Шекспир мне друг, но истина дороже - Татьяна Устинова - E-Book

Шекспир мне друг, но истина дороже E-Book

Татьяна Устинова

0,0
6,99 €

-100%
Sammeln Sie Punkte in unserem Gutscheinprogramm und kaufen Sie E-Books und Hörbücher mit bis zu 100% Rabatt.
Mehr erfahren.
Beschreibung

В командировке в Нижний Новгород режиссеру Максиму Озерову и его напарнику Феде Величковскому предстоит записать спектакль для радио! Старинный драматический театр встречает москвичей загадками и тайнами! А прямо во время спектакля происходит убийство!.. Странной смертью умирает главный режиссер Верховенцев, и на ведущую актрису тоже покушались!.. Максим Озеров начинает собственное расследование, в котором ему активно помогает молодой напарник Федя. Порой им кажется: они не столько записывают спектакль, сколько сами участвуют в невероятном, фантасмагорическом спектакле, где всё по правилам – есть неуловимый, как тень, злодей, есть красавицы, есть чудовища, есть даже самый настоящий призрак!.. Самое удивительное, что Федя Величковский встречает там свою любовь – вовсе не театральную, не придуманную драматургом, а самую настоящую!.. И время от времени, и Максиму Озерову, и Феде чудится, будто вся эта поездка была придумана не ими, а кем-то неизвестным и всесильным, кто просто захотел поговорить с ними о любви!..

Das E-Book können Sie in Legimi-Apps oder einer beliebigen App lesen, die das folgende Format unterstützen:

EPUB
MOBI

Seitenzahl: 367

Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.



Татьяна Устинова Шекспир мне друг, но истина дороже

© Устинова Т., 2015

© Оформление. ООО «Издательство «Э», 2015

* * *

Всю ночь ревел и грохотал запутавшийся в кровле ветер, и ветка старой липы стучалась в окно, мешая спать. А с утра пошел снег. Максим долго и бессмысленно смотрел в окно – просто чтобы оттянуть момент, когда все же придется собираться. Крупные хлопья кружились в ноябрьской предрассветной метели, медленно падали на мокрый почерневший асфальт, фонари мерцали в лужах уродливыми бледно-желтыми пятнами. Москва из последних сил ждала настоящей зимы – чтобы, как только она придет, начать ждать весну. Максим больше всего на свете любил весну – зеленую, жаркую, полуденную, осоловелую, с квасом из бочки и прогулками в Нескучном саду – но до нее еще жить и жить, и как-то не верится, что доживешь.

Свет бил по глазам, в голове гудело, будто в трансформаторной будке. Ведущий новостного канала – возмутительно бодрый для половины шестого утра – рассказывал, что «предсказанное потепление на европейской территории немного задерживается и ожидается снегопад». «Иди к черту!» – посоветовал ведущему Максим Озеров и выключил телевизор.

Сашка уже убежала на дежурство. В ее умении просыпаться в неизбывно хорошем расположении духа заключалось необъяснимое для Озерова шаманство: Сашка была весела, легка, всегда с удовольствием завтракала и всем своим видом напоминала Максу породистую деловитую таксу, собравшуюся с хозяином на лису. Сам он так не умел: чтобы встать, ему приходилось заводить по десять будильников, по утрам кровоточили неизвестно откуда взявшиеся за ночь заусенцы. Озеров замерзал, шаркал ногами, сшибал углы и мучился от осознания собственного несовершенства и душевной лености. Сашка его жалела и – если ему случалось уходить раньше – готовила завтрак. Он всегда отказывался, а она его заставляла есть.

На столе стояла чуть теплая турка с остатками кофе и громадная старинная корзина с крышкой, ремнями и потемневшим латунным замочком. Корзина была покрыта махровым кухонным полотенцем. Из-под полотенца торчал полированный термос и оптимистический край краковской колбасы. К корзине был пришпилен листочек с подписью: «С собой».

Значит, снег?.. Максим Озеров с вызовом вытащил из шкафа и оглядел свой красный походный, с подранным рукавом пуховик. Ну пуховик, а что такое?.. Если снег валит, впереди четыреста верст с гаком, значит, пуховик, а вовсе не щегольское пальтецо, на которое он рассчитывал! Предсказанное потепление задерживается, ясно сказано. То есть, видимо, его следует ждать к весне.

– Весна! – продекламировал Максим в тишине квартиры. – Выставляется первая рама! И в комнату шум ворвался! И благовест ближнего храма! И говор народа! И стук колеса!

Хорошо хоть вчера на сервисе проверили колеса – все четыре, – и ни одно не стучит. Он влез в пуховик, закинул рюкзак на плечо, схватил Сашкину корзину – та приветственно хрустнула – и вышел вон.

Озеров гнал свой внедорожник из Москвы, натужно скрипели дворники, широкие шины с гулом давили мутную воду в раскатанной колее федеральной трассы «Волга», фары резали серую пелену снега и мороси. Вчера он договорился заехать на дачу за Федей – Кратово было по пути, но сейчас Максим надеялся, что Величковский проспит, и тогда он на нем отыграется. Поблуждав немного по старому и очень сонному поселку, Озеров наконец вывернул на нужную улицу.

У ворот одного из домов маячила сутулая фигура, облаченная в ядовито-зеленый балахон, чудовищных размеров брезентовые штаны и оранжевые меховые мокасины. Образ завершала надвинутая на глаза банная войлочная шапка с надписью крупной вязью «Пар всему голова». В одной руке фигура держала рюкзак размером с небольшой дом, в другой – Озеров почти не поверил глазам! – бутылку шампанского; по балахону, оказавшемуся сноубордической курткой с львиной мордой на спине, струился черный провод наушников.

Федя Величковский не проспал.

– Господин режиссер! Что же вы мне не сигнализировали? Мы же уговорились, что вы будете звонить! А вы? Надули мальчонку? – Федя, кое-как упихав в багажник свой неимоверный рюкзак, бесцеременно залез в корзину с Сашиными припасами, оценивающе обнюхал колбасу и с энтузиазмом и даже с некоторым вожделением вопросил: – А яйца вкрутую и свежие огурцы есть?..

– Товарищ сценарист! – Озеров зевнул, не разжимая челюстей. – Сарынь на кичку! Садись давай!

– И вам доброго утра!

Хлопнули двери, довольно рыкнул бензиновый «вэ-восемь», и «лифтованный» темно-зеленый с ярко-оранжевым шноркелем джип весело покатил по размытой поселковой дороге.

Величковский сбросил меховые мокасины и, подобрав под себя ноги, как йог, устроился в широченном кожаном кресле.

– Завтракать будем во Владимире на заправке, – распорядился он. – Я все продумал.

Под глупой войлочной шапкой нестерпимо чесалась голова, но Федя твердо решил, что шапку ни за что не снимет. Во всяком случае, пока начальник не обратит на нее должного внимания.

– Угу, – без всякого энтузиазма отозвался Озеров.

Нет уж, одним «угу» дело не обойдется! Величковский почесался и продолжил проникновенно:

– Вы, господин режиссер, заправите свой экипаж, а я – Чайльд Гарольд – буду заедать скверно сваренный кофе сосиской в тесте. Устроившись за столиком у окна, буду смотреть на стремительные авто, пролетающие сквозь туман из черно-серебристой взвеси снега и дождя в… эээ… – Федя на секунду запнулся, подбирая наиболее пошлый эпитет, – в едва вылупившееся, неприветливое хмурое утро.

– Низкопробно! – вынес вердикт Озеров.

Для Величковского это была вторая поездка, он пребывал в прекрасном настроении, любил весь мир и особенно себя в нем. Приглашение в экспедицию было равносильно вовлечению в круг посвященных, особым знаком, который означал «ты свой среди своих». Что-то вроде высшей правительственной награды и очень закрытого клуба, куда принимали только самых верных, близких и перспективных. «Близким и перспективным» Федя был всего полгода. И никто – даже Озеров – не догадывался, как ему это нравилось!

Командировки придумал Владлен Арленович Гродзовский – генеральный директор «Радио России», акула, столп и Мефистофель радийного мира. Несколько раз в году Гродзовский именным указом отправлял Озерова – своего главного режиссера, подельника и десницу – в какой-нибудь провинциальный город с театром, где Максим виртуозно и очень быстро записывал спектакли по русской и иностранной классике для Госрадиофонда. Постановки получали европейские премии, уездные театры – славу и небольшой приработок, а сотрудники радио – ощущение причастности и отдыха без отрыва от родного производства. Работа в таких поездках всегда была… чуточку понарошку.

Вот и теперь главный режиссер, лауреат всего и абсолютный профессионал Озеров был уверен, что с чеховской «Дуэлью» в нижегородском Государственном театре драмы управится дня за два. В худшем случае – за два с половиной. А дальше – неделя официальной командировки, когда можно болтаться по городу, бродить по музеям, сходить на комедию в театре, где уже все свои, пить пиво и есть раков в ресторанах на набережных. Именно так сейчас представлялись Озерову «несколько дней из жизни московского режиссера в Нижнем Новгороде».

Работы для Величковского не было никакой – его везли исключительно в награду за труды. Скорее даже авансом. Он был неплохим автором, и Озеров безошибочным чутьем определил, что со временем станет очень даже неплохим!.. Федя талантливо и совершенно бесстыдно писал любую, даже самую лютую конъюнктуру, соблюдал такт, умел задавать вопросы, производить нужное впечатление, знал, когда можно спорить и когда надо согласиться, и не прощал себе халтуры.

Он был ленив, непунктуален, прикидывался фрондером и циником.

Озеров подобрал Федю на утреннем спортивном канале, где тот работал корреспондентом и прославился минутным сюжетом про веломарафон, сумев на спор восемнадцать раз употребить слово «когеренция», да так ловко, что материал вышел в эфир.

Вести машину было тяжело. Снегопад только усиливался, и трассу ощутимо припорошило. Здоровенный внедорожник скользил и плавал в колее, Максиму постоянно приходилось «ловить» рулем его рысканья, а в метели все сливалось: и редкие воскресные машины, аккуратные, настороженные в тумане, и сереющий язык шоссе со смазанной разметкой, и разбитая грязная обочина…

– Ну и погодка! – изрек Федя. Он достал из кармана своих невообразимых штанов электронную сигарету, откинулся на спинку кресла и попытался затянуться – не получилось. – Как это работает?

– Заболел? – Озеров, скосив один глаз на Федю, выхватил у него изо рта сигарету и бросил ее в подстаканник между сиденьями. – В моей машине не курят!

– Они экологичные, – возразил Федя.

– Зафрахтуй во Владимире автобус и кури себе, – пригрозил Озеров, – и сними эту войлочную кепку!

– Ну наконец-то, Максим Викторович! – Федя бросил шапку на заднее сиденье и принялся с упоением, как обезьяна, чесаться. – Я в ней два часа сижу, как дурак, а вы только заметили! Где ваша режиссерская наблюдательность?

– Я машину веду. Наблюдаю за дорогой.

– Все равно, – продолжал Федя с энтузиазмом. – Для нас, работников искусства, самое главное – наблюдать за жизнью и делать выводы. Вот вы делаете выводы из жизни, Максим Викторович? Наблюдаете ли вы за ней?

– Сейчас нет.

– А я наблюдаю всегда! И категорически утверждаю, что любое событие можно восстановить по его финалу! Если вы знаете, чем именно оно закончилось, как наблюдательный человек, вы всегда сможете сказать, что именно послужило толчком! Так сказать, понять, что было вначале – слово или не только слово, а еще кое-что!

– М-м-м, – протянул Озеров, – чего ты начитался-то? Американских психологов? Или на тебя так старик Конан Дойл подействовал?

Перед самой командировкой Федя закончил сценарий по рассказам о Шерлоке Холмсе. Он долго возился, примеривался и в конце концов раскопал какой-то дореволюционный перевод, вот сценарий и получился занятный и совершенно не узнаваемый, как будто Конан Дойл вдруг взял и написал совершенно новую историю.

Максиму так понравился этот сценарий, что он даже начальству его показал. Начальство подумало и распорядилось взять перспективного Федю в Нижний. Мальчик должен отдохнуть, развеяться и почувствовать себя «частью целого».

– И этой фигней обзавелся! – Максим кивнул на подстаканник, в котором болталась электронная сигарета. – Трубку бы лучше купил.

– Я не курю, вы же знаете! Мамаша против, да и вообще Минздрав предупреждает! Но как писателю без цыбареты? Посмотрите вокруг – все вьюжит, все серо, все темно. Пустота и мрачность! В душе хаос и страсть к разрушению!

– Это у тебя в душе хаос и страсть?

– А что? – заинтересовался Федя. – Не заметно?

В Петушках метель пошла на убыль, а во Владимире и вовсе улеглась. Они перелезли через какую-то невидимую стену, за которой вдруг не осталось вьюги и предстоящей зимы. Небо стало подниматься, черный, сырой от снежной взвеси асфальт высох, стал тут же пыльным, дворники впустую скрипели по лобовому стеклу. Какое-то время их джип мчался будто бы по границе между временами года, а потом вдруг где-то наверху ослепительно ярко сверкнуло солнце. Оно брызнуло сквозь дыру в небесах, прорвав облака, залило дорогу, поля, черневший в отдалении лес, искрой блеснуло в зеркале заднего вида бегущей впереди легковушки, отвесно упало на пыльное торпедо джипа. Бесконечную слепую серость сменила контрастная зелено-сизая дымка, пронизанная теплым солнечным светом, последним в этом году.

Они нацепили темные очки – движение получилось синхронным и «крутым», как в фильме про спецагентов и инопланетян. Озерова это развеселило.

Вечно забитая фурами владимирская окружная оказалась абсолютно свободной. Федя, провозгласивший себя штурманом и уткнувшийся в «девайс», отбросил его за ненадобностью. Интернет едва шевелился, пробки не загружались, а Озеров знай себе давил на газ – технологии в очередной раз были посрамлены.

– А вы, господин режиссер, знаете, куда править? – спросил Федя. Он выудил из бардачка помятый зеленый атлас и принялся скрупулезно его изучать. – Мы в квадрате Е-14, правильно? Или… или С-18?

И стал совать атлас под нос Озерову. Максим атлас оттолкнул.

– Тут по прямой, Федь. По прямой аж до самого Нижнего. Авось не промахнемся.

Они ехали деревнями. Почему федеральная трасса проложена через деревни? Неудобно это, медленно, небезопасно, да и вообще!.. Федя всегда стеснялся, но ему страшно нравилось это азиатское варварство. Была в нем какая-то правильность – без деревень и дорога не дорога!.. Он любил читать странные названия, угадывать ударения – чем дальше от Москвы, тем проще ошибиться: Ибредь, Липяной Дюк, Ямбирно, Ахлебинино… Феде было жаль покосившихся, почерневших ветхих деревенских домов, разрушенных то ли вибрациями от многотонных грузовиков, круглыми сутками шедших по прорубленной прямо посреди поселка трассе, то ли злодейским попустительством хозяев, то ли просто каким несчастьем. Поэтому он всегда в каждой деревушке по пути выискивал какой-нибудь крепкий, справный, надстроенный, блестящий свежей, не облупившейся краской дом – просто чтобы радоваться ему и думать: «Вот какая красота!»

Он никогда и никому в этом не признался бы – все же он фрондер и циник, знающий, что жизнь мрачна и несправедлива. Да и лет ему немало, двадцать четыре весной стукнуло. И за плечами у него всего полно – ссора с отцом из-за выбора профессии, университет, гордый отказ от аспирантуры, неудачный роман, неудачный первый сценарий, неудачный первый репортаж!.. В общем, Федя был закаленным бойцом, но до слез жалел бездомных собак и от души радовался справным домикам.

Сразу после Владимира он начал ныть и скулить, что хочет есть и «размяться». Озеров какое-то время отвечал, что он должен быть мужественным и терпеть лишения – это была игра, она веселила обоих, – а потом Максим зарулил на заправку.

Федя затолкал ноги в мокасины, замяв задники, и вывалился наружу.

– Холод собачий! – провозгласил он с восторгом. – Подайте мне шапочку, Максим Викторович, в уши надует!

Озеров кинул ему шапку «Пар всему голова», которую Федя немедленно напялил.

– Вы пока заправляйтесь, а я в очередь! Вам эспрессо или капучино?

– В какую еще очередь? – под нос себе пробормотал Озеров, выбираясь из машины. – Откуда здесь очередь?

Небеса сияли, и было так холодно, что дыхание застывало и, кажется, шуршало около губ. Максим застегнул под подбородком воротник пуховика. После долгого сидения в машине его пробирала дрожь. А Сашка думала, что у него будет «пикник на обочине», корзину собрала!..

– Максим Викторович! – закричала высунувшаяся из стеклянных дверей голова Величковского. – Вы припасы-то захватите!

– Балда, – под нос себе сказал Озеров и прокричал в ответ: – Не захвачу! Сам съем!

В помещении заправки было чисто, светло и вкусно пахло – кофе и сдобой. К прилавку с булками стояла очередь, столики в кафе все были заняты. Федя сидел за стойкой у окна на высоком никелированном стуле, второй предусмотрительно придерживал рукой и неистово замахал Максиму, как сигнальщик на борту корабля.

– Что ты машешь?

– Да тут видите какой ажиотаж наблюдается! Теперь вы держите стул, а я пойду в очередь. Вам капучино или эспрессо? Хотите, я принесу из багажника шампанское, вы напьетесь, а дальше я поведу?

– Федь, дуй в очередь. Мне чай. Черный.

– С молоком? – уточнил Федя. – Как кузине Бетси?

Они прихлебывали из больших стеклянных кружек, Федя откусывал попеременно то сосиску, то «улитку сладкую с ванильным кремом». Еще одна сосиска – запасная, – дожидалась на пластиковой тарелке, и Феде весело было думать, что все еще впереди.

– Так что – детали! – провозгласил он с набитым ртом. – Самое главное детали, Максим Викторович. Оскар Уайльд сказал, что только очень поверхностные люди не судят по внешности! Вот к примеру! О чем вам говорит моя внешность?..

Озеров засмеялся и оглядел Федю с головы до ног – тот немедленно напялил шапку «Пар всему голова».

– Твоя внешность говорит мне о том, что ты лентяй, разгильдяй и самоуверенный тип. – Федя с удовольствием кивал. – Какой у тебя рост? Метр девяносто?

– Три, – подсказал Федя. – Метр девяносто три.

– Всякая форма тебе противна.

– Из чего вы делаете такой вывод, Максим Викторович?

– Вместо того чтобы принять сколько-нибудь приличный вид – все-таки едешь в командировку, да еще с начальством, да еще в незнакомое место! – ты напяливаешь на все свои сто девяносто три сантиметра безразмерные брезентовые штаны и куртку, подозрительную во всех отношениях. Человека в таких штанах и куртке уж точно нельзя принимать всерьез, но ты об этом даже не думаешь.

– Не думаю, – подтвердил Федя, тараща шоколадные глаза. – Я знаю, что вы ко мне относитесь всерьез, а на остальных мне наплевать. Заседания, свидания и любовные куры в ближайшую неделю не планируются. Так что ваш вывод неверен. Неверен, коллега!..

«Коллегами» всех называл отец-основатель и «организатор наших побед» Гродзовский, и Феде страшно нравилось такое обращение.

– Но эксперимент должен быть чистым! Меня вы хорошо знаете и, следовательно, пристрастны. Но вот – остальные люди! Что вы скажете о них?

– Федь, доедай и поедем.

– Подождите, Максим Викторович! Что вы, право? Воскресенье в полном нашем распоряжении, а мы уже проделали путь, сравнимый…

– Сегодня вечером спектакль. Я хочу посмотреть.

Федя нетерпеливо махнул рукой с зажатой в ней сосиской.

– Мы успеем, и вы об этом прекрасно знаете!.. – Он перешел на шепот: – Вон сидит парочка. Ну, вон, вон, за тем столиком! Что вы о них скажете?

Озеров непроизвольно оглянулся. Мужчина и женщина, довольно молодые, жевали бутерброды, каждый глядя в свой телефон.

– Они поссорились, – сообщил Федя в ухо Максиму. – Поездка не задалась! Вы обратили внимание, как они расплачивались за еду? Они стояли в очереди вместе, а заказывали отдельно, и каждый заплатил из своего кошелька. Сели тоже вместе! То есть они пара, но поругались в пути. Должно быть, она настояла на воскресной поездке к мамаше, а он собирался с друзьями в баню.

– Федь, иди сам в баню!..

– А вон та блондиночка на «Форде» клеит бобра из «БМВ», – Федя показал за стекло. Озеров, против воли заинтересовавшийся, посмотрел на улицу. – Она очень долго танцевала возле своей машины, будто не знала, как вставить пистолет в бак. Но он все не обращал внимания. А теперь она просит его залить ей омыватель, видите?

На стоянке действительно стоял старенький «Форд», а возле него топтались юное платиноволосое создание в крохотной белой шубке и дюжий мужик в кожаной куртке, не сходившейся на животе, на самом деле похожий на бобра. В руках юное создание держало канистру, а мужик шарил под капотом старичка «Форда», стараясь поднять крышку.

– На самом деле она все сама умеет, – продолжал Федя Величковский. – Когда бобер был на подходе, с поворотником на шоссе стоял, она крышку уже открывала. И сразу захлопнула, как только он повернул!

Максим посмотрел на своего сценариста, как будто впервые увидел.

– Слушай, а ты, оказывается, фантазер! Может, из тебя правда писатель выйдет. Главное, врешь от души. И никак тебя не проверишь.

– Почему не проверишь? Можно подойти и спросить! Хотите, я спрошу! Легко! Между прочим, Булгаков…

– Может, поехали, а? – почти жалобно попросил Озеров.

– Вы идите, а я сейчас, только еще одну сосисочку возьму. Вам взять?

– Лопнешь.

Солнце светило вовсю, дорога лежала впереди просторная и широкая, упиралась в сияющий холодный горизонт, до Нижнего Новгорода оставалось еще двести километров с гаком.

Как хорошо, думал Федя Величковский, что еще далеко. Он с детства любил ездить «далеко».

– Это наше последнее свидание. Я ухожу.

Ляля, грохотавшая кастрюлями на полке, замерла и аккуратно пристроила большую крышку от сковородки на маленький ковшик. Крышка не удержалась и поехала.

– Ромка, что ты… сказал?

– Ляль, ты все понимаешь. И давай без истерик, ладно? У меня вечером спектакль. После спектакля я поеду к себе.

– Куда к себе? Подожди, – сказала Ляля, нашарила табуретку, села, тут же вскочила и опять плюхнулась, как будто ее не держали ноги. – Спектакль да, я знаю, но… Нет, подожди, так же нельзя…

Она собиралась варить кашу – Роман перед спектаклем ел исключительно кашу и пил черный кофе, – и теперь сильно открытый газ полыхал и сипел, вырываясь из конфорки. Выключить его Ляля не догадывалась.

– Ну все, все, – он подошел и погладил ее по голове. – Ну, ты же умница, старуха!.. Ты ведь все понимаешь. Мы же оба знали, что рано или поздно…

– Подожди ты! – дрожащим голосом перебила его Ляля. – Что рано или поздно?! Я же тебя люблю!

– И я тебя люблю, – сказал Роман и прижал ее голову к себе. – Поэтому мы расстаемся. Так гораздо лучше, правильнее!

Несмотря на то что в первую же секунду она поняла, что все закончилось и он от нее уйдет, уйдет именно сегодня, сейчас, она вдруг поверила, что обойдется. Он ее любит. Он же сам только что сказал.

– Ромка, подожди, – попросила она. – Ты мне объясни, что случилось?.. – И зачем-то подсказала: – Ты меня разлюбил?

Он вздохнул. Под ее щекой у него в животе забурчало.

– Наверное, и не любил никогда, – признался он задумчиво. – То есть я любил и сейчас люблю, но не так, как надо!..

– А как?! Как надо?

Ляля вырвалась, слезы показались у нее на глазах, и она стала быстро-быстро глотать, стараясь проглотить их все до единой.

– Лялька, не истери! – прикрикнул Роман. – Наши дороги должны разойтись. Я решил, пусть они лучше разойдутся прямо сейчас. Зачем продолжать, когда понятно, что продолжения не будет?

– Но почему, почему не будет?!

Морщась, он отошел и встал, привалившись плечом к дверному косяку. Очень высокий, очень красивый и озабоченный «сценой расставания».

– Ну… по всему, Лялька. Я, наверное, в Москву уеду. Эта столичная знаменитость спектакль у нас запишет, и я уеду. Я больше не могу… тут. – Подбородком, заросшим корсарской щетиной, он показал куда-то в сторону ходиков, которые мирно тикали на стене.

Ходики тикали, не обращая внимания на катастрофу, только что разметавшую Лялину жизнь в щепки. Им было все равно.

– Ты не думай, что я пошляк! Но мне правда здесь тесно. Ну что меня ждет? Тригорина я сыграл, Глумова тоже. Мистера Симпла сыграл. Ну, кого мне еще дадут? Я же старею, Ляля.

– Тебе всего тридцать два, – произнесла она, чтобы что-нибудь сказать.

Синее газовое пламя, разрывая конфорку, сипело и плясало у нее перед глазами.

– Уже тридцать два! Уже, а не всего!.. Каждый день по телевизору показывают мальчиков и девочек, которым по двадцать пять, а они звезды! Их знает вся страна, хотя они бесталанные, как… как бараны, я же вижу! Мне давно надо было уехать, десять лет назад, но я все тянул. А теперь вот… решился.

– Ромка, ты не уйдешь от меня.

– Если бы ты меня любила, – сказал он с досадой, – ты бы сама меня выпроводила давно. Мне нужно развиваться, или я погибну. А ты такая же эгоистка, как все.

Тут его вдруг осенило, на что нужно напирать в «сцене расставания» – именно на эгоизм и настоящую любовь. Он воодушевился.

– Ты же знаешь, с кем имеешь дело! Я артист, а не плотник вроде твоего тупорылого соседа!.. Я должен расти над собой, иначе зачем? Зачем я родился? Зачем вынес все муки?

– Какие муки? – сама у себя тихонько спросила Ляля. Она тоже поняла, что он «ухватил суть мизансцены», сейчас доиграет и уйдет. И она останется одна.

Ходики продолжали тикать, а газ – сипеть.

Вся Лялина жизнь на глазах обращалась в прах, а Ляля сидела и смотрела, как она обращается.

– Если бы ты меня любила, ты помогала бы мне по-настоящему! Ты бы не давала мне ни минуты покоя! Заставляла добиваться большего. Бороться и побеждать!

– Ромка, ты всегда говорил, что дома тебе нужен как раз покой и больше ничего. Что ты все отдаешь зрителю. И я тебе помогала! Правда, я старалась. Я всегда подбираю репертуар, чтобы тебе было что играть! Мы даже с Лукой из-за этого то и дело ссоримся!

Лукой за глаза иногда называли директора драматического театра, где Ляля работала заведующей литературной частью, а Роман не работал, а «служил». Он знал, что большие артисты всегда «служат в театре».

– Ты умная взрослая тетка, – сказал Роман устало. – Ты же не могла всерьез предполагать, что я на тебе женюсь!

– Я… предполагала, – созналась Ляля.

Он махнул рукой.

– Ну, что ты от меня хочешь?.. Я не останусь. Я должен вырваться.

Она кивнула.

Он еще постоял в проеме, глядя на нее. Доигрывать мизансцену ему не хотелось. Как-то совестно стало, что ли. Странное чувство.

– Ну, я в театр, – сказал он наконец. – Вечером меня не жди. Ты все понимаешь, моя хорошая!..

«Хорошая» все понимала.

Все же она была на самом деле «умной теткой» и прочитала за свою жизнь горы разной литературы. Из этой литературы она знала, что так бывает, и даже довольно часто. Даже почти всегда. Любовь заканчивается крахом, надежды гибнут, мечты оказываются растоптанными.

…Ты больше не нужна. Ты делала для меня все, что могла, – подбирала мне спектакли, выискивала роли, уговаривала строптивых режиссеров. Теперь я «встал на крыло», и твоя опека мне мешает. Я уеду – в Москву, в Нью-Йорк, на Северный полюс, – и там у меня начнется новая жизнь. Тащить за собой старую не имеет смысла, да и скучно. И вот еще, самое главное, – я тебя разлюбил.

А теперь мне пора. Ты все понимаешь, моя хорошая. Как я тебе благодарен.

– Я тебе очень благодарен, – пробормотал Роман не слишком уверенно. – Вещи… я потом, ладно?

– Ладно.

На крыльце что-то загрохотало, старый дом вздрогнул, как будто все еще был цел, как будто только что не обратился в прах.

– Хозяйка! – закричали откуда-то. – Ты дома?

Роман, который хотел еще что-то сказать, махнул рукой. Ляля сидела и смотрела, как он торопливо сдергивает с крючка куртку и напяливает ее, с ходу не попадая в рукава. Входная дверь, обитая для тепла черным дерматином, распахнулась, и, нагибая голову, в дом вошел сосед Атаманов.

– Здорово, – сказал сосед. – Ляль, я карнизы сделал. Заносить?

– Пока, – одними губами молвил Роман из-за его плеча. – Я тебя люблю.

Хлопнула дверь. По крыльцу прозвучали легкие, освобожденные шаги.

– Ты чего такая? – спросил Атаманов. – Газ у тебя шпарит! Белье, что ль, кипятить собралась?

Ляля сидела на табуретке и рассматривала свои руки. Лак на ногтях совсем облупился. Завтра она собиралась на маникюр. Сегодня никакого маникюра быть не может, сегодня у Романа спектакль. Он играет главную роль. Она должна присутствовать. Он всегда говорит, что ее присутствие поддерживает его. А завтра в самый раз. После спектакля Ромка будет спать до полудня, и она успеет сбегать в салон.

– Карнизы, говорю, сделал. Прибивать сейчас будем?

Сосед один о другой стянул ботинки – Роман всегда говорил, что разуваться у порога плебейская привычка, – прошел на кухню и завернул газ. Сразу стало тихо, как в склепе.

Ляля посмотрела по сторонам, ожидая увидеть склеп, но увидела собственную кухню и соседа Атаманова.

– Что тебе нужно?

– Ляль, ты чего?

– Уходи отсюда, – выговорила она. – Уходи сейчас же!

– А карнизы?

Оттолкнув его с дороги, Ляля кинулась в комнату, обежала ее по кругу, свалила стул, распахнула дверь в спальню, где царил разгром – Роман всегда оставлял за собой разгром. Ляля затрясла головой, завыла, саданула дверью, выскочила на улицу и побежала.

У калитки остановилась и побежала обратно. Добежав до крыльца, на которое выбрался донельзя изумленный сосед Атаманов, она ринулась к калитке.

– Стой! Стой, кому говорю!..

Сосед перехватил ее, когда она уже дергала щеколду.

– Ты чего? Что это такое?

– Пусти меня!..

Но Атаманов был здоровенный крепкий мужик. Он обхватил Лялю и понес. Она вырывалась, лупила его и кричала. Он затащил ее в дом, захлопнул обе двери и сказал сердито:

– Чего ты голосишь? Соседи кругом!

Ляля ушла в комнату, села на диван и уткнулась лицом в колени, как будто у нее заболел живот.

– Бросил? – спросил из коридора сосед.

Ляля покивала в колени.

– Терпи, – сказал Атаманов.

– Я не могу, – призналась Ляля.

– Да чего там…

– Я не могу, – повторила она глухо.

Сосед топтался и вздыхал. Ляля качалась взад-вперед.

– Не пара он тебе, – сказал сосед наконец.

Ляля опять покивала. Лицо у нее горело.

– Ты женщина… – он поискал слово, – порядочная. А это обмылок какой-то!

– Я тебя прошу, Георгий Алексеевич, уйди ты от меня.

– Как же я уйду, – удивился сосед Атаманов, – когда ты не в себе?

Он еще потоптался и вышел, хлопнула дверь.

Ляля стала тихонько подвывать, и ей сделалось так жалко себя, никому не нужную, старую, толстую, растрепанную женщину, которую только что бросил единственный в мире мужчина, что слезы полились обильно разом и затопили ладони, в которые она уткнулась. Ляля схватила вышитую жесткую подушку и стала вытирать их ею, а они все лились и лились, стекали по вышивке.

Все это больше никому не нужно – ни вышивки, ни подушки, ни молочная каша, которую она навострилась варить. И дом никому не нужен, и сад. Ее жизнь больше никому не нужна. Ромка сказал, что он не просто разлюбил. Он никогда не любил ее так, «как надо». Что с ней не так? Почему ее нельзя любить, как надо?

Ляля и не заметила, как в комнате опять появился сосед Атаманов. Она ничего не видела и не слышала и почувствовала только, как он толкнул ее в бок.

– Поднимайся, помогать будешь.

Ляля боком легла на диван, прижав к лицу подушку.

– Давай, давай, чего там!..

Он приволок из кухни табуретки, утвердил их возле окна и снова стал толкать Лялю.

– Я не могу, – выговорила она.

– А в другой раз я тоже не смогу, – грубо отозвался Атаманов. – У меня дел полно! Вон морозы пришли, а у меня розы по сию пору не накрытые, погибнут все. Вставай!..

У нее ни на что не осталось ни сил, ни воли. Залитая слезами, она неуверенно поднялась, как будто тело не слушалось ее, и встала посреди комнаты, свесив руки.

– Держи.

Сосед сунул ей тяжеленную холодную дрель, за которой волочился черный шнур, и Ляля покорно ее приняла, а он взгромоздился на табурет и сказал сверху негромко:

– Газетку принеси, подержишь, чтоб пыль не летела, а дрель мне подай.

Ляля отдала ему дрель, разыскала на вешалке под пальто и куртками старую газету и влезла на табуретку. Все это она проделывала, как будто наблюдая за собой со стороны – вот косматая, залитая слезами, страшная женщина, шаркая тапками, идет в коридорчик, нагибается, шарит, потом, сгорбившись, несет газету, словно в руке у нее тяжеленный груз.

– Ровно держи, не тряси руками.

Дрель завизжала, стена завибрировала, на газету посыпались мелкие желтые опилки. Визжала она довольно долго.

– Не нужно, – сказала Ляля, и сама себя не услышала из-за визга, – это все больше никому не нужно.

Но сосед Атаманов каким-то образом все расслышал и остановил дрель.

– Не нужно! – Он покрутил головой. – Как же не нужно? Так и будешь без штор всю зиму сидеть, прохожим глаза мозолить?

– Да какая теперь разница.

– Ты, Ольга, молодая еще, и потому я строго тебя судить не могу. Охота переживать, ты и попереживай, поплачь, но в голове держи: ушел, и слава богу!..

– Почему? – спросила у него Ляля. – Почему он ушел? Что я сделала не так? Я же старалась! Я все для него!.. Я каждый день…

– Да при чем тут ты-то? – и Атаманов опять навострился дрелью в стену. – До чего вы все, бабы, чувствительные, где не надо! Не от тебя он ушел, он вообще ушел! Он и от следующей уйдет, и от той, которая через одну будет, тоже уйдет!

Ляля зарыдала, труха с газеты посыпалась на пол.

– Да не трясись ты! – прикрикнул сосед. – Полы кто будет мыть? Сама же и будешь!

Ляля покорно перестала рыдать и только всхлипывала судорожно.

Сосед еще посверлил немного и опять остановил дрель.

– Очень вы на красоту падкие, – продолжал он с досадой. – Вам чем мужичонка краше, тем лучше, выходит. А дальше фасада-то вы не видите ничего, как куры заполошные. Артист твой ведь никто, ничто!. Ни по хозяйству, ни по дому. Где это видано – при нормальном мужике с ногами-руками ты по соседям ходишь, то крыльцо починить, то рамы вывалились, то лестница скособочилась!..

Ляля вдруг оскорбилась:

– Не стану я тебя больше ни о чем просить.

– Да ты хоть проси, хоть не проси, у меня глаза-то есть!.. Какой от него прок, от артиста?! Вот ты мне скажи! Нет, ты скажи! Представление он дает – это я согласен, в театр ходил, видел. А в жизни на что он сгодится? Ты и по хозяйству, и в огороде, хотя сама женщина культурная, образованная. А он чего? Как ни зайдешь, на диване лежит, да еще в халате каком-то, как турок! Или телевизор смотрит. Чего он там не видел, в телевизоре?!

– Егор, ты ничего не понимаешь.

– Это ты ничего не понимаешь! Тебе красоту подавай! Кудри у него, стать, голос, как у Шаляпина! Он на сцене шепчет, а в заднем ряду слышно. Я в театре был, слышал! Ну вот, ты вышла, вышла из театра-то, а дальше что? Ухаживай за ним, корми его, пои, ублажай. Год ты его ублажала, другой пошел. Сколько можно?! Держи ровнее газету-то, все просыпала!

И дрель опять завизжала.

– Он творческий человек, – горячо заговорила Ляля, как только визг умолк, – очень талантливый! Его нельзя приспособить к хозяйству, ну и что?! Зато с ним так интересно! У него на все есть свое мнение, он…

– У меня тоже на все свое мнение, – перебил сосед. – А творческих сейчас развелось, как псов шелудивых! Куда ни глянь, кругом творчество! В караоке поет – творческий, значит, гопака пляшет, тоже творческий, из бумаги фигуры складывает или из ниток вяжет, туда же, творческий! Бабка моя покойная Акулина и все до единой соседки ее нынешним творческим сто очков вперед дали бы – они и пели, и плясали, и вязали, и кружева плели!.. И с детьми управлялись, и по хозяйству бились, и мужиков с войны дожидались, и пахали, и сеяли, и скотину держали! Другое дело – на сцене не представляли!

Он еще повизжал немного дрелью и продолжил:

– Это я к тому говорю, что дрянь человек и есть дрянь, а уж творческий он или не творческий – дело десятое!

Ляля, которой никогда не приходило в голову, что ее Роман «дрянь человек», стала кричать, что Атаманов ничего не понимает в жизни, что его мерки давно устарели, что теперь ее жизнь кончилась, а новой никакой не будет, она так любила, а он, оказывается, вовсе не любил!..

Сосед слушал, продолжая работать. Несколько раз она слезала с табуретки и уносила газету с холмиком желтой трухи, аккуратно ссыпала ее в ведро. На газету капали ее слезы, крупные и горячие. Она возвращалась, опять влезала, и все повторялось.

Часа за полтора они повесили карнизы, Ляля не замолкала ни на секунду, все говорила.

Затем сосед смотал резиновый шнур и велел ей идти за ним – он будет укрывать розы, там надо сетку держать. Ляля напялила куртку и сапоги и потащилась на улицу. Было холодно и смеркалось уже вовсю, на краю неба дрожали ледяные зеленые звезды. У Ляли очень мерзли руки, особенно от металлической сетки, которую она держала, перчатки она не догадывалась надеть.

Говорила Ляля, не останавливаясь, и спохватилась, только когда Атаманов, приладив последний ящик, стал подбирать с земли инструменты.

– Господи, сколько времени?! Спектакль! Я же опоздала! Все из-за тебя, Егор!..

Он задрал на запястье рукав и посмотрел, поднеся часы почти к носу.

– Ничего, не опоздала! Седьмой час.

– Как?! Мне же еще собираться! Да что ж такое-то!..

И она ринулась по дорожке.

– Стой, стой! – закричал вслед Атаманов. – Не суетись, я тебя на машине подвезу! Тут ехать пять минут! Ну, семь!

Ляля махнула на него рукой.

Ни разу она не опаздывала на спектакль, в котором играл Роман, а теперь вот опоздает, и это будет означать, что все кончилось. На самом деле и навсегда. И ни поправить, ни изменить, ни вернуть назад.

Будь он проклят, этот сосед! Будь он проклят с его доморощенной философией и розами!

Ну кто, кто на ночь глядя укрывает розы?!

Собираться в театр, прихорашиваться, оценивающе смотреть на себя в зеркало, притоптывать ногой – каждый раз как предчувствие Нового года. Когда Василиса была маленькой, она очень боялась, что случится что-нибудь такое, из-за чего Новый год придется… отменить. Какое-нибудь несчастье: метеорит упадет или цунами налетит. Ее совершенно не волновали последствия несчастья, гибель цивилизации там или раскол планеты, а волновало, что Новый год отменится. Тот факт, что на Волге не бывает цунами и землетрясений, тоже не слишком ее интересовал. Она просто очень боялась, что праздник, такой вожделенный, такой близкий, самый лучший, так и не настанет.

Теперь она с тем же восторженным страхом ждала каждого похода в театр. Она боялась, что он не случится, и знала, что все будет хорошо, и надеялась, и мечтала.

– Какая почитательница театра, – фыркала бабушка, – посмотрите на нее! Прямо Татьяна Доронина!

Василиса горячо объясняла бабушке, что выше театрального искусства нет ничего на свете – только там живые люди каждый раз по-новому проживают трагедии и драмы, а иногда даже и комедии. Только на сцене эмоции и страсти сконцентрированы до такой степени, что иной раз в зрительном зале прямо-таки молнии сверкают!.. И она, Василиса, просто чувствует токи, или потоки, или даже вихри.

Бабушка слушала, сделав ироничное лицо.

– Ты всегда чувствуешь вихри или только когда на сцене он? – неизменно осведомлялась она в финале внучкиного монолога. «Он» выговаривалось непременно с придыханием и восторгом.

– Бабушка-а-а! – кричала, становясь пунцовой, Василиса. – Ну, как ты можешь?

Бабушка всегда сдавалась и признавала за ним если не гениальность, то уж точно талант, талантище, можно сказать. Пару раз Василиса, выпросив у администратора Эдуарда Сергеевича контрамарки, приводила бабушку на спектакли, где он блистал в главной роли. Бабушка на сцену смотрела внимательно, не отрывая глаз, а Василиса исподтишка кидала на нее молниеносные взгляды, все боялась заметить на ее лице иронию. Но бабушка была очень серьезна. Правда, после спектакля его игру она никак не оценивала, говорила только, что спектакль хороший, и артисты, и режиссер, видимо, постарались. Василиса приставала, выпрашивала похвалу более… существенную, яркую, особенно для него, но выпросить не удавалось.

– Дождемся пенсии, – говорила бабушка, стоя в очереди в гардероб, – и еще разок сходим! Очень я в молодости любила театральные буфеты, так любила!.. Там всегда особенный шоколад, уж не знаю, в чем дело. И бутерброды непременно с белой рыбой. И газировка!

Василиса изнывала – бутерброды и газировка ее не интересовали, ей хотелось говорить только о нем, и его игре, о его находках.

Бабушка сдавалась, и всю дорогу до дома они говорили об игре и находках. Шли они, как правило, пешком, нужно было забраться в горку к кремлю. На середине пути бабушка начинала задыхаться – у нее давно и безнадежно болело сердце. Василиса знала, что еще немного, еще чуть-чуть, до той лавочки, и придется усаживать бабушку, выхватывать из ридикюля нитроглицерин, вытряхивать на ладонь крохотную таблеточку и ждать, изо всех сил надеясь, что «отпустит». Отпускало каждый раз по-разному, иногда сразу, а иногда на лавочке они сидели подолгу, и бабушка все повторяла ей успокаивающе:

– Ничего, ничего, обойдется.

Они с Василисой ждали какую-то «квоту» на операцию. Без «квоты» операция стоила немыслимых денег, а их не было никаких, даже мыслимых.

Василиса училась на филфаке – в основном урывками, кое-как. Не столько училась, сколько искала, где и чем можно заработать. Она сотрудничала в газете «Волжанин», писала заметки в разделы «Культурная жизнь» и «Досуг». Платили за них удручающе мало, зато у нее была возможность бесплатно ходить на спектакли, на выставки и на премьеры в кино. Она пробовала работать официанткой – там было гораздо более сытно, но после смены она уставала так, что не могла уснуть, ноги и руки гудели, пристроиться было невозможно. Кроме того, однажды в ресторане подрались пьяные братки – со стрельбой и поножовщиной, – сюжет показали в криминальной хронике, бабушка увидела и перепугалась так, что на две недели угодила в кардиологическое отделение. Пришлось Василисе из ресторана уйти. И тут она обрела театр и его!

Его она увидела в роли Алексея Турбина, и все пропало. Как будто у нее вдруг открылись глаза. Она стала бегать на каждый спектакль, а потом и на репетиции, ее пускали по редакционному удостоверению газеты «Волжанин». Прижав кулачок к губам, она смотрела на сцену, и глаза у нее горели. Только в театре ничто не имело значения: ни бабушкина болезнь, ни ожидание «квоты», ни безденежье, ни будущее, которого они обе боялись. Только там была жизнь – прекрасная именно потому, что придуманная, ненастоящая, а раз ненастоящая, значит, и не такая пугающая.

И он!.. Он был лучше всех.

Когда он говорил, задыхаясь, на сцене: «Вы не откажитесь принять это… Мне хочется, чтобы спасшая мне жизнь хоть что-нибудь на память обо мне… это браслет моей покойной матери…», Василиса тоже начинала задыхаться, слезы сами собой лились из глаз, и она не просто чувствовала, она и была той женщиной, которой Алексей Турбин принес браслет покойной матери, она пропадала в осажденном городе, каждую минуту боялась петлюровцев и немцев, она неистово жалела Турбина и все-таки врала ему!..

Василиса устроилась в театр помощником костюмера. Платили ей еще меньше, чем в «Волжанине», но зато она получила возможность гладить его костюмы. От них всегда особенно пахло, горько и нежно, и Василиса, зарыв нос в мундир или бархатный камзол, все воображала, воображала…

В театре о нем ходили грязные слухи – спит с заведующей литературной частью Вершининой, странной дамой средних лет, носившей шали и длинные неопрятные юбки; ухаживает за дочкой директора, начинающей актрисой, хорошенькой донельзя; попивает, не платит долгов… Василиса ничего не слушала и ничему не верила. Конечно, когда такой титан живет среди пигмеев – что остается пигмеям?! Только распускать слухи!

Она написала о нем несколько заметок, все «прошли», их опубликовали, и он сказал ей как-то в коридоре: «Спасибо, милая девочка». Василиса потом несколько дней не могла есть и спать, каждую минуту мчалась в кремлевский парк и там гуляла одна под липами, переживала «милую девочку».

Ей пришлось устроиться еще на одну работу, которую она тщательно скрывала в театре, – мыла полы в фитнес-клубе «Само совершенство». Однажды – Василиса только переоделась в зеленый комбинезон и вытащила из подсобки свои швабры и щетки, – в клуб пожаловала сама Валерия Дорожкина, прима и звезда драматического театра. Василиса заметалась было, стараясь не попасться ей на глаза, а потом поняла: Валерия, как и все остальные клиентки, не то что не обращает внимания на уборщицу, не то что ее не замечает, а как будто вообще не подозревает о ее существовании. И – обошлось! В театре никто не узнал.

Эту Дорожкину Василиса терпеть не могла. Во-первых, Валерия придумала обращаться к нему Рамзес – Роман Земсков, – и все подхватили. Ничего особенного, но было в этом оперном прозвище нечто для него оскорбительное, унижающее. Во-вторых, Дорожкина всегда разговаривала с ним насмешливо, называла «милым мальчиком» и «провинциальным сердцеедом». В-третьих, презирала всех, включая директора театра Лукина, – за глаза его называли Лукой, впрочем, чаще Юриванычем, как бы по имени-отчеству, – никогда ни с кем не здоровалась и не прощалась, проходила мимо, глядя поверх голов, и снисходительна была только к режиссеру Верховенцеву, гению и знаменитости, с которым открыто жила при наличии мужа. Молодые артистки боялись Дорожкину как огня, а молодые артисты заискивали и добивались ее внимания – в общем, смотреть на все это было противно.

Сегодняшний спектакль особенный – на него должен пожаловать столичный режиссер со свитой. Часть свиты уже прибыла – молодой бородатый мужчина с пластмассовым кофром, в котором лежали какие-то технические принадлежности – микрофоны, компьютер, небольшой звуковой пульт. Бородач в сопровождении Луки и Верховенцева обошел всю сцену и зрительный зал, постоял там и сям, потом сообщил, что микрофоны поставит здесь и здесь, после чего сразу ушел, выпить в директорском кабинете отказался наотрез – сразу видно, специалист из Москвы!..

Когда стало известно о радиоспектакле, среди артистов произошли некоторые конфликты, стычки и интриги. Всем хотелось играть для федеральной радиостанции, хотя затею заранее презирали – кому в наше время нужны спектакли на радио: ни денег, ни славы! Тем не менее надежды на некоторую славу были, и они сделали свое дело. Недели две театр бурлил, слухи полнили его, скапливались, как пар, вырывались наружу. Василиса за ужином рассказывала бабушке, кто кого и как назвал. Потом на доске приказов появилось объявление о том, кто играет, и страсти немного схлынули.

Василисе очень хотелось посмотреть на режиссера, который приехал к ним в театр аж из Москвы, а еще она очень болела за Романа Земскова, назначенного на главную роль. Она была уверена – москвич оценит и прочувствует его талант, и заранее боялась, что тот заберет Романа с собой, увезет в «большой мир» – навсегда.

Сегодня была не ее смена, ничего гладить не нужно, и она собиралась в театр как зритель – с взволнованным предчувствием.

– Ты уж, пожалуйста, – сказала бабушка, когда Василиса совсем собралась уходить, – ты уж, пожалуйста, очень-то не задерживайся. Хорошо, Васенька?

Бабушка чувствовала себя неважно, но бодрилась, чтобы не отравить внучке вечер.

Василиса поцеловала ее, пообещала, что вечером все-все расскажет, и выбежала на улицу.

В темном небе горели зеленые звезды, со стороны Волги несло холодным ветром, и Василиса, ежась в худосочной курточке, побежала по брусчатке вверх к кремлю.

Она всегда поддевала под курточку теплую кофту, а сегодня не стала – чтобы быть очень красивой. Теплая кофта испортила бы весь вид.

Перед первым звонком разыгрался скандал.

Такое иногда случалось перед важными спектаклями-премьерами или когда играть предстояло для «особых гостей». Считалось, что это необходимо «для нерва», во взвинченном состоянии артисты играли особенно убедительно и с полной отдачей.

Скандал затеяла Дорожкина, которой показалось, что ее платье надевал «посторонний человек».

– Кому ты давала мои вещи? – визжала она и швыряла в костюмершу Софочку корсетами, лифчиками и поясами с подвязками. Рыдающая Софочка на лету хватала вещи, складывала их на гладильную доску. – Кому давала, говори! Ну что ты ревешь, корова?!

Шестидесятилетняя тучная и одышливая Софочка, обожавшая театр и всех актрис до одной, на свои деньги покупавшая особенный крахмал и какую-то специальную воду «с отдушкой», чтобы заливать в утюг, штопавшая «на дому» эти самые чулки и корсеты, да так искусно, что дырку потом не мог обнаружить самый опытный глаз, вся сотрясалась от рыданий и закрывалась рукой. На шум сбежались из соседних гримерок артисты, столпились у дверей рабочие сцены, задействованые в сегодняшнем спектакле. Бородатый и статный Валерий Клюкин, муж Валерии Дорожкиной, тоже пришел и наблюдал издалека с недоброй улыбкой. По слухам, они с Дорожкиной были «на грани развода», и как будто во всем виновата Валерия с ее буйным темпераментом. Супруг и тезка в театре числился декоратором, и это казалось всем странным – звезда и декоратор! Впрочем, статью и корсарской щетиной Клюкин больше напоминал модного продюсера, но все равно мезальянс налицо. Теперь Клюкин смотрел на буянившую супругу с интересом и недоверием.

В конце концов явился сам Верховенцев.

Звезда продолжала бушевать.

– Оно воняет! – И снова совала платье Софочке под нос. – Ты что, не чувствуешь ничего?! Работать надоело?! Так я тебе живо пенсию выпишу! Пошла вон отсюда!

– Что вы так, Валерия Павловна, – решился кто-то из артистов. – Софочка никому не могла дать ваше платье!

– Да?! А почему оно воняет щами?! Только Никифорова щи из банки трескает! Говори, Никифоровой давала? Или эта тварь зеленая, помощница твоя, давала?

– Ни… никому… – проикала Софочка. – Нико… никогда…

Роман Земсков, привалившись к дверному косяку, наблюдал молча. Поймав взгляд Клюкина, он поморщился и встал так, чтобы спины закрыли его от мужа Валерии.

– Что ты смотришь? – закричала прима, заметив Романа. – Что ты тут стоишь? Пошел вон, бездарь, провинциал! Все о карьере в кино мечтаешь?! Вот тебе, а не карьера! – И она показала ему изящную фигу, всю состоявшую из тонких косточек. – Ты ни на что не годен, только трахать полоумных старух вроде нашей завлитши!

– Замолчи, – прошипел Роман, и щеки у него медленно покраснели. – Прекрати сейчас же. Кто-нибудь, дайте воды, у нее истерика!

– Ах, истерика! – Дорожкина плюнула в Романа, подбоченилась и пошла на Софочку. – Где вторая? Которая у тебя на побегушках?

Клюкин вдруг засмеялся громко, от души.

– Лерочка, ты переигрываешь, – заметил режиссер Верховенцев. Он казался абсолютно спокойным, даже равнодушным, тем не менее достал из нагрудного кармана трубку и начал ее раскуривать. Курить в коридорах категорически запрещалось.

– Я?! Это вы все недоигрываете, потому что не способны. Им-по-тен-ты! И ты импотент! Все твои заслуги далеко в прошлом! На что ты годен, старый пень?! Только подъедать за великими – они едят, а ты у них по крошке собираешь! У тебя же нет ничего своего, ты все воруешь, прешь! Где вторая?! – опять налетела она на Софочку. – Говори, где?!

– Я здесь, – пискнула из задних рядов Василиса, принаряженная по случаю «особого» спектакля в синее шелковое платьице. Глаза у нее были перепуганные.

Клюкин шевельнулся, как будто хотел взять ее за руку.

– Ты давала мое платье Никифоровой? Ну, говори! Подмывалка, уборщица! Вали в спортклуб сортиры мыть и ведра выносить, нечего тебе в театре делать! Она туалеты моет, об этом кто-нибудь знает?! Из руководства?! Может, она мои платья по туалетам таскает?!

Василиса сделала шаг назад и покачнулась, как будто Дорожкина ее ударила. От ужаса и стыда у нее тоненько зазвенело в ушах. Хуже всего, что про мытье туалетов услышал Роман! Он услышал, но, кажется, не обратил никакого внимания. Он тяжело дышал у стены, смотрел на приму исподлобья.

– Никто из вас ни на что не способен! – продолжала бушевать звезда. – Потому что вы ничтожества! И ты тоже ничтожество! – На глаза ей попалась хорошенькая Алина Лукина, дочка директора театра. – Думаешь, папаша тебя протолкнет в искусство? Твой папаша грязный развратник, поняла?! Господи, сколько раз он мне намекал, сколько раз! Только мне на него, – и она плюнула на пол.

– Хватит, – твердо сказал протиснувшийся к ней директор театра. – Алина, ступай в свою гримерную. А вы успокойтесь, Валерия Павловна, или я вызову санитаров.

Она захохотала:

– Все вы меня боитесь, все! Потому что я одна говорю правду! А вы все, как жуки, по уши в навозе! Ну, скажи, скажи, что ты не звал меня в койку! Не было этого?

Директор сморщился, как от зубной боли, и попытался взять ее за руку:

– Не трогай меня, урод! Ты думаешь, я не знаю, что вы за моей спиной гадости мне делаете?! С этой твоей подстилкой, Лялечкой!.. Она нарочно так репертуар выбирает, чтобы мне ничего не доставалось, а все только ему, бездарности этой!

– Это неправда! – крикнула запыхавшаяся Ляля. Она только вбежала в служебные помещения и угодила прямо в эпицентр извержения. – Зачем вы так говорите?!

– Затем, что знаю! А ты зря стараешься, он все равно тебя бросит! Бро-осит! Он с директорской дочкой давно крутит! Я своими глазами видела! Ты старая, никому не нужная кляча!

Тут артисты и служащие разом задвигались и закричали со сладостным ужасом и негодованием. Директор и режиссер переглянулись. Верховенцев аккуратно спрятал в нагрудный карман так и не раскуренную трубку, и они с двух сторон взяли звезду под локотки.

– Софочка, воды со льдом из буфета, быстренько!

– Не трогайте меня, уберите лапы! – орала Валерия.

– Да она с ума сошла, господи, истеричка чертова!

– Ребята, сейчас первый звонок дадут!

– Софочка, быстренько!..

– Пощечину ей, и дело с концом!

– Как же мы играть-то будем?!

Софочка, совершенно красная, утираясь обеими руками, тяжело потрусила по коридору – перед ней все расступались и отводили глаза – и оказалась лицом к лицу с высоким типом, никто не видел, когда он вошел с лестницы. Тип был абсолютно незнакомый и ни к селу ни к городу в театральном коридоре – в распахнутой красной туристической куртке и тяжелых ботинках. За ним маячил еще один, тоже незнакомый.

– Здрасти, – сказал первый тип Софочке, застывшей перед ним, как схваченный внезапным морозом студень. Она растерянно моргала, не зная, с какой стороны его обойти, он занимал весь коридор.

Исподлобья он молниеносно оглядел толпу, принял какое-то решение, вынул из кармана руку и протянул Софочке:

– Озеров Максим Викторович, режиссер, – представился он. Подумал и добавил: – Из Москвы.

По толпе прошел то ли вздох, то ли стон.

– Доигралась, – сквозь зубы прошипел Верховенцев и бесцеремонно толкнул Дорожкину в сторону гримерки. Она от неожиданности сделала слишком большой шаг и чуть не упала. – Господа лицедеи, все по местам, через пять минут первый звонок!

Директор театра замахал руками на манер хозяйки, загоняющей кур со двора в курятник. Артисты беспорядочно задвигались.

– Здравствуйте, здравствуйте, Максим Викторович, Лукин моя фамилия, мы с вами по телефону, если помните…

– Ты мне заплатишь за это, – громко сказал Роман Земсков звезде, вышел на площадку и бабахнул дверью. Вздрогнули старые, давно не мытые люстры на потолке.

– Потом, потом разберемся, – закудахтал директор, – ребятушки, все по местам, по местам, родимые мои!

«Родимые» расходились неохотно, оглядывались и на разные голоса негодовали. Валерий Клюкин хотел было пойти за женой, но передумал и куда-то скрылся.

– Весело тут у вас, – громко сказал столичный режиссер. – Вы так перед каждым спектаклем развлекаетесь?

– Только перед некоторыми, – мстительным голосом откликнулась артистка Никифорова, оскорбленная «щами из банки», – когда важных гостей ждем!..

– Потом, все потом!.. – продолжал кудахтать Лукин.

Режиссер Верховенцев потряс Озерову руку и показал глазами на артистов, как бы призывая его в сообщники:

– Тонкие настройки, нервные натуры, вы ж понимаете.

– Я тоже натура нервная, – заявил Озеров. – Я бы хотел спектакль посмотреть и теперь нервничаю, что опоздаю. Не опоздаю?

– Как же можно опоздать, когда все… здесь! Мы для вас директорскую ложу открыли, она для самых наипочетнейших гостей. Алиночка, девочка, иди к себе, мы после все обсудим.

– Пап, ты должен ее уволить. Прямо сейчас!

– Алиночка, мы все решим. Ты, главное, не обращай внимания!

– Да, – спохватился Озеров. – Это господин по фамилии Величковский, по имени Федор, он мой… сценарист и ассистент. Федя, где ты?

Двухметровый охламон, наблюдавший за действом из-за спины Озерова, вышел вперед и болтнулся всем телом – поклонился собравшимся.

Хорошенькая до невозможности Алина Лукина молниеносно смерила ассистента глазами, артистка Никифорова оценила его коротким взглядом через плечо, даже некстати разбушевавшаяся прима мелькнула в дверях своей гримерки – взглянула одним глазком.

– А это наша заведующая литературной частью Ольга Михайловна Вершинина.

Ляля, у которой сильно тряслись руки, только кивнула. Знакомиться с приезжими как следует у нее не было сил. Она думала о том, что Ромка переживает за своей дверью, вероятно, даже плачет – он был чувствителен, как ребенок, – а она не может зайти и утешить его.

Не имеет права.

Он ее разлюбил, а может быть, и никогда не любил.

– Лялечка, проводите гостей в ложу, а мы… скоро подойдем.

Ляля была уверена, что директор с главным режиссером сейчас голова к голове побегут в кабинет, достанут из сейфа початую бутылку армянского коньяку и с горя тяпнут по полстакана!

– Пойдемте со мной.

Она не запомнила, как их зовут, этих московских, ни одного, ни второго!..

– А мы прямо в верхней одежде пойдем? – осведомился ассистент и сценарист и стащил с плеч дикую зеленую куртку с мордой льва на спине. Должно быть, у столичных принято так одеваться в театр.

– В приемной можно одежду оставить, – неприязненно сказала Ляля, думая только о Ромке. – Я покажу.

На полутемной узкой лестнице маячил сосед Атаманов, про которого она напрочь забыла, как только услышала шум в коридоре! Она услышала шум, сдернула с головы платок и понеслась, а он остался на лестнице. Сосед привез ее к театру – и ничего, успели, к самому скандалу успели! – и не уехал, а зачем-то потащился за ней.

– Георгий Алексеевич, ты что здесь? Езжай домой, я не скоро.

– Ничего, подожду.

– Где ты подождешь-то? Не надо!

Столичный режиссер сунул соседу руку:

– Хотите с нами в ложу для особо почетных гостей?

Ляля очнулась:

– Зачем, не надо!.. Да это мой сосед просто!

– Атаманов Георгий, – представился тот. – Отчего же, можно и в ложу. В ложе я никогда не был.

– Вот и прекрасно. Товарищ не возражает.

– Егор, – грозно сказала Ляля, которой на этот вечер было вполне достаточно приключений, – езжай домой, я тебя прошу.

– Максим Викторович, давайте пуховичок, я мигом отнесу. И вы, товарищ сосед! – предложил Федя.

– Да вы же не знаете, куда! – всполошилась Ляля.

– А вон дверка, написано – приемная. Может, туда?

И Федя Величковский, взяв куртки в охапку и мило улыбаясь, бочком просеменил в «дверку».

Тоже артист, с ненавистью подумала Ляля.

– Он догонит.

Догонит так догонит! В старинном здании театра заблудиться было легче легкого, но у Ляли не осталось ни сил, ни эмоций для… политеса. И еще сосед сопит и топает за спиной. Это он так сочувствие выражает, не хочет оставлять брошенную Лялю своей заботой, черт бы его побрал совсем!..

Федя в полутемной приемной взгромоздил куртки на вешалку – пуховик немедленно свалился, он наклонился и поднял. Из-за старинного шкафа с полотняными шторками доносились странные звуки, и он за него заглянул.

Девушка в нелепом блестящем платье горько плакала, плечи ходили ходуном, вздрагивал узел темных волос на затылке.

– Здрасти, – сказал Федя Величковский. – Это вы, Кузина Бетси?

Девушка перестала рыдать, посмотрела на него и быстро утерла глаза.

– Прошу прощения, – извинился Федя галантно. Он решительно не знал, как нужно утешать плачущих за шкафом девушек. – Я помешал?

– Я… просто так, – пролепетала девушка. – Я уже ухожу.

– Не случилось ли у вас какого-нибудь несчастья?

Она посмотрела на него.

– Федор, – представился охламон. – Ужасная ошибка, ужасная!.. Был введен в заблуждение. Меня уверяли, что сегодня будут представлять комедию, а оказывается, дают драму!

Девушка моргнула. Совсем глупенькая, подумал Федор с сочувствием.

Пошарив в наколенном кармане безразмерных брезентовых штанищ, он вытащил салфетки в пакетике и протянул ей. Девушка взяла салфетку и скомкала.

– Вы драматическая артистка?

Девушка как будто испугалась.

– Нет, что вы!.. Я… помощник костюмера. Я вообще-то учусь, а здесь подрабатываю.

Сказав про костюмера, она вдруг словно заново увидела скандал, разгневанную Дорожкину и рыдающую несчастную Софочку. Надо сейчас же ее найти. Найти и утешить! Хотя как тут утешишь?.. Уже ничего, ничего не поможет!..

Салфеткой она вытерла нос, встала и одернула мятый подол. Федя посторонился.

– Вас проводить?

Тут она испугалась еще больше.

– Ой, нет, не надо!

– Как будет угодно Кузине Бетси, – следом за ней он вышел на лестницу и покрутил в разные стороны головой.

Пока что ему все очень нравилось. Даже представление в коридоре понравилось, хотя Федя был принципиальный противник всяких скандалов и истерик, особенно публичных!.. Отец всегда говорил, что нет ничего хуже женщин-истеричек и мужчин-неврастеников. Федя с ним полностью соглашался.

Но ведь тут – театр, особый мир. Максим Викторович ему про эту «особость» все уши прожужжал, когда он писал свой первый сценарий.

– Ты дай артистам поиграть-то, дай!.. Артист живет, только когда играет. Вот это что за реплика? Зачем он отвечает «да»? Что это за «да», совершенно непонятно! Это же радиоспектакль, их не видно, они должны все делать голосами, интонацией, а не лицом! Вот и напиши так, чтоб они сделали.

А в «особом мире», должно быть, положено ругаться и обзываться прилюдно, да еще перед самым спектаклем. Это может быть интересно – картина нравов.

Опять же – теория!.. Федя был любителем разного рода теорий. По его теории, следует воссоздать исходную картину «от противного», то есть от результата, от финала к началу! Посмотрим, послушаем, понаблюдаем и точно установим, с чего все начиналось.

Очень занимательно. Хотя немного жалко несчастную «Кузину Бетси». Так он и не спросил, как ее зовут.

Федя потер руки, как будто с мороза, в коридоре оглянулся по сторонам, слегка разбежался, подпрыгнул так, чтобы достать потолок не ладонью, а локтем, чуть-чуть не достал и дальше пошел уже степенно.

Заблудился он очень быстро, зашел в тупик, вернулся, поднялся по лестнице, спустился, решил спросить дорогу, но никого не было.

Проблуждав какое-то время, он дошел до роскошной ореховой двери, слегка приоткрытой. Все остальные попадавшиеся ему двери были обшарпанны и заперты.

– Имей в виду, – громко говорили за дверью, – я этого дела так не оставлю. Все, терпение мое лопнуло! И не уговаривай меня!

Собеседник что-то отвечал, но Федя не расслышал, что именно.

– Мы областной театр, а не цирк зверей! Пусть уходит, уезжает, пусть в Волге утопится, мне все равно!

Опять негромкий голос в ответ.

Федя понимал, что подслушивает, а подслушивать нехорошо, но ничего не мог с собой поделать.

– Да плевать я хотел на все соображения! Истребить надо, каленым железом выжечь, чтоб никому неповадно было!..

После «каленого железа» Федя понял: стучать и спрашивать, как пройти в директорскую ложу, не стоит, тем более что над головой вдруг жестким алюминиевым звуком ударил звонок – раз, два, три!..

Федя ринулся в другую сторону, опять попал на лестницу, опять спустился и вывалился в ярко освещенное пустое фойе. Строгая билетерша в затянутом сером костюме посмотрела подозрительно.

Федя спросил, где директорская ложа, а билетерша спросила, где его билет, воспоследовали объяснения и препирательства, а свет меж тем медленно погас, как будто задули свечи.

В ложу он вбежал, когда на сцену уже вышли артисты. Строгая билетерша поспешала за ним, чтобы в случае недоразумения немедленно изгнать.

Озеров оглянулся и прошептал раздраженно:

– Где ты ходишь?..

– Был уличен в безбилетном проникновении, – зашептал Федя в ответ, быстро подсаживаясь, – и отконвоирован сюда.

Билетерша бесшумно скрылась, Максим Викторович махнул рукой – молчи, мол.

Федя уставился на сцену. Декорация была богатой и красивой, никаких подвешенных на колосниках стульев и колышущихся в воздухе полотнищ, символизирующих, как правило, внутренний непокой героя.

Красавец с тугими кудрями – в коридоре он говорил истеричной дамочке, что она поплатится за все, – объяснялся этой же дамочке в страстной любви. Глаза у него горели, голос дрожал, руки дрожали тоже – из директорской ложи было видно каждую подробность. Дамочка смотрела на него неотрывно, как будто все туже и туже между ними натягивалась струна.

В зале никто не смел шевельнуться.

Даже Озеров подался вперед, оперся локтями о бархатный парапет, пристроил подбородок в ладони и замер.

Федя не уловил момента, когда перестал слушать текст и смотреть на игру артистов, а начал жить с ними одну жизнь, и в какую минуту ему стало важно, чтобы она непременно осталась с ним, чтобы разрешились все противоречия, ведь совершенно ясно, что друг без друга эти двое погибнут!..

Когда вдруг вспыхнул свет и пошел занавес, он ничего не понял.

– Великая сила искусства, – сказал Озеров с удовольствием, засмеялся и потянулся. – А я тебе что говорил?! Это не просто хороший театр, это отличный театр! И труппа отличная. Мы с тобой запишем шедеврик, Федя, вот увидишь! Ну? В буфет?

– А что, антракт? – глупо спросил Величковский.

– Он самый! Давайте с нами в буфет, Георгий! Мы с дороги, есть очень хочется. Только нужно быстро, а то за нами сейчас придут от директора, и не будет нам никакого буфета, а будут одни сплошные разговоры.

– Да можно и в буфет, – согласился их неожиданный сосед. – Чего ж не сходить?..

В буфете было не протолкнуться, но ловкий Озеров за руку вытащил из толпы Федю, который начал рассматривать фотографии артистов, сунул его в очередь, а сам нашел за колонной свободный столик.

– Чего брать? – спросил сосед. – Коньяку?

– Бутербродов, воды, ну, и сока какого-нибудь.

Вокруг шумела и переговаривалась нарядная, очень театральная толпа. У некоторых дам в руках были букеты. Обсуждали спектакль и хвалили артистов и постановку.

Озеров прислушивался.

Явился Федя. Непостижимым образом он принес сразу три тарелки с бутербродами и пирожными.

– Миндальное, – сообщил он. – В Большом театре самые вкусные миндальные пирожные на свете! А в Консерватории тархун. Нигде нет такого тархуна, как в Консерватории. Когда родители водили меня на симфоническую сказку «Петя и волк», я все никак не мог дождаться перерыва и выпивал сразу пять стаканов!.. Я и здесь взял, может, ничего?