Тайна мертвой царевны - Елена Арсеньева - E-Book

Тайна мертвой царевны E-Book

Елена Арсеньева

0,0

Beschreibung

Хотела кричать от ужаса, забиться в уголок, умереть – но что она могла сделать, совсем еще девчонка, если даже взрослые коронованные монархи опускали руки от бессилия. Всего за несколько дней весь ее уютный мир изменился до неузнаваемости. Толпа, которая совсем недавно с радостью и почтением приветствовала ее семью, теперь осыпала их площадной бранью, вслед им неслись проклятия и пошлые фривольные намеки. Но надо быть выше всего этого, она ведь Великая княжна, дочь Императора и Самодержца Всероссийского. И неважно, что отца вынудили отречься от престола, и неважно, что им пришлось отправиться в ссылку в далекий Екатеринбург. Не стоит обращать внимание на пьяную солдатню и матросов, ведь ее имя - «Анастасия» - означает «Воскресшая»…

Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:

Android
iOS
von Legimi
zertifizierten E-Readern
Kindle™-E-Readern
(für ausgewählte Pakete)

Seitenzahl: 368

Veröffentlichungsjahr: 2024

Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:

Android
iOS
Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.



Елена Арсеньева Тайна мертвой царевны

Никто никогда не узнает, что мы сделали с ними.

П. Л. Войков, член Уральского губернского совета, 1918 год

От автора

Судьба детей последнего русского императора всегда будет порождать множество догадок и домыслов хотя бы потому, что слишком велика в нас вера в чудо, в надежду на спасение невинно пострадавших девушек и их младшего брата. Именно поэтому так много появлялось людей, с большим или меньшим успехом выдававших себя то за одного, то за другого. Исследователи и историки до сих пор спорят – и никогда, похоже, не придут к единому мнению! – была ли хотя бы крупица правды в словах этих самозванцев и самозванок.

Кому-то кажется странным, что самой популярной оказалась среди самозванок личность великой княжны Анастасии Николаевны. На самом деле для этого есть как минимум две причины: явная подтасовка фактов во время поисков останков семьи императора и факт бегства Анастасии… то ли из подвала дома Ипатьева в Екатеринбурге, то ли, по другим документам, из подвала дома Берзина в Перми.

Среди множества женщин, выдававших себя за великую княжну Анастасию Николаевну, особенное внимание привлекают три. Это Наталья Билиходзе, Анна Андерсон и Надежда Иванова-Васильева. Эти книги – попытки исследовать их судьбы, рассказать о том известном и неизвестном, что так волнует воображение людей, преисполненных сочувствия к юной великой княжне и горячей веры в воскресение «мертвой царевны».

Книга первая. Ночная серенада

Memento mori![1]

Дверь не открывалась. Ната шарила, шарила по ней в темноте, толкала что было сил, тупо удивляясь, почему прилипают ладони к ободранной обшивке. Внезапно она наткнулась на какую-то холодную металлическую загогулину и не сразу осознала, что это дверная ручка, за которую надо взяться и потянуть.

И дверь легко открылась. Сразу ударил в лицо свирепый ветер, протащивший колючую пыль с Марсова поля по всей набережной реки Фонтанки, и стало светло.

Ната застыла в проеме, схватившись за косяк, жадно дыша этой стужей, этой пылью, тупо глядя на набережную и стараясь унять дрожь в ногах. Надо бежать, она это отлично понимала: надо бежать! – однако ноги не слушались. Каким-то чудом, Божьим промыслом, не иначе, удалось выбраться из Верочкиной квартиры. Теперь еще бы помог Господь добежать до дому, спрятаться так, чтобы не нашли!

На лбу выступил холодный пот. Ната с усилием оторвала руку от косяка и удивилась: откуда взялись красные перчатки и почему они такие липкие? Внезапно вспыхнуло давнее воспоминание: их семья в театре, девочкам дают шоколад, все сестры снимают свои длинные перчатки, чтобы их не испачкать, а Ната нетерпеливо хватает плитку, которая тает в руках. Перехватив укоряющий взгляд жены английского посланника из ложи напротив, смотрит на свои руки. Белые перчатки все в липких шоколадных пятнах…

Те перчатки были белые, а эти красные. И тотчас Ната обмерла от догадки: да ведь это не перчатки, а кровь!

Верочкина кровь.

Мертвой Верочки.

Убитой…

А кто ее убил? Кто?

Неужели… она, она сама?!

Но нет, она не делала этого. Или сделала, но не помнит, как это произошло? В памяти словно бы смазалось все с того мгновения, когда…

Когда – что?

Она не помнила и этого.

Ната торопливо начала вытирать окровавленные руки о юбку, радуясь, что на черном сукне красного не видно, но тут же заметила, что подол намок и потемнел от крови.

Вспыхнуло воспоминание, как стояла на коленях в темной прихожей и старательно тащила из Верочкиной груди широкий мясницкий нож, разворотивший там, под сердцем, все так ужасно, что Ната едва не лишилась чувств, когда эту рану увидела мельком, а потом свечка выпала из руки, покатилась по полу, погасла, и стало совсем темно. Теперь Верочка лежала на полу, а Ната тащила нож на ощупь, тащила…

Зачем? И куда она его дела потом, этот нож? Спрятала? Где?

Вдруг за спиной прошелестели шаги – такие легкие, что Ната даже не услышала их – почувствовала всем своим перепуганным, напряженным, натянутым, как струна, существом.

Надо было обернуться, но стало страшно, невыносимо страшно.

А вдруг Верочка поднялась и, придерживая края кровавой раны под сердцем, пустилась ее преследовать? Свою убийцу, бывшую подругу, которая Верочке стольким обязана!

Оглянуться?

Нет!

Ната рванулась вперед, навстречу ветру, но тотчас ударилась всем телом в какую-то преграду.

Вскинула глаза – это был человек, показавшийся ужасно, неправдоподобно высоким.

– Пустите! – взвизгнула Ната, отпрянув от широкой груди незнакомца. – Пустите!

– Извольте, мадемуазель, – удивленно пробормотал тот, посторонившись с полупоклоном, и в это мгновение сзади, на лестнице, завопили:

– Ах! Ой! Да что же это?! Держи ее! Лови ее!

…Верочка рассказывала: на милиционеров, сменивших полицейских, теперь у людей надежды не осталось – когда еще раскачаются да явятся туда, где кого-то убили или ограбили! – к тому же в милиции нынешней те же большевики, то есть воры да разбойники, поэтому при больших домах завели свою охрану. Сами жильцы выходили отгонять жадных до чужого добра налетчиков, а если те попадались, доходило и до самосуда.

Вот сейчас ее схватят, увидят эти окровавленные руки, потом найдут Верочку – и все, Нату вздернут на первом же фонаре, а то и забьют до смерти.

Да и если милиция прибудет, все равно расстреляют. Бросят к стене, встанут напротив бабы с винтовками – расстреливали раньше матросы и латыши, затем китайцы, а в последнее время женщины, даже во главе «чрезвычайки» стояла женщина по фамилии Равич! – и пли!..

«Это еще ничего, – ожгла мысль. – Куда хуже, если все-таки в чеку сдадут, а там дознаются, кто ты есть!»

Ната проскочила мимо незнакомца и пустилась вперед со всех ног. Так быстро она бежала только однажды – там, за Камой, в сентябрьском лесу, продираясь сквозь частокол деревьев, бежала, вся усыпанная мелким золотым березовым дождем, а ее ждал Иванов. Схватил за руку, заглянул в глаза своими черными глазами – и сразу стало легче, удалось перевести дыхание, вникнуть в смысл его слов. А потом они побежали вместе, и она уже не боялась упасть, потому что он был рядом.

Ах, если бы и сейчас он был здесь…

«Спасите меня, господин Иванов!» – мысленно крикнула Ната.

И ее словно толкнул кто-то: повернула голову, увидела за выступом стены низкую арку, – и не раздумывая метнулась туда.

С разбегу заскользила по какой-то грязи, налетела на стену, ударилась лицом, тихо ахнула от боли – но тут же замерла, онемела. Вовремя: мимо тяжело прогрохотали чьи-то шаги – вроде бы двух мужчин.

Ната огляделась. Во внутренний дворик-колодец выходили двери черных лестниц. Парадные сейчас почти все позаколочены… ну а вдруг повезет? Вдруг одно окажется открытым, как в Верочкином доме?

Верочка…

Иванов вдруг оказался рядом, сердито прищурился, взглянув Нате в глаза…

Он прав. Не думать, не вспоминать! Сейчас надо спасаться!

Ната кинулась наугад в какую-то дверь, не помня себя, пролетела темным помещением – парадное было распахнуто! И, словно по заказу, табличка на фасаде оказалась не сбитой. «Казачий переулок», – прочитала она, не веря своему счастью. Теперь вон туда, на Загородный проспект, а там совсем близко до Разъезжей, угол Николаевской. Дальше Ната знала дорогу.

Как же удачно, что Петр Константинович несколько дней назад перебрался сюда из того огромного дома на Кирочной, где жили раньше! До Кирочной еще далеко, а Разъезжая почти рядом.

Ната приостановилась, шмыгая носом, тяжело дыша. Сильно же она ушиблась – даже кровь пошла. Теперь нескоро остановится. Когда им с Машкой удаляли гланды, такое у обеих было кровотечение, что доктора до смерти перепугались. И мама тоже…

Руки в крови, подол, теперь и лицо. Не дай бог, попадется кто-нибудь навстречу…

Но вокруг пусто, вокруг пустынно. Это сначала пугало Нату в Петрограде, теперь же она благословила это безлюдье. Ах, как медленно истекает день! Вот если бы стало уже темно! Уличного освещения не осталось и в помине, даже керосинового, и электрические фонари на главных улицах стояли с разбитыми стеклами. Впрочем, электричества все равно не бывало почти сутками.

Теперь это было бы на руку Нате. Но еще светло.

Затаиться, дождаться, пока стемнеет? Нет, ее может кто-нибудь увидеть. Испугается, поднимет крик, созовет людей. Надо бежать!

Ната уткнулась носом в плечо и спрятала окровавленные руки в широченные рукава «малахая», как назвала это одеяние Верочка, напяливая его на подругу и нараспев декламируя:

Тут Иван с печи слезает,Малахай свой надевает,Хлеб за пазуху кладет,Караул держать идет!

– Это Пушкин? – наивно спросила Ната.

– Тебя послушать, так все стихи в мире Пушкин написал, – засмеялась Верочка. – Но нет, это Ершов – «Конек-горбунок».

А потом…

Нет, не надо!

Ната полетела вперед, то и дело оглядываясь. К счастью, погони не слышно и не видно.

Ната ускорила шаги. Улицы, переулки, проходные дворы распахивались перед ней, словно в той книжке-раскладушке «Кто построил Санкт-Петербург», которую когда-то с упоением рассматривали они с Машкой. Книжка была потрепанная, подклеенная, очень в их семье уважаемая. Ее подарили отцу, когда он был еще мальчиком, потом книжку читали старшие сестры, затем – все младшие: она сама, Машка и брат…

Ната почувствовала, что лицу стало очень холодно. Ах да, она плачет.

Больше всего на свете хотелось остановиться и зареветь во весь голос, размазывая слезы и кровь по лицу.

Впрочем, так плакать она еще в детстве отучилась. А сейчас еще и некогда.

Слава богу, вот уже Разъезжая, вот уже и дом, где ее ждет Петр Константинович!

Убогое парадное, грязная лестница, пляшущая под ногами, обшарпанная дверь, которая почему-то плывет то вверх, то вниз.

Ната ударила в нее обоими кулаками.

– Кто там? – тотчас раздался настороженный шепот.

– Откройте, – прохрипела Ната, с усилием сглатывая кровь, – откройте скорей!

Дверь распахнулась, навстречу выплыли из темноты два бледных пятна – вроде бы чьи-то лица.

– Ната, о господи… Что с тобой?! – возопило одно пятно женским голосом, но тут же замолкло, словно подавилось криком.

Другое пятно приблизилось. У него оказались сильные руки, которые схватили Нату, втащили в квартиру. За спиной захлопнулась дверь. Потом пятно спросило голосом Петра Константиновича:

– Что случилось?

– Верочка… – выдавила Ната. – Верочку убили… я ее убила…

– За тобой гонятся? – резко спросило пятно.

– Нет, нет, – прохрипела Ната. – Никого там нет…

И это было все, что она оказалась способна произнести. Что-то тяжелое, непроглядное внезапно накрыло ее, ноги подкосились, и она с облегчением рухнула в мягкую тьму беспамятства.

* * *

«Смертная казнь Николая Второго и отправка его семьи из Александровского дворца в Петропавловскую крепость или Кронштадт – вот яростные, иногда исступленные требования сотен всяческих делегаций, депутаций и резолюций, являвшихся и предъявлявших их Временному правительству…»[2]

* * *

Поезд пришел в Петроград сразу после полудня. Дунаев вышел на набережную Обводного канала. Он так и не решил, куда пойти с поезда. Домой, на Васильевский, явиться он не отважился. Хоть и отрастил бороду с усами, а голову, наоборот, теперь наголо брил, а все-таки там его слишком многие помнили. Уж наверняка бы кто-нибудь из бывших соседей да признал бы судебного следователя Виктора Юлиановича Дунаева в человеке с документами на имя Дунаева Леонтия Петровича. Впрочем, может, и признавать-то уже некому… И все же он предпочел не навещать родные места.

Новые имя и отчество он зазубрил, как в свое время зазубривал Законы Двенадцати Таблиц[3] на юридическом факультете, и радовался, что хотя бы фамилия совпала. Дунаев пошел пешком. По рассказам вагонных попутчиков он уже знал, что немногочисленные в городе трамваи всегда переполнены, люди, случается, гроздьями висят на подножках. Иногда обшарпанные вагончики замирают на путях: электричество в городе включают и выключают по непонятно чьей вольной воле. Порою трамваи останавливаются патрулями, которые затевают проверку документов. Кто-то из пассажиров бросается наутек, вслед гремят выстрелы… Нет уж, лучше от этих ловушек держаться подальше, тем более что до набережной реки Фонтанки было, в общем-то, рукой подать.

Город опустел отчаянно. Извозчиков не встретишь. Дунаев перестал этому удивляться, заметив, как в проулке несколько женщин старательно кромсали ножами палую лошадь, отгоняя тощих, оголодавших собак. Автомобилей почти не видно, только изредка мелькнет грузовик с матросами или чекистами, ощетинившими борта винтовками со штыками. По счастью, рокот моторов был слышен на притихших улицах издалека, и Дунаев успевал шмыгнуть в подворотню или открытое парадное. Привык стеречься «товарищей», хотя мог бы не прятаться: его новые документы были вполне надежными. Получил он их всего неделю назад в Ревеле[4], на одной конспиративной квартире, которая помещалась в грязном дворике, в кривом переулке. Настоящий членский билет, выданный ЦК эстонской коммунистической партии товарищу Дунаеву Леонтию Петровичу, стоил тех бешеных денег, которые были за него уплачены. «Да здравствуют предатели!» – с горькой иронией думал Дунаев, всматриваясь в лицо человека, который вручил ему драгоценный документ. По виду тот напоминал интеллигентного рабочего-мастерового и был совершенно лишен классических примет предателя: ни тебе бегающих глазок, ни подленькой усмешки, ни дрожащих от жадности рук… Впрочем, на того, кто охотно предавал своих товарищей по партии большевиков, Дунаев готов был смотреть без всякого упрека, даже с симпатией.

К членскому билету присовокуплены были разнообразные бумажки с печатями. Благодаря им он раздобыл билет на поезд до Петрограда и вообще-то мог бы даже предъявлять их патрулю на здешних улицах, но слишком многое он на этих улицах повидал, прежде чем смог бежать из города весной 17-го, чтобы чувствовать себя здесь спокойно. Поэтому предпочитал избегать проверок.

Дунаеву казалось, что он идет по заброшенному кладбищу, населенному привидениями. И дело было не только в том, что прохожие были необычайно худы, бледны и оборваны. Дело было прежде всего в том, что на каждом шагу перед Дунаевым возникали призраки тех страшных дней, которые он не смог забыть ни в армии Корнилова, куда бежал из Петрограда, ни в своих последующих скитаниях.

Среди прочего Дунаев вспомнил, как в феврале 17-го, почуяв «свежий ветер революции» – тогда многие упоенно фрондировали, идиоты! – он купил красную ленту и, завязав бант, прикрепил его на двери. Спустя два дня на его глазах убили на улице какую-то девушку. Революционные матросы, это зверье с жадными лицами и голыми обветренными шеями, промчались на грузовике, поливая из установленного в кузове «максима» городские улицы и прохожих. Девушка лежала в снегу, маленькая шапочка свалилась с головы, светлые косы разметались, и одна из них была оплетена красной лентой – почти такой же, какую повесил на своей двери Дунаев, только потемней. И эта лента странно удлинялась. Дунаев смотрел, смотрел, пока не понял, что это кровь.

Он вернулся домой, сорвал ленту и сжег ее в кухонной печи. С тех пор вся его фрондерская дурь иссякла, он понял, что надо или встать на защиту того, что раньше даже они, судебные следователи, называли сквозь зубы «прогнившим режимом», или стреляться.

Случались дни, когда Дунаев жалел, что не застрелился…

Все изменилось в стране мгновенно – 23 февраля 17-го года. Только что, ну вот буквально еще вчера через сверкающие двери ресторанов текла нескончаемая река женщин в мехах и бриллиантах, мужчин в сверкающих мундирах, мелькали под электрическими фонарями лимузины, чьи клаксоны издавали пронзительно-жизнерадостные звуки, гремели на всех улицах колокола многочисленных церквей… правда, витрины ломились от цветов, дамских корсетов, изящных туфелек, париков и дорогих тканей, а не от продуктов, ибо три года шла война… но вот уже засвистел по опустевшим улицам ветер, затаились по домам люди, опустели церкви с обагренными кровью ступенями.

На этих ступенях убивали полицейских.

Дунаева спас сосед, от сына которого он некоторое время назад отвел несправедливое обвинение в растрате. Ворвался – лицо белое, глаза незрячие от ужаса:

– Уходите, Владимир Юлианович, уходите, бога ради! Только что на углу забили полицейского, я сам видел, как женщины его голыми руками рвали на части. Я читал про Французскую революцию, думал, врут про «вязальщиц»[5]… – Сглотнул нервно: – Спасайтесь, голубчик!

И исчез.

Больше Дунаев его не видел, и в квартиру свою, из которой выпрыгнул через окно, едва успев одеться и схватить кое-какие деньги, с тех пор не возвращался.

На улицах воцарился ад кромешный. Ошеломленный происходящим, Дунаев бежал к Окружному суду, на Литейный, но здание уже горело, из окон Дворца правосудия летели документы, картотеки, обрывки изорванных судебных дел – словно листья диковинного могучего дерева, подрубленного под корень. Вместе с ценнейшими сведениями о преступниках сгорели и ценнейшие архивы екатерининских времен. Из прилегающей к Дворцу правосудия тюрьмы предварительного заключения выпустили всех ожидавших суда, ну они и резвились вовсю.

Сосед не соврал: с полицейскими расправлялись с жуткой безжалостностью. Их закалывали штыками, забивали дубинками, топили в Неве.

Кругом гремели выстрелы, падали убитые и раненые. Оружие тогда раздавали всякому-каждому, многие не умели с ним обращаться, и их нимало не беспокоило, куда направлен ствол их пистолета, когда они на ходу обучались стрельбе.

Одна пуля угодила Дунаеву в правое плечо, и неведомо, что бы с ним тогда сталось, если бы его не втащил в подворотню случайно оказавшийся поблизости Кира Инзаев – старинный приятель, еще по юридическому факультету, – и не поволок за собой, тяжело прихрамывая.

Дунаев не мог потом вспомнить, как они добрались живыми до дому Инзаевых! У Киры была болезнь Литта[6]: он ходил враскоряку, нелепо вихляясь худым нескладным телом, но ум имел проворный и прихотливый, а еще – талантливое перо. Дунаев раньше иногда пересказывал ему затейливые случаи из своей практики, и Кира описывал их, иногда размещая в бульварных газетах под псевдонимом Кин (от первых букв его имени и фамилии) и мечтая издать книгу.

Дунаев в свое время был увлечен Верочкой: очаровательной, миниатюрной, изящной, словно бы выточенной из розового мрамора кузиной Киры, воспитанной после смерти ее родителей в его семье, – хоть и понимал, что никогда не придется здесь ко двору. Инзаевы были богаты, с хорошей дворянской родословной. Валерьян Павлович, Верочкин дядюшка, принадлежал к числу близких друзей Петра Аркадьевича Столыпина, был – благодаря этому – вхож и во дворец, так что Дунаев не удивился, узнав однажды, что и Верочка сделалась дружна со старшими великими княжнами, и дружба эта еще окрепла после гибели Столыпина. Известно было, что и император, и государыня не противились встречам своих дочерей с девушками из хороших семей, полагая, что великие княжны не должны сидеть в своих хрустальных башнях, им не повредит больше узнать о народе (так это называлось в императорской семье).

Их высочества Ольга и Татьяна Николаевны приятельствовали с молоденькой фрейлиной государыни – Маргаритой Хитрово, которую звали просто Риткой, но самой близкой для Ольги стала именно Верочка Инзаева – тоже музыкантша, тоже романтическая натура. Девочки из семей Корнаковых, Вивальди, Павелецких близко сошлись с младшими дочерьми императора.

Верочка, изумленно тараща глаза, рассказывала дома, что великие княжны постоянно рукодельничают, через день сами протирают полы в своих комнатах, а в Ливадии даже работают в саду!

Верочке это казалось ужасной нелепицей: она была отчаянная белоручка и неряха – из тех, что без горничной глаза утром открыть ленятся, – зато такая веселая, разговорчивая, очаровательная, что ей все прощалось. А уж кавалеров у нее было такое множество, как ни у кого из ее подруг! Кавалеры, само собой, тоже принадлежали к «обществу», как тогда говорили.

Общество это, впрочем, было не только светским, но и богемным: художники, музыканты, литераторы. Несколько раз у Инзаевых появлялись и старшие дочери императора, чтобы этой богемой полюбоваться.

Дунаев же ни к «обществу», ни к богеме не принадлежал и на такие собрания не приглашался. Да и пригласили бы – не пошел бы.

«Гордый разночинец» (так прозвал приятеля ироничный и остроязыкий Кира), Дунаев решил, что ему в семействе этих прислужников самодержавия делать совершенно нечего, и отдалился от Инзаевых. Но вот теперь случайно встреченный Кира, ничего не спрашивая, привел, вернее, притащил его, бывшего в полусознании, истекавшего кровью, в тот самый дом на набережной реки Фонтанки, оттуда Дунаев когда-то ушел, страшно гордясь своей классовой непримиримостью. Теперь ему было не до нее… У Инзаевых он и пересидел самые опасные дни, быстро залечив свою, к счастью, нетяжелую рану.

С изумлением Дунаев обнаружил, что о Верочке судил во многом ошибочно. Оказывается, она была в него влюблена и после его исчезновения захотела измениться, стать подобной Дунаеву. Ее познакомили со студентами-медиками, сплошь материалистами и марксистами, и она приглашала их к себе, не считаясь с запретами дядюшки, который, впрочем, слишком сильно ее любил, чтобы хоть что-то запрещать всерьез. Верочка надеялась, что однажды Дунаев узнает о том, какой прогрессивной, какой свободолюбивой она сделалась, и вернется к ней.

Великая княжна Ольга Николаевна по-прежнему здесь бывала. Она даже всерьез увлеклась одним из Верочкиных приятелей – Владимиром Топорковым, бывшим в родстве с князем Путятиным и, так сказать, сидевшим меж двух стульев: «обществом» и «народом». Владимир уверял, что видит в Ольге не дочь императора, а «женщину-товарища», звал ехать с собой в Сибирь, где собирался лечить простых людей после окончания медицинского факультета. Однако как только повеяли леденящие душу февральские ветры, он исчез. Впрочем, и прочие молодые «марксисты» больше не посещали Инзаевых. Знакомство с семьей известных монархистов стало нежелательным в нынешние времена…

Почувствовав себя лучше и залечив рану, Дунаев начал выбираться на притихшие улицы, пытаясь найти бывших сослуживцев и понять, что собирается Временное правительство делать с разрушенной судебной системой, и собирается ли вообще что-нибудь делать.

Полиция теперь звалась милицией, она работала под приглядом Советов рабочих и солдатских депутатов. Бывших судейских, впрочем, теперь не трогали – наоборот, даже зазывали на службу новой власти! Дунаев почти решил предложить свои услуги, но тут грянуло отречение государя, царскую семью арестовали и содержали в Царском Селе, а Инзаев начал поговаривать о немедленном отъезде за границу, ибо в сошедшей с ума России ничего не наладится, как не сможет ничего наладиться у человека, отсекшего у самого себя главу! Отсечением главы он называл уничтожение монаршей власти.

Кира с отцом соглашался, тоже твердил, что надо уезжать, а Верочка об этом и слышать не хотела. Больше всего потому, что пришлось бы оставить Дунаева. У них с Дунаевым ожил прежний роман, с новым, впрочем, пылом, и отношения их (эта огромная квартира была словно бы создана для хранения ночных тайн, в том числе альковных!) давно превзошли все то, что происходило между ними раньше. Жили, понятно, во грехе: ну как мог бы Дунаев сделать предложение Верочке, когда в этом доме он находился на положении приживала? Вот восстановится на службе…

Однако все сложилось крайне пошло и неприятно. Инзаев-старший случайно застал их с Верой на диване в ситуации недвусмысленной и, оскорбившись за поруганную честь племянницы, приказал Дунаеву немедля покинуть их дом. Кира был тоже возмущен и отвесил бывшему приятелю пощечину. Понятно, что драться ни с тем, ни с другим Дунаев не мог. Он и ушел. Верочка заламывала руки и кричала вслед ему из окошка: «Вернись! Умоляю, вернись!» – но Дунаев не вернулся. Он наудачу пошел к одному приятелю – тоже судейскому, – и застал того в разгар сборов.

Оказывается, 24 марта президент Вильсон объявил Германии войну, и некоторые американские офицеры, проживавшие в Петербурге и служившие при посольстве, подали просьбы позволить им вернуться домой и вступить в действующую армию. Приятель Дунаева, друживший с одним из них, тоже собрался поехать в Америку и принять участие в войне. На короткое время загорелся этой идеей и Дунаев. Военный атташе, от которого зависело решение этого вопроса, не возражал, понимая, что единственным другим выходом для скрывавшихся русских офицеров будет самоубийство, ибо с каждым днем обстановка в столице бывшей Российской империи становилась все сложнее. Власть теперь фактически принадлежала Петроградскому Совету рабочих и солдатских депутатов, а от них пощады бывшим «подпоркам царского режима» ждать не приходилось. Дунаев, впрочем, довольно скоро одумался, в Америку не поехал, а вступил в войско адмирала Корнилова, несмотря на то – возможно, именно поэтому! – что Инзаев не раз проклинал Лавра Георгиевича, поскольку именно он незадолго до этого объявил императорской фамилии об аресте и препроводил ее в Царское Село. Инзаев не желал понять, что Корнилов готов был на все, чтобы облегчить существование заключенных! Однако вскоре, убедившись, что ему мало что удастся сделать, адмирал сложил с себя обязанности главнокомандующего войсками Петроградского округа. На фронте готовилось летнее наступление, и Корнилова перевели на Юго-Западный фронт командующим 8-й армией.

На Юго-Западный фронт направился и Дунаев. Но в августе, памятном мятежом Корнилова и его последующим арестом, все пошло кувырком. После многих передряг Дунаев оказался в Эстляндии, вскоре переименованной в Эстонию, служил в нарвской милиции, но покинул и город, и службу, как только в Нарве была провозглашена Эстляндская трудовая коммуна. Он добрался до Ревеля, но судьба и этого города была предрешена: красные уже стояли меньше чем в сотне километров! Именно тогда Дунаев выправил себе большевистские документы и вернулся в Петербург.

В самое большевистское пекло вернулся!

Но тому были причины.

Он совершенно четко осознавал, что Россия погибла, что прежнего не вернуть. Теперь Дунаев был готов к отъезду за границу и даже знал, к кому следует обратиться, чтобы уйти через Финляндию. Из Ревеля это было сделать проще, однако Дунаев хотел уйти не один, а забрать с собой Верочку.

Все это время он не переставал ее любить. Как ни странно, теперь эта любовь стала даже сильнее, чем прежде, хотя ветры разлуки, наверное, должны были задуть тускловатый огонек прежнего веселого и ни к чему не обязывающего чувства. Однако эти самые ветры превратили искорку в костер. Именно поэтому, уходя из России, Дунаев хотел уйти вместе с Верочкой.

Если, конечно, она не вышла замуж. Если она не эмигрировала с дядей и Кирой еще тогда, полтора года назад. Если она вообще жива!

Удивительно, однако Дунаев почему-то был убежден, что Вера не замужем, не уехала и жива. Никто, кроме него, не знал, как он берег, как лелеял это убеждение, как заботливо охранял его… словно бы защищал ладонями робкий лучик, который освещал беспросветную тьму его жизни.

В эти дни он понял безусловную точность расхожего выражения – луч надежды…

Деньги на подкуп проводника и на сносную жизнь за границей – хотя бы на первых порах – у Дунаева были. Спасаясь из резко покрасневшей Нарвы, пробираясь тайными лесными тропами к Ревелю, блуждая в чаще, он наткнулся на придавленный упавшим деревом труп мужчины. Ветки милосердно скрывали жуткую картину, и только обглоданная зверьем кисть руки высовывалась из-под них, придерживая маленький саквояж со сломанным замком.

Дунаев образца октября 1918 года сильно отличался от себя же февральского. Пережитое закалило и очерствило его. Совершенно бестрепетно он вынул саквояж из мертвой руки и открыл его.

Все содержимое отсырело и заплесневело: и смена белья, и теплый вязаный жилет, и две пары носков, и завернутая в тряпицу краюха хлеба, и слипшийся в единый комок конверт с письмом. Чернила почти сплошь расплылись, и можно было с трудом разобрать только окончание фамилии адресата: -вскому. Благодаря сломанному замку внутрь пробрались какие-то мерзкие насекомые и слизни, устроившись мирно зимовать среди вонючего барахла.

Дунаев брезгливо саквояж отбросил в кусты и пошел было прочь, но тут его словно бы кольнуло что-то… Вернулся, вытряхнул остатки вещей, ощупал саквояж, вспорол ножом дно – и наткнулся на мешочек с золотыми украшениями. Украшения особой ценностью не отличались, но все-таки это было золото – самая надежная валюта на свете! Его было не столь много: несколько перстней, три даже с бриллиантами; прекрасные, похоже, старинные серьги с сапфирами; пара серег попроще; нагрудные женские часики, которые, конечно, не шли, но золотая оправа которых, несомненно, представляла собой некоторую ценность; несколько крупных розовых жемчужин на шелковой нитке, завязанной узелком, – видимо, часть рассыпавшегося ожерелья; а также одинокая золотая запонка с желтым дымчатым топазом, на котором отчетливо читались две искусно выгравированные буквы – Ф&Н.

– Заветный вензель – Ф да Н, – пробормотал Дунаев, перефразируя Пушкина.

Он тупо разглядывал неожиданное богатство, которое не смогла повредить сырость.

Конечно, вряд ли все это упало с неба! Возможно, драгоценности были награблены. Возможно, куплены. Возможно, сняты с трупов.

Да и что? Поблизости не имелось полицейского участка, куда их можно было бы сдать. Поблизости не отыскался монастырь, которому их можно было бы пожертвовать. Поблизости не встречалось голодных нищих, которым можно было бы подать на пропитание. Дунаев сам голодовал и нищенствовал. Он в первую минуту даже не слишком обрадовался находке – больше пожалел, что не сохранился хлеб, который можно было бы съесть прямо сейчас! К слову сказать, он еще больше наголодался, пока добрался до Ревеля и смог продать одно из колец. Насытившись, стал соображать лучше – и наконец-то осознал, что в руках у него ключик, которым он сможет отомкнуть дверь, ведущую… куда? Да не важно. Главное – откуда!

Из России.

Из страны, которой больше не было.

Теперь Дунаев был занят тем, чтобы раздобыть документы, с которыми можно без опаски вернуться в Петроград и забрать Верочку. И вот он в Петрограде!

Еще в поезде начало его терзать беспокойство. Дунаев в душе подтрунивал над собой, называя это беспокойство обычным нетерпением влюбленного, слишком долго жившего в разлуке с предметом своих чувств, но когда он отошел от площади перед Балтийским вокзалом, вдруг что-то произошло… Дунаев отчетливо помнил этот миг, когда ощущение страшной потери вдруг стиснуло сердце, вещий недобрый холод оледенил душу, словно черный ворон сел ему на плечо и каркнул: «Nevermore!»[7]

Он шел как мог быстро, и вот наконец показался дом, в котором жила Верочка.

* * *

«…Вечером 16 июля нового стиля 1918 года в здании Уральской областной Чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией, располагавшейся в Американской гостинице города Екатеринбурга, заседал в неполном составе областной Совет Урала[8]: председатель Совета депутатов А. Г. Белобородов, председатель областного комитета партии большевиков Г. Сафаров, военный комиссар Екатеринбурга Ф. Голощекин, член Совета П. Л. Войков, председатель областной ЧК Ф. Лукоянов, члены коллегии Уральской областной ЧК В. Горин, И. И. Родзинский и комендант Дома особого назначения (дом Ипатьева) Я. М. Юровский.

Присутствующие решали, что делать с бывшим царем Николаем II Романовым и его семьей. Сообщение о поездке в Москву к Я. М. Свердлову делал Ф. Голощекин. Санкции Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета на расстрел семьи Романовых Голощекину получить не удалось. Свердлов советовался с В. И. Лениным, который высказывался за привоз царской семьи в Москву и открытый суд над Николаем II и его женой Александрой Федоровной, предательство которой в годы Первой мировой войны дорого обошлось России.

– Именно всероссийский суд! – доказывал Ленин Свердлову. – С публикацией в газетах. Подсчитать, какой людской и материальный урон нанес самодержец стране за годы царствования. Сколько повешено революционеров, сколько погибло на каторге, на никому не нужной войне! Чтобы ответил перед всем народом! Вы думаете, только темный мужичок верит у нас в доброго батюшку-царя? Не только, дорогой мой Яков Михайлович! Давно ли передовой ваш питерский рабочий шел к Зимнему с хоругвями? Всего каких-нибудь тринадцать лет назад! Вот эту-то непостижимую «расейскую» доверчивость и должен развеять в дым открытый процесс над Николаем Кровавым…

Я. М. Свердлов пытался приводить доводы Голощекина об опасностях провоза поездом царской семьи через Россию, где то и дело вспыхивали контрреволюционные восстания в городах, о тяжелом положении на фронтах под Екатеринбургом, но Ленин стоял на своем:

– Ну и что же, что фронт отходит? Москва теперь – глубокий тыл, вот и эвакуируйте их в тыл! А мы уж тут устроим им суд на весь мир.

Но была еще одна причина, которая решила судьбу Романовых не так, как того хотел Владимир Ильич.

Относительно вольготная жизнь Романовых (особняк купца Ипатьева даже отдаленно не напоминал тюрьму) в столь тревожное время, когда враг был буквально у ворот города, вызывала понятное возмущение рабочих Екатеринбурга и окрестностей. На собраниях и митингах на заводах Верх-Исетска рабочие прямо говорили:

– Чегой-то вы, большевики, с Николаем нянчитесь? Пора кончать! А не то разнесем ваш Совет по щепочкам!

Такие настроения серьезно затрудняли формирование частей Красной Армии, да и сама угроза расправы была нешуточной: рабочие были вооружены, и слово с делом у них не расходилось. Требовали немедленного расстрела Романовых и другие партии. Еще в конце июня 1918 года члены Екатеринбургского Совета эсер Сакович и левый эсер Хотимский на заседании настаивали на скорейшей ликвидации Романовых и обвиняли большевиков в непоследовательности. Лидер же анархистов Жебенев кричал нам в Совете:

– Если вы не уничтожите Николая Кровавого, то это сделаем мы сами!

Не имея санкции ВЦИКа на расстрел, мы не могли ничего сказать в ответ, а позиция оттягивания без объяснения причин еще больше озлобляла рабочих. Дальше откладывать решение участи Романовых в военной обстановке означало еще глубже подрывать доверие народа к нашей партии. Поэтому решить наконец участь царской семьи в Екатеринбурге, Перми и Алапаевске (там жили братья царя) собралась именно большевистская часть областного Совета Урала. От нашего решения практически зависело, поведем ли мы рабочих на оборону города Екатеринбурга или поведут их анархисты и левые эсеры. Третьего пути не было»[9].

* * *

– Господин Иванов, спасите меня! Спасите!

– Кого она все время зовет, Петя? Кто такой господин Иванов? – Елизавета Верховцева с тревогой обернулась к мужу, чье лицо едва можно было различить в тусклом свете люстры с единственной оставшейся лампочкой: с электроэнергией были такие скачки и перебои, что лампы перегорали мгновенно, а новых взять было негде.

– Тот человек, который спас ее и передал мне, – пояснил Верховцев. – Вряд ли это его настоящая фамилия, конечно. Мне приходилось слышать, как его называли Сидоровым.

– Это не смешно, Петя! – раздраженно воскликнула Елизавета Ивановна.

– Я говорю совершенно серьезно, Лиза, поверь. Это человек с десятком фамилий и десятком обличий. Впрочем, это сейчас не важно. Лучше подумай, во что Нату переодеть. Нам самое позднее через полчаса надо выйти, иначе на поезд опоздаем.

– Петр, ты уверен, что мы можем ехать?! – всплеснула руками Елизавета Ивановна. – Она в таком состоянии…

– Мы должны уехать немедленно! – резко бросил Верховцев. – То, что произошло сегодня у Инзаевых, слишком серьезно, чтобы не обращать на это внимания. Я в Петрограде давно чувствовал себя как на пороховой бочке. Появление Наты в нашей семье может вызвать разговоры, у меня постоянно такое ощущение, что за мной следят. Я тебе говорил о том человеке, который шел за нами по Литейному от лотков букинистов до самой Кирочной? Это ведь из-за него мы съехали сюда… Дай бог, если он был один, но сколько еще таких могло остаться незамеченными? Зря я тянул с отъездом. Надо было сразу везти Нату в Москву, но я ждал появления Иванова. Надеялся на его помощь. Но теперь больше ждать нельзя, пора уезжать! Вернее, бежать! Нату обязательно будут искать. И если ее кто-то успел увидеть… или, не дай бог, узнать… Она ведь бывала там раньше! Конечно, все уверены, что никого больше нет в живых, это официально заявлено, однако разговоры я слышал всякие, самые настораживающие. Ах, как это было неосторожно – туда идти! Как можно было отпустить ее одну!

– Петя, я даже не предполагала, что она побежит к Вере, – виновато пролепетала жена. – Она уверяла, что просто побродит около дома: все время сидеть взаперти невозможно, она уже и там насиделась, ведь это полтора года длилось, ты пойми.

– Понимаю, – вздохнул Верховцев. – Ладно, что случилось, то случилось. Лиза, поставь греть воду, да поскорей. Надо ее умыть и очень тщательно вымыть руки. Зажги лампу, принеси щетку, чтобы ничего не осталось под ногтями.

Он поднял руку девушки, покрытую засохшей кровью, и снова ужаснулся случившемуся.

– Боже мой, боже мой, что же там произошло? – простонала Елизавета Ивановна. – Неужто Вера и в самом деле убита?!

И она замерла, прижав пальцы ко рту, потому что девушка, лежавшая в забытьи, вдруг пошевелилась и прошептала:

– Господин Иванов! Помните? «Песнь моя летит с мольбою тихо в час ночной…»[10]

Она пропела эту строку с такой трогательной нежностью, что на глаза Елизаветы Ивановны невольно навернулись слезы. А Ната продолжала:

– Я столько раз это пела, пока вас не было… Вернитесь! Спойте мне снова. Скажите, что все будет хорошо, что меня не найдут!

– Опять она его зовет… – вздохнула Елизавета Ивановна.

– Лиза, согрей воды поскорей, говорю я тебе! – уже сердито повторил Верховцев. – Пересмотри свои верхние вещи – что может ей пригодиться? То, что на ней, придется выбросить. Откуда взялось это ужасное старье, этот жуткий салоп, армяк, зипун… даже не знаю, каким словом назвать?! Ушла вроде бы в нормальном пальто.

– Да, в отличном пальто, в сереньком таком, – подтвердила Елизавета Ивановна. – Послушай, а может быть, ее ограбили, Петя? Ограбили, забрали пальто…

– Если бы забрали пальто, она прибежала бы в одном платье, – резонно возразил Верховцев. – И при чем тогда тут Вера, ее убийство? Почему у Наты руки окровавлены?! Жаль, нам некогда ждать, пока она окончательно придет в себя, мы ничего не можем сейчас выяснить. Лиза, прошу тебя, поторопись! Ищи для нее одежду!

Елизавета Ивановна пошла было из комнаты, но замерла, опять услышав срывающийся на крик голос:

– Господин Иванов, это вы?

Верховцев склонился к ней:

– Ната, милая, это же я, Петр Константинович. Разве ты не узнаешь меня?

– Господин Иванов… где вы, пожалуйста, вернитесь! – Голова с растрепанными волосами металась по подушке. – Вернитесь!

Елизавета Ивановна испуганно заломила руки:

– Петя, она так кричит! Я боюсь, что услышат соседи. Напротив живут такие мерзкие люди… Еще донесут в чеку! Вот тогда мы точно никуда не уедем. Ради бога, скажи ей, что ты и есть этот господин Иванов. Она все равно лежит с закрытыми глазами и ничего не видит.

– Займись своими делами, Лиза, – сухо ответил ее муж.

– Да, пойду поставлю воду. Господи, переживу ли я этот вечер?! – Она с трудом подавляла рыдания.

– Успокойся, Лиза, – обнял ее Верховцев. – Мы должны выполнять свой долг. И мы, и Филатовы, и господин Иванов, и все другие, кто посвятил себя этому благородному делу и дал клятву еще в те времена, когда казалось, что от нас не потребуется ничего опасного… Мы должны выполнять свой долг, несмотря на риск, несмотря на жертвы, которые мы приносим.

– Мы так и не узнали, что стало с Филатовыми, – прошептала Елизавета Ивановна, не отрываясь от плеча мужа. – Удалась ли подмена?

– Я не хотел тебе говорить, – вздохнул Верховцев. – Нет, ничего не получилось. Смогли спасти только Нату.

– Господи! – Елизавета Ивановна отстранилась, с ужасом взглянула в лицо мужа. – Давно ты это знаешь?

– Давно, – кивнул Верховцев. – Мне успел рассказать об этом Иванов еще при нашей встрече в Перми.

– И ты молчал! – упрекнула Елизавета Ивановна. – Почему не сказал мне?

– Это все слишком страшно, Лиза, – хрипло ответил Верховцев.

– Где же теперь Филатовы?

– Лиза, я потом об этом расскажу, хорошо? – сухо проговорил Петр Константинович. – Только не сейчас! У нас нет времени. Если опоздаем к поезду, на котором служит мой знакомый, мы сегодня не уедем. Тогда я и за нашу участь не поручусь. И за участь этой бедняжки…

– Скажи только одно: Филатовы живы? – чуть ли не взмолилась Елизавета Ивановна.

– Нет, – резко ответил он.

– Я знала, я чувствовала! – Елизавета Ивановна закрыла лицо руками. – Потому и боялась тебя расспрашивать… А те… те, кого они должны были заменить? Они еще живы?

– Ничего не знаю точно, – уклончиво ответил Верховцев. Он все знал точно, однако не хотел сообщать об этом жене. – Иванов отвечал только за Нату. Другие сопровождающие не подавали о себе никаких вестей. Это плохо, Лиза. Мы должны быть готовы к тому, что эта девочка осталась одна, совсем одна на свете, а главное, что мы должны справиться с этой ситуацией без всякой посторонней помощи. Ее жизнь зависит только от нас. Теперь, после гибели Веры, только мы знаем, кто она такая. Сейчас об этом, конечно, лучше на время забыть, но наш долг – ее спасти! Конечно, хорошо бы при этом спастись и самим, но это уж как бог даст.

– Господин Иванов! – снова раздался умоляющий шепот. – Это вы?

Елизавета Ивановна, подавив рыдание, выбежала из комнаты, а Верховцев положил ладонь на горячий лоб девушки:

– Да-да, Ната. Это я, я здесь.

– Господин Иванов, как я рада, что вы вернулись! – радостно воскликнула девушка, прижимая ко лбу его ладонь. – Знаете, я вас все время вспоминаю… А вы меня вспоминали?

– Конечно, Ната, конечно, – ответил Верховцев, и сердце его вдруг так и зашлось от жалости к этой несчастной девушке, от страха за нее и за них с женой, от смертельной тоски по прошлому, которое ушло безвозвратно.

Да, конечно, всякое прошлое уходит безвозвратно, его сменяет настоящее, и, если оно не радует нас, нам в утешение остаются мечты о будущем, однако Верховцев ужасался настоящему, а будущее вообще представлялось ему жуткой клубящейся кроваво-красной тьмой!

– Не называйте меня Натой, – попросила девушка. – Я знаю, что мне надо к этому имени привыкнуть, а старое забыть, но я так хочу то имя услышать, которым вы меня там, в лесу, называли! Помните, вы мне сказали: «Здравствуйте, Настасья Николаевна! Давайте по лесу немножко прогуляемся, хорошо, Настасья Николаевна?» И мне вдруг так смешно стало, что я – Настасья, хотя я была ужасно напугана. Правда, было очень страшно, особенно когда я бежала к вам через рощу в этой Нижней Курье! – Ната вздрогнула. – Слово такое ужасное – Курья… Мне представлялась изба на курьих ногах и все время казалось, что она откуда-то сейчас приковыляет и из нее выскочит Баба Яга! Но появились вы. Я сначала испугалась: вы были во всем черном, так мрачно смотрели своими черными глазами! И вдруг вы говорите: «Здравствуйте, Настасья Николаевна!» Мне сразу легче стало. А помните зайца? Ну, которого вы подстрелили из вашего револьвера, чтобы меня накормить? Неужели не помните? Около той усадьбы, где мы должны были найти пищу и ночлег, а усадьба оказалась сожжена, и никого не было… вы так и не сказали, что стало с хозяевами, но я и сама поняла, что они погибли… Мне было так страшно! Я все время плакала, а вы в это время того зайца ободрали, и разделали, и поджарили, найдя в развалинах остатки печурки. Мясо подгорело, но вы заставили меня есть, а я плакала, плакала… И тогда вы сказали: «Жаль, что я не могу плакать, мясо несоленое до чего противное! Может быть, Настасья Николаевна, вы одолжите мне немного своих соленых слез?» Я тогда чуть не подавилась, но все же перестала рыдать, немного успокоилась и почти доела зайчатину. А потом говорю: «Больше не могу, лучше на завтра оставить». А вы так ворчливо приказали: «Ешьте-ешьте! Мало ли что с нами завтра будет! Вот, помню, сидел я в тюрьме у большевиков еще зимой, а передачи мне носить особо некому было: только тетушка старенькая редко-редко навещала меня. Очень голодно жилось! И когда она приносила что-нибудь, я немедля, в тот же день, все продукты изничтожал до крошки: обидно, думал, будет, если ночью расстреляют и еда пропадет». Наверное, эти слова должны были повергнуть меня в ужас, но нет – не повергли. Я послушно догрызла остатки зайца. Помните, господин Иванов?

– Да-да, все помню, – хрипло подтвердил Верховцев.

– Нам было так трудно, так опасно пробираться в обход Перми, чтобы встретиться с Петром Константиновичем, помните? – продолжала Ната. – А теперь мне кажется, это была чудесная прогулка. Осенний лес напоминал прекрасный сад, украшенный желтыми цветами! И мы говорили, говорили… Я вам всю свою жизнь рассказала: и как росла, и как мы с сестрами в госпитале работали, как учили раненых грамоте, и про Луканова, и про этих ужасных солдат в Екатеринбурге, и про того, который в меня стрелял… Про все рассказала: и про плохое, и про хорошее. Я думала, вы со мной и Петром Константиновичем дальше поедете, а вы куда-то исчезли. Но на самом деле вы все равно как будто всегда со мной. Здесь, в Петрограде, только воспоминания о вас помогают мне держаться. Я раньше так любила этот город! Конечно, Москву и Ливадию гораздо больше, но Петроград тоже очень сильно любила. А теперь он превратился в ужасное гнездилище врагов и убийц. Как будто какой-то самый злой на свете колдун махнул волшебной палочкой – и все на свете заколдовал. Иногда я не могу уснуть от горя, но вспоминаю, как тогда, в ту ночь, чтобы мне не было страшно в той мертвой усадьбе, вы пели… пели по-немецки. Я немецкий никогда не любила, но это звучало так прекрасно:

Leise flehen LiederDurch die Nacht zu dir;In den stillen Hain hernieder,Liebchen, komm zu mir!..[11]

Сердце у Верховцева болело все сильней. Слышать этот прерывающийся голосок было так же невыносимо, как исповедь умирающего человек.

Вернее, уже умершего. Ведь она, можно сказать, восстала из могилы!

«Господи, помоги ей! – мысленно взмолился Верховцев. – Помоги нам всем, Господи!»

– Петя, вода согрелась! – окликнула Елизавета Ивановна, выходя из кухни, но он только махнул рукой, продолжая слушать неровный, задыхающийся голос Наты:

– Знаете, господин Иванов, вы мне и сегодня помогли спастись. Честное слово, мне кажется, что я, когда бежала, вас все время видела впереди. И в ту арку, где я спряталась, я потому вбежала, что мне показалось, будто вы меня туда подтолкнули. И когда у меня ноги подкашивались, мне слышалось, будто вы мне говорите – так же, как там, в лесу: «Слишком много сил было приложено, чтобы вас спасти, Ната! Если вы сдадитесь, вы уничтожите все наши усилия. И все жертвы, которые были ради вас принесены, окажутся напрасными!» Да, меня это заставляло идти. Но я все время думала о тех жертвах, ради меня принесенных. Та девушка, которая бежала мне навстречу в Нижней Курье, которая вернулась вместо меня в подвал… Жива ли она? А моя семья? Я обещала ничего не спрашивать, но я не могу не думать о том, как на их участи отразилось мое бегство! Нет-нет, я знаю, что все будет хорошо с ними, не может не быть хорошо! Я должна в это верить, иначе не смогу жить! Но… но те люди в усадьбе – их убили из-за меня, да? Скажите, господин Иванов?

– Я не знаю, Ната, – глухо ответил Верховцев, убирая ладонь с ее лба. – Война! Кругом идет война, и никто из нас не может поручиться, что он будет жив завтра или даже через час. Революция и война требуют постоянных жертвоприношений. Но вы ни в чем не виноваты, помните: виноваты те, кто разжег этот страшный пожар в России.

– Да, я понимаю, конечно… – вздохнула Ната и вдруг снова нервно встрепенулась: – А Верочка? В ее гибели в самом деле виновата я? Лучше бы я не ходила к ней сегодня. Но я пошла потому, что она в прошлый раз пообещала у каких-то людей точно выяснить, что сталось с мамой, с сестрами… Здесь ведь все время твердят, что мы погибли – все. Но я-то совершенно точно знаю, что это не так! Я ведь не погибла! Я жива! И если я смогла бежать, наверное, и они тоже? Но я ничего о них не знала. Вера обещала выяснить и рассказать. А вместо этого… Как это было страшно, если бы вы только знали! Вот только что она была жива, смеялась – и вдруг…

– Она сказала, у кого это может выяснить? – вдруг насторожился Верховцев. – Сказала, кто эти люди, которые все точно знают?

– Нет, – вздохнула Ната.

– Петя, время уходит! – напомнила Елизавета Ивановна.

– Что же это получается? – словно не слыша, пробормотал Верховцев. – Что же это за люди вдруг возникли такие всезнающие?

– Петя! – простонала жена.

– Да, – резко сказал Верховцев. – Пора! Ната, очнись, посмотри на меня. Это я, Верховцев.

Девушка распахнула испуганные глаза, огляделась недоверчиво:

– Петр Константинович? А где господин Иванов? Он был здесь! Я говорила с ним!

– Да, – с трудом прокашлявшись, подтвердив Верховцев. – Но он только что ушел. Он… он срочно уехал в Москву. И мы тоже должны как можно скорей отправиться туда.

– Я постараюсь, – кивнула Ната, приподнимаясь. – Но как же я могу ехать? У меня руки в крови, – испуганно оглядела она себя и зажмурилась: – Какой ужас!..

– Успокойся, – резко приказал Верховцев, боясь возвращения истерики. – Надо поскорей вымыться и переодеться. Прошу, держись, держись, Ната. Ни о чем плохом не думай. Помни: мы едем в Москву! Ты ведь любишь Москву? Вот и думай о ней. Вспоминай, как ты там бывала, вспоминай обо всем хорошем, что было в твоей жизни. Это поможет тебе быть сильной. Думай про господина Иванова. Он просил тебя быть сильной – как тогда, в лесу. Он просил напомнить тебе, что ты не имеешь права на слабость. Иначе все жертвы, которые были принесены ради твоего спасения, окажутся напрасными!

– Да, хорошо. Да. Я постараюсь быть сильной. Мы едем в Москву…

* * *

«Несмотря на то что слухи об убийстве Николая Романова не получили до сих нор официального подтверждения, они продолжают циркулировать в Москве. Вчера, со слов лица, прибывшего из Екатеринбурга, передавалась следующая версия о случившемся: когда Екатеринбургу стало угрожать движение чехословаков, по распоряжению местного совдепа отряд красногвардейцев отправился в бывший губернаторский дом, где жили Романовы, и предложил Царской семье одеться и собраться в путь. Был подан специальный поезд в составе трех вагонов. Красноармейцы усадили Романовых в вагон, а сами разместились на площадках. По дороге будто бы Николай Романов вступил в пререкание с красноармейцами и протестовал, что его увозят в неизвестном направлении, что в результате этой перебранки красноармейцы якобы закололи Николая Романова. Тот же источник передает, что великие княжны и бывшая Императрица остались живы и увезены в безопасное место. Что же касается бывшего наследника, то он тоже увезен, отдельно от остальных членов семьи. Все эти сведения, однако, не находят подтверждения в советских кругах»[12].

* * *

Этот дом старожилы Петербурга звали «дом Тарасовых». Собственно говоря, это был не один дом, а несколько пристроенных друг к другу. Они выходили на набережную и на 1-ю Роту Измайловского полка[13]. Всего квартир в доме было двести, самой разной величины и удобства, годных и для самих братьев Тарасовых (они занимали четырнадцать комнат), и для помощника министра финансов, и для обедневшего, но еще не вполне разорившегося князя, и для гвардейского офицера, и для учителя, врача, мелкого чиновника и даже для рабочего, получавшего хорошее жалованье.

Инзаевы занимали восьмикомнатную квартиру в третьем этаже.

В доме – не во всем, конечно, только в некоторых парадных, – имелся лифт, и Дунаев часто вспоминал, как они с Верочкой, уговорив швейцара не сопровождать их (вернее, сунув ему рубль), целовались в отделанной вишневым бархатом кабине, очень похожей на коробочку для дорогих духов, только с зеркалами и причудливыми светильниками по стенам, и перед тем как выйти, Верочка строила глазки своему отражению и бормотала что-нибудь вроде: «боже мой, как я непристойно выгляжу!» или «У меня совершенно порочный вид!». От этих трагических реплик Дунаев начинал так хохотать, что у него чуть ли не судороги делались, а Верочка обижалась, поэтому они выходили из лифта вовсе не как пылкие любовники, а почти как враги, и это до поры до времени отводило от них подозрения Верочкиных родственников… Ах, как все это сейчас вспоминалось, как ласкало душу, но все-таки не могло отогнать тревоги!

Дунаев даже споткнулся, когда увидел дом Тарасовых: раньше всегда такой нарядный, внушительный, а теперь словно бы пригнувшийся, обшарпанный, как бы покалеченный. Вот здесь пулеметная очередь оставила глубокий след на стене, там заколочены фанерой окна, а из других торчат уродливые закопченные трубы «буржуек» – небольших железных печек, на которые перешли чуть ли не все петербуржцы. «Буржуйками» их называли за необычайную прожорливость. Ради того, чтобы прокормить этих маленьких дымящих зверей, были разобраны чуть ли не все деревянные дома, которые стояли заброшенными, сожжено множество мебели, книг… целые библиотеки исчезали бесследно в их огнедышащих пастях! Грели «буржуйки», только пока пылал огонь: в эти минуты на них даже можно было что-нибудь приготовить, но они потом мгновенно остывали, а уж чадили нещадно! Черной гарью были закопчены окна, из форточек которых торчали трубы «буржуек», черная гарь клочьями висела на стенах.

Дунаев с трудом удержался, чтобы не схватиться за сердце. Многое он повидал за минувшие полтора года, но в его воображении этот дом оставался таким, как раньше: величественным и в то же время уютным обиталищем любимой женщины, очаровательной, шаловливой, незабываемой. И змеей ужалила мысль: а Верочка – она тоже изменилась? С чего он взял, что она осталась прежней?! Что сделали с ней война и это невыносимое время? Да полно, найдет ли он ее вообще?!

Сдерживая нервную дрожь, Дунаев подошел к знакомому парадному, протянул руку – толкнуть дверь, – но в эту минуту она сама собой распахнулась, и перед ним возникла маленькая женская фигурка, облаченная в какую-то нелепую громоздкую одежду – не то пальто, не то тулуп, – бывшую ей явно не по росту. Дунаев успел заметить бледное перепуганное личико, низко сползший на лоб платок и ярко-красные перчатки на руках.

В первое мгновение он так и подумал: что за перчатки такие диковинные и до чего же нелепо они смотрятся в сочетании с этим тулупом! А девушка, на миг помедлив, бросилась вперед, словно не видя Дунаева, ударилась в него всем телом – она и в самом деле была маленького роста, едва доставала ему до плеча, – и взвизгнула истерически:

– Пустите!

– Извольте, мадемуазель, – удивленно пробормотал Дунаев, машинально посторонившись, и в это мгновение сзади, на лестнице, завопили:

– Ах! Ой! Да что же это?! Держи ее! Лови ее!

Девушка проскочила мимо Дунаева, и до него только сейчас дошло, что руки-то у нее не в перчатках, а в крови…