6,99 €
В каждой сказке есть доля сказки. Все остальное — правда. Иногда страшная… Феба, восьмилетняя девочка, лежит в коме после автомобильной аварии. Она — тело без духа, похищенного кем-то очень злым. Церера, ее мать, может лишь сидеть у кровати дочери и читать вслух сказки, которые та любит, в надежде, что они смогут вернуть ее в этот мир. Но хранить эту надежду трудно, очень трудно… Церера узнает, что в старом заброшенном доме на территории больницы жил мальчик, который позже написал знаменитую и пугающую «Книгу потерянных вещей». Теперь этот дом взывает к Церере. Нечто хочет, чтобы она вошла в него и отправилась в путешествие — в страну, полную воспоминаниями о детстве, в страну ведьм и дриад, гигантов и фейри. В страну, где, возможно, бродит дух ее дочери. Где поджидают старые враги — наблюдают за ней и ждут. И один из них — Скрюченный Человек — знает ответ на ее главный вопрос…
Das E-Book können Sie in Legimi-Apps oder einer beliebigen App lesen, die das folgende Format unterstützen:
Seitenzahl: 579
Veröffentlichungsjahr: 2025
John Connolly
THE LAND OF LOST THINGS
Copyright © 2023 by Bad Dog Books Limited.
© Артём Лисочкин, перевод на русский язык, 2023
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2024
Кэмерону и Меган, Алистеру, Аланне и Дженни – всем уже достаточно взрослым, чтобы вновь читать сказки.
Книги – не мертвые совершенно вещи, а существа, содержащие в себе семена жизни. В них – чистейшая энергия и экстракт того живого разума, который их произвел.
А мы встаем, как солнце, и мы теперь везде…
Долго ли, коротко ли – ибо именно так и должны продолжаться некоторые сказки, – но вышло так, что у одной матери украли дочь. Нет, она по-прежнему могла видеть свою девочку. Могла прикасаться к ее щечкам и расчесывать ей волосы. Могла смотреть, как медленно поднимается и опускается ее маленькая грудь, а если б положила на нее руку, то ощутила бы, как где-то внутри бьется ее сердце. Но девочка молчала, и глаза у нее оставались закрытыми. Трубки помогали ей дышать, и трубки кормили ее, но для матери это было так, как будто сущность той, которую она любила, находилась где-то в совсем другом месте, а фигура в кровати была лишь пустой оболочкой – манекеном, ожидающим, когда витающая где-то бестелесная душа вернется и оживит его.
Поначалу мать верила, что ее дочка по-прежнему с ней, просто спит, и что звук любимого голоса, рассказывающего сказки и делящегося последними новостями, вдруг заставит ее проснуться. Но дни превращались в недели, а недели – в месяцы, и матери становилось все трудней сохранять веру в то, что эта внутренняя сущность по-прежнему где-то здесь, и она начинала все больше бояться, что все, что было ее дочкой, все, что придавало той смысл – ее разговоры, ее смех, даже ее плач, – может уже никогда не вернуться, и она останется совершенно одна на белом свете.
Мать звали Церера, а ее дочь – Феба.
Некогда в их жизни присутствовал и мужчина – однако не отец, поскольку Церера отказывалась удостоить его этим словом: тот бросил их на произвол судьбы еще до рождения девочки. Насколько было известно Церере, жил он где-то в Австралии и никогда не проявлял никакого желания хоть как-то участвовать в жизни своей дочери. Честно говоря, Церера была довольна такой ситуацией. Она давно уже не испытывала к этому мужчине никакой любви, и его отстраненность ее вполне устраивала. Церера сохранила некоторую благодарность к нему за помощь в создании Фебы и иногда даже видела какую-то частичку его в глазах и улыбке своей дочери, но лишь мимолетно – словно какую-то полузабытую фигуру, промелькнувшую на станционной платформе за окном проезжающего поезда: замеченную, но почти сразу же забытую. Феба тоже проявляла к нему лишь минимальное любопытство, без сопутствующего желания вступать с ним в контакт, хотя Церера всегда уверяла ее, что она вполне смогла бы, если б захотела. Он не присутствовал ни в одной социальной сети, считая их делом рук дьявола, но несколько его знакомых пользовались «Фейсбуком»[3], и Церера знала, что они отправят ему сообщение, если потребуется.
Но такой необходимости никогда не возникало – по крайней мере, до того дорожного происшествия. Церера хотела, чтобы он знал о случившемся, – хотя бы потому, что это оказалось для нее слишком уж серьезным ударом, чтобы вынести его в одиночку, пусть даже все попытки поделиться своим горем не могли уменьшить его. И в итоге получила лишь краткое подтверждение от одного из его коллег: всего одну строчку, в которой сообщалось, что ее бывшему жаль слышать про эту «неприятность» и что он надеется, что Феба скоро поправится – как будто ребенок, который был частью его самого, боролся с гриппом или корью, а не с последствиями катастрофического столкновения автомобиля с хрупким телом восьмилетней девочки.
И впервые за все время Церера возненавидела отца Фебы, возненавидела почти так же сильно, как и того безмозглого придурка, который строчил за рулем эсэмэску – причем даже не своей жене, а любовнице, что выставило его не только полным кретином, но и обманщиком. Он заявился в больницу только через несколько дней после наезда, вынудив Цереру потребовать, чтобы его немедленно вывели вон, не успел он и рта раскрыть. С тех пор этот тип не раз пытался связаться с ней, как напрямую, так и через своих адвокатов, но она не хотела иметь с ним никакого дела. Сначала даже не хотела выставлять ему иск в суде, хотя ей сказали, что это обязательно следует сделать – хотя бы для того, чтобы оплачивать уход за дочерью, поскольку кто знает, как долго Феба сможет выносить подобное существование на грани смерти, пока медсестры регулярно переворачивали ее, чтобы на ее бедной коже не образовывалось пролежней, а жизнь в ней поддерживала лишь всякая медицинская аппаратура. Сразу после наезда Феба ударилась об асфальт головой, и поэтому, пусть даже все остальные ее травмы понемногу заживали, что-то в мозгу у нее по-прежнему оставалось поврежденным, и никто не мог сказать, когда это сможет восстановиться само по себе и сможет ли вообще.
Церере открылся совершенно новый запас слов, совершенно чуждый ей способ интерпретации пребывания человека в этом мире: церебральная эдема, диффузное аксональное повреждение и, что самое важное для матери и ребенка, «шкала комы Глазго», показатель, отныне определяющий состояние сознания Фебы, – а следовательно, скорее всего, и ее шансы на жизнь. При менее пяти баллах по зрительным, вербальным и моторным реакциям вероятность умереть или навсегда остаться в вегетативном состоянии составляет восемьдесят процентов. Стоит набрать больше одиннадцати, и шансы на выздоровление оцениваются уже в девяносто процентов. Зависни, как Феба, между этими двумя цифрами, и, короче говоря…
Ствол головного мозга у Фебы не был мертв, и это самое главное. В ее мозгу все еще слабо мерцала активность. Врачи считали, что Феба не испытывает страданий, но кто может сказать такое наверняка? (Это всегда произносится мягко и в самом конце, почти как некая запоздалая мысль: «Кто может сказать наверняка? Видите ли, мы просто не знаем. Мозг – это такой сложный орган… Мы не думаем, что она испытывает какую-то боль, хотя…») В больнице уже состоялся разговор, в ходе которого было высказано предположение, что если в дальнейшем у Фебы не будет никаких признаков улучшения, было бы гуманней – на этом месте переменив тон и подпустив легкую печальную улыбку – «отпустить» ее.
Церера отчаянно искала на лицах врачей надежду, но находила одно лишь сочувствие. А она не нуждалась в сочувствии. Она просто хотела, чтобы ей вернули дочь.
29 октября: это был первый день, когда Церера пропустила посещение больницы – впервые не навестила Фебу после наезда. Тело Цереры просто не хотело подниматься с кресла, на которое она присела, чтобы немного отдохнуть. Она была слишком уж измучена, слишком измотана, поэтому закрыла глаза и снова заснула. А позже, проснувшись в том же кресле при свете зари, ощутила такое чувство вины, что расплакалась. Проверила свой телефон, уверенная, что пропустила сообщение из больницы, информирующее ее о том, что в ее отсутствие – нет, из-за ее отсутствия! – Феба скончалась, и свет ее дочери наконец навсегда погас. Но никаких сообщений не было, и, когда Церера позвонила в больницу, ей сказали, что все как всегда – а вероятно, как будет и впредь: полная неподвижность и молчание.
Это было только начало. Вскоре Церера стала бывать в больнице всего пять дней в неделю, а иногда даже и четыре, и так это продолжалось и до сих пор. Ее чувство вины немного притупилось, хоть и продолжало витать где-то на заднем плане – серая тень, похожая на привидение. Тень эта бродила в полумраке гостиной в те утренние и послеобеденные часы, когда Церера сидела дома, а иногда она видела ее отражение в экране телевизора, когда выключала его перед сном – размытое пятно на фоне темноты. У этого призрака было много лиц, иногда даже ее собственное. В конце концов, она была матерью, которая произвела на свет ребенка, а затем не смогла защитить его, позволив Фебе вырваться всего на несколько шагов вперед, когда они переходили через Бэлхэм-Хай-роуд[4]. Они были всего в нескольких футах от тротуара, и на переходе было тихо, когда Феба вдруг вырвала руку. Это была всего лишь секундная рассеянность, но через пару мгновений перед глазами у нее что-то промелькнуло, послышался глухой удар, и ее дочь, какой Церера ее знала, исчезла. Оставив вместо себя лишь подменыша, словно подброшенного похитившими ее злобными эльфами.
И все же то, что почти незримо обитало в темноте, было проявлением не только чувства вины, но и чего-то более древнего и неумолимого. Это была сама Смерть, тем более что это зловещее «нечто» представлялось почему-то исключительно в женском обличье. В самые тяжелые ночи в больнице, проваливаясь в беспокойный сон рядом со своей дочерью, Церера чувствовала, как Смерть витает где-то совсем рядом, выискивая свой шанс. Смерть настигла бы Фебу еще на Хай-роуд, если б та чуть посильней ударилась головой об асфальт, но дочь все равно оставалась мучительно недосягаемой. Церера ощущала нетерпение Смерти и слышала ее голос, такой почти добрый и ласковый: «Когда это станет совсем уж невыносимо, ты только попроси, и я освобожу вас обеих…»
И порой едва удерживалась от того, чтобы сдаться.
Церера появилась в больнице немного позже обычного, промокшая под дождем. Под мышкой она держала книжку сказок, которую Феба любила с самого детства, но сама никогда не читала. Это была книга, которая всегда ассоциировалась у дочери только с чтением вслух, и обычно на ночь, так что вся ее привязанность к этой книжке и все могущество той были тесно связаны со звуком голоса ее матери. Даже став постарше, Феба по-прежнему получала удовольствие от того, что Церера читала ей вслух, – но только из этой книги и только тогда, когда ей было грустно или тревожно. Сборник сказок был потрепан по краям, захватан пальцами и кое-где залит чаем, но это была их книга – символ связи между ними.
Отец Цереры однажды сказал ей, что книги сохраняют следы всех тех, кто их читает, – в виде чешуек кожи, видимых и совсем крошечных волосков, сала с кончиков пальцев, даже крови и слез, – поэтому как книга становится частью того, кто ее читает, так и читатель тоже становится частью книги. Каждый такой том – это задокументированный перечень тех, кто открывал его страницы, архив как живых, так и давно усопших. Церера решила, что если Феба умрет, то эту книгу сказок следует похоронить вместе с ней. Дочь сможет взять ее с собой в загробный мир и держать при себе, пока к ней не присоединится ее мать, – поскольку Церера знала, что если Феба угаснет, то пройдет совсем немного времени, прежде чем она сама последует за ней. Она не хотела оставаться в мире, в котором ее дочь превратится в воспоминание. И ей думалось, что это также могло быть причиной того, почему она не находила утешения в просмотре видео с Фебой на своем телефоне или прослушивании записей ее голоса. Это были реликты, тотемы из прошлого, похожие на привидения, а Церера желала не ту Фебу, которая ушла, а ту Фебу, которой пока еще нет.
Доска объявлений рядом с главным входом в больницу напоминала родителям, что группа поддержки для тех, кто имеет дело с больным ребенком, собирается по средам, а в конце будут предложены легкие закуски и напитки. Церера присутствовала на такой встрече всего лишь однажды, ни разу не подав голоса, тогда как остальные наперебой делились своей болью. Некоторым родителям приходилось гораздо хуже, чем Церере. У нее все еще оставалась надежда на Фебу, тогда как в тот вечер ее окружали матери и отцы, чьим детям никогда не было суждено поправиться и дожить до зрелого возраста. Этот опыт заставил Цереру почувствовать себя еще более подавленной и рассерженной, чем обычно. В результате она так и не появилась там еще раз, а когда проходила мимо кого-нибудь из родителей из группы, то всячески старалась не попадаться им на глаза.
Она также сознавала, что несчастный случай с Фебой привел к изменению ее собственной личности. Церера больше не была самой собой, теперь она была «матерью Фебы». Именно так частенько именовал ее между собой персонал больницы – «пришла мама Фебы», «мама Фебы хочет знать, что нового», – прямо как родители детей, с которыми Феба раньше ходила в школу. Церера теперь не была самостоятельной личностью, а определялась исключительно как нечто имеющее непосредственное отношение к ее больному ребенку. Казалось, это лишь усиливало не оставляющее Цереру чувство растерянности и нереальности происходящего, как будто она почти видела, как исчезает и сама – точно так же, как ее дочь.
Когда она вошла в палату Фебы, с ней поздоровалась медсестра – та самая Стефани, которая была там в тот первый вечер, когда Феба и Церера были обе перемазаны одной и той же кровью. Церера практически ничего не знала о Стефани, кроме ее имени, поскольку никогда не спрашивала. После наезда интерес Цереры к жизни окружающих ее людей в значительной степени угас.
Стефани указала на книгу.
– Как обычно, я погляжу, – заметила она. – Они никогда им не надоедают, точно?
Церера почувствовала, как у нее защипало в глазах от этой маленькой доброты – предположения, что Феба, где бы она сейчас ни была, могла и вправду следить за тем, что происходит в сказках, ощущать постоянное присутствие матери, и что врачи, может, еще сумеют вдохнуть в нее жизнь.
– Да, это уж точно, – ответила Церера. – Хотя… – Она оборвала себя. – Ладно, не важно.
– Наверное, – сказала Стефани. – Однако если вдруг передумаете и решите договорить, просто дайте мне знать.
Но она не ушла и дальше выполнять свои обязанности, и Церера поняла, что у медсестры к ней есть еще какое-то дело.
– Прежде чем вы уйдете, мистер Стюарт хотел бы перекинуться с вами парой слов, – продолжала Стефани. – Если вы заглянете на сестринский пост, когда выпадет свободная минутка, я отведу вас к нему.
Мистер Стюарт был лечащим врачом Фебы, ответственным за все проводимые с ней процедуры. Он был терпелив и заботлив, но Церера по-прежнему относилась к нему с некоторым подозрением, поскольку он был еще относительно молод. Она не верила, что мистер Стюарт прожил достаточно долго – или, правильней сказать, достаточно настрадался, – чтобы быть способным должным образом справляться со страданиями других. И было что-то в лице медсестры, что-то у нее в глазах, что подсказало Церере, что этот разговор не принесет ей никакого облегчения. Она ощутила приближение конца.
– Обязательно загляну, – пообещала Церера, уже мысленно представляя себе, как убегает из больницы, прижимая к груди свою дочь в простыне, похожей на саван, – только для того, чтобы эту простыню сорвало ветром и та взмыла высоко в воздух, как улетающий в небеса призрак, оставив ее таращиться на свои пустые руки.
– Если меня там не будет, просто попросите кого-нибудь вызвать меня по пейджеру, – добавила Стефани.
И вот оно опять, на сей раз в улыбке медсестры – печаль, сожаление…
«Это просто кошмарный сон… – подумала Церера. – Кошмарный сон наяву, и только смерть положит ему конец».
Церера читала Фебе едва ли не целый час, но если б кто-нибудь попросил ее изложить суть какой-нибудь из сказок, она бы не смогла – в таком пребывала смятении. Наконец она отложила книгу и расчесала дочери волосы, так осторожно разглаживая спутанные пряди, что голова Фебы на подушке даже не шевельнулась. Глаза у той были закрыты – теперь они всегда были закрыты. Церера видела лишь намек на их голубизну, когда мистер Стюарт или кто-то из его младших помощников подходил, чтобы приподнять веки и проверить реакцию зрачков, – словно бледные облака ненадолго расступались, открывая проблеск неба. Церера отложила расческу и втерла в руки Фебе увлажняющий крем – с персиковым ароматом, потому что дочери всегда нравился запах персиков, – прежде чем расправить ее ночную рубашку и стереть крошечные крупинки сна с уголков этих плотно закрытых линз. Когда эти небольшие обряды были исполнены, Церера взяла правую руку Фебы и поцеловала кончик каждого пальчика.
– Вернись ко мне, – прошептала она, – потому что я так по тебе скучаю!
Услышав какой-то шумок за окном и подняв голову, Церера увидела какую-то птицу, которая смотрела на нее сквозь стекло. Левый глаз у той отсутствовал, пустая глазница была отмечена двумя шрамами. Птица склонила голову набок, разок каркнула и улетела.
– Это была ворона?
Церера обернулась. В дверях стояла Стефани. Церере стало интересно, как долго та простояла там в ожидании.
– Нет, – отозвалась она, – грач. Они целыми тучами появлялись на полях сражений.
– Зачем? – удивилась Стефани.
– Чтобы полакомиться мертвецами.
Эти слова сорвались с губ у Цереры прежде, чем она успела прикусить язык.
«Падальщик… В поисках пропитания…»
«Знамение…»
Медсестра уставилась на нее, не зная, как реагировать.
– Ну что ж, – произнесла она наконец, – здесь ему уж точно ничего не светит.
– Да, – согласилась Церера, – только не здесь и не сегодня.
– А откуда вы знаете такие вещи? – полюбопытствовала Стефани. – В смысле про грачей и все такое.
– Отец меня научил, когда я была маленькой.
– Довольно странный урок для ребенка…
Церера положила безвольную руку Фебы на одеяло и встала.
– Только не с его точки зрения. Он был университетским библиотекарем и фольклористом-любителем. Мог говорить о великанах, ведьмах и огнедышащих змеях до тех пор, пока у тебя не помутнеет в глазах.
Стефани опять указала на книгу под мышкой у Цереры.
– Так вот откуда у вас с Фебой любовь к сказкам… Мой собственный сынишка буквально пожирает их. По-моему, у нас даже может оказаться точно такая же книжка или очень похожая на нее.
Церера едва не рассмеялась.
– Эта-то? Да мой папаня выдал бы мне по первое число, если б увидел, что я читаю Фебе подобную чушь!
– И почему же?
Церера подумала о своем старике, умершем вот уже пять лет назад. Фебе было дано познакомиться с ним лишь мельком, как и ему с ней.
– Потому что, – ответила она, – эти сказки просто недостаточно мрачные.
У лечащего врача не было собственного кабинета в главном здании больницы, так что пришлось выйти на улицу и прогуляться до соседнего корпуса. Стефани проводила Цереру до самой двери кабинета, хотя та и знала дорогу. От этого мать Фебы ощутила себя приговоренной, которую ведут на виселицу. Комната была совершенно безликой, если не считать какой-то яркой абстрактной картины на стене позади письменного стола. Никаких семейных фотографий там не наблюдалось, хотя она знала, что мистер Стюарт женат и у него есть дети. Церере всегда казалось странным, что врачи, достигнув определенного уровня квалификации, частенько отбрасывали от своего имени титул «доктор» и вновь довольствовались простым обращением «мистер». Если б она сама потратила многие годы на то, чтобы стать врачом, последнее, чего бы ей хотелось, – это отказаться от звания, заработанного с таким трудом. Наверное, она написала бы его прямо у себя на лбу.
Церера присела напротив мистера Стюарта, и они немного поболтали о том о сем – о погоде, о только что ушедших декораторах, за чем последовали извинения за запах свежей краски, – но ни у одного из них подобные темы не вызвали особого энтузиазма, и постепенно разговор сошел на нет.
– Просто скажите всё, что должны сказать, – наконец нарушила молчание Церера. – Это ожидание убивает нас.
Произнесла она это так мягко, как только могла, но все равно получилось резче, чем хотелось бы.
– Мы думаем, что с некоторых пор Феба нуждается в другом уровне ухода, – ответил мистер Стюарт. – Скорее поддерживающем, чем лечебном. Ее состояние не изменилось, что по-своему хорошо, пусть даже на первый взгляд может показаться, что это не так. Другими словами, состояние вашей дочери не ухудшилось, и мы считаем, что уже какое-то время ей настолько комфортно, насколько это вообще возможно.
– Но это и все, что вы можете для нее сделать? – спросила Церера. – Я имею в виду, только чтобы ей было комфортно, а не чтоб ей стало лучше?
– Да, это все, что мы на данный момент можем сделать. Хотя это не говорит о том, что в конечном итоге ситуация не способна измениться – как благодаря прогрессу в лечении, так и благодаря собственной способности Фебы к восстановлению утерянных функций.
Вид у доктора был несколько напряженный, и Церере показалось, что она понимает, почему он не держит фотографии своей жены и детей у себя на столе. Кто может сказать, сколько подобных разговоров ему приходится выносить каждый день, когда родители слышат самые худшие вести о своих детях? Для кого-то необходимость смотреть на фотографии пышущей здоровьем семьи другого мужчины, тогда как они пытаются примириться со своим собственным горем, лишь усугубляет навалившееся на них бремя. Но только не для Цереры – она надеялась лишь на то, что каждый день, возвращаясь домой, мистер Стюарт прижимает к себе своих детей и благодарит судьбу за то, что ему дано. Она была рада, что у него есть семья, и желала ей только счастья. В мире и без того хватает бед, с которыми приходится как-то уживаться.
– И каковы шансы на это? – спросила она.
– Мозговая активность ограничена, – ответил мистер Стюарт, – но активность все-таки есть. Нельзя оставлять надежды.
Церера расплакалась. Она ненавидела себя за это, хоть и плакала перед этим человеком уже далеко не впервые. Да, она продолжала надеяться, но это было так тяжело, и она так устала… Мистер Стюарт ничего не сказал – просто дал ей время взять себя в руки.
– Как работа? – спросил он наконец.
– Да какая там работа…
Церера занималась внештатным написанием рекламных текстов, а с некоторых пор и литературным редактированием материалов, составленных другими, но все это уже в прошедшем времени. После того несчастного случая она никак не могла сосредоточиться и поэтому не могла работать, а это означало, что не получала никаких денег. Церера успела потратить бо́льшую часть своих сбережений – хотя откуда там особые сбережения у матери-одиночки, проживающей в Лондоне, – и вообще-то уже не знала, как ей жить дальше. Это была одна из причин, по которой она все-таки согласилась подать в суд на водителя, но он и его адвокаты всячески противились выплате даже скромной промежуточной суммы, опасаясь, что это может привести к куда более крупному иску в будущем. Вся эта некрасивая история не давала бы ей спать по ночам, если б она не была настолько измучена – и день, и ночь.
– Я вовсе не хочу совать нос в чужие дела… – начал мистер Стюарт.
– Суйте сколько угодно. У меня не так уж много чего осталось что скрывать.
– Насколько тяжело вам приходится?
– Довольно тяжело, причем во всех смыслах, включая финансовый.
– Возможно, я ошибаюсь, – сказал мистер Стюарт, – но разве вы не говорили мне, что вашей семье принадлежит дом с участком в Бакингемшире[5]?
– Да, – ответила Церера, – маленький коттедж неподалеку от Олни. Это был дом моего детства. Моя мама до сих пор пользуется им летом, и мы с Фебой иногда проводим там выходные.
Мать частенько предлагала Церере переехать в коттедж насовсем, а не тратить деньги на аренду жилья в Лондоне, но Церера не хотела возвращаться. Вернуться к тому, с чего она начинала, было бы равносильно признанию неудачи с ее стороны, и к тому же нельзя было снимать со счетов школу и круг друзей Фебы. Теперь все это уже не было проблемой.
– А что?
– На окраине Блетчли есть одно медицинское учреждение, очень хорошее, исключительно для юных пациентов, специализирующееся в основном на черепно-мозговых травмах. Оно называется «Фонарный дом», и там только что освободилось место. Мои родители живут в Милтон-Кинс, так что я довольно часто мотаюсь туда-сюда, и с «Фонарным домом» у меня профессиональные отношения. Мое предложение, если вас это устроит, состоит в том, чтобы как можно скорей перевести туда Фебу. За ней будет хороший уход, меня будут постоянно держать в курсе дела, а статус официально зарегистрированной благотворительной организации означает, что над вашей головой не будет нависать эта финансовая проблема – по крайней мере, не в такой степени. Учитывая все обстоятельства, «Фонарный дом» может стать лучшим вариантом для всех нас. Но мы ни в коем случае не отказываемся от Фебы. Вы должны это понять.
Церера кивнула, хотя и чисто машинально. Они здесь все-таки отказывались от Фебы – по крайней мере, как ей показалось. Да и слово «благотворительная» задело за живое, поскольку она всегда за все платила сама, а теперь это было то, до чего они с Фебой докатились.
Церера ощутила себя бессильной, никчемной.
– Тогда давайте переведем ее, – сказала она.
И так и было решено.
Вечер выдался холодным – ноябрь, зима уже на носу. Уже через несколько минут после окончания разговора с мистером Стюартом Церера принялась строить планы, как изменить свою жизнь. Она не будет особо скучать по Лондону – по крайней мере, теперь. Церера по-прежнему сознательно избегала улицы, на которой тот урод сбил Фебу, и тень, навеянная этим жутким происшествием, вроде как распространилась с этого небольшого отрезка асфальта на весь Южный Лондон и, как следствие, на весь остальной город. Какие бы опасения ни испытывала она по поводу Бакингемшира, переезд туда мог помочь ей избавиться хотя бы от этой тени, а смена обстановки, может, даже позволит ей снова вернуться к работе.
Зимний король уселся на свой трон, и все в королевстве начало быстро меняться.
Переезд занял около трех недель, в общем и целом. Для перевода Фебы в «Фонарный дом» понадобился ряд дополнительных действий, да и коттедж требовалось подготовить к более длительному проживанию. Домовладелец Цереры в Лондоне сожалел, что она съезжает, – она была хорошим арендатором, а значит, никогда не поднимала шума и не цеплялась к нему с требованиями что-нибудь починить или прочистить, – но любая печаль, которую он испытывал из-за ее отъезда, смягчалась осознанием того, что теперь можно прощупать рынок, повысив арендную плату. Друзья Цереры – которых у нее было раз-два и обчелся; в Лондоне вообще трудно завести прочную дружбу, особенно тому, кто работает в одиночку на удаленке, – устроили для нее прощальную вечеринку с выпивкой, но все прошло более чем скромно, и она знала, что лишь немногие из них сдержат свое обещание навестить ее на новом месте. Они всячески старались проявить внимание к ней, но у людей не так уж много времени, внимания и заботы, которыми они готовы поделиться, а муки и горести других способны истощить даже самых великодушных из нас.
Церера сознавала, что знание о состоянии ее дочери сразу меняет настроение любой компании, в которой она оказывается. И знала, что иногда посиделки у кого-нибудь дома или походы в ресторан, куда ее могли раньше пригласить, теперь проходили без ее ведома, но не чувствовала обиды на тех, кто в них участвовал. В конце концов, после того наезда бывали случаи, когда в кругу близких знакомых, подкрепившись бокалом-другим вина, она вдруг громко смеялась над какой-нибудь шуткой или забавной историей и тут же терзалась угрызениями совести, – эффект был столь же отрезвляющим, как от пощечины. Допустимо ли смеяться, когда твой ребенок находится где-то между жизнью и смертью? Когда может наступить день, требующий принятия решения, которое положит конец ее пребыванию на земле из-за самого туманного из понятий – качества жизни?
А вдруг, думалось Церере, с ней самой что-нибудь случится? Что, если она заболеет или умрет? Кто же тогда будет принимать решения касательно Фебы? Она предполагала, что это должен быть какой-то профессионал – Церера не могла попросить об этом кого-нибудь из своих друзей, и даже ее мать наверняка не захочет брать на себя единоличную ответственность, особенно с учетом того, что сейчас ей уже хорошо за семьдесят. Сотрудники больницы посоветовали Церере изложить свои пожелания в завещании, но до сих пор она противилась этому. Ни один родитель не должен быть принужден строить планы на случай возможной смерти своего ребенка в результате отказа от медицинской помощи. Казалось, просто невозможно думать о таком и оставаться в здравом уме. Ну как она могла взвалить такое бремя на кого-то из своих близких?
А еще были юристы – опрашивающие свидетелей, чтобы подтвердить версию событий Цереры, собирающие воедино фотографии, карты и схемы. Каждая неделя приносила новое письмо, новые вопросы, очередное продвижение к судебному слушанию или к мировому соглашению. Ее жизнь стала настолько неотделима от жизни дочери, что она даже не была уверена, что отныне знает саму себя. Течение времени потеряло свой смысл, и целые дни проходили без какого-либо ощущения цели или достижений. Церера существовала – но, как и Феба, не жила по-настоящему.
В тот день, когда Фебу наконец перевозили в «Фонарный дом», Церера ехала за машиной «скорой помощи» в своем автомобиле, на сиденьях которого были свалены их последние пожитки. Она могла бы находиться рядом со своей дочерью, которую подключили к переносному аппарату искусственной вентиляции легких, но решила этого не делать. Церера не смогла бы сказать почему – за исключением того, что в последнее время по возможности предпочитала оставаться одна, а не быть вынужденной вести с кем-то беседу, особенно в машине, в которой находится ее погруженный в кому ребенок. С незнакомыми людьми, которые ничего не знали о ее бедственном положении, было куда легче иметь дело – даже чем с некоторыми из друзей. Ведя машину, она видела, что трава так полностью и не оправилась после летней засухи, за время которой обожженная солнцем земля стала тускло-желтой вместо более сочной зелени ее детства. Казалось, что с каждым годом обстановка тут становилась все неприглядней – как, впрочем, и очень многое другое в жизни.
«Фонарный дом» – здание самого современного вида – располагался на ухоженной территории, окруженной лесом, который скрывал его от дороги. Как ей сказали, каждая комната здесь расположена так, чтобы из нее открывался вид на траву, деревья и цветы – причем растения, цветущие летом, в преддверии зимы уже сменили подснежники, рождественские розы, магония, волчеягодник, зимний жасмин и клематис. В палате Фебы, пока ее там устраивали, слегка пахло жимолостью, и за окном Церера углядела эти кремово-белые цветы среди ветвей, в остальном почти что голых. Пара хладостойких шмелей порхала от цветка к цветку, и вид их вселял уверенность и спокойствие. Феба любила шмелей, скорость и грацию этих созданий – хоть и маленьких, но по-своему почти невероятно больших.
– Но как же они летают? – спросила бы она. – У них такие маленькие крылья, а брюшки такие толстые…
– Я не знаю, но как-то умеют.
– Когда вырасту, я хочу быть шмелем.
– Правда?
– Только на один день – просто чтобы посмотреть, на что это похоже.
– Я добавлю это в список.
Который уже включал в себя зимородков, червей, китов, дельфинов, жирафов, слонов (африканских и индийских), различные породы мелких собак, бабочек (но только не мотыльков), черных дроздов, сурикатов и, пардон за подробность, даже навозных жуков. Это был самый настоящий список, который хранился в конверте, приколотом к кухонной пробковой доске, – планы на жизнь, отложенные на неопределенный срок.
Чей-то голос произнес имя Цереры.
– Простите, – отозвалась она, – я отвлеклась.
Сотрудник младшего медицинского персонала «Фонарного дома» был крупным и высоким, с каким-то едва заметным и неопределимым акцентом. По прибытии он сообщил Церере, что его зовут Оливье. Как и большинство его коллег и здесь, и в больнице в Лондоне, он приехал в Англию очень издалека – в его случае из Мозамбика. Все эти люди, не раз размышляла Церера, оказались вдали от дома – убирают, ухаживают, утешают чужих детей, зачастую выполняя работу, которой никто из родившихся здесь не желает заниматься.
Едва только носилки с Фебой вытащили из «скорой», Оливье сразу же обратился к девочке – стал объяснять ей, где она находится, куда ее несут и что происходит, когда ее перекладывают с носилок на кровать. Он обращался с ней исключительно как с разумным, мыслящим ребенком, который слышит и понимает все, что ему говорят, и его мягкость была поразительной для такого крупного мужчины, поскольку Оливье был по меньшей мере на фут выше Цереры, а она и сама была далеко не миниатюрной – пять футов семь дюймов[6].
– Я просто хочу сказать, что мы устроили Фебу поудобней, – сказал Оливье, – и вы можете оставаться с ней столько, сколько захотите. И можете посещать ее, когда вам только заблагорассудится, – ну, или почти так. Вот этот диван раскладывается в кровать, если вы хотите провести рядом с ней ночь, хотя для родителей у нас есть и пара отдельных люксов – как их тут у нас, по крайней мере, называют. Мы просим только не приходить после девяти вечера, если только нет ничего срочного – просто чтобы не беспокоить других детей, которых в это время уже укладывают спать.
– Я понимаю… И спасибо вам за то, что были так добры к Фебе.
Оливье выглядел искренне озадаченным, как будто ему никогда бы и в голову не пришло вести себя иначе, и Церера поняла, что ее дочь попала в правильное место.
– Ну что ж, – заключил он, – оставлю вас наедине. Я зайду позже, Феба, – убедиться, что с тобой всё в порядке.
Оливье похлопал девочку по руке, прежде чем направиться к двери.
– Тебя охраняет великан, – сообщила Фебе Церера. – Никто не посмеет тебя обидеть, пока он рядом.
Но, произнося эти слова, она смотрела в темноту.
Солнце уже клонилось к закату, и скоро должно было окончательно стемнеть. И хотя за день Церера жутко вымоталась, она достала из сумки книгу сказок и начала читать своей дочери, пусть даже та по-прежнему не на что не реагировала.
Давным-давно, в некие незапамятные времена – там, где сейчас на территории современной Германии находится город Аахен, – жила-была одна молодая женщина, которую звали Агата. Поскольку в тех краях имя это довольно распространенное, известна она была как Агата-Зонненлихьт, или Агата-Солнышко, потому что волосы у нее были золотистыми, как солнечные лучи, да и сама она, подобно солнцу, была яркой и красивой, с чистым и непорочным сердцем. Она нежно заботилась о своей овдовевшей матери и брате с сестрой, которые были младше ее и которые помогали ей обрабатывать принадлежащий им маленький клочок земли. И настолько внимательно относилась Агата к своей семье, что отказывалась выходить за кого-нибудь замуж, поскольку не верила, что какой бы то ни было муж окажется столь же любящим и нежным по отношению к ним, как она, – и, по правде говоря, поскольку жили они небогато и обеспечить приданого ей не могли, у Агаты было не так уж много ухажеров, как у других женщин, пусть даже и не столь же красивых и добрых, как она.
А еще она хорошо разбиралась в людях, переняв это искусство у своей матери, которая обучилась ему от своей матери, как и та – от своей, и, таким образом, была наследницей женских знаний из многих поколений, которыми, как скажет вам любой мудрый человек, обладать никогда не вредно. Агата могла заглянуть мужчине в глаза и сразу же проникнуть ему прямо в сердце – хотя говорила она о том, что там видела, только со своей матерью, потому что не хотела вызвать враждебность или рисковать прослыть ведьмой за то, что, в конце концов, было не более чем обычным здравым смыслом и проницательностью.
Если у нее и была к чему-то любовь помимо ее семьи, так это любовь к танцу. Оставшись одна, Агата иногда вдруг ловила себя на том, что ноги у нее движутся так, будто она танцует павану или кадриль, оставляя на земляном полу или травянистом поле замысловатые следы. В праздничные дни она первой вскакивала со своего места, стоило только грянуть музыке, и садилась на свое место последней, когда та умолкала. Она была такой грациозной, такой гибкой, так хорошо чувствовала ритм и мелодию, что даже самый неуклюжий партнер рядом с ней ощущал себя искусным танцором – как будто дар ее был настолько обилен, что переполнял ее, изливаясь на других. Это частенько вызывало зависть у некоторых менее искушенных в этом деле девушек в деревне – и даже у кое-кого из более искушенных тоже, – но характер у Агаты был таким мягким, а душа настолько щедрой, что мало кто мог долго обижаться на нее.
Однако «мало кто» – это не значит, что все до единой. По другую сторону холма от дома Агаты жила девушка по имени Осанна: почти столь же красивая, как Агата, почти столь же умная, почти столь же грациозная, которой все эти «почти» были что нож в сердце. Иногда она наблюдала из леса, как танцует Агата, – страстно желая, чтобы та споткнулась, чтобы та упала, а за неверным шагом ее последовал крик боли и хруст ломающейся кости. Но Агата была слишком ловка и легконога, и соперница Осанны сбивалась с шага лишь в ее мечтах. И все же зависть Осанны была так сильна, а желчь настолько ядовита, что это начало преображать саму ее сущность – до тех пор, пока все ее мысли, как во сне, так и наяву, не были об одной лишь Агате.
Но и всем нам следует быть поосторожней со своими фантазиями и с опаской относиться к своим мечтам, иначе худшие из них могут быть услышаны или замечены, и кто-то или что-то предпочтет воплотить их в жизнь.
В тех краях существовал обычай устраивать особые танцы на Карневальдиенстаг, или же Исповедный вторник, – последнюю возможность попировать и повеселиться перед наступлением Великого поста. По мере приближения праздника Агата проводила целые дни в танце, затерявшись в музыке, которую могла слышать лишь она сама. Утром перед Карневальдиенстагом она настолько увлеклась, когда, пританцовывая на ходу, бежала по свежим полям, что и не заметила, как рядом со следами ее собственных ног материализовалась еще одна цепочка следов, как будто за ее движениями следил кто-то ею незамеченный – невидимый танцор, столь же искусный, как и она сама, тот, кому не составляло труда подстроиться под ее шаг; и когда она тихонько напевала про себя какую-нибудь мелодию, как это время от времени делала, ей вторил другой голос, но либо настолько низкий и глухой, что его можно было принять за жужжание насекомых, либо такой высокий и пронзительный, что он тревожил лишь птиц на деревьях, которые испуганно разлетались, заслышав его.
В ту ночь, когда Агата спала, какая-то фигура наблюдала за ней из-за окна, затмив собой самую темную темноту.
Итак, наступил Карневальдиенстаг, и, как обычно, Агата первой вскочила на ноги, когда грянула музыка, танцуя со всеми, кто приглашал ее, – молодыми или старыми, неуклюжими неумехами или опытными танцорами. Даже если б она не была такой искусной, все равно не в ее характере было отказывать хоть кому-либо – из страха задеть чувства пригласившего ее или подвергнуть его насмешкам со стороны приятелей. Она не спотыкалась и не уставала. Зажгли факелы, и празднование становилось все громче и шумнее, а Агата все плясала, пока каждый мужчина в деревне, который был на это способен, не прошел с ней хотя бы один круг танца.
Наконец, когда облако закрыло луну – хотя ночь была ясной, а факелы на миг замерцали, хотя ветра и не было, – сквозь толпу протолкался какой-то незнакомец, и празднующие расступались перед ним, даже не успев осознать его присутствия, поскольку некая древняя, опасливая часть их – та, что прозорливей зрения или слуха, – ощущала его приближение и пыталась уберечь их от него; он так ни с кем и не соприкоснулся, и никто не соприкоснулся с ним.
Он был высок и красив, волосы у него были темными, зубы – белыми и ровными, кожа – без отметин, глаза – безжалостны. Его одежда была черной и без всяких украшений, но прекрасно сшитой, а кожаные сапоги сияли так, словно были надеты в первый раз. И хотя никто не мог припомнить, чтобы когда-либо видел его в этих краях, человек этот показался людям почти знакомым – и Осанне больше, чем остальным. Она знала его, потому что он частенько мелькал в ее снах.
Наконец незнакомец остановился перед Агатой и протянул ей руку.
– Потанцуй со мной, – произнес он.
Агата заглянула ему глубоко в глаза и увидела его таким, какой он есть. То, что было высоким снаружи, оказалось совсем низеньким внутри, то, что было красивым, оказалось уродливым, то, что было сладким, оказалось кислым, а то, что было прямым, оказалось кривым и скрюченным – очень, очень скрюченным.
– Я не стану танцевать с тобой, – сказала она.
– Но ты ведь уже танцевала со мной.
И только тогда Агата припомнила следы шагов в траве, жужжание насекомых там, где никакие насекомые не летали, бегство птиц оттуда, где не было никакой угрозы, и поняла, насколько беспечной была.
– Если и танцевала, – ответила она, – то не по своей воле, и вообще это был никакой не танец.
– Я просто хотел убедиться, что ты достойная партнерша. Разве это было так уж нехорошо с моей стороны?
– Я нахожу, что это так, – сказала Агата.
Его холодные серые глаза стали еще холоднее.
– Прошу еще раз, – произнес незнакомец. – Потанцуй со мной.
– И во второй раз, – отозвалась Агата, – я отвечу тебе, что не стану с тобой танцевать.
Зубы незнакомца прикусили ночной воздух, и Агата увидела, что теперь они стали желтоватыми, словно мякоть подгнившего яблока.
– Со всеми остальными-то ты танцевала, – сказал он, – так почему бы тебе не сделать мне одолжение?
– Потому что ты не тот, за кого себя выдаешь.
Его распростертые руки обвели собравшихся, и те вдруг притихли, и даже музыканты перестали играть.
– А разве не все тут таковы? – вопросил незнакомец. – Ты обуяна гордыней, а это, как скажет тебе твой священник, – первородный и тягчайший из грехов, хоть и грешишь им не ты одна. Вот этот, – его палец нацелился на пекаря Уве, – замачивает старый хлеб в воде, чтобы добавить в тесто, и таким образом всех вас обманывает.
Палец на дюйм сдвинулся.
– Вот этот, – он указал на кузнеца Акселя, – изменяет своей жене с женщиной из соседней деревни. Этот – вор, вон тот разбавляет пиво, которое всем вам продает, а вот эта, – палец нашел Осанну, – вызвала меня сюда из зависти к тебе.
Осанна была явно потрясена. Она не была таким уж плохим человеком, хотя в ней и впрямь имелось что-то плохое. Теперь, столкнувшись с истинным злом и осознав ту роль, которую она могла сыграть в появлении незнакомца, девушка и испугалась, и уже раскаивалась – но слишком поздно, а ее реакция была не столь искренней, поскольку была вызвана лишь тем, что ее разоблачили.
– Прекрати, – сказала Агата. – Все это не к добру.
– Ты уже со столькими танцевала, – заключил незнакомец, – и каждый из них не тот, за кого себя выдает.
– У всех есть свои недостатки, – ответила ему Агата, – как и у меня самой, но наши недостатки – это не то, что мы из себя представляем. Хотя к тебе это не относится. В тебе нет ничего хорошего – совсем ничего хорошего.
Незнакомец дернулся всем телом, и все собравшиеся услышали хруст костей и хрящей. После этого он уже не стоял настолько прямо и не казался таким высоким, и на лице у него вылезли гнойники и прыщи. Из самого глубокого из них выползла многоножка, которая тут же спряталась у него в волосах.
– Спрашиваю в последний раз, – сказал он Агате. – Так потанцуешь со мной?
– А я в последний раз тебе отвечаю, – ответила ему Агата, – что не стану с тобой танцевать.
При этих словах фальшивая личина незнакомца полностью исчезла, открыв всем взорам какого-то скрюченного человека.
«Нет, – подумала Агата, – это не просто скрюченный человек, а тот самый Скрюченный Человек!» Это было и его имя, и его сущность, воплотившие в себе все плохое, что только есть на земле. Она знала это, хотя и не взялась бы сказать откуда, поскольку до этого вечера никогда его не видела.
– Тогда пускай эти танцы продолжаются без меня, – молвил Скрюченный Человек, – но и ты больше не будешь принимать в них участия, и за это можешь сказать мне спасибо.
Его правая рука изобразила некий знак в воздухе, и в кулаке у него материализовался кинжал с извилистым, как змея, клинком. Внезапно Скрюченный Человек оказался уже не перед Агатой, а позади нее, и одним взмахом перерезал ей сухожилия под коленями. Агата сразу же упала на землю, но никто не пришел ей на помощь. Никто не мог, поскольку все вдруг пустились в пляс как заведенные – все, кроме музыкантов, которые заиграли мелодию, которую они никогда раньше не слышали и никогда не разучивали: сначала медленно, а затем все быстрей и быстрей, и по мере того, как музыка ускорялась, ускорялись и шаги танцоров; и хотя все пытались остановиться, но никак не могли, и этот танец длился час за часом, а потом день за днем, и прекратился лишь тогда, когда танцоры настолько обессилели, что даже заклятье Скрюченного Человека не могло заставить их продолжать – иначе бы ноги у них подломились, будто сухие ветки, и они попадали бы на землю.
И когда колдовские чары ослабли сами по себе, а это неистовство наконец прекратилось, не удалось сыскать лишь одну из обитательниц деревни – Осанну, которая и навлекла на них Скрюченного Человека своей недоброжелательностью к Агате. Пекарю Уве показалось, будто он видел, как Скрюченный Человек взял ее за руку и потащил в сторону леса, так что все отправились туда на поиски, прихватив с собой собак. К тому времени прошла уже неделя, но собакам удалось взять след Осанны, и они проследили его до самой глубины леса. Там и нашли тело Осанны, от ног у которой остались лишь окровавленные обрубки – она дотанцевалась до смерти.
Вот и вся сказка про двух танцорок.
– Какая необычная история… Не думаю, что я когда-нибудь слышал ее.
В дверях стоял Оливье. Церера не знала, как долго он там простоял. По крайней мере, достаточно долго, чтобы выслушать хотя бы часть этой сказки, если и не всю целиком.
Но вот в чем вся странность: Церера тоже никогда раньше не слышала эту историю. Ее не было в книге, лежащей у нее на коленях. Она не читала, а декламировала, как бы по памяти, но у нее не было никаких более ранних воспоминаний об этой истории – точно так же, как она не могла вспомнить, держала ли в руке шариковую ручку, когда начинала. Что еще более странно, так это что, опустив взгляд на книгу, Церера с удивлением обнаружила, что записывала эту сказку, рассказывая ее, – под углом к существующем строчкам на странице, отчего, слегка изменяя положение книги, можно было прочесть то один текст, то другой. Палимпсест[7] или что-то достаточно близкое – вот как это называлось. Ее отец, работа которого включала в себя расшифровку старинных рукописей, любил, когда они попадали к нему в руки – артефакты из далекого прошлого, когда бумага была слишком ценной, чтобы использовать ее всего один раз.
Оливье теперь стоял рядом с Церерой. Он тоже заметил ее почерк на страницах, пять из которых она заполнила своим рассказом.
– Я и не знал, что вы писательница, – сказал он.
– Я не писательница, – отозвалась Церера. – По крайней мере, не такого вот рода. Не пишу ни рассказы, ни сказки. Даже не знаю, откуда это-та взялась. Должно быть, я где-то ее слышала или читала в детстве.
– Давным-давно, в некие незапамятные времена… – процитировал Оливье. – Или «то ли было то, то ли не было», как их обычно начинала моя бабушка.
– Да, пожалуй что так. Когда-то давным-давно.
«Хотя скорей ближе второе – то ли было то, то ли не было. То ли была та девочка, то ли не была. То ли была ее мать, то ли нет…»
Но мысль о том, что она каким-то образом породила эту историю, привела Цереру в смятение. В юности ей нравилось рисовать, но в позднем подростковом возрасте она забросила это дело, когда поняла, что все, что делает, – это лишь пытается воспроизвести окружающий мир. Настоящие же художники создавали мир заново, что было за пределами ее возможностей. Знанием она обладала в достаточной мере, но чего ей не хватало, решила тогда Церера, так это воображения. Теперь же, наверное, эта способность находить душевное спокойствие в незнании, которая и привела ее к выдумыванию чего-то несуществующего, вполне могла быть обретена ею, хотя и в другой форме – в виде слов, а не рисунков.
Церера встала. Ей пора было уходить. Она поцеловала Фебу на прощание.
– Она выглядит такой маленькой, – произнесла Церера, обращаясь не к Оливье, а к кому-то невидимому, потому что в ее голосе слышались нотки упрека. Она все больше и больше привыкала высказывать свои мысли вслух, особенно когда оставалась с Фебой наедине. Это был способ нарушить тишину и дать дочери понять, что она рядом. Феба никак не реагировала, но Цереру это не останавливало. В тот день, когда это произойдет, все окончательно потеряет смысл. – С каждой неделей она все больше худеет. Я вижу это по ее лицу.
И вот так мы иногда и теряем людей: не разом, а понемногу – словно ветер сдувает пыльцу с цветка.
– Я видел ее медицинскую карту, – сказал Оливье. – Ваша дочь – боец. Если кто-то и сможет выкарабкаться, так это она.
– Вы очень добры, – отозвалась Церера, совершенно машинально. Она давно уже научилась давать заученные ответы, но Оливье, похоже, был не из тех, кого они способны удовлетворить.
– Это были бы пустые слова, не будь это правдой, – добавил он. – И я никогда не стал бы лгать ни вам, ни Фебе.
Церера ничего не ответила. Ложь или правда, сейчас это не имело никакого значения.
– Не думаю, что смогу и дальше продолжать в том же духе, – прошептала она. – У меня уже нет сил.
И где-то некая женщина услышала эти слова и придвинулась ближе.
Оливье проводил Цереру до выхода из «Фонарного дома» и постоял рядом с ней, пока она застегивала пальто – на улице было прохладно. Небо было ясным, серп луны так низко завис над каким-то старым домом на востоке, что казалось, будто можно встать на его крышу и прикоснуться рукой к этому мертвому миру в небесах.
– Что это за дом? – спросила Церера. – Это часть вашего центра?
– В некотором роде, – ответил Оливье. – Много лет назад там жил один писатель. Он написал всего одну книгу, ставшую довольно известной, – она опубликована под псевдонимом. Он заработал на ней неплохие деньги, но жизнь его не была особо счастливой.
– Вот как?
– Его жена умерла при родах вместе с их ребенком, и он так больше никогда и не женился. Просто безвылазно сидел в этом доме, писал свой роман и скромно жил на вырученные средства. А ближе к концу своей жизни основал благотворительную организацию на доходы от этой книги, а также на деньги, оставленные ему отцом, которые он никогда не тратил. Его отец во время войны был взломщиком шифров в Блетчли-парке[8], а потом изобрел что-то связанное с компьютерами и программными кодами, что сделало его довольно богатым. Эти деньги были потрачены на покупку земли для «Фонарного дома» и бо́льшую часть его строительства. Проценты от фонда по-прежнему идут на наше содержание – вместе с авторскими отчислениями, поскольку книга по-прежнему продается, что позволяет нам оказывать помощь тем, кто не в состоянии платить.
– Когда он умер? – спросила Церера.
У нее сохранилось смутное воспоминание обо всей этой истории – мимолетное упоминание со стороны ее матери или отца после того, как она ушла из дома, впоследствии отброшенное как что-то несущественное.
– Вообще-то, строго говоря, о смерти тут речи не идет, – сказал Оливье. – Я хочу сказать, что сейчас-то его, конечно, уже давно нет в живых, но официально он просто исчез и, наверное, даже до сих пор значится пропавшим без вести в каком-нибудь полицейском досье. Как бы там ни было, он был уже дряхлым стариком, когда пропал, а это случилось почти двадцать лет тому назад.
Постоянно ходят разговоры о том, чтобы превратить этот дом в еще один корпус центра или отдать его под офисные помещения, но некоторые его части довольно старые и защищены всякими ограничениями касательно того, что там можно перестраивать, а что нет. Поначалу попечители пытались сдать его в аренду, но никто не хотел надолго обосновываться там, и тогда его ненадолго открыли для публики как музей, но поддерживать его в рабочем состоянии было чересчур уж хлопотно. После этого этот дом использовался в качестве архива, а теперь пустует. Половицы прогнили, в крыше дыры, но благотворительные средства можно использовать здесь с куда большей пользой, и никто больше не хочет тратить их на ремонт этой развалюхи.
Даже при лунном свете Церера могла сказать, что когда-то это была весьма впечатляющая усадьба – и, наверное, могла бы опять стать таковой, если б кто-то был готов вложить в нее деньги.
– Почему никто не захотел там жить? – спросила она, уловив в голосе Оливье нерешительность.
– Старые дома и все такое… – неопределенно ответил тот. – Сами же знаете, каковы некоторые люди.
– Нет, все-таки скажите мне: каковы некоторые люди?
Оливье проинспектировал свои ботинки и попытался подать то, что сказал дальше, в легкомысленном ключе.
– Они утверждали, будто там обитает нечто потустороннее, поэтому и не захотели там оставаться. Были расторгнуты уже три договора аренды, прежде чем все окончательно отказались от этого дома.
– Потустороннее? Вы хотите сказать, привидения?
– Или воспоминания – что, наверное, одно и то же. И к тому же не слишком-то хорошие.
– Почему вы так решили?
– Потому что, если б они были хорошими, все эти люди не снялись бы с места и не уехали, согласны? А сейчас мне лучше вернуться на отделение, пока кто-нибудь не подумал, будто меня украли феи.
– А вы бывали в этом доме?
– Раз или два.
– И?..
– Я не стал там задерживаться. – Теперь Оливье был абсолютно серьезен. – Дом и вправду не казался совсем уж пустым.
Когда он приготовился вернуться к своим обязанностям, Церера задала последний вопрос:
– А как назывался роман – тот самый, на доходы с которого платят за это место?
– Он называется «Книга потерянных вещей», – сказал Оливье. – Вообще-то я подумал, что вы наверняка его читали.
– Почему вы так решили?
– Потому что в нем есть Скрюченный Человек, прямо как в вашей истории.
– Нет, не думаю, что когда-либо слышала о таком персонаже. Или человеке.
– Ну что ж, – заключил Оливье, – теперь услышали.
Подходя к своей машине, Церера увидела, что от парковки через лес к востоку вьется колдобистая тропинка, и задумалась, не ведет ли та к дому, хотя у нее и не было планов заглянуть туда в столь поздний час. Может, она и не верила в привидения, но прочла достаточно детективов, чтобы знать, что с человеком, вздумавшим прогуляться ночью по лесу, могут приключиться всякие неприятности, а Милтон-Кинс и его окрестности отнюдь не застрахованы от преступлений. Даже у злой ведьмы имелись все шансы подвернуться под руку грабителю, забреди она сдуру куда-нибудь не туда.
На нижней ветке дуба, отмечавшего начало тропинки, Церера вдруг заметила какое-то движение – это оказался тот старый грач: один глаз на месте, другой потерян из-за чьих-то когтей.
– Нет… – произнесла она. – Такого просто не бывает! Не мог же ты последовать за нами сюда!
Птица трижды каркнула, и в ответ послышался звук, до жути похожий на смех. Держась подальше от дуба, Церера наклонилась и начала собирать камни.
– Сейчас я покажу тебе, что происходит с грачами, которые думают, будто нашли легкую добычу… – пробормотала она. – Сейчас тебе хочется, чтобы то, что забрало твой глаз, вернулось и довершило дело!
Но когда Церера вновь подняла взгляд, грач уже улетел.
На следующее утро Церера спала допоздна и снов не видела – а если и видела, то содержания их не запомнила. Последующие часы она провела, распаковывая коробки с одеждой и книгами, в том числе с вещами своей дочери. У Фебы в коттедже была своя спальня, в которой уже хранились некоторые ее пожитки, но теперь Церера добавила все остальное, даже повесила плакаты Фебы и фотографии из их бывшей лондонской квартиры. Ей было невыносимо оставлять комнату как есть, потому что это означало бы признать, что ее вера в возможность выздоровления дочери способна пошатнуться. Хотя не исключено, что здесь присутствовал и некий элемент суеверия – как будто, даже намекнув на такой исход, она могла привести его в исполнение.
Коттедж был скромных размеров, но с обширным садом на задах, в настоящее время основательно заросшим и ограниченным на своем северном краю рощицей старых тисовых деревьев, которую он делил с небольшим кладбищем, не использующимся с конца девятнадцатого века. Церера предполагала, что некоторые могли бы счесть близость кладбища тревожной или угнетающей, но сама так не считала. Повзрослев, она ощущала его просто как часть пейзажа, временами будоражащую – например на Хэллоуин, – но в остальном едва заметную. Поскольку те, кто покоился на этом кладбище, в основном принадлежали к беднейшим слоям местного сообщества, каменных надгробий здесь было мало, и кто-то, незнакомый с его историей, мог запросто пройти мимо, не заметив назначения этого места. Едва заметный контур лица, образованного листвой – Зеленого Человека[9], выглядывающего из-за одного из старых воротных столбов, – свидетельствовал о верованиях куда более древних, чем христианство.
У северного края кладбища протекал небольшой ручей, в котором, как утверждал ее отец, скрывались водяная лошадь и речная фея – мол, Церера вполне могла бы заметить их, если б достаточно долго сохраняла неподвижность. Но Церера никогда не видела ни лошади, ни феи, отчего в конце концов заподозрила, что отец просто изобрел их для того, чтобы чем-то занять ее, когда ему захочется почитать или посмотреть футбол. На востоке этот ручей огибал небольшой холм – по словам некоторых людей, на самом деле волшебный курган, поскольку некогда считалось, будто Потайной Народ – фейри, к которым относились и феи, и эльфы, и прочие подобные существа, – обустраивал свои жилища рядом с кладбищами, чтобы забирать души упокоившихся там. Ее отец всегда относился к этому пренебрежительно, хотя бы потому, что, по его мнению, это было все равно что ставить телегу впереди лошади: эти курганы были гораздо старше человеческих захоронений, и как раз поэтому люди неосознанно предпочитали располагать кладбища рядом с курганами, а не наоборот. Кроме того, отец столь же презрительно относился к тем, кто из осторожности обходил грибные кольца, приписывая их присутствие проискам фейри. Как он объяснил Церере, грибные нити – мицелий – прорастают под землей как раз в форме круга; это была чистая наука, и в этом не было ничего мистического. На такой вот эзотерике и основывались статьи для фольклорных журналов.
Но особенно Церера любила рощицу, отделявшую их участок от кладбища. Растущие там деревья были известны как «ходячие тисы»: достигнув земли, ветви родительского ствола наслаивались друг на друга и разрастались, пуская корни и давая жизнь новым деревьям – и образуя при этом всякие интересные арки и гроты, которые с удовольствием исследовала сначала Церера, а затем и Феба. Хоть и благополучно заброшенные, тисы продолжали процветать: вечнозеленые, с ветвями, покрытыми лишайником и корой, при ближайшем рассмотрении не только коричневой, но и красной, зеленой и фиолетовой. Очень красивой, но при этом и опасной – содержащей ядовитый токсин, которым в прошлом смазывали наконечники стрел, так что даже пустяковая царапина могла оказаться смертельной; и, как гласили местные предания, однажды его нанесли на стебли и шипы букета свежесрезанных роз, которые затем были отправлены некоей дочерью пекаря своей сопернице в сердечных делах, которая впоследствии погибла в страшных мучениях.
При наихудших обстоятельствах вернувшись в дом своего детства, Церера вновь нашла утешение в близости этих тисов, поскольку они выстояли, несмотря ни на что. Поврежденные, покрытые шрамами, изъеденные вредителями, они по-прежнему упорствовали, отказываясь поддаться смерти. Даже дробянка, которая всегда вызывала у ее матери отвращение, дарила Церере надежду. Ныне обитающие на садовой скамейке, эти сине-зеленые водоросли, занесенные ветром в виде спор с кладбища, после дождя образовывали на газоне и садовой мебели прозрачные клейкие комки. С одной стороны, Церера признавала, что это растение, бесспорно, отвратительно, но с другой – оно было цепким, жизнестойким. Дробянка могла оставаться в высохшем, вроде совершенно безжизненным состоянии в течение многих лет или даже десятилетий, только чтобы в выбранное природой время возродиться вновь. Мать, окажись она вдруг сейчас здесь, немедленно смыла бы все эти слизистые комки из шланга, но Церера предпочла оставить их без внимания.
Устав от переездных хлопот, она поехала в супермаркет, чтобы пополнить запасы в кладовой и холодильнике, а затем, повинуясь какой-то минутной прихоти, отправилась за книгами, что после наезда случалось крайне редко. Они с Фебой просто обожали порыться на книжных полках, хоть и предпочитали старые букинистические магазины новым, пусть даже на месте большинства таковых и пооткрывались благотворительные комиссионки. С другой стороны, даже когда букинистические магазины существовали практически повсеместно, Церера частенько задумывалась, не входило ли в их задачу закрываться как можно чаще – просто на случай если кто-то вдруг войдет и нарушит их хорошо изученный беспорядок, действительно купив книгу. Уловок у продавцов подержанных книг было множество: таблички «Буду через пять минут», которые оставались на месте часами или днями; кое-как нацарапанный номер телефона, по которому требовалось позвонить, чтобы попасть в магазин, но на который все равно никто не отвечал – если даже предположить, что он вообще подключен; а однажды ей попалось объявление, аккуратными печатными буквами выведенное на разлинованном листочке, всего пять слов: «Временно закрыто по причине смерти», которое вызвало куда больше вопросов, чем дало ответов – не в последнюю очередь касательно того, что ж тут было временным: закрытие или смерть.
В «Закутке» – ближайшем детском книжном магазинчике, расположенном в Олни, – она купила единственный экземпляр «Книги потерянных вещей», оставшийся на его полках. Поскольку Феба пользовалась щедростью писателя, Церера предположила, что ей следует получше знать творчество ее благодетеля и выяснить какие-то подробности его жизни в интернете. По словам Оливье, жизнь эта была окрашена печалью, хотя и не определялась ею. Писатель нашел способ превратить свою боль в роман, и этот роман частенько помогал другим справиться с их болью. Как раз для этого-то и существуют литературные произведения – или хотя бы те, что важны для нас: они помогают нам лучше понимать других людей, но при этом, в свою очередь, могут заставить нас ощутить себя понятыми и не столь одинокими в этом мире. Церере подумалось, что это как раз то, что ей сейчас нужно, поскольку еще никогда в жизни она не чувствовала себя такой одинокой.
Но ей по-прежнему не давала покоя «Сказка про двух плясуний», которая, словно неосознанно, передалась из головы в уста, из уст в руку, а оттуда на бумажную страницу. Если б это не было написано ею самой, она бы усомнилась, что это вообще ее работа. Как правило, когда Церера писала от руки, то оставляла за собой длинный след из зачеркнутых слов, переосмыслений и исправлений. А когда пыталась подобрать подходящий оборот речи или обдумывала построение предложения, у нее была привычка постукивать кончиком ручки или карандаша по бумаге, оставляя на ней целый рой точек. Однако вчерашний текст был написан с ходу, без единой помарки, и не выказывал никаких признаков колебаний или размышлений.