположить не мог в самых смелых мечтах. Он мог бы уже возвращаться в Венецию, но рассудил, что возьмет партию хорошего товара, например меду. Пришлось ждать до конца лета. Марко ничего не имел против: как это так, вдруг расстаться с Анисьей?! Подождет и осени, потому что это значило увезти с собой не только мед, но и чистейший воск. А потом вдруг явилась ему в голову отличная мысль: прикупить еще мехов на первых зимних торгах!

Он и остался. Ради Анисьи.

Анисья, конечно, была не простая женщина, а как здесь говорили, вещая женка. И она овдовела не само собою, по причине естественной: она своего мужа извела, сжила со свету, а его, Марко, приворожила.

Марко знал сие доподлинно: Анисья сама ему призналась в одну из тех минут особенной, всепоглощающей откровенности, которые редкость даже между любовниками, а потому особенно ценны.

Марко, истомленный, счастливый, лежал навзничь, бормоча ставшее уже привычным: «Ох, да что же ты со мною сделала!» – Анисья пресерьезно выпалила:

– Приворожила, что ж еще!

– При-во-ро-жи-ла? – по складам повторил Марко неведомое слово, и Анисья простодушно и бесстыдно объяснила:

– На мыло наговаривала: мол, коль скоро мыло смывается, так бы скоро и Марко, красавец да прелестник, меня полюбил. И еще на соль: мол, как люди соли желают, так бы и он меня пожелал! И на ворот рубахи твоей шептала: мол, как ворот к телу льнет, так и Марко, душа моя, льнул бы ко мне, рабе Божией Анисье!

И снова взыграли в нем силы желания, и прильнул он к своей любушке, как ворот к телу льнет, желая ее так же, как люди соли желают… И любовь, чудилось, будет длиться вечно! Но скоро предстояло ему убедиться, что нет ничего вечного под солнцем: может быть, оттого, что Анисья-то его приворожила, а он ее – нет!

Марко никогда не нравилось, что Анисья так много хлопочет по хозяйству. Конечно, русские были уверены, что хозяйка должна знать всякое дело лучше тех, что работали по ее приказанию: и кушанье сварить, и кисель поставить, и белье выстирать, и выполоскать, и высушить, и скатерти, и полавочники постирать – и так внушать к себе уважение. Но Марко-то представлял себе, как прекрасная дама, госпожа, после утреннего моленья отправляется в свои покои и садится там за шитье и вышивание золотом и шелками со своими прислужницами, так что даже кушанье к обеду заказывалось через прислугу. У богатых людей в Московии всем домом заведовал дворецкий – по польскому манеру, у купцов – ключник из холопов. И Марко поначалу только порадовался, когда Михайла, накануне своего отъезда на охотничьи промыслы, заявил, что намерен взять в дом ключника, да такого, чтоб всю дворню в железном кулаке держал! Выразив сие пожелание, Михайла отправился ключника нанимать и позвал с собою сестру да Марко, как человека вполне уже в доме своего.

Венецианец воображал, что найм сей произойдет на какой-нибудь ярмарке, в подобии торговых рядов, где простолюдины, желающие получить работу, будут выхвалять свои умения, как столяр, кузнец или квасник выхваляет свои изделия. Они и пошли в торговые ряды, однако почему-то в мясные, расположенные на льду вставшей Москвы-реки.

Марко решил было, что они ищут будущего ключника среди мясников, однако вскоре все разъяснилось: его приятели просто-напросто ожидали начала кулачной забавы.

Марко уже приходилось видеть, как, созываясь условным свистом, русские вдруг сбегаются – и без видимой причины, как бы ни с того ни с сего, вступают меж собою в рукопашный бой. Начинали они борьбу кулаками, но потом силились победить каким только можно способом, не стесняясь в средствах и силе ударов.

Наблюдая за этим, Марко едва сдерживал тошноту, Михайла же с сестрою откровенно любовались зрелищем, громогласно обсуждая стати то одного, то другого бойца и споря о том, кто останется победителем. В конце концов случай рассудил их: ражий да рыжий богатырь, уже одолевший всех своих супротивников, изготовился нанести губительный удар последнему храбрецу, как вдруг тот сделал обманное движение, выставил ногу, подсек силача под коленку… ноги у того разъехались, и он грузно грянулся на спину – на обе лопатки, что означало бесспорное поражение.

Силач так и валялся, то ли не в силах осознать случившееся, то ли оглушенный падением, а зрители рукоплескали победителю, не нанесшему ни одного удара, но стяжавшему все лавры. Михайла и Анисья протолкались к нему поближе; Марко потянулся следом.

Михайла как завороженный схватил победителя за руку:

– Как имя твое, добрый молодец?

– Ванька, – ответствовал молодец. – Иван, стало быть.

– По нраву ты мне, Иван, пришелся, – прямо и откровенно, как делал он все, выпалил Михайла. – Не хочешь ли, коли от прочего-иного дела свободен, пойти ко мне внаймы и сделаться ключником?

Ни тени замешательства не мелькнуло на красивом, словно бы из серебра вычеканенном лице!

– Ключником? – с усмешкою переспросил Ванька. – А что ж! Отчего б не пойти, коли просишь? Только обозначь, какое положишь жалованье.

– Давай порядимся, коли согласен! – с явной радостью воскликнул Михайла. – Но как ты мне люб, то я тебя не обижу. Думаю, сойдемся в цене. Понимаю сам, что хлопот тебе много принять придется: я-то днями отправляюсь по делам, по купецкому своему промыслу, а ты у сестры будешь под началом.

– У сестры-ы?! – хитровато промурлыкал Ванька. – Молодка, что ж, не женка твоя, а сестрица? Коли так, столкуемся! – И с бесовским лукавством он воззрился на Анисью, которая, только что прикрываясь краем фаты, вдруг опустила тонкий шелк и прямо взглянула в глаза будущего ключника.

Нет, она не улыбалась приманчиво, не играла глазами – глядела оценивающе, как на товар, и когда вишневые губы ее чуть дрогнули в улыбке: «товар» явно был одобрен! – какой-то вещий холодок прошел вдруг по плечам Марко, и недоброе предчувствие заледенило его душу.

Ох, да надо было оказаться последним дураком, чтобы не понять, чем это кончится! Тем оно и кончилось.

* * *

…Ванька более не шевелился. Анисья-то уж давно затихла, но Марко все никак не мог от нее отойти. Когда-то он мечтал жизнь провести с нею рядом, он мечтал умереть вместе с ней и быть похороненным в одной могиле!

Глупец. Безумец! Правильно, что русские не верят в честь ни одной женщины, если она не живет взаперти дома и не сидит под такой охраной, что никогда не выходит. Правильно то, что они не признают женщину целомудренной, если она дает на себя смотреть посторонним или иностранцам, запальчиво думал Марко, не осознавая трагической смехотворности ситуации: ведь этим иностранцем был он сам! Да вообще – что он способен был осознать? Он спятил от страсти, которую эта женщина внушила ему, а потом растоптала так же походя, как топчут траву или цветок, не заботясь о его красоте.

Марко стиснул руками лоб. Пальцы были ледяные, а голова горела. Он убил, убил их, посмевших… он убил их, но почему у него такое чувство, словно убил он не Ваньку с Анисьей, а себя самого – себе отомстил?

Он укусил себя за кончики пальцев, так хотелось видеть чьи-нибудь страдания. Все равно чьи. Мучительно хотелось! В этом было спасение от ужаса и боли. Вот ежели б Михайла оставался дома, Марко порадовался бы, глядя на его слезы, слушая его горькие причитания по сестре. Но Михайлы нет… заплакать разве самому?

Он опять погляделся в зеркальную крышечку ларца. Его ли это лицо? Глаза горят черным пламенем, брови изломаны, и взор какой-то косой, вороватый…

Марко испугался безумия, которое увидел в собственных чертах. Швырнул ларчик об пол, да так, что он с треском развалился. Раскатился жемчуг, рассыпались самоцветы, запрыгали по полу малахитовые, округло обточенные бусинки. Вот забава для дитяти…

И вдруг его словно ожгло. Он понял, как отомстить Анисье! Говорят же, что сразу после смерти душа еще вьется над телом, не в силах отдалиться от него. Значит, Анисьина душа откуда-то глядит… может, вон из того уголка под потолком! – наслаждается страданиями своего убийцы. Марко погрозил кулаком в этот угол – и расхохотался. Недолго, недолго тебе наслаждаться!

Он лукаво поглядел в мертвое Анисьино лицо и выскочил в тесный коридорчик, пытаясь вспомнить расположение комнат. Да на втором этаже, собственно, только горница, да крестовая комната (что-то вроде домашней молельни), да светелки-спальни: Анисьина, Михайлова (теперь пустая) – и еще одна. Дочери Анисьиной! Дочь-то и надо Марко!

С отвращением и ненавистью взглянув на худенькое тельце, свернувшееся клубочком в пуховиках, он стащил девочку с постели, потащил было в соседнюю комнату, где еще витала душа изменницы Анисьи, чтобы увидела та, как закричит, забьется девочка на трупе, как зайдется в корчах ужаса, но вопль, раздавшийся за стеной, пригвоздил его к месту:

– Спасите люди добрые! Спасите, кто в Бога верует!

О, дьявол… Это голос служанки, Анисьиной служанки! Какая злая сила принесла ее ночью в опочивальню госпожи?! Она весь дом своим воплем переполошила! Сейчас затопают по коридорам, ворвутся, схватят…

Не выпуская девочки, которую он держал под мышкой, локтем зажимая ей рот, Марко подскочил к двери, опустил засов. А теперь? А дальше что? Перед мысленным взором с невероятной быстротой промелькнула виденная месяц или два назад казнь убийцы. Тоже мужик хаживал к полюбовнице, чужой бабе, – да и прибил ее, когда она отказалась с ним встречаться и впредь. Все точь-в-точь как у Марко, и, надо полагать, кара его настигнет точь-в-точь такая же: посадят его связанного на тачку, довезут до лобного места, да при этом станут щипать раскаленными щипцами. А потом отрубят руки, после чего четвертуют, и четыре части тела будут развешаны в четырех разных местах Москвы, руки же, учинившие убийство, пригвоздят к стене ближней церкви…

Ну, так не бывать же этому!

Ринулся к окну, рванул створки. Посыпались слюдяные вставки, расписанные разноцветно травами, листьями, сказочными чудовищами. Марко усмехнулся с презрением, вполне понятным для жителя города, где стекло было красивой обиходной игрушкою. Мечтал подарить Анисье настоящие венецианские стекла для ее светлицы… И мысль о мести вдруг снова овладела всем его существом, заставив даже позабыть о страхе.

Что-то толклось, реяло, мешалось в голове, какие-то замыслы клубились, точно грозовые тучи, но ежели б кто-то всеведущий взял на себя труд проникнуть в эту сумятицу и разложить все по полочкам, он добрался бы до имени Гвидо.

Гвидо – так звали младшего брата Марко Орландини, единственного человека, которого тот любил до тех пор, пока в один черный день Анисья не перешла дорогу. Гвидо было десять лет, и вот уже два года, как он жил в Риме, в монастыре Святого Франциска, куда отдали его по обету отца, в благодарность за чудесное выздоровление старшего Орландини от чумы. Отец уже и тогда был глубоким стариком; так что выздоровел он и впрямь чудом. Но спустя год он все-таки умер, и Марко частенько посещала святотатственная мысль: а не слишком ли большая цена за год жизни дряхлого старца – вся загубленная жизнь юного существа? Гвидо был мучительно несчастлив в монастыре, но уже в свои десять лет принимал свершившееся как неизбежность и готов был терпеть эту каждодневную незаслуженную кару до смерти. Словом, Марко знал одно: жизнь монастырская для существа юного – адская мука на земле, и этой муке заживо он намерен был подвергнуть дочь Анисьи. Славная шутка: православную – в католический монастырь! И все для того, чтобы отомстить изменнице-матери…

Девчонка как-то слишком уж безропотно обвисала под его локтем, и он испугался – не придушил ли ненароком? Это было слишком легко, слишком просто, да и не нужно, это нельзя было допустить, и Марко встряхнул ее, заглянул в лицо. Нет, слава Пресвятой Мадонне, жива еще, но едва дышит от страха: светлые, серо-голубые глаза обесцветились, залитые слезами, в которых отражается-перемигивается огонек лампадки да лунный неживой свет.

– Молчи, не то убью, – прошипел Марко, с трудом подбирая слова. В самом деле: он знал по-русски лишь самые простые обиходные и деловые выражения, необходимые ему в торговле, да еще несчетно нежных, ласковых, потайных словечек. Злу, угрозе раньше просто не было места в его лексиконе!

Однако девчонка поняла: слабо мигнула – тяжелые слезы покатились по щекам, но она даже не осмелилась вытереть их. Такое послушание порадовало Марко. Он так же грозно велел ей одеться потеплее и, за ту минуту, пока девчонка торопливо натягивала на себя какое-то тряпье, схватил резной сундучок, похожий на большой печатный пряник: Анисья рассказывала, что, когда родилась дочь, она сделала ей особый сундучок, куда откладывала ценности для приданого. Ценности – это было хоть какое-то искупление для мучений, которые он претерпел от Анисьи. Марко пожалел, что уже нельзя добраться до опочивальни Михайлы, заглянуть в его сундуки, но тотчас вспомнил, что брат Анисьи, уезжая, почти все их отдал на сохранение в монастырь – так называемой поклажею, – а что осталось, взял с собою на покупку мехов. И сколько денег Михайла еще увез!

По бревенчатым стенам со второго этажа Марко спустился бы с закрытыми глазами, но теперь одной рукой он тащил девчонку, а другой цеплялся за примороженные бревна.

Луна посеребрила сугробы, и все вокруг, чудилось, звенело от стужи, но он не чувствовал холода, хотя был в одном камзоле. Марко осознал это, только ступив на землю, и ему вдруг сделалось на миг нестерпимо жарко, когда он вспомнил: его короткий, легкий полушубок остался валяться на полу Анисьиной опочивальни, где Марко бросил его, безотчетно сдернув, – и забыл.

Ну, теперь уж точно надо бежать, и поскорее! Бежать не только отсюда, но и из Москвы, изо всей Московии. Непременно, когда обнаружат полушубок, чей-нибудь ушлый ум вспомнит, кому он принадлежал… Тут уж не отговоришься, не оправдаешься – в момент поволокут на казнь…

Его начала бить дрожь. Ничего, какое-то малое время у Марко еще есть. Добежать до дому, где он стоял на постое, взять вещи, деньги. Мало, ох мало денег! Но зато он спасет жизнь, а в Венеции еще выручит хорошую плату за девчонку. Зачем, в конце концов, делать ее послушницей? Много чести этой мужичке! Марко продаст ее в услужение, в рабыни. В монастырские рабыни!

От этой мысли на сердце сделалось легче. Каково-то теперь Анисье, так любившей дочь? И каково будет ей глядеть с небес на мучения маленькой рабыни?

Он думал, а быстрые ноги уже донесли его знакомой тропой до частокола. Вот выломанная жердь, вот пролаз. Проскочил сам, протащил за собой девчонку. Она запуталась в полах, упала. Марко зло дернул ее за руку… Он знал, что придется ехать все время по лесам, терпеть всевозможные неудобства и трудности, но всякое неудобство сейчас казалось ему удобством. Он внушал себе ничего не бояться, настолько велико было его стремление оказаться подальше отсюда. Но ведь придется тащить за собой эту докуку… Porco Diavolo[6], не отомстит ли он сам себе, взваливши на плечи такую ношу?! Но все, дело сделано: куда ж деваться… Остается надеяться на нравы русские, говорящие: вдвоем в дороге веселее. И мысль о том, как страдает сейчас душа Анисьи, снова согрела его измученное существо.

Девчонка, покорно семенившая рядом, тихонько всхлипнула. И Марко вновь пробормотал слова, которым суждено было стать их постоянными спутниками в этом долгом, мучительно-долгом пути от Москвы до Венеции:

– Молчи, не то убью! Эй, ты… как твое имя?

– Даша. Дашенька. Я…

– Молчи, не то убью!

Это было все, что он хотел знать о ней. И – довольно, довольно слов!

Венеция, 1538 год

Глава I Выбор великого Аретино

– Ты совершенно уверен, Пьетро, что больше не хочешь меня?

Молодая дама с распущенными черными волосами, в которых сверкали алмазные нити, медленно поднимала край своего багряного плаща – так, что открывалась прелестная ножка в кружевном, туго натянутом белом чулке, обутая в бархатную алую туфельку. Спереди у туфельки был затейливый вырез, на чулке тоже был вырез, так что виднелись беленькие маленькие пальчики. Ногти были покрыты кармином, и когда пальчики шевелились, они напоминали каких-то необычайных красноголовых насекомых или тычинки росянки – того самого цветка, который пожирает мушку, неосторожно забравшуюся в его чашечку. А впрочем, в шевелении этих хорошеньких пальчиков было что-то весьма волнующее, поэтому неудивительно, что мужчина, раскинувшийся в кресле напротив дамы, смотрел на ее ножку с любопытством.

Дама между тем подтянула свой багряный плащ так высоко, что над расшитой золотыми узорами подвязкой показалось тонкое белое колено и даже часть бедра, и бросила выжидательный взгляд на мужчину.

Тот расхохотался:

– О Цецилия, ты прелесть! Ты просто прелесть! Обещай, что ты научишь ее делать так же!

Дама покачала головой:

– Этому невозможно научить, Пьетро. Это или есть у женщины, или нет. Что ты будешь делать, если твоя красавица окажется не очень способной ученицей?

– Я буду дрессировать ее, как жонглер дрессирует свою собачку. Впрочем, одного раза мне будет достаточно, чтобы уяснить, на что она способна. Может быть, мне не захочется тратить на нее силы, и тогда…

– И тогда? – переспросила дама, затаив дыхание. – Что тогда, Пьетро?

– Тогда я вернусь в твои объятия, красавица моя. Но сейчас не искушай меня своими прелестями! Ведь если я начну с аббатисы, то уже не захочу касаться сестер! – захохотал мужчина, резко вскакивая с кресла, но не изъявляя никакого желания предаться любви.

Цецилия тихонько вздохнула, поняв: ее звезда на небосклоне этого великого человека, самого интересного среди всех жителей Венеции, если и не закатилась вовсе, то поблекла настолько, что Пьетро Аретино вскоре вряд ли разглядит ее среди других. Но нет, все-таки она была счастливее прочих, покинутых им: она еще нужна ему, пусть всего лишь как сводня, как некое связующее звено между ним и той, которую он вожделел ныне так неутомимо и страстно, как… как всех несчетных красавиц, бывших в разное время его любовницами. Каждая из них была любовью, каждая из них сияла звездой, каждая могла считать себя единственной! Иначе он не мог, Пьетро Аретино…

Цецилия вскочила и, бросив злобный взор на бывшего любовника, схватила со стола маленький стеклянный колокольчик.

Тотчас вслед за мелодичным треньканьем распахнулась дверь и на пороге встала монахиня в чепце и переднике, скромно перебирая четки и потупив глаза.

– Вы звали, синьора?

– Да, – высокомерно обронила Цецилия. – Проводи синьора Аретино, да не через двор, а через сад.

Монахиня кивнула и сделала приглашающий жест. После небрежного поклона посетитель покинул приемную.

У Цецилии кипели на глазах слезы, когда она привычно заталкивала под унылый чепец роскошь своих лоснящихся кудрей. Сердито отерев глаза, с ненавистью оглядела приемную. Она желала бы увидеть здесь материи самых ярких цветов – желтые, зеленые, красные, – льющиеся, как жидкий пламень, море шелка, бархата, атласа и небрежно брошенные на них перламутровые веера, веера из дорогих перьев, целые гирлянды великолепных цветов, жемчужные ожерелья и бог знает что еще, чему не сразу подберешь имени! Вместо этого… Великолепное убранство, огромные, резного дерева шкафы, собрание редких манускриптов и инкунабул, призвано было внушать посетителю приятное чувство приобщения к многовековой мудрости. О да… у Цецилии весьма внушительная тюрьма! Впрочем, она всегда была честна с собою и даже теперь не могла не признать: если ради свободы потребуется пожертвовать честолюбивыми замыслами, она вновь и вновь выберет тюрьму. Но отчего же так болит сердце?.. Потом она вспомнила о золоте, которое щедро оставил ей Пьетро, и на душе у нее слегка потеплело.

Чтобы вовсе улучшить настроение, Цецилия решила непременно посетить сегодня ночью некую пустую келью с секретным окошечком и полюбоваться тем, что будет вершиться по воле выдумщика Пьетро. И улыбка взошла на ее уста, и случись кому-то постороннему увидеть это вдохновенное, улыбающееся лицо, он решил бы, что, несомненно, сама Мадонна, на изображение которой задумчиво смотрела Цецилия Феррари, озарила ей душу благодатью!

* * *

Вечером она наведалась в трапезную Нижнего монастыря и снисходительно раздвинула губы в улыбке, когда юные девушки наперегонки бросились к ней, норовя очутиться ближе, и коснуться тончайшего черного шелка, из которого было сшито ее платье (в отличие от их, грубошерстных), и поглазеть на золотой крест, и бриллиантовые четки, в которых кое-где были вставлены изумруды, и вдохнуть сладкий розовый аромат, который всегда окружал аббатису, будто душистое облако.

Она села, и протягивала руку для поцелуя, и вглядывалась в восхищенные девичьи лица с улыбкой, которая надежно скрывала ее мысли: «Почему глупость юности так приманчива для мужчин?!» К сожалению, дело было вовсе не в глупости, а в свежести юности, и когда одна из воспитанниц, забывшись, позволила себе слишком громко шепнуть подружке: «У нее губы накрашены, клянусь Святой Мадонной!» – Цецилия едва сдержалась, чтобы не пожелать вслух ее тугим и алым губам навеки покрыться коростой.

Мысленно приметив востроглазую болтушку, будущему которой отныне, уж конечно, было не позавидовать, она наконец-то бросила взор на воспитательницу, судя по одежде, послушницу, ожидающую пострига, которая скромно стояла поодаль:

– Девочки слишком уж разошлись, сестра Дария.

– Да, матушка, – проронила та, не поднимая глаз и не делая никаких попыток навести порядок.

Цецилия едва заметно перевела дух.

«Матушка! Ну, я тебе это припомню!..»

– Может быть, я ошибаюсь, конечно, но, по-моему, я уже доводила до сведения сестер-воспитательниц, чтобы меня называли «ваше преосвященство»!

– Да, ма… ваше преосвященство, – покорно повторила послушница Дария, бывшая лишь ненамного старше ее воспитанниц, и от звука гневного голоса настоятельницы на лице ее выразился откровенный испуг.

Цецилия любила, когда ею восхищались, но еще больше любила, когда ее боялись. Она прекрасно знала, что и сестра Дария, и все другие считают опасным требование аббатисы назвать ее именно так: ведь «ваше преосвященство» – кардинальское звание, звание мужчины! Однако в своем монастыре Цецилия Феррари была не только кардиналом, но и богиней, и императрицей, и святой, она издавала здесь законы, она имела единоличное право казнить и миловать, и пожелай она, чтобы ее титуловали «ваше святейшество» и целовали туфлю, как папе римскому, и кто посмел бы перечить? В любое другое время она послала бы эту дуру на задний двор, с приказанием отведать от сестры Марцеллы десяток плетей, но сегодня ее ждет иное наказание. Вообще-то очень даже неплохо, что нарушительницей оказалась именно сестра Дария, ведь иначе нужен был бы приличный предлог для перевода ее в Верхний монастырь, а теперь никакого предлога не нужно.

– Это очень дурно, сестра, что у вас такая плохая память, – сказала Цецилия вполне спокойно, однако в голосе ее звенела сталь. – Если вы сами не способны усвоить законы уважения и послушания, разве способны вы передать их младшим сестрам? А ведь кому, как не вам, следовало бы особенно стараться и давать пример прилежности и самоотречения! Вы еще ждете пострига, ждете, когда вам дадут имя небесной покровительницы. Так можете и не дождаться. Или вам вообще желательно вновь вернуться в то положение, которое вы занимали в нашем монастыре всего лишь пять лет назад?

Девушка позволила себе быстро взглянуть на аббатису, но это была лишь мгновенная вольность, и та не успела уловить выражения этих больших серо-голубых глаз. Конечно, не может быть, чтобы они сверкнули надеждой! Ведь пять лет назад сестра Дария была просто рабыней, купленной монастырем за не очень-то большие деньги и только по счастливой случайности определенной не на чистку свинарника, а в помощь садовнице Гликерии, тоже рабыне. Что говорить, Гликерия любила девочку как родную дочь, и та любила ее как мать, но пять лет назад Гликерия умерла, и последним желанием ее было видеть свою воспитанницу среди монастырских сестер.

Случилось так, что Цецилия не могла отказать Гликерии и принуждена была дать клятву принять девчонку под свою опеку, постричь ее в монахини и разрешить учиться вместе с остальными воспитанницами. В обмен на эту клятву Гликерия отказалась от предсмертной исповеди, прямиком направив в ад свою душу, отягощенную воспоминаниями о девяти абортах, которые она в разное время делала аббатисе.

Гликерия была непревзойденной повитухой, которая пользовала весь Верхний монастырь. Она делала тесто из неких загадочных составных частей, среди которых самыми простыми были змеиные языки и кровь летучих мышей. Во время мессы сие дьявольское тесто подкладывалось под чашу и как бы освящалось (все-таки употребить его должны были служительницы Божии), а потом подмешивалось в пищу забрюхатевшим девственницам. И действовало тесто безотказно – если беременность вовремя была замечена. При более поздней стадии Гликерия преискусно орудовала вязальными иглами, и ни одна монашенка не умерла от кровотечения! До сих пор Гликерию нет-нет да и поминали с тоскою молодые монахини, которым приходилось отдавать себя во власть грубых, невежественных повитух: тайком, с завязанными глазами, привозили их с окраин, населенных простолюдинами, чаще всего с Мурано, да еще и платили безумные деньги, чтобы обеспечить молчание…

В общем-то, справедливости ради надо сказать, что Цецилия ни разу не пожалела о своей уступчивости. Бывшая рабыня оказалась необычайно умна и прилежна, мгновенно выучилась читать и писать, в молитвах не путалась, была послушна, а в рукоделии не уступала никому: что шить, что низать бисер, что плести кружево под стать мастерицам с острова Бурано[7] – ко всякому делу была способна.

И нежная, расцветающая красота ее не могла не радовать глаз Цецилии, не терпящей вокруг себя никакого безобразия, хотя и ревновавшей порою к молодым, хорошеньким сестрам. Чем дальше, тем больше понимала Цецилия, почему Гликерия назвала девочку Троянда. Слово это в переводе с какого-то загадочного славянского наречия означало Роза, а ведь Гликерия была славянкою по происхождению. Она рассказывала Цецилии свою историю: о том, как была похищена турками во время набега, продана в рабство, но спустя много лет выкуплена мальтийскими рыцарями, спасавшими от мусульманской неволи христианских пленников. Однако Гликерия не обрела свободы, а лишь сменила хозяев. Впрочем, она казалась вполне довольной своей участью и никогда не вспоминала о ледяных краях, в которых, по убеждению Цецилии, находились и Московия, и Польша, и все северные варварские страны. Но Цецилия прекрасно помнила тот день, тринадцать лет назад, когда купец, синьор Орландини, только что вернувшийся из Московии, привел в монастырь полуживое, грязное существо и сказал, что эту славянку он подобрал где-то в дремучих русских лесах, ему она не нужна, и он с охотою отдаст ее в монастырские рабыни. Цецилия тогда только что приняла пост настоятельницы, и все события того достопамятного времени накрепко запали ей в память.

Что бы там ни бормотал Орландини о своем милосердии, невозможно было не заметить ужаса, с которым на него смотрела девочка. И хотя побоев на худеньком тельце не было видно, Цецилия не сомневалась, что Орландини пускал в ход кулаки. Она всегда предпочитала прямоту в деловых вопросах, а потому и спросила напрямик: «Я надеюсь, она девственна?» – и была поражена тем, как вдруг исказилось красивое, мрачное лицо Орландини.

– Не сомневайтесь, – буркнул он с отвращением. – Да я скорее кастрировал бы сам себя.

Да, подумала Цецилия, невозможно так ненавидеть кого-то, особенно ребенка, лишь за то, что нашел его в дремучем лесу. Разве что у девчонки премерзкий характер… но это ничего, Гликерия отлично умеет обламывать самых строптивых рабынь и служанок!

Впрочем, именно этого – обламывать девчонку – Гликерия как раз и не стала делать, потому что привязанность, которая сразу возникла между этой женщиной и ребенком, была сродни любви с первого взгляда. Они одного племени, снисходительно думала Цецилия, наблюдая исподтишка, как льнет Дария (таким было имя новой рабыни) к старой садовнице и как играет улыбкою хмурое, морщинистое лицо Гликерии. В ее заботливых руках девчонка мгновенно расцвела и действительно напоминала розу своим ярким, бело-розовым лицом, свежими губами – всем тем ощущением юной прелести, которым так и дышало все ее существо. Хотя красивой, конечно, назвать ее было трудно, и сейчас, глядя в эти слишком широко расставленные глаза, на эти слишком круто изогнутые брови, на вздернутый нос, Цецилия злорадно подумала, что монашеский чепец откровенно уродует Дарию. Как жаль, как бесконечно жаль, что Аретино увидел Троянду в то редкое мгновение, когда она была без чепца, и волосы ее, заплетенные в косу, открывали высокий лоб, и не искажалась прелестная линия скул, и нежный рот не был сжат скорбно и туго… Проще говоря, Аретино увидел Троянду в купальне. До этого там побывало уже с десяток сестер из Нижнего монастыря, и Аретино вдоволь насладился созерцанием юных и не очень юных, стройных и уже обрюзглых нагих женских тел. Мозаичная стена купальни, изображавшая целомудренное умывание Мадонны, была кое-где инкрустирована стеклянными вставками. Со стороны купальни они были непроницаемы, а вот с другой стороны, из-за стены, открывали нескромному взору все подробности монашеских омовений.

Цецилия была тогда рядом с Пьетро – разумеется, как иначе без ее содействия он мог попасть в сии тайные покои! Она сама его туда привела, наивно понадеявшись, что созерцание голых красоток возбудит его угасшие чувства. Однако пылающий взор Аретино был устремлен не на нее!

Цецилия глянула в запотевшее стекло…

Округлый изгиб бедер, узкие плечи, мягкая линия талии – все это напоминало своими очертаниями изящную греческую амфору. Высокая грудь прелестно просвечивала сквозь мокрые светлые пряди, которые касались тела девушки, словно растопыренные пальцы нетерпеливого любовника.

– Как тебя зовут? – послышался шепот.

Цецилия оглянулась.

Глаза Пьетро закрыты, лицо счастливое, спокойное.

– Как тебя зовут? – снова шепнул он пересохшими губами.

Цецилия обхватила плечи ладонями: вдруг стало зябко. Не ее имя спрашивал Пьетро – он знал его отлично!

– Троянда, – шепнула Цецилия. – Троянда… – и тут же пожалела о сказанном.

Одному Господу ведомо, почему она назвала это имя – слишком пышное и роскошное для еще не распустившегося бутона! Следовало бы сказать правду, назвать ее Дарией – и уж позлорадствовать, какое впечатление это произведет на Пьетро, чувствительного к звукам и их слиянию столь же, сколь к сплетению человеческих тел.

– Троянда… – жарко выдохнул Пьетро. – Троянда! – Он открыл глаза, привстал: – Я хочу эту. Хочу, ты слышишь?

Тон его не оставлял сомнений: Аретино ни перед чем не остановится, чтобы получить желаемое! Да и не так глупа была Цецилия, чтобы возмущаться. Аретино не тот человек, с которым можно спорить. Он дружен с нынешним папой; дож Венеции Андреа Гритти считает честью приглашать его в свой дом и ежемесячно присылать ему сундучок с дукатами, каждый раз увеличивая сумму.

Аретино пришло однажды в голову заказать медаль: на одной стороне был его портрет, а на другой он же изображался сидящим на троне в длинной императорской мантии, перед ним стояла толпа владетель-государей, приносящая ему дар. Кругом надпись: «I principi, tributadi dai popoli, il servo loro tributano!»[8] Злейшие враги Аретино называли его tagliaborsa dei principi[9].

По одному мановению Аретино молчаливые bravi[10] проникнут ночью в любой палаццо и… нет, не убьют хозяина, однако такого понаделают, что вспоминать об этом не захочет ни сам хозяин, ни тем более его жена и дочь… хотя, возможно, они-то как раз и вспомнят случившееся с удовольствием!

Но еще надежнее, чем bravi, служили Аретино его острый ум, острый язык и талантливое перо. Его сонетов-эпиграмм боялись самые могущественные люди! Цецилия знавала тех, кто говаривал, осеняя себя крестным знамением: «Dio ne guardi ciascun dalla sua lingna!»[11]

Да, Аретино был баловнем Венеции, он был всесилен, однако даже не в том дело, что Цецилия боялась его возможной мести. Еще больше она боялась его потерять! Начни она спорить – и его внезапная страсть к Троянде костром разгорится. Понятно – запретный плод сладок. Поэтому, неприметно переведя дыхание, чтобы избавиться от резкой боли в сердце, Цецилия произнесла – и только легкая хрипотца в голосе выдавала ее волнение и тоску:

– Ты получишь все, что хочешь, Пьетро. Сам знаешь – я не смогу тебе отказать. Но… ради Святой Мадонны – скажи, что ты в ней нашел?!

Пьетро медленно усмехнулся, взглянув на Цецилию. Ну конечно, от него-то не укрылась ревность, раздирающая ей душу. От него ничего не укроется! Вот ведь высмотрел розу среди полыни!

– Что нашел? – все так же дразняще усмехаясь, Аретино вновь взглянул в потайное окно, а потом заслонил глаза ладонью, как бы не в силах глядеть на солнце, и проговорил:

– Tы посмотри! Нет, ты только посмотри!

Цецилия снова припала к окну.

Дария сидела на мраморной скамье, откинувшись на спинку, и лениво плескала из кувшина воду себе на ноги. Ладонь еле двигалась; медленно, как во сне, падала вода с худых девичьих пальцев. Тонкие колени были вяло разведены, другая рука повисла вдоль тела. Если бы не размеренные всплески, можно было бы подумать, будто девушка спит. Было что-то обреченно-покорное во всей ее позе, в склоненной голове. Чудилось, это олицетворение ленивой неги, терпеливого блаженства.

Цецилия невольно зевнула, такая власть расслабленности исходила от этой картины. Пожалуй, подойди сейчас к Дарии мужчина, она и не шелохнется, пребывая все в том же состоянии полузабытья, несокрушимой покорности…

«Так вот в чем дело!» – вдруг осенило Цецилию.

Этим свойством она никогда не обладала, так же, как и терпением. О боже, да неужели именно это мечтает найти в женщине Аретино?

К изумлению Цецилии, Пьетро не кинулся в купальню тотчас же и не подмял под себя дремлющую девицу. Может быть, понял, что в этом случае не миновать скандала, да еще какого! Или уже тогда созрел в его уме лукавый замысел, который теперь начала приводить в исполнение Цецилия, ледяным голосом приказав сестре-воспитательнице Дарии тотчас после трапезы явиться в Верхний монастырь и доложить сестре-экономке, что в наказание она, сестра Дария, должна провести ночь в келье искушений?

…Дария побледнела, бросилась было к аббатисе и едва удержалась, чтобы не молить ее о милости и снисхождении. Та уже двинулась по трапезной, глядя, как девочки вкушают пищу, и никто, ни один человек в мире не знал, что она сейчас едва удерживается, чтобы не молить эту дуру поменяться с ней судьбою… на нынешнюю ночь!

Глава II Искушение святой Дарии

– Мать Цецилия! О Господи, о Святая Мадонна! Ваше преосвященство, да проснитесь же!

Цецилия открыла глаза. Пухлощекое лицо сестры-экономки расплывалось в предрассветном полумраке и казалось еще толще.

– Что, пожар? – сердито пробормотала Цецилия, успев, впрочем, порадоваться, что и при пожаре ее не забывают титуловать как следует. – Что произошло?

Сестра-экономка приоткрыла рот, но не смогла издать ни звука. Белесые глаза ее вдруг задрожали и как бы вытекли на щеки, и Цецилия с изумлением поняла, что зловредная сестра Катарина, последний оплот истинно монастырского начала в Верхнем монастыре, плачет! И Цецилии показалось, что она содрогнувшимся сердцем прозрела ответ за мгновение до того, как сестра Катарина наконец-то смогла выдавить из себя ужасные слова:

– Сестра Дария… повесилась!

Цецилия мгновение глядела в плачущее лицо незрячими, остановившимися глазами, и не сразу до нее дошел смысл фразы, а еще – открытие, что за окном разгорается рассвет, и, значит, она проспала у себя в покоях (язык не поворачивался назвать их кельею!) всю ночь обольщения Троянды.

О черт, черт, черт! Ведь собиралась же понаблюдать за влюбленным Аретино!.. Однако так препаршиво было на душе вчера вечером, стоило только вообразить, какую картину ей придется увидеть, так скручивала сердце ревность, что Цецилия достала заветную fiasca[12] с фриульским вином, выпила бокал, потом еще, потом, кажется, еще и еще… и сон сморил ее. Она даже забыла смешивать вино с водой, как положено даме, если она не хочет прослыть дикаркою. То-то голова сейчас так и идет кругом! Схватив кувшин, в котором всегда было налито разбавленное вино, Цецилия жадно глотнула, не заботясь, что розовые струйки льются на грудь, пятная белую кружевную сорочку.

Впрочем, сестра Катарина рыдала и ничего вокруг себя не видела, а у Цецилии достаточно прояснилось в голове, чтобы суметь наконец встать и накинуть платье. Она подхватила под руку сестру Катарину и толкнула дверь, ожидая увидеть коридор, заполненный перепуганными сестрами, однако вокруг было пусто.

– Кто-нибудь еще знает? – с тревогой прошептала она, и сестра Катарина так усердно затрясла головой, что брызги слез полетели во все стороны:

– Нет! Я сразу к вам… Я шла в кладовую, смотрю – келья сестры Дарии отворена. Заглянула – а она лежит на полу, на шее петля…

«Лежит? – изумилась было Цецилия. – Висит, наверное?» – но тут сестра Катарина вся сморщилась, намереваясь разразиться новыми рыданиями, и Цецилии пришлось ногтями вцепиться в ее пухлую руку, чтобы заставить молчать.

Хвала Мадонне, если все спят, дело можно уладить без шума. Вынести несчастную грешницу в сад… там много укромных уголков! В Нижнем монастыре знают, что Дарию перевели в Верхний. А здесь о ее присутствии не знал никто, кроме Катарины и самой Цецилии. Ее долго не хватятся, может быть, никогда… И слава богу, потому что самоубийство монахини вызовет немедленный скандал, не миновать комиссии из Ватикана, не говоря уже о Совете десяти[13], который тут же пришлет в монастырь своих досмотрщиков, и даже связи Цецилии (в смысле, любовные связи с тремя дожами из этой десятки!) окажутся бессильны. Нет, конечно, похороны безумицы должны быть проведены в строжайшей тайне. Быстрый ум аббатисы мгновенно нарисовал эту картину. Которая, впрочем, тут же разлетелась вдребезги при одном только имени, мелькнувшем в памяти Цецилии.

Аретино! Сегодня ночью с Дарией был Аретино! Ох… ох, Боже преблагий, что скажет Аретино?..

Ноги у Цецилии подкосились, и сестра Катарина едва успела подхватить аббатису, иначе та грохнулась бы на пол. Так, чуть влачась, они дрожащими руками толкнули дверь в роковую келью и, поддерживая друг дружку, вошли в это обиталище смерти.

Сестра Катарина тут же, у входа, рухнула на колени и принялась молиться за грешную душу таким громким шепотом, что Цецилия принуждена была погрозить ей. Теперь губы Катарины двигались беззвучно, и ничто не мешало Цецилии смотреть и думать.

Приступ слабости прошел так же мгновенно, как и пришел, оставив по себе только холодный пот на лбу да подрагивающие руки, но ясность мысли вернулась.

Дария и впрямь лежала на полу, безвольно раскинувшись и запрокинув голову, от которой змеился обрывок веревки. Другой свешивался с потолка, и Цецилия поняла, что веревка оказалась ветхой, не выдержала тяжести тела. Интересно бы знать, как долго провисела Дария? Успел ли добиться от нее Аретино того, чего хотел, или… Ведь эта дурочка, испугавшись наказания, которое сулил ей голос и взгляд аббатисы, могла наложить на себя руки, лишь бы избежать неведомой кары! И тогда Пьетро, явившись на любовное свидание, нашел в келье труп!

Наверняка он подумал, что и это – происки обезумевшей от ревности Цецилии!.. От этой мысли ноги ее снова подкосились, а страх властно завладел всем существом.

И лицо сестры Катарины, оказавшееся в поле ее зрения, отнюдь не способствовало душевному успокоению, ибо рот этой достойной особы перестал шептать молитвы и был широко разинут, а глаза вытаращились так, что Цецилии почудилось, будто они вот-вот вывалятся из орбит. Чудилось, вот-вот сестра-экономка издаст вопль громче зова трубы Иерихонской, и Цецилия сделала движение заткнуть ей рот, да не успела: Катарина повалилась на бок в глубоком обмороке. Тут Цецилия догадалась обернуться поглядеть, что же повергло Катарину в такое потрясение, – и… и она сама едва не рухнула рядом с сестрой-экономкой при виде того, как труп Дарии медленно приподнимается и, ослабляя петлю на шее, хрипло шепчет:

– О, Христа ради, ради Пресвятой Мадонны, простите меня, матушка!

Опять матушка? О господи, эту дуру не смогла исправить даже смерть!

* * *

Ну, разумеется, никакой смерти не было. Веревка оборвалась сразу, как только Дария повисла, она еще успела понять, что самоубийство ее не удалось, а потом лишилась чувств, больно ударившись об пол. Однако, хоть первыми словами ее были слова прощения, никакого раскаяния не увидела Цецилия в глубине глаз Дарии, а только отчаяние, что рухнул ее греховный замысел.

Цецилия окинула взглядом келью, и от нее, конечно, не укрылась взбитая, взбаламученная постель… Топчан – а он тяжеленький! – даже от стены отъехал. «Что они тут делали?» – ревниво дрогнуло сердце, а бурые пятна на простыне подтвердили: делали-таки! Значит, Аретино получил свое… ну и что, потеря девственности так огорчила эту дурочку?! Сие было непостигаемо умом Цецилии, которая времен своей невинности и припомнить-то не могла. Пожалуй, она просто сменила кукол на любовников еще в самом нежном возрасте, только и всего! Однако она усвоила, что жизнь велит считаться с предрассудками, а потому кое-как, с помощью легких пощечин, привела сестру Катарину в сознание и вытолкала ее за дверь с наказом молчать до могилы о том, что здесь происходило.

Сестра Катарина уползла. В Нижнем монастыре уже звонил утренний колокол. Через полчаса поднимутся и обитательницы Верхнего монастыря. Теплые солнечные лучи нарисовали узорную, сияющую решетку на серой стене кельи, и в растрепанных волосах Дарии зажглись золотые искры.