5,99 €
Увлекательный дебютный роман канадской писательницы в фантастическом оформлении Inspiria и блестящем переводе Татьяны Покидаевой (переводчицы «Жженого сахара» и «Милосердных»), основанный на кельтском и скандинавском фольклоре окунет вас в мир человеческих чувств, неизменно терзающих всех людей с самого начала времен. Норвегия, 19 век. Питер, моряк, спасает девушку после кораблекрушения и влюбляется. Маева не такая, как обычные люди, и Питер знает это, когда делает ей предложение. Он ослеплен любовью и надеется, что Маева впишется в его мир, где половина людей молится христианскому богу, а вторая половина – втайне поклоняются Одину и Скульду. Он предпочитает не замечать перемен, которые происходят с женой, ее желание вернуться домой. Ровно как и необычных особенностей дочери, которые с каждым днем проявляются все отчетливее. Но Маеву зовет море и тот, кто много лет мечтает с ней воссоединиться, а их дочь Лейда может однажды последовать за ней… Как далеко может зайти человек, желая удержать рядом своих любимых, и на что готова пойти женщина, которая отчаянно хочет спасти свою дочь и вернуться домой?
Das E-Book können Sie in Legimi-Apps oder einer beliebigen App lesen, die das folgende Format unterstützen:
Seitenzahl: 423
Veröffentlichungsjahr: 2025
Посвящается Анне; пусть ты найдешь все потерянные и украденные кусочки
Michelle Grierson
BECOMING LEIDAH
Copyright © 2021 by Michelle Grierson
© Покидаева Т., перевод на русский язык, 2022
© Издание на русском языке. ООО «Издательство «Эксмо», 2022
Шторм был подарком от норн, но человек об этом не знал.
Ветер, дующий с запада – трепет дыхания трех сестер, прядущих нити судьбы, – гнал волну за волной. Уносил промысловую лодку прочь от всякой надежды на твердую землю. Сбившись с курса на фьорды у дома, судно вертелось волчком в непрестанном бурлении океана. Незыблемое побережье Норвегии потерялось в зловещих линиях шквала, расчертивших все небо, налившееся чернотой. Голод моря зиял, как разверстая пасть. Человек понимал: это конец.
Он крикнул напарнику, чтобы тот развернул судно по́ ветру. Но взметнувшиеся перекрестные волны – кошмар всех матросов и рыбаков – прокатились по палубе и отбросили его к борту. Яростной вспышкой сверкнула молния и вонзилась в бушующий океан, подняв две массивные стены воды по обеим сторонам лодки. Побелевшими от напряжения пальцами два рыбака вцепились в бортовой леер. В свободном падении тяжелое судно сделалось невесомым. Руки разжались, и человека подбросило в воздух. Траулер тяжело рухнул в долину между ярящимися волнами. С оглушительным ревом голодного зверя море обрушилось на добычу. Ударившись о накренившуюся палубу, человек начал соскальзывать в бурлящий холод.
Он пытался за что-то ухватиться, но тщетно. Боги распорядились по-своему. Тяжесть воды утянула его в глубину, словно к ногам был привязан якорь. Он задерживал дыхание, сколько мог, но страх обернулся слепящей паникой. Человек судорожно забился в толще воды, борясь с чудовищной силой, тянущей его вниз. Море жадно глотало его отчаянные молитвы.
Однако боги в тот день оказались весьма переменчивы; вода закружила его обмякшее, вялое тело и вытолкнула на поверхность. Море выплюнуло его, как кусок тухлого мяса.
Его выбросило на какой-то берег, и он долго лежал без сознания на мелководье, кверху брюхом. Совсем один. Холодный прибой омывал его ноги, но он не чувствовал прикосновения этих мокрых ледяных пальцев. Когда начался прилив, волны перевернули его на бок, наполнили рот солью. Кашляя и отплевываясь, он кое-как поднялся на четвереньки. Его вырвало горькой водой, а потом еще раз. Он выполз из волн и упал на песок.
Голос вырвал его из сна. Женщина пела песню на неизвестном ему языке, протяжном и мелодичном. Эти звуки, исполненные печали, почему-то пробуждали неясную тоску по далеким, неведомым странам и прекрасной, манящей любви, голос как будто ласкал его кожу. Он подумал: Я сплю? Это сон? Он открыл глаза, и свет на мгновение его ослепил. Серебристо-белые отблески – словно стайка бабочек, трепещущих в воздухе на рассвете, – привели его в чувство. Над ним высилось ясное синее небо. Где я?
Его мутило, он был весь разбит, как после ночи неумеренных возлияний. Он попытался припомнить, как здесь оказался – на морском берегу где-то на краю света, как ему представлялось, – но таинственный голос не давал ему сосредоточиться. Песня разливалась в пространстве, омывала его и захлестывала с головой, даже не замечая его присутствия, ветром летела над влажным песком и плескалась в волнах прибоя, в хлопьях белой жемчужной пены. Лихорадочно шаря глазами по пляжу, он почти ждал, что сейчас из песчаных дюн выйдет какое-то нездешнее существо. Он слышал о них: полуженщины-полуптицы, чьи сладкозвучные песни завораживают моряков и манят к смерти, соблазняя их выбрать холодную водяную могилу вместо пустой и унылой жизни в неизбывной тоске по чарующим голосам дочерей моря.
Никто не вышел из дюн. Никакая морская дева не шла по волнам, маня его в воду. Ее присутствие проявилось посредством вкуса, внезапно взорвавшегося во рту. Сладость с привкусом соли – не морской соли, а пряного сока ягод – забродивших и теплых, мягких и влажных. Морошки? Да, может быть. Но он не был уверен. Однако вкус ощущался настолько явственно, что он невольно прижал руку ко рту, провел языком по зубам.
И тогда он увидел ее. Она сидела на прибрежном камне, сама словно остров на отмели. Сквозь покрывало, сплетенное из рыжих водорослей, смутно виднелась молочно-белая кожа. Он даже не сразу сообразил, что это были не водоросли, а волосы, такие длинные и густые, что они покрывали ее целиком, оставляя на виду лишь босые ступни.
Он не шевелился. Она продолжала петь, опустив руки в воду. Вынимая из моря ракушки, камушки и веточки водорослей, она раскладывала их на камне. Тут же, на камне, лежала ее одежда. Должно быть, сушилась, подумал он.
Он бесшумно поднялся на ноги и неуверенно шагнул вперед.
Она медленно обернулась, словно почувствовав его присутствие; он бросился к ней.
Последняя нота ее оборвавшейся песни разнеслась эхом по ветру. Он крепко вцепился в ее плотный серый плащ.
Помощь пришла еще до того, как солнце поднялось к зениту. Через считаные минуты после того, как ее руки подняли его из воды, как его руки сомкнулись в объятиях. Она приняла его без единого слова, ее песня растаяла в плеске прибоя. Она безмолвно легла на спину, ее волосы разметались и свесились по краям камня. Сложенный ею узор из ракушек и других даров моря раскрошился на острые кусочки под их телами.
Ее тело открылось ему навстречу, как белый цветок в пряно-сладкой росе, и приняло его так легко и так нежно. Там, на отмели на краю света, среди невидимых морских созданий, он шептал имена богов, зарывшись лицом в ее медные волосы. Волны качали его и подталкивали еще ближе и ближе к ней, и каждый толчок связывал их еще крепче. Кусочки разрушенного узора ушли в глубину и затерялись в волнах.
Повитуха вытащила из нее крохотное синеватое тельце.
Дитя, идеально вместившееся в старческую ладонь, билось, как рыбка, но не издавало ни звука. Молотило крошечными ручонками, тянуло их вверх, в большой мир; кожистые перепонки между пальчиками на руках и ногах казались прозрачными в свете масляной лампы.
– Ох… Gud i himmelen…[1] дитя-то в «рубашке».
Старуха шумно втянула воздух и приподняла ребенка на вытянутой руке, чтобы мать поглядела на свое дитя. По ногам Маевы, обмякшей на родильном стуле, прошла крупная дрожь. Ей хотелось прилечь, но повитуха заставила ее смотреть. Дитя, отливающее синевой, корчилось у нее на руках. Сморщенное личико было скрыто под второй кожей, неразорвавшейся оболочкой.
– Стало быть, о тебе говорят правду, – сказала старуха Маеве. – Благодари Бога, что ты замужем за рыбаком, jente[2]. – Покачав головой, она положила новорожденное дитя на край кровати и принялась растирать его, чтобы согреть. Пуповина между матерью и ребенком все еще подрагивала и пульсировала.
Жена рыбака неуклюже перевалилась на соломенный матрас. Она знала это поверье – «рубашка» считается оберегом, который не даст моряку утонуть, – но оно ее не утешало. Рождение ребенка столь странной наружности наверняка будет принято за дурной знак. Особенно в Оркене, глухой рыбацкой деревне.
Маева заранее знала, что должно произойти, и теперь все ее страхи лежали рядом, воплощенные в этом ребенке. Она дышала запахом собственных внутренностей: кровь, испражнения, рвота. Запахом женского тела, густым и землистым. Аромат можжевеловых веток, горящих в камине, чтобы отвадить злых духов, не заглушал идущего от нее смрада. Внезапно все тело скрутило судорогой. Корчась от боли, Маева перевернулась на спину.
У меня будет двойня?
Повитуха деловито цокнула языком и положила ребенка Маеве на грудь. Накрыла его чистой тряпицей размером не больше кухонного полотенца.
Пока старуха возилась с трепыхающимся ребенком, Маева чувствовала, как внизу живота что-то тянет и дергает, пуповина – толстая, как канат, – продолжала пульсировать. Приподняв голову, Маева посмотрела на эту крошечную зверюшку. Ее руки двигались медленно, как в толще воды. Словно преодолевая некое невидимое сопротивление. Руки замерли в нескольких дюймах от тельца ребенка, нерешительные, неуверенные. Скованные страхом.
Ты будешь жить?
Хельга вытерла руки о передник, напевая ребенку древнюю норвежскую колыбельную. Простенькая мелодия успокоила и Маеву. Она положила руки на раздутый живот, так и не прикоснувшись к младенцу. Вымазанной в крови рукой повитуха взяла нож, а другой приподняла головку ребенка. Ее узловатые пальцы сработали ловко и споро: два быстрых взмаха ножа, и личико новорожденного освободилось от оболочки.
Крошечные ноздри раздулись, наполнившись воздухом.
Хвала богам. Маева выдохнула, даже не осознавая, что до этого не дышала.
Хельга выгнула бровь:
– Правильно. Дышите. Вы обе.
Она дождалась, когда пуповина перестанет пульсировать, и перерезала ее одним быстрым движением. Дитя окончательно отделилось от матери.
Маева с удивлением поняла, что не чувствует вообще ничего. Мост, соединявший две жизни, внезапно сделался лишним, ненужным. Ребенок, теперь совершенно отдельное существо, перестал быть частичкой ее самой.
Хельга отодвинула в сторону родильный стул и переложила дитя в колыбель.
На Маеву накатила волна тошноты. Она закрыла глаза. Попыталась не шевелиться. Ощутила, как две руки нажимают ей на живот, как повитуха давит на нее всем своим весом. Ее утроба отозвалась протестующей болью. Маева поморщилась, застонала и в панике распахнула глаза. Сейчас я умру? Старуха давила резкими рывками, и это было невыносимо. Под конец повитуха навалилась так сильно, что ее ноги на миг оторвались от пола. Все внутри содрогнулось, и что-то вязкое, скользкое, плотное выплеснулось наружу. Послед вышел, и боль наконец отпустила.
Это были долгие, трудные роды. Первые схватки, когда Маева упала от боли, случились неделю назад; два дня назад она отправила мужа в горную хижину на перевале, чтобы он позвал Хельгу Тормундсдоттер. Когда старуха пришла под покровом ночи, Маева стонала, обливаясь потом, и сыпала проклятиями. В эти мгновения сумерки, как облако пыли, опустились на двух изможденных женщин. Вечер был тихим, ветер унялся, превратившись в едва слышный шепот в траве вокруг дома. Лишь волчий вой вдалеке иногда дрожал эхом в долине под горой. На фоне высокого неба, залитого светом северного сияния, Оркенская гора являла собой зрелище поистине впечатляющее. Устрашающий великан. Но сейчас эта глыба из камня как будто спала. Невинная, как младенец.
Хельга указала на окно:
– Рановато еще для такого свечения над фьордом.
Маева не сказала ни слова, но она знала, о чем тревожится старая повитуха. Почти слышала ее мысли. Небесные плясуны: призраки мертвых. Пришли по души живых.
Старуха что-то тихонечко напевала себе под нос, не обращая внимания на волчий вой, доносившийся снаружи, но от этих жутких звуков волоски на затылке Маевы вставали дыбом, ее била дрожь. Хельга прибавила света в масляной лампе. Наклонилась поближе, пристально изучая плаценту между ног новоиспеченной матери.
Маева приподняла голову, чтобы посмотреть, что там такое. Кровь и слизь. Сгусток плоти, но все же не второй ребенок. Takk[3], Фрейя. Она вновь уронила голову на матрас.
Хельга шумно принюхалась и кивнула:
– Хороший, здоровый послед.
Не сегодня, небесные плясуны. Маева мысленно вознесла благодарственную молитву, ее тревога слегка улеглась.
Она наблюдала со сдержанным любопытством, как повитуха собирает в ведро все, что вытолкнуло из себя ее тело, и осеняет ведро крестным знамением. При этом Хельга что-то пробормотала себе под нос, и Маева призадумалась. Ты тоже боишься меня, как все остальные в этой деревне?
– Послед можно закопать в землю… или сжечь. Или сварить из него похлебку. Или высушить и смолоть в порошок для заварки. Тебе будет полезно.
Маева покачала головой, не в силах скрыть отвращения.
Старуха пожала плечами и вновь занялась ребенком. Осмотрела со всех сторон, долго разглядывала перепонки, раздвигая крошечные пальчики. Хорошенько растерла младенцу ручки и ножки, чтобы разогнать кровь, но синева не сошла. Повитуха нахмурилась. Маева молча смотрела, как Хельга щипает за перепонки. Сначала пальцами, потом ногтями. Ребенок не издал ни звука. Кажется, ему было не больно. Он поднял крошечную синюю ножку, будто красуясь перед старухой, и растопырил перепончатые пальчики, круглые, как обкатанные морем камешки. Хельга улыбнулась, но Маева заметила, что улыбка далась ей с трудом. Младенец с довольным видом закрыл глаза. Не спросив разрешения – даже не взглянув на мать ребенка, – Хельга вынула из кармана передника ножницы, крепко зажала крошечную ножку в одной руке и принялась аккуратно срезать перепонки.
Маева вся напряглась, но не стала мешать. Может быть, если срезать их сразу…
Младенец зевнул.
– Стало быть, вот такое вхождение в мир, – задумчиво проговорила Хельга, обращаясь к младенцу, словно тот понимал каждое слово. Он протянул к ней крошечные ручонки.
Маеве на глаза навернулись слезы. На много недель раньше срока, перепонки на пальцах, руки синие по локоть, ноги синие по колено, в оболочке из кожи…
– И почти ни единого звука. Даже когда тебя режут. – Срезав последнюю перепонку, Хельга убрала ножницы в карман. – Тишайшее дитя. Благодари Бога за эту малую милость. – Она опять положила младенца Маеве на грудь, укрыла обоих теплым одеялом, тут же откинула его нижнюю половину и раздвинула Маеве ноги.
Маева стойко терпела, пока пальцы старухи обстоятельно шарили в ее теле. Кажется, из нее вытекло еще немного крови. Она свесилась с кровати над ведром, уже наполовину заполненным рвотой, и закрыла глаза. Даже страшно представить, чем чревато рождение такого ребенка… Она знала, что скажут в деревне. Ее и так-то винят во всех смертных грехах, и рожденное ею дитя станет живым подтверждением их правоты. Здешние женщины невзлюбили Маеву сразу, едва она появилась здесь в прошлом году. Кажется, их молитвы все-таки были услышаны. Маева открыла глаза и посмотрела на крошечного синерукого младенца. Что теперь остановит злые языки?
Может, ей стоило бы обвинить здешних кумушек, что они ее прокляли. Призвали колдовство, чтобы извести ребенка в ее утробе. Это объяснило бы все его странности. И это было бы справедливо. Маева почти улыбнулась, представив их потрясенные лица с чопорно поджатыми губами.
Хельга налила в таз теплой воды, вымыла нож и ножницы.
– У детей, рожденных в «рубашке», есть дар ясновидения. Им даются способности, что лежат за пределами этого мира. – Старуха хмыкнула. – Что не есть хорошо в этой деревне. – Она убрала нож в карман. – Ты лапландка, девочка? Северянка? Я что-то такое видала в Финнмарке.
Маева лишь покачала головой, стараясь не выдать себя. Нет, не лапландка. Не северянка. Я вообще не отсюда… Не проронив ни единого слова, она попыталась сесть на постели, неловко придерживая ребенка. Ее ноги были измазаны кровью, а чрево все еще сочилось горячей влагой творения.
Хельга взяла чистую тряпицу и прижала к бедрам Маевы, чтобы унять кровь.
– Посидишь на соломенной подушке дня три-четыре, от силы неделю. Если кровотечение усилится, выпей кружку горячего бренди с перцем. И сразу зови меня.
Маева широко распахнула глаза.
Хельга махнула рукой:
– Не бойся, все хорошо. Ты не умрешь. И она не умрет. – Старуха подхватила ребенка на руки и приподняла повыше. Сейчас, со срезанными перепонками, дитя казалось почти нормальным. За исключением синевы на руках и ногах.
– У тебя девочка.
Маева моргнула сквозь слезы.
– Ну полно, полно. Не время плакать… она голодная, ее надо кормить.
Маева просто смотрела и не потянулась, чтобы взять малышку.
Хельга вздохнула:
– Все не так плохо, милая. «Рубашку» я заберу. Кто-то из рыбаков наверняка даст хорошую цену. Но твоя дочь… она только твоя.
Намек был неявным, но Маева его уловила. Она нахмурила брови:
– Я никогда бы…
– Не волнуйся, я никому не скажу о ребенке. И вообще ничего никому не скажу. Меня здесь не было вовсе.
Маева снова расплакалась, на этот раз от благодарности.
– За малышку не бойся. Она абсолютно здорова, несмотря на ее крошечные размеры. Несмотря…
Старуха умолкла, не договорив, но все было ясно и так.
– Назад пути нет. Роды – только начало… так заповедовал Бог. Чтобы подготовить нас, женщин, к настоящей работе.
Как бы в подтверждение ее слов левую грудь Маевы пронзила острая боль. Малышка беспокойно загукала. Маеве хотелось уснуть, хоть на миг. Она закрыла глаза и почувствовала, как старуха возится с пуговицами на ее ночной рубашке. Она чуть сдвинулась на подушке, чтобы Хельге было удобнее их расстегнуть. Распухшая грудь вывалилась наружу, и малышка жадно вцепилась губами в сосок. Всплеск тянущей боли, и сразу за нею – приятное облегчение. Странное, обескураживающее сочетание. Маева открыла глаза.
Повитуха хихикнула:
– Ну вот, уже добрый знак.
Маева все же заставила себя улыбнуться. Пододвинула руку поближе к крошечной головке своей новорожденной дочки. У нее были мягкие, белые, пушистые волосенки. Как пушок на тельце утенка.
– Можешь обнять ее крепче. Грудь она не отпустит. Она настоящий боец.
Маева затаила дыхание и осторожно обняла малышку одной рукой. Крошечная синяя ручонка взметнулась вверх и легла Маеве на грудь. Маева легонько вздрогнула.
Старуха, кажется, этого не заметила.
– Что сказать твоему мужу?
Маева задумалась:
– Скажите, что у него дочка. – Она помедлила и добавила со значением: – И ничего больше.
Повитуха кивнула:
– Следи за кровотечением. Пей отвар из тысячелистника, делай ванночки из него же. Если молока будет мало, пей темный эль. Ее руки и ноги… – Она пожала плечами. – Я сделала все, что могла. Перепонки могут отрасти снова. Кожу, наверное, надо разогревать. Хорошенько ее растирай и молись, чтобы синева поблекла, jente.
Маева кивнула, зная, что синева не поблекнет. Как скрыть от мира такой очевидный изъян?
Хельга подхватила родильный стул и ворох залитых кровью простыней.
– Будешь делать похлебку? – Она указала кивком на плаценту. – Матерям после родов полезно. Укрепляет здоровье, отгоняет недуги. Защищает от сглаза и зла.
Маева судорожно сглотнула и покачала головой, борясь с новым приступом тошноты:
– Но… «рубашку» оставьте мне.
Старуха хмыкнула – то ли неодобрительно, то ли похвально, Маева так и не поняла – и бросила на кровать крошечный сверток из тонкой кожи.
– Как скажешь.
– Takk skal du ha[4], – тихо проговорила Маева. – Мой муж даст вам денег.
Хельга снова хмыкнула и отмахнулась, но, перед тем как уйти, еще раз взглянула на новорожденную малышку.
– Она будет жить, она сильная. Ты пока что ее никому не показывай, да? И пеленай потуже. Не забудь зашить в подол кусочек серебра, иголку или монету. Чтобы отвадить huldrefolk[5]. – Старуха пристально посмотрела на Маеву.
Маева моргнула, словно не поняла, о чем речь.
Это слово она уже слышала раньше; так ее за глаза называли здешние церковные кумушки, шептавшиеся у нее за спиной в те редкие разы, когда она приходила на рынок. Полуженщина-полутролль. Подозрительно красивая девушка, прячущая под юбкой коровий хвост. Хотя после сегодняшней ночи повитуха уж точно не станет верить подобным слухам.
– God natt[6], Маева Альдестад.
Старуха вышла за дверь и побрела вниз по лестнице, сгибаясь под тяжестью своих мешков.
Маева затаила дыхание, прислушалась.
Тихо-тихо, вполголоса, отцу передали известие о дочери.
Волк наблюдал, затаившись в высокой траве на опушке леса. Пристальный взгляд звериного глаза был прикован к полутемному дому.
Он был рабом запаха крови. Этот запах принес ему ветер, заставил мчаться вперед, следуя знакам-подсказкам, своему волчьему чутью. По лесам и лугам, через реки и горы, временами по много дней кряду, он шел по следу. Он не спал и не ел. Все остальное уже не имело значения.
Небо вспыхнуло зеленоватым свечением, свет изогнулся дугой, опустился к самому дому, окутал его водянистым мерцанием. Ветер пронесся по верхушкам деревьев, раздувая небесные юбки северного сияния. Верный знак, что ребенок родится сегодняшней ночью. Волк втянул носом воздух. Дом источал отличительный запах – аромат ее тела, не звериного, но не совсем человеческого. Запах моря. Внутри, в нижней комнате, человек нервно расхаживал из угла в угол, то и дело останавливаясь у окна. Его лицо, заросшее бородой, хмурилось от беспокойства.
Муж. Слово всплыло откуда-то из глубин естества. Волк стиснул зубы.
Хриплые вскрики и стоны, доносившиеся из дома, отзывались в нем дрожью, пробегающей по хребту. Или, может быть, это был призрачный след от руки, гладившей его по спине. Иногда он ее видел, пусть лишь мысленным взором, но все равно как наяву. Сегодня он ее слышал. Слышал зов, неотступный и смутный, словно пробившийся из-под воды.
Он подобрался чуть ближе, жадно вдыхая каждую частичку терпкого, восхитительного аромата. Он ждал, когда человек – муж – откроет дверь или окно. Представлял, как он вломится в дом и вонзит острые зубы в горло этого мужа. Будет трясти его до тех пор, пока тот не истечет кровью. Пока не обмякнет, тихий и бездыханный. И тогда он заберет ребенка себе.
Но он лишь встряхнулся. Он знал, что время еще не пришло. Знал, что ему надо ждать. Если он явится к ней сейчас, то все равно ничего не изменит. Есть правила, которые нельзя нарушать. Он прожил на свете достаточно долго, чтобы знать, что этот мир – как и любой другой мир – подчиняется правилам. Законы, определяющие бытие, едины для всех, а не только для смертных. Всегда и везде. Даже в снах. А бунтарствовать и противиться этим законам означает навлечь на себя тяжелые последствия.
Дверь внезапно открылась. В ночь вышла старуха. Следуя волчьим инстинктам, он припал к земле, готовый наброситься на добычу. Старуха несла на себе густой запах Маевы, доносившийся из мешка у нее за плечом.
Его кровь словно вскипела. Мышцы напряглись, рот переполнился слюной.
Стоило ему изготовиться к прыжку, как из дома вырвался крик.
Этот крик его остановил.
Волчья пасть растянулась в почти человеческой улыбке. Он дождался, пока старуха не скроется в сумраке леса.
А потом издал громкий ответный вой, так чтобы его непременно услышали и мать, и дитя.
Она слышала, как повитуха велела Питеру подождать: матерь и дитя нуждаются в отдыхе и им надо немного побыть вдвоем. Потом дверь открылась и сразу захлопнулась, но холодный сквозняк все же проник в теплый дом и добрался даже до верха.
Малышка вся напряглась, задрожала под дуновением холода. Тихонько захныкала.
Времени было всего ничего. Маева знала своего мужа, долго ждать он не станет. Уже скоро придет заявить свое право и на ребенка, и на жену. Хотя Маева не стала бы его осуждать. Она почти целый месяц пролежала в постели, периодически у нее открывалось кровотечение. Питер тревожился, не давал ей вставать и даже грозился привести врача. Но Маева знала, что вызов врача лишь подогреет городские сплетни, и ей не хотелось давать местным кумушкам лишний повод для подозрений.
Повитуха пришла к ней тайком, под ущербной луной. Пришла пешком, вслед за лошадью Питера. Благоразумно держась на почтительном расстоянии. Тень, никем не замеченная в ночи. Для Хельги Тормундсдоттер, деревенской klok kvinne[7], неофициальной оркенской целительницы, скрытность и осторожность уже давно стали второй натурой. Отвергаемая церковью и порицаемая благонравной общественностью, она продолжала практиковать втайне. Наверное, во всей деревне не нашлось бы такого дома, где Хельга не побывала бы хоть однажды. Она знала каждый чердак, каждый земляной погреб. Каждую кладовую и каждый чулан. Вот так, скрытно и незаметно, она выполняла свою работу, прямо под носом у тех, кто ее осуждал. Потому что у всякой служанки и госпожи, у всякой мужниной жены и вдовы есть свой секрет, о котором не стоит рассказывать никому, – секрет, так или иначе сопряженный с Хельгиными снадобьями и умениями. А уж Хельга Тормундсдоттер умела хранить секреты, о чем знали все, кто хоть раз обращался к ее услугам, как объяснил Маеве Питер. Собственно, эти слова и убедили Маеву, что она может довериться старой знахарке. Хотя та нигде не училась своему ремеслу и не имела специального разрешения на врачебную практику.
Крошечный ротик малышки намертво присосался к Маевиной груди, упорно выдавливая молоко. Маева ошеломленно глядела на свое новорожденное дитя. Ее рука почти полностью покрывала крохотное тельце. Ее дочь сосала молоко с таким жадным усердием, что это зрелище и завораживало, и пугало – Маева словно и не понимала, кто она, эта малютка, одновременно знакомая и чужая в ее неуемном животном голоде. С ее появлением жизнь самой Маевы так внезапно переменилась.
А твоя жизнь, любимый?
Вопрос сам собою возник в голове, непрошеный и нежданный.
На мгновение она дала себе волю подумать о нем. Будто он здесь, совсем рядом, его дыхание обжигает ей щеку, пальцы запутались в ее волосах… Малышка расплакалась, отпустив грудь. Интуитивно Маева принялась укачивать дочь на руках, чтобы ее успокоить. Потыкавшись личиком в материнскую грудь, малютка затихла. Маева перевернулась на бок, бережно обняла дочь, как бы укрыла ее рукой – пусть будет поближе, так лучше и безопаснее, – и закрыла глаза.
Хоть немного поспать…
«Рубашка». Маева заставила себя проснуться. Еще чуть сочившийся кровью, лоскут тонкой полупрозрачной кожи лежал на кровати, поблескивая в свете свечей. Она завороженно провела пальцем по паутинке из вен, расходящихся, точно ветви миниатюрного деревца. В пузыре еще бился слабенький пульс, и с каждым ударом цвет веточек-вен чуть менялся: отливал то лиловым, то розовым, то почти синим. Сколько же тайн и чудес скрыто в простом клочке кожи.
Впрочем, Маеву вовсе не удивило, что ее дочь родилась в «рубашке»; она сама родилась под покровом.
Она прошептала на ухо малышке:
– Не бойся, так и должно быть… Так наше племя приходит в мир.
Она снова потрогала тонкую мягкую кожицу пузыря и приподняла к свету крошечную ручку дочери. Рассмотрела остатки срезанных перепонок, таких же тонких, почти прозрачных, налитых нездешним свечением.
Выбора у нее нет; пузырь надо спрятать.
Маева бережно переложила малышку с груди на кровать. После кормления из груди до сих пор капало молоко. Маева знала, что надо поторопиться. Один взмах швейных ножниц – и «рубашка» разрезана пополам. Каждую половинку – еще пополам, и еще, и еще, пока на кровати не собралась кучка мелких кусочков, каждый не больше большого пальца. Она наблюдала, как угасает биение пульса, как розоватая кожа становится белой, почти бесцветной. И вот не осталось уже ничего, кроме тоненьких треугольных лоскутиков мертвой кожи.
Питер вошел, едва Маева успела убрать под кровать кучку обрезков.
Она даже смогла улыбнуться, еле держась на ногах, по которым текли струйки крови.
Она указала рукой на малышку. Та тихонько захныкала, как по команде.
Новоиспеченный отец бросился к дочери, уже оглушенный любовью.
Хорошо быть такой маленькой: можно спрятаться у всех на виду и никто меня не найдет.
Плохо быть такой маленькой: можно спрятаться у всех на виду и никто меня не найдет.
Я пряталась в день своего рождения. Девочка-призрак, я лежала, свернувшись калачиком рядом с мамой, пока она тужилась, выдавливая из себя мое младенческое тельце. Звучит будто выдумка, да. Но я помню каждое мгновение. Я пребывала в двух местах одновременно. Здесь и там. Помню, как я плыла в потоке ветра, вой одинокого волка, летящий среди деревьев, тянул меня то туда, то сюда, из дома и в дом, наружу из маминого большого живота и снова внутрь. Мама не знала. Она ослепла от страха и не видела ничего. Ее лицо было белее луны. Ее рыжие волосы потемнели, намокли от пота, стали как реки, струившиеся у нее по спине. Я убрала влажные волосы с ее лица, положила призрачную ладонь ей на лоб, чтобы ее успокоить. Ее лоб был горячим и влажным, и она вся дрожала, как кролик. Я шептала ей на ухо ласковые слова, когда старуха схватила меня за младенческую головку и вытащила наружу. Она тоже не видела ту, другую меня – никто не знал и не ведал, что я была призраком в этой комнате.
Но я знаю, как это было. Я помню, как родилась. Как рождалась.
– Хватит выдумывать, Лейда. Не говори ерунды. Иди кормить кур. – Мама качает головой. Ставит корзину с бельем на землю.
Я щурюсь на летнее солнце:
– Будет дождь.
Мама щурится на меня:
– Да неужели? Откуда бы взяться дождю, если на небе ни облачка?
Я пожимаю плечами. Не говорю маме, что воздух грустит. Деревья тоже грустят. Солнцу грустно всегда, поэтому оно не задерживается на небе.
Я не говорю маме, что сегодня ее постиранное белье высохнуть не успеет. Она все равно мне не поверит. Я зарываюсь босыми ногами в траву. Мама берет первую вещь из корзины. Резко встряхивает папины брюки. Я украдкой смотрю на нее, как бы и не смотрю вовсе. Тихонько грызу ноготь.
– Я помню даже цвет одеяла, в которое ты меня завернула. Красное и все в заплатках. Как бы я это узнала, если бы меня там не было, мама?
Она поднимает глаза к ясному синему небу. Машет рукой, отгоняя невидимую мошкару:
– Конечно, ты там была. Иначе ты бы сейчас здесь не стояла. Но чтобы помнить день своего рождения прямо с младенчества… да еще пребывать в двух местах одновременно… это попросту невозможно. – Она вешает папины брюки на веревку, протянутую между двумя деревьями. Закрепляет прищепками. – Хотя история хорошая, я не спорю. – Она тянет меня за руку, чтобы я убрала пальцы изо рта. – А привычка плохая.
Теперь я кусаю губу. Наблюдаю за гусеницей в траве. Шевелю пальцами на ноге, чувствую, как растягиваются перепонки.
– Тогда откуда я знаю, как все было в тот день? Откуда я знаю о той старухе? – Я наклоняюсь над ползущей гусеницей, пододвигаю ногу чуть ближе к ней. – Иногда я ее вижу. Вижу, как она ходит, хотя у нее нет ступней. – Я умолкаю и думаю. – Она даже не ходит, эта старуха, а как бы плывет над землей. Она никогда не касается земли.
Мама держит папину рубашку за рукава. Воротник свешивается вперед, словно кто-то невидимый склонил голову. Словно маму приглашает на танец человек, которого здесь нет.
Я пытаюсь придумать, что еще можно сказать, чтобы ее убедить. Слова выходят такими тихими, что я сама едва слышу себя:
– В ту ночь я сначала вообще ничего не видела. Мне что-то мешало, закрывало глаза. Старуха срезала то, что мешало. И тогда я все увидела.
Мама встряхивает рубашку. Человек-невидимка уже исчез.
– И я слышала волка… Слышала, как он выл.
Мама трет лоб рукой. У нее, наверное, болит голова. Мне видны лишь ее губы, сжатые в тонкую линию.
– Хватит. Выдумывать. Ерунду. – Она указывает на сарай: – Куры. Ждут.
Я чуть вздрагиваю при каждом ее слове. Выпрямляюсь и иду в дом, нарочно топая по ступеням как можно громче. Мамин вытянутый палец и голодные куры мне не указ. Поднявшись на крыльцо, я себя чувствую выше ростом. Я говорю, обернувшись к маме:
– Я знаю, мама. Я помню.
Ее глаза превращаются в щелки.
– И не говори мне, что я не знаю. – Я спешу открыть дверь, прежде чем мама скажет хоть слово. – Я помню ту ночь даже лучше, чем ты.
Бах! Дверь захлопывается у меня за спиной.
Я закрываю глаза и жду. Ничего не происходит, но я чувствую маму за дверью, чувствую ее звенящую злость.
– Надо слушаться маму, Лей-ли. Ты же умница, да? – говорит папа.
Он сидит у камина в кресле-качалке. Я подхожу, вся обиженная и злая, и он сажает меня к себе на колени. Качание кресла действует на меня успокаивающе, взад-вперед, взад-вперед.
Когда злость проходит, я сую в рот большой палец и грызу ноготь, изо всех сил сдерживая слезы.
Иногда я ее ненавижу.
– Порой лучше держать язык за зубами, малышка, – говорит папа. – Молчание уберегает от многих бед.
Он усмехается, его губы прячутся в черной взлохмаченной бороде. Одна бровь поднята, другая опущена. А потом, словно по волшебству, в его руке возникает игрушка.
Я расплываюсь в улыбке. Это моя куколка – моя dukke[8], – которую мама сделала для меня еще до того, как я родилась. Раньше у нее были волосы из красной пряжи и красивое платьице. Сейчас она голая и без лица. Я беру куколку, прижимаю ее к шее под подбородком. Потом легонько прикусываю перепонку у себя между пальцами.
– Но ты же мне веришь, да, папа? Я там была, я все видела.
Теперь у него подняты обе брови.
– Конечно, дитя мое, ты там была. Этот день мы никогда не забудем. Его помнит даже ветер. Перед тем как ты родилась, он несколько дней завывал вокруг дома, а потом стих. – Папа щелкает пальцами и шепчет мне на ухо: – Помню, я вслушивался в тишину и думал: Наверняка это особенное дитя, если оно заставило замолчать даже ветер.
Я хихикаю. Он улыбается и прижимает меня к себе. Я утыкаюсь лицом в его бороду и чувствую, что мне уже стало гораздо лучше. Он рассказывает, как ходил из угла в угол. Восемь шагов в одну сторону, по одному шагу на каждый месяц моего роста в мамином животе. Вот так он и ходил: пять, шесть, может быть, семь часов, – каждый шаг как молитва о моем благополучном рождении.
– Я так тебя ждал, так хотел, чтобы ты появилась. Начал ждать еще прежде, чем ты выросла ростом с горошинку в мамином животе.
Я прекращаю грызть палец:
– Я никогда не была такой крошечной!
– А вот и была! И я пел песни о море в мамин живот, придумывал рифмы на имена – Йенс для мальчика, Клара для девочки, – примерял их на язык и на разные голоса. Иногда колыбельные, иногда возмущенные окрики: «Йенс, ты уронил и разбил все яйца!», «Клара, как же ты умудрилась испачкать свое воскресное платье?!». Мама сердилась, говорила, что эти песни и голоса сводят ее с ума.
Папины карие глаза сияют. Мы с ним глядим на огонь в очаге.
Я хмурю лоб:
– Но я не Клара и уж точно не Йенс.
– Нет, jente. Ты Лейда. Моя Лей-ли.
Я киваю, пряча довольную улыбку. Сажаю куколку к себе на колени и сжимаю папину руку.
– Осторожнее, малышка. Папины старые пальцы иногда болят.
Я отпускаю его руку.
– Из-за всей той рыбы, которую ты наловил?
Папа шевелит пальцами:
– Да, из-за рыбы. И не забудем про морских чудовищ.
Нам слышно, как мама поднимается на крыльцо. Папа перестает качаться.
Я не спрашиваю, почему я не Клара, а Лейда. Я снова беру папу за руку, но уже осторожнее. Пальцы у него красные, распухшие. А у меня синие, тоненькие, как веточки. А перепонки почти прозрачные.
Это точно не Кларины руки. И не Йенсовы тоже. Это Лейдины руки. Маленькие, некрасивые. Как мое имя, хотя папе я этого не говорю. Оно начинается мило и звонко, а кончается, будто глухой удар. Лей-да. Лейда, которой приходится прятать свои безобразные руки и ноги; Лейда, чья мама еженедельно срезает и убирает подальше всю жуть, вырастающую у нее между пальцами. Лейда, с которой когда-нибудь срежут все-все уродство, и от нее не останется ничего. Лишь неприглядные синие кости.
– Почему у меня синие руки и ноги, папа?
Он пересаживает меня на другое колено.
– Потому что ты у нас особенная, малышка… Бог дарует особенным людям особые приметы.
Я закатываю глаза:
– А мама так не считает.
Папа морщится:
– Ох, Лей-ли, и ты так легко дашь себя обмануть? Мама тоже считает тебя особенной. Но она хочет, чтобы ты научилась всему, что умеют обыкновенные дети.
Теперь уже я морщу нос:
– Мыть посуду и готовить еду.
Он смеется:
– И кормить кур. А сегодня ты их еще не кормила?
Я делаю вид, что не слышу вопроса:
– Тогда почему мне нельзя ездить в город? Почему мне нельзя ходить в школу вместе с другими детьми?
Нам слышно, как мама топает ногами на коврике у двери; слышно, как открывается дверь.
– Твоя мама считает, что так будет лучше. – Папа целует меня в лоб и легонько подталкивает, чтобы я слезла с его колен. – Иди, малышка… собери яйца. А маме с папой надо поговорить, да?
– Да. Только мне надо сначала надеть передник.
Я мну dukke в руках. Папа подталкивает меня к лестнице. Я поднимаюсь, держа куклу под мышкой. Потихоньку сажусь у перил. Прижимаю колени к груди, сажаю на них свою куколку, прячу за ней лицо. Может, они меня и не заметят, да, dukke? Мое сердце бьется так громко, что папа наверняка слышит стук даже внизу. Я смотрю на него сверху, почти высунув голову между столбиками перил. Он встает с кресла. Стоит, подбоченясь. Я слышу, как хлопает дверь, как скрипит стул. Вижу, как папа подходит к камину. Берет кочергу.
Мама спрашивает:
– В чем дело?
– Я говорил с пастором Кнудсеном. Вчера в деревне.
Бельевая корзина падает на пол.
– Вот как? О чем?
Он медлит с ответом, а потом говорит:
– О том, чтобы Лейда ходила в церковь.
Мама резко оборачивается к нему. Ее длинная коса бьет ее по спине, точно плеть.
– Однажды мы пробовали привести ее в церковь. Одного раза достаточно. Вряд ли кому-то из нас хочется повторения.
– Но теперь она старше… и люди меняются, Мае.
– Люди никогда не меняются. Если ты снова отправишь нашего ребенка в эту… в этот ад, ей будет плохо. Нам всем будем плохо – и виноват будешь ты. Ты готов с этим жить?
– Церковь в Оркене уж точно не ад. Не богохульствуй, Мае.
Мама смеется:
– Чтобы совершить грех богохульства, надо быть верующей. – Она отбирает у папы кочергу, ворошит угли в камине. – Они едят людей заживо.
Папа морщится.
– Почему сейчас, Питер? Что произошло?
– Прибыло рыболовецкое судно из Ставангера. Капитан нанимает матросов на зиму…
– Никто не нанимает матросов зимой.
– Он хорошо платит, Мае. Мне нужна эта работа.
Мама прекращает ворошить угли.
– Им нужно больше людей на шлюпки… Чтобы отслеживать косяки рыбы в местах нагула.
Она оборачивается к нему, держа кочергу, будто меч. Но не говорит ни слова.
– Им нужны люди, которые знают западное побережье и особенности здешней погоды… Ты сама знаешь, что на суда берут только христиан. – Папа отбирает у мамы кочергу и ставит ее у камина. – Так есть и так будет. По крайней мере, в наших краях. Люди молятся единому Богу и посещают воскресные службы в церкви, даже если в тайне от всех шепчут ветру имя Одина. И если мне хочется получить постоянную работу, я должен поступать так же.
Мама обнимает себя.
Папа кладет руки ей на плечи.
– Нам нужны деньги. Нам надо чем-то кормить дочь зимой. Да и тебя тоже не помешало бы подкормить… иначе как ты родишь мне второго ребенка?
Она отстраняется.
– Маева, пойми. Мы ее прячем, мы прячем тебя, и это лишь подогревает сплетни. – Он привлекает ее к себе, приподнимает ей подбородок, чтобы видеть ее глаза.
– Я пытаюсь ее защитить.
– И я тоже. Но с ее рождения прошло целых семь лет. Я уверен, опасности больше нет. Уже пора, Мае… Пойми.
Раскат грома заставляет нас всех вздрогнуть от неожиданности.
Мама мчится к двери.
– Белье намокнет!
Я бегу к окну спальни, смотрю на них сверху. Они носятся по двору, срывают с веревки рубашки и простыни. Небеса проливаются ливнем, как только мама и папа подходят к крыльцу. Я слышу их смех. Дождь шуршит, словно шикает на всех нас и велит замолчать. Я отхожу от окна, прижимаю к груди свою куколку.
Они не чувствуют грусти, разлитой в воздухе.
Не ощущают опасности, что несется на крыльях ветра.
После шторма дождь лил много часов и наконец успокоился, превратился а легкую изморось, обернувшуюся туманом. Воздух был таким влажным, что, казалось, его можно пить. Ярость ветра угасла, море сделалось на удивление тихим. Словно и не случилось никакой беды.
Светловолосый мужчина спрыгнул с палубы траулера на пирс. Схватил тяжелый канат, обвязал им швартовную тумбу. Второй мужчина – темноволосый и бородатый, тот, в чьи глаза избегала смотреть Маева, – коротко свистнул с кормы. Маева украдкой взглянула на его руки, ловко наматывавшие канат на крепежную скобу. Один виток, второй, третий, все туже и туже, пока судно почти не перестало качаться. У нее в голове вспыхнуло воспоминание, как эти руки сжимали ей бедра там, на острове… Она перегнулась через ограждение на борту, тошнота подступила к горлу. Глубоко вдохнув запах морской воды, Маева без сил опустилась на палубу и съежилась под одеялом, которое ей дал бородатый.
Хотя ветер стих, в воздухе все равно ощущалось морозное дыхание близящейся зимы. Туман внезапно рассеялся, с неба посыпались белые невесомые хлопья. Первый снег. Под водой Маеве всегда было тепло, но здесь, в стылом воздухе, не защищенная родной стихией, он дрожала в ознобе. Она старалась не паниковать. Ее дыхание сделалось частым и хриплым. Мысли словно связались в запутанный тугой узел, и лишь одна была более-менее ясной: Как мне вернуться домой?
Во всем виновата она сама. Сестры предупреждали, что нельзя так рисковать.
Светловолосый крикнул с причала:
– Все, привязана намертво. Takk.
Маева понимала слова, но не понимала их смысл. О ком он сейчас говорил, о лодке или о ней самой?
Бородатый вернулся к штурвалу и встал перед Маевой, подбоченясь. Сразу видно, что он был высокого мнения о себе и привык побеждать и покорять.
– Это я должен благодарить тебя, друг. Без тебя я бы не спасся. – Он обращался к своему другу, но смотрел на Маеву, сжавшуюся под одеялом.
Она смотрела на море. Искала знаки, обещавшие спасение ей самой. Может быть, сестры видели, что случилось. Может, они где-то рядом и выжидают удобного момента? Ее разум как будто разламывался по краям.
Где ты, любимый, когда ты мне нужен больше всего?
– Не хочу даже думать о том, что могло бы случиться, если бы я тебя не нашел. – Светловолосый поднялся обратно на траулер, его голос был очень серьезным. – Хотя ты все равно вернулся со знатным уловом.
Двое мужчин стояли бок о бок, глядя на Маеву.
Она ощущала в них что-то звериное, дикое. Она чуть отодвинулась, поплотнее закуталась в одеяло, подобрала под себя ноги. Сгорбилась, чтобы казаться меньше. Ей хотелось исчезнуть. Броситься в воду и плыть без оглядки. Но сейчас она слабая и уязвимая. На таком холоде ей далеко не уплыть.
Она прислонилась головой к борту и ударилась обо что-то затылком.
– Осторожнее, – крикнул светловолосый.
Он протянул над ней руку. Вытянув шею, Маева уставилась на инструмент, который раньше видала только издалека. Инструмент из поучительных страшных историй, которыми сестры пугали ее, когда она была совсем маленькой. Охотничий молот на длинной ручке, затупленный с одной стороны, чтобы забить зверя насмерть. На другой стороне – острый крюк.
Чтобы выпотрошить добычу, вспороть брюхо от горла до чресел.
Ее дыхание сбилось. Мужчины этого не заметили.
Светловолосый поскреб рыжеватую щетину у себя на подбородке и указал рукой на деревню на вершине холма:
– Иннесборгу я сообщу сам. Но кто-то должен сказать жене. – Он помедлил и пробормотал: – То есть вдове.
Бородатый стянул с головы вязаную рыбацкую шапку.
– Я скажу сам. Будет не по-людски, если ей скажет кто-то другой. – Его голос дрогнул.
Светловолосый молча кивнул.
Маева старалась унять свой страх, сосредоточившись на разговоре мужчин. Она гадала, что было причиной гибели судна, с которого спасся один бородач: он вышел на промысел вместе с командой, несмотря на штормовой ветер?
– Ну, давай, Ганс. Выскажи, что у тебя на уме. – Его глухой голос дрожал. – Ты меня предупреждал, я тебя не послушал. Антум погиб из-за моего упрямства. – Он надел шапку обратно и натянул ее низко на лоб.
Ганс открыл рот, собираясь ответить, но не стал ничего говорить.
Они оба смотрели на горизонт. Притихшие, погруженные в свои мысли.
Маева воспользовалась представившейся возможностью и начала потихонечку отползать в сторону. Может быть, она сумеет сбежать, если не будет терять ни секунды; их горе станет залогом ее спасения. Она поднялась на ноги и сделала три быстрых шага по скользкой палубе, одной рукой придерживая одеяло, наброшенное на плечи. Вот оно, ее сокровище, – лежит под штурвалом. Она уже протянула свободную руку, уже приготовилась его схватить…
Внезапно лицо чернобородого рыбака оказалось прямо перед ней, так близко, что его губы почти касались ее лба. Она быстро отдернула руку.
Кажется, он не понял, что она собиралась сделать.
– Ты, верно, замерзла. Ганс, надо бы раздобыть одежду для… для… Hva heter du?[9] – спросил он.
Ганс покачал головой:
– Мы уже пытались с ней заговорить, Питер. Она явно нездешняя. И по-нашему не разумеет.
Маева не стала его разубеждать.
– Я все-таки попытаюсь еще разок, – сказал Питер. Он затолкал Маевино сокровище в рыбную бочку, потом обернулся к ней и схватил за плечо. Она отшатнулась, сбросив его руку. В его глазах отразилось обиженное удивление. Но она все равно на него не смотрела, ее взгляд впился в бочку у него за спиной.
Он похлопал себя по груди.
– Питер. Питер Альдестад. – Он легонько ткнул пальцем в Маеву и наставил его ей на сердце. – А ты?..
Она промолчала. Не надо, чтобы он знал, что она понимает их речь. Ей почему-то казалось, что пока этим двоим неизвестно, как ее зовут, само это незнание удержит их на расстоянии. Питер повторил свое имя, снова хлопнув себя по груди. Маева смотрела на него совершенно пустыми глазами.
Ганс указал на деревню:
– Пойду сообщу магистрату и попробую раздобыть ей одежду. – Он покачал головой, глядя на Питера: – Удачи, друг. Похоже, она тебе не помешает.
Питер кивнул и крикнул ему вслед:
– Не рассказывай ему всего. Помни наш уговор.
Что у них за уговор? – призадумалась Маева. Она вдруг поняла, что рано или поздно ей придется заговорить, иначе она никогда не вернется домой.
– Маева. – Она прошептала свое имя так тихо, что Питеру пришлось наклониться поближе.
– Hva?[10] Скажи еще раз. – Его глаза загорелись победным огнем.
Она откашлялась и произнесла чуть громче:
– Is mise Маева… Tha mi airson a dhol dhachaigh[11].
– Не понимаю… Скажи еще раз.
Маева повторила еще раз, с нажимом: Я хочу домой.
– Нет, все равно ничего непонятно.
– Да уж вестимо, Питер Альдестад. Какая-то, прости господи, тарабарщина, – донесся снизу, с причала, женский голос. – Ты лучше скажи, где мой муж.
Питер изменился в лице. Он вдруг стал похож на нашкодившего мальчишку, который попался на очень серьезном проступке. Он попытался поймать взгляд Маевы – искал то ли помощи, то ли сочувствия, она так и не поняла. Словно Маева могла бы его спасти. Словно она была шлюпкой, которая не даст ему утонуть.
Она сжала руки в кулаки.
Женщина на причале не унималась:
– Где Антум? Наверняка уже пьяный, даже не сомневаюсь. Но я ждала две недели, и больше я не намерена ждать ни минуты. И что там за чертовщина у вас творится? Кто там с тобой?
Питер прикоснулся к запястью Маевы, будто не замечая, как она вздрогнула, и бросился к трапу, спущенному на причал. Но перед тем как уйти, он закрыл бочку крышкой и запер на металлическую защелку.
Маева мысленно выругалась. Едва дождавшись, когда он уйдет, она попыталась открыть тугую защелку, стараясь при этом не слишком шуметь. Защелка не поддавалась. Маева пригнулась, чтобы ее не заметили снизу, подошла к бортовому ограждению и осторожно выглянула через край.
Женщина средних лет, в черной шерстяной накидке и темном капоре, стояла, скрестив руки на груди. Ее лицо было хмурым и злым.
– Hilsener, фру Вебьёрнсдоттер. Jeg beklager…[12]
Маева наблюдала, как Питер мучительно подбирает слова. Слова, которые разобьют этой женщине сердце, сотрут его в порошок. Отсекут половину всего, кем она была раньше, превратят из заждавшейся мужа жены в жену, оставшуюся без мужа.
Маеву заворожила произошедшая в нем перемена: дикий зверь вдруг исчез. На его месте возник кто-то чуткий, внимательный, бережный. Почти нежный.
Слова плыли в соленом воздухе. Вонзались в мягкую беззащитную плоть.
Маева буквально физически ощущала, как сердце женщины рвется в клочья. Сжимается в тугой комок, умирает.
Время остановилось – отрицание, неверие растянули секунды в застывшую бесконечность, – пока Питер не повторил те же слова еще раз и еще. Страшная весть наконец утвердилась жестокой правдой.
Вдова тряхнула головой, а потом затряслась уже вся целиком, зарыдала хрипло и сбивчиво, как-то дробно и ломко, и у нее подогнулись колени. Питер ее подхватил, не давая упасть, стиснул в крепких объятиях. А она все тряслась и тряслась, причитала, захлебываясь рыданиями, хватала воздух искривленным ртом.
Маева не шелохнулась. Растерянная и смущенная.
Глаза Питера, полные горькой вины.
Он вобрал в себя все без остатка, принял удар сокрушительных волн вдовьей скорби, бьющихся в его крепкое тело. Шли минуты. И все это время он не сводил глаз с Маевы.
Она не могла отвести взгляд, всем своим естеством ощущая, как отчаянно он нуждался в том, чтобы она стала его свидетельницей. Ошеломленная нежностью своего похитителя, Маева гадала: А кто станет свидетелем для меня?
Вдова резко отстранилась. Вынула из кармана платок, промокнула глаза, разгладила юбку, поправила капор. Она была на удивление спокойна. Буря горести сменилась чопорной решимостью. И вот тогда-то она и подняла глаза.
Маева попробовала улыбнуться, но губы не слушались.
Вдова глядела пристально и сердито, подмечала каждую неряшливую деталь. Маева подняла руку и попыталась пригладить растрепанную копну рыжих кудрей. Она поплотнее закуталась в одеяло и сама поразилась тому стыду, который вдруг испытала под колючим взглядом вдовы; никогда прежде она не стеснялась своей наготы. Наконец вдова скрестила руки на груди с таким видом, словно приняла решение или вынесла приговор. Ее льдисто-голубые глаза, холоднее студеного зимнего ветра, буквально вонзились в Маеву.
Выпрямившись в полный рост, Маева твердо встретила ее взгляд.
Вдова чуть подалась назад. Вскинула подбородок и кисло сморщила нос, словно на нее повеяло чем-то скверным.
Питер прочистил горло.
Биргит презрительно хмыкнула:
– Это еще что за диво?
Питер шагнул к Маеве и встал прямо под ней. Обернулся к вдове. Слова прозвучали как гром среди ясного неба:
– Мы спасли ее в море. Это моя… Маева.
Маева широко распахнула глаза.
Моя?
На лице вдовы отразилось точно такое же потрясение, как у самой Маевы. Обе женщины оторопели от этого неожиданного заявления. Этого притязания на право собственности.
Питер взглянул на Маеву, не уверенный, поняла она что-нибудь или нет. Но она все поняла. Он почему-то решил, что два незнакомца, два совершенно чужих существа – рыбак и его сегодняшний улов – теперь крепко-накрепко связаны друг с другом.
Именно в эту минуту к причалу вернулся Ганс вместе с каким-то крупным, дородным мужчиной. Видимо, это и был городской магистрат. Весь запыхавшийся, с красными пятнами на лице – то ли от быстрой ходьбы, то ли от пьянства. Он не стал подходить близко к траулеру, остановился поодаль. Наступила неловкая тишина; взгляды всех, кто стоял на причале, сосредоточились на одной точке.
Точно волки, они все смотрели на Маеву с разной степенью жадности.
Питер поднял руку:
– Магистрат Иннесборг, позвольте представить вам… Это Маева. Моя невеста.
У Маевы все похолодело внутри, ноги сделались ватными. О боги, нет.
Вдова потрясенно вздохнула.
Иннесборг хмыкнул. Оценивающе оглядел Маеву с головы до ног, словно она и впрямь была рыбой, выловленной из моря. Задержал взгляд на ее босых ступнях, чуть выше уровня его глаз на палубе траулера.
Почему-то именно от этого взгляда Маева почувствовала себя еще более униженной и поруганной. Она попятилась, поджав пальцы на ногах. Она старалась казаться спокойной, но не смогла скрыть свой ужас. Она уже поняла, что попалась в ловушку. И еще очень не скоро вернется домой.
Ты за мной не пришел…
Соленая желчь подкатила к горлу. Сдержаться не было сил. Маева перегнулась через ограждение, и ее вырвало прямо на пирс. В нескольких дюймах от ног вдовы.
Хельга Тормундсдоттер украдкой пробралась мимо трактира на постоялом дворе. Запустив руку в карман накидки, она притронулась пальцами к черному камню – камню в форме молота, который всегда носила с собой. Далеко впереди деревянный шпиль церкви пронзал небеса. Хельга шла, опустив голову, не обращая внимания на запах эля и смех, доносившиеся из трактира. Ее позвали к Маеве посреди ночи, когда вся деревня спала крепким сном. Это и к лучшему, подумала Хельга. Так у нее больше шансов пройти незамеченной, миновать церковь и добраться до горной тропинки, ведущей к дому. Рождение такого ребенка лучше сохранить в тайне от посторонних глаз.
Трактир и церковь – один полыхает огнями, другая черная, как сама ночь, – стояли по разным концам деревни, как готовые к бою солдаты вражеских армий. Вербовка была ежедневной борьбой: оркенцев тянуло то к пьянству, то к благочестию, иногда одновременно и к тому и к другому, к вящему огорчению здешнего пастора. Жители Оркена – все двести тридцать три человека, плюс еще один после сегодняшней ночи – рождались у моря и только для моря, вся их жизнь подчинялась воле приливов, капризам ветров и погоды; и по воскресеньям вся деревня усердно и рьяно молилась в церкви, дабы Господь не оставил их в своей милости. Но изменчивая погода и неуверенность в завтрашнем дне – будет хороший улов или нет – порождали непреходящую тревогу, и большинство рыбаков топили эту тревогу в спиртном чуть ли не через день и молились богам в еженощном негласном ритуале.
Сегодня трактир был забит до отказа. Вечером накануне прибыло рыболовецкое судно из Бергена, и после долгого пребывания в море матросы изголодались не только по крепкому элю. Хельга чувствовала их голод, слышала его отголоски во взрывах смеха и хриплых криках, разносящихся эхом в ночи. Большинство слишком пьяны, чтобы заметить старуху, бредущую мимо. Слишком молоды, чтобы возжелать старую каргу. И все-таки Хельга благоразумно прикрыла лицо капюшоном; люди непредсказуемы, а пути человечьи неисповедимы.
От запаха жареной курицы у нее потекли слюнки. Она почти ничего не ела со вчерашнего дня. Пинта крепкого эля – чего угодно – была бы заслуженной наградой после таких родов. Но нельзя рисковать. Нельзя, чтобы кто-то увидел ее и задался вопросом, в чьей крови вымазаны ее юбки и руки. Молот Тора, делай свою работу. Храни меня от напастей. Угроза разоблачения и мысль о толпе пьяных мужчин подгоняли ее вперед, маленький родильный стул у нее в руках с каждым шагом становился все тяжелее и тяжелее. Но еще тяжелее был груз размышлений о сегодняшних родах.