Три мушкетера - Александр Дюма - E-Book

Три мушкетера E-Book

Александр Дюма

0,0

Beschreibung

«Три мушкетера» — это книга-миф, книга-легенда. Роман о любви и ненависти, о верности и предательстве, об отважных мужчинах и блистательных женщинах, о Франции времён изворотливых кардиналов и романтичных королей. Книга, которую можно открыть случайно, — но от которой невозможно оторваться, бриллиант в творчестве Александра Дюма — и подлинный шедевр мировой классики.

Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:

Android
iOS
von Legimi
zertifizierten E-Readern
Kindle™-E-Readern
(für ausgewählte Pakete)

Seitenzahl: 975

Veröffentlichungsjahr: 2024

Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:

Android
iOS
Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.



Александр Дюма Три мушкетёра

Книга в подарок

Издание для взрослых

Перевод с французского А. И. Попова

Иллюстрации Мориса Лелуара

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2024

Предисловие автора, где устанавливается, что в героях повести, которую мы будем иметь честь рассказать нашим читателям, нет ничего мифологического, хотя имена их и оканчиваются на «ос» и «ис».

С год назад, занимаясь в Королевской библиотеке разысканиями для моей «Истории Людовика XIV», я случайно напал на «Записки г-на д’Артаньяна», напечатанные в Амстердаме, у Пьера Ружо, как большая часть сочинений этой эпохи, авторы которых хотели говорить правду без более или менее короткого знакомства с Бастилией. Заглавие соблазнило меня; я унёс книгу домой – разумеется, с дозволения главного библиотекаря – и прочёл её с жадностью.

Я не имею намерения подробно разбирать это любопытное сочинение, а только обращаю на него внимание тех из моих читателей, которые умеют ценить картины прошлого. Они найдут здесь портреты, набросанные рукою мастера, и хотя эти зарисовки украшают по большей части ворота казарм и стены кабаков, читатели всё же узнают в них образы Людовика XIII, Анны Австрийской, Ришелье, Мазарини и других придворных того времени, изображённых так же верно, как и в истории г-на Анкетиля[1].

Но, как известно, своевольный ум писателя иной раз поражает то, что оставляет равнодушным обычного читателя. Мы вполне оценили – как и многие, без сомнения, оценят – указанные стороны этой книги; но особенно нас заняло нечто такое, на что никто до нас, наверное, не обратил внимания.

Д’Артаньян рассказывает, что, явившись впервые к капитану королевских мушкетёров де Тревилю, он встретил в его приёмной трёх молодых людей, служивших в том же знаменитом полку, куда и сам он мечтал быть зачисленным, и что звали их Атосом, Портосом и Арамисом.

Надо признать, странные имена поразили нас; тотчас пришло нам на ум, что это псевдонимы, под которыми д’Артаньян скрыл имена, может быть, знаменитые, если только не сами носители этих вымышленных прозвищ выбрали их себе в тот день, когда по прихоти, с досады или по бедности надели простой мушкетёрский плащ.

С тех пор мы не знали покоя, стараясь найти в сочинениях того времени хоть какой-нибудь след этих необыкновенных имен, так сильно возбудивших наше любопытство.

Одно только перечисление книг, прочитанных нами с этой целью, составило бы целую главу, быть может весьма поучительную, но едва ли очень занимательную для наших читателей. Скажем только, что в ту минуту, когда, утомясь бесплодными разысканиями, мы уже решили бросить их, мы нашли наконец, руководствуясь советами нашего знаменитого и учёного друга Полена Пари, рукопись in folio, под № 4772 или 4773 – не помним точно, – озаглавленную:

«Воспоминания графа де Ла Фер о некоторых событиях, происшедших во Франции в конце царствования короля Людовика XIII и в начале царствования короля Людовика XIV».

Можно вообразить, сколь велика была наша радость, когда, перелистывая эту рукопись, последнюю нашу надежду, мы встретили на двадцатой странице имя Атоса, на двадцать седьмой – имя Портоса, а на тридцать первой – имя Арамиса.

Открытие совершенно неизвестной рукописи в такую эпоху, когда историческая наука достигла столь высокой степени развития, показалось нам едва ли не чудом. Поэтому мы поспешили испросить дозволения напечатать её, дабы явиться когда-нибудь с чужим багажом в Академию Надписей и Изящной Словесности, если нам не удастся – что весьма вероятно – быть принятыми во Французскую Академию со своим собственным. Просимое дозволение, надо сказать, было нам весьма любезно дано, о чём мы здесь и объявляем, дабы публично обличить тех недоброжелателей, которые утверждают, будто мы живём при правительстве, не очень-то расположенном к литераторам.

Ныне мы представляем нашим читателям только первую часть этой драгоценной рукописи, дав подобающее заглавие, и обязуемся немедленно издать и вторую, если первая – в чём мы не сомневаемся – будет иметь тот успех, которого она достойна.

А пока, так как восприемник – второй отец, приглашаем читателя отнести на наш, а не графа де Ла Фер счёт своё удовольствие или скуку. Теперь же переходим к нашей повести.

Часть первая

Глава I Три дара господина д’Артаньяна-отца

В первый понедельник апреля месяца 1625 года местечко Мён, в котором родился автор «Романа Розы»[2], было охвачено таким смятением, как будто гугеноты собрались превратить его во вторую Ла-Рошель[3]. Некоторые из жителей при виде женщин, бегущих по направлению к главной улице, и детей, орущих у порогов своих домов, торопливо надевали доспехи и, вооружившись для большей верности кто мушкетом, кто бердышом, спешили к трактиру «Вольного мельника», перед которым волновалась шумная толпа любопытных, возраставшая с каждой минутой.

В те времена подобный переполох был делом обыкновенным, и редкий день проходил без того, чтобы тот или другой город не вносил в свою летопись подобного события. То враждовали между собою знатные господа; то король воевал с кардиналом; то испанцы воевали с королём. Помимо этих войн, неизвестных или известных, скрытых или явных, были ещё воры, нищие, гугеноты, бродяги и слуги, воевавшие с целым светом. Горожане вооружались против воров, бродяг и слуг; часто против знатных вельмож и гугенотов; иногда против короля; но против кардинала и испанцев – никогда. Подобная привычка привела к тому, что в вышеназванный первый понедельник апреля месяца 1625 года горожане, услышав шум и не видя ни жёлтых с красным значков, ни ливрей слуг герцога Ришелье, бросились к трактиру «Вольный мельник».

Там только каждый и мог уяснить причину суматохи.

Молодой человек… Опишем вкратце его портрет: вообразите себе Дон-Кихота в восемнадцать лет, Дон-Кихота без лат и набедренников; Дон-Кихота, одетого в шерстяной камзол, синий цвет которого превратился в неопределённый оттенок зеленоватого с тускло-голубым. Лицо продолговатое и смуглое, высокие скулы – признак хитрости, мускулы челюстей чрезвычайно развитые – признак, по коему безошибочно узнают гасконца[4], даже если он без берета, а на нашем герое был берет с каким-то пером, глаза большие, взгляд умный, нос с горбинкой, но тонкий и красивый, рост слишком высокий для юноши и недостаточно высокий для взрослого мужчины; неопытный глаз принял бы его за путешествующего сына какого-нибудь зажиточного крестьянина, если бы не длинная шпага на кожаной перевязи, которая била по икрам владельца, когда он ходил пешком, и по взъерошенной шерсти его лошади, когда он ехал верхом.

Ибо у нашего юноши был конь, и конь этот был столь замечателен, что его не преминули заметить: это был беарнский[5] конёк, лет двенадцати, а может, и четырнадцати, буланой масти, с облезлым хвостом и подсединами на ногах. Мерин этот, хоть и трусил, опустив низко морду, что избавляло его хозяина от применения мартингала[6], пробегал, однако, свободно по восемь лье в день. К сожалению, достоинства этой лошади были настолько заслонены её странною мастью и нескладным видом, что в те времена, когда каждый был знатоком в лошадях, появление вышеуказанного мерина в Мёне, куда он вступил за четверть часа перед тем через Божансийские ворота, произвело впечатление, невыгодно отразившееся на самом всаднике.

Это впечатление было тем тягостнее для молодого д’Артаньяна – так звали Дон-Кихота, восседавшего на этом новом Россинанте, – что он не мог не сознавать, сколь смешным должен был казаться на подобной лошади даже такой отличный всадник, как он сам; недаром он тяжело вздыхал, принимая её в дар от д’Артаньяна-отца. Он хоть и знал, что скотина эта стоит в лучшем случае ливров двадцать, но нельзя не признать, что слова, коими сопровождался этот подарок, были бесценны.

– Сын мой, – сказал гасконский дворянин на чистом беарнском наречии, от которого Генрих IV[7] так и не смог отвыкнуть, – сын мой, этот конь родился в доме вашего отца тринадцать лет тому назад и с тех пор не покидал его. Это должно побудить вас любить его. Не продавайте его никогда, пусть он спокойно и честно умрёт от старости; и если вы будете с ним в походе, то берегите его, как берегли бы старого слугу. При дворе, – продолжал д’Артаньян-отец, – если вы будете иметь честь явиться к нему, честь, на которую, впрочем, старое дворянство наше даёт вам право, – поддержите достойным образом ваше дворянское имя, которое предки ваши носили с честью более пятисот лет, ради себя и ради своих близких. Близкими я называю ваших родственников и друзей. Не уступайте никому ни в чём, кроме короля и кардинала. Мужеством и только мужеством дворянин может ныне проложить себе дорогу. Кто дрогнет хоть на секунду, может быть, именно в эту секунду упустит шанс, который предоставила ему судьба. Вы молоды, вы должны быть храбры по двум причинам: во-первых, потому, что вы гасконец, а во-вторых, потому, что вы мой сын. Не бойтесь опасностей и ищите приключений. Я научил вас владеть шпагой; у вас железные ноги и стальная рука; сражайтесь, деритесь на дуэли при всяком удобном случае, тем более что поединки теперь запрещены, а поэтому для них нужно вдвое более мужества. Я могу вам дать, сын мой, только пятнадцать экю, мою лошадь и советы, которые вы уже выслушали. Ваша матушка присоединит к этому полученный ею от цыганки рецепт некоего бальзама, чудодейственно исцеляющего всякие раны, кроме сердечных. Употребите всё это себе на пользу, будьте счастливы и живите долго. Я прибавлю только одно слово: предлагаю вам пример, не мой, потому что сам я никогда не являлся ко двору и только волонтёром служил в войну за веру; я говорю о господине де Тревиле, который когда-то был моим соседом. Он ещё ребенком имел честь играть с нашим маленьким королём Людовиком XIII[8], да продлит Господь дни его. Иногда игры их доходили до драки, причём король не всегда оставался победителем; тумаки, которые он получил от господина де Тревиля, внушили королю уважение и расположение к де Тревилю. Впоследствии господин де Тревиль, во время первой своей поездки в Париж, дрался на дуэли пять раз, со времени смерти покойного короля до совершеннолетия молодого – семь раз, не считая войн и осад; а от этого совершеннолетия и поныне, – может быть, сто раз! И несмотря на все указы, постановления, предписания и аресты, ныне он капитан мушкетёров[9], то есть легиона героев, которым весьма гордится король и которого побаивается сам кардинал, а он, как всем известно, мало чего побаивается. Кроме того, господин де Тревиль получает десять тысяч экю в год, следовательно, он большой вельможа. Он начал как вы, ступайте к нему с этим письмом и действуйте как он, чтобы преуспеть подобно ему.

Затем д’Артаньян-отец опоясал сына собственною своею шпагою, нежно поцеловал его в обе щеки и благословил.

Выходя из комнаты отца, юноша увидел свою мать, поджидавшую его со знаменитым рецептом, которому, судя по приведённым нами выше советам, предстояло частое употребление. Прощание с матерью длилось дольше и было нежнее, нежели с отцом, не потому, что господин д’Артаньян не любил своего сына, единственного своего детища, но он был мужчина и счёл бы недостойным мужчины предаться своему чувству, а госпожа д’Артаньян была женщина и к тому же мать. Она много плакала, и скажем, к хвале д’Артаньяна-сына, сколь он ни силился казаться мужественным, как приличествует будущему мушкетёру, но природа взяла своё: он заплакал и тщетно пытался скрыть свои слёзы.

В тот же день юноша отправился в путь, снабжённый тремя отцовскими дарами, состоявшими, как сказано выше, из пятнадцати экю, коня и письма к господину де Тревилю. Советы, само собой разумеется, в счёт не шли.

С таким напутствием юный д’Артаньян оказался нравственно и физически точной копией героя Сервантеса, с которым мы его столь счастливо сравнили, когда обязанность наша, как историка, заставила начертать его портрет. Дон-Кихот принимал ветряные мельницы за исполинов, а стада овец – за войска; д’Артаньян принимал всякую улыбку за оскорбление и всякий взгляд за вызов. А потому от Тарба до Мёна он ехал со сжатым кулаком и ежедневно раз по десять хватался за эфес своей шпаги. Впрочем, кулак его не разбил ни одной челюсти, а шпага не выходила из ножен. Правда, вид незадачливого мерина не раз вызывал на лицах встречных прохожих улыбку; но так как над конём звенела увесистая шпага, а над шпагою блистала пара глаз, скорее гневных, нежели гордых, то прохожие удерживали свои насмешки или, когда желание рассмеяться превозмогало осторожность, старались, по крайней мере, улыбаться одной стороной лица, как древние маски.

Итак, д’Артаньян оставался величественным и дерзким в своей гордости вплоть до злополучного города Мёна.

Но там, сходя с лошади у ворот «Вольного мельника» без всякого содействия хозяина, слуги или конюха, д’Артаньян заметил у полуоткрытого окна нижнего этажа дворянина высокого роста и значительной наружности, с лицом несколько надменным, разговаривавшего с двумя своими спутниками, которые, как могло показаться, почтительно слушали его.

Д’Артаньян, по своей привычке, тут же предположил, что они разговаривают о нём, и стал прислушиваться. На этот раз он ошибся только наполовину: речь шла не о нём, а о его лошади. Знатный господин, по-видимому, перечислял слушателям её достоинства, а так как они, как было уже сказано, по-видимому, относились к говорившему весьма почтительно, то поминутно надрывались со смеху. А так как одной полуулыбки хватило бы, чтобы задеть самолюбие нашего юноши, то нетрудно вообразить, какое впечатление произвело на него это оживлённое обсуждение.

Д’Артаньян хотел сначала получше рассмотреть физиономию наглеца, который над ним издевался. Он вперил свой гордый взор в незнакомца и увидел человека лет сорока или сорока пяти с чёрными проницательными глазами, бледного, с крупным носом и чёрными, тщательно подстриженными усами. На нём был камзол и штаны фиолетового цвета со шнурками того же цвета, безо всяких других украшений, кроме обыкновенных прорезов, сквозь которые видна была рубашка. Камзол и штаны, хоть и новые, казались помятыми, как бывает с вещами, долго лежавшими в дорожном сундуке. Д’Артаньян подметил все эти подробности с быстротою самого острого наблюдателя, а возможно, в силу невольно возникшего смущения, подсказавшего юноше, что этому незнакомцу предстоит сыграть заметную роль в его жизни.

Но так как в ту минуту, когда д’Артаньян впился глазами в дворянина в фиолетовом камзоле, этот господин произносил о беарнском коньке одно из самых глубокомысленных и изощрённых своих суждений, то оба слушателя его разразились смехом, а на его лице мелькнуло некое подобие улыбки. На этот раз невозможно было усомниться: д’Артаньян действительно подвергся оскорблению. Убеждённый в этом, он надвинул берет на глаза и, стараясь подражать придворным манерам, подсмотренным им в Гаскони у знатных путешественников, выступил вперед, опёршись одною рукою на эфес шпаги и подбоченясь другой. К несчастью, по мере того, как он продвигался вперёд, гнев ослеплял его всё более и более, и вместо достойной и высокомерной речи, приготовленной им для вызова, с языка его сорвался грубый окрик, сопровождаемый яростным жестом.

– Эй, вы, сударь! – вскричал он. – Вы, который прячетесь за ставнями… Да, вы, вы! Скажите-ка мне, чему вы смеетесь, и мы похохочем вместе.

Дворянин медленно перевёл взгляд с лошади на всадника, словно ему нужно было некоторое время, чтобы понять, что эти странные слова обращены к нему; потом, когда он уже не мог сомневаться, брови его слегка нахмурились, и, после довольно продолжительного молчания, голосом, в котором звучали непередаваемая ирония и высокомерие, он ответил д’Артаньяну:

– Я не с вами говорю, милостивый государь.

– Но я говорю с вами! – вскричал молодой человек, взбешённый этой смесью наглости и утончённости, учтивости и презрения.

Незнакомец оглядел юношу ещё раз со своею лёгкою улыбкою и, отойдя от окна, неторопливо вышел из трактира и остановился в двух шагах от д’Артаньяна, напротив его лошади. Невозмутимый вид его и насмешливая физиономия удвоили весёлость его собеседников, продолжавших стоять у окна.

Д’Артаньян при его приближении вынул шпагу из ножен на целый фут.

– Лошадь эта, безусловно, светло-золотистая, или, вернее, была таковою в дни своей молодости, – говорил незнакомец, продолжая начатый осмотр и обращаясь к своим слушателям в окне, словно он и не замечал бешенства д’Артаньяна, который стоял между ним и слушателями. – Это цвет, распространённый в растительном мире, но до сих пор весьма редкий у лошадей.

– Иной смеётся над лошадью, но посмеет ли он смеяться над хозяином?! – вскричал подражатель де Тревиля, выходя из себя.

– Я, сударь, смеюсь нечасто, – произнёс незнакомец, – как вы можете сами видеть по выражению моего лица; но хочу сохранить за собой право смеяться, когда мне будет угодно.

– А я, – вскричал д’Артаньян, – не хочу, чтобы смеялись, когда мне неугодно!

– В самом деле, сударь? – продолжал незнакомец ещё спокойнее прежнего. –  Ну что же. Это совершенно справедливо. – И, повернувшись на каблуках, он готовился возвратиться в гостиницу через ворота, под которыми д’Артаньян при приезде своём заметил осёдланную лошадь.

Но д’Артаньян не имел привычки оставлять безнаказанным человека, дерзнувшего смеяться над ним. Он вынул шпагу из ножен и бросился вдогонку с криками:

– Обернитесь-ка, господин насмешник, не то мне придётся заколоть вас сзади!

– Заколоть меня? Меня? – воскликнул незнакомец, повернувшись и глядя на юношу с удивлением и презрением. – Послушайте, любезный, вы с ума сошли!

Потом вполголоса, как бы говоря сам с собою, он прибавил:

– Жаль! Какая находка для его величества, который повсюду ищет храбрецов для отряда мушкетёров!

Не успел он договорить, как д’Артаньян, сделав выпад, нанёс незнакомцу столь сильный удар, что если бы он не отскочил стремительно в сторону, то, вероятно, это была бы его последняя шутка. Тогда незнакомец увидел, что дело принимает серьёзный оборот, он вынул шпагу, поклонился своему противнику и стал в оборонительную позицию. Но в то же мгновение оба его спутника в сопровождении хозяина бросились на д’Артаньяна, вооружённые палками, лопатою и щипцами. Это произвело в нападении столь быструю и решительную перемену, что противник д’Артаньяна, пока последний повернулся, чтобы защититься от града ударов, спокойно вложил шпагу в ножны и из действующего лица стал свидетелем боя. Эту роль он исполнил с обычной для него невозмутимостью, но, однако, проворчал:

– Чума их возьми, гасконцев! Посадите его на оранжевую лошадь, и пусть убирается отсюда.

– Не раньше, чем убью тебя, трус! – вскричал д’Артаньян, защищаясь что было сил и не отступая ни на шаг перед тремя своими неприятелями, которые осыпали его ударами.

– Опять это хвастовство! – пробормотал дворянин. – Клянусь честью, эти гасконцы неисправимы! Ну так продолжайте же, если он этого хочет! Когда он выдохнется, сам скажет, что довольно.

Но незнакомец не знал, с каким упрямцем имел дело: д’Артаньян был не из тех, кто просит пощады. Схватка продолжалась ещё несколько секунд. Наконец д’Артаньян, выбившись из сил, выронил шпагу, разломанную надвое ударом палки.

Почти в то же время другой удар раскроил ему лоб, поверг его наземь, окровавленного и почти без чувств.

К этому моменту со всех сторон к месту происшествия стали сбегаться люди. Хозяин, опасаясь шума, с помощью слуг отнёс раненого в кухню, где ему была оказана помощь.

Незнакомец же возвратился на своё место к окну и смотрел с каким-то нетерпением на толпу, которая, казалось, тяготила его своим присутствием.

– Ну что, как там этот сумасшедший? – спросил он, повернувшись на звук открывшейся двери к хозяину, зашедшему справиться о его самочувствии.

– Ваше сиятельство целы и невредимы? – спросил хозяин.

– Да, цел и невредим, любезный хозяин, и сам хочу спросить: что с нашим молодцом?

– Ему лучше, – отвечал хозяин, – он был совсем без чувств.

– В самом деле? – спросил дворянин.

– Но прежде чем лишиться чувств, он собрал все силы и вызвал вас на поединок.

– Да он сущий дьявол! – вскричал незнакомец.

– О нет, ваше сиятельство! Ничего подобного, – возразил хозяин с презрительной миной, – во время обморока мы обыскали его: в узелке у него нет ничего, кроме одной рубахи, а в кошельке только двенадцать экю. Но, лишаясь чувств, он успел сказать, что если бы это случилось в Париже, то вы раскаялись бы тотчас, но вам всё равно приётся раскаиваться, но только позже.

– Возможно, это переодетый принц крови, – холодно заметил незнакомец.

– Я говорю вам это, сударь, для того, чтобы вы остерегались.

– В своём гневе он никого не назвал?

– Как же, он хлопал себя по карману и говорил: «Посмотрим, что господин де Тревиль скажет об оскорблении, нанесённом покровительствуемой им особе».

– Господин де Тревиль! – насторожился незнакомец. – Так, значит, он хлопал себя по карману, произнося имя де Тревиля?.. Послушайте, любезный хозяин, когда молодой человек лежал без чувств, вы, конечно же, осмотрели и этот карман, что же в нём было?

– Письмо к господину де Тревилю, капитану мушкетёров.

– В самом деле?

– Как я уже имел честь доложить вашему сиятельству.

Хозяин, не отличавшийся проницательностью, не заметил впечатления, произведённого его словами на неизвестного. Отойдя от окна, на косяк которого он опирался локтем, он нахмурил брови, словно был чем-то обеспокоен.

– Чёрт возьми! – пробормотал он сквозь зубы. – Неужели Тревиль подослал ко мне этого гасконца? Он так молод! Но удар шпаги остаётся ударом шпаги, кто бы его ни нанёс, юноша или старик. К тому же мальчишка вызывает меньше опасений. Иной раз достаточно ничтожного препятствия, чтобы помешать великому предприятию.

Незнакомец погрузился в размышление, продолжавшееся несколько минут.

– Послушайте, хозяин, – наконец сказал он, – не освободите ли вы меня от этого сумасшедшего? Совесть не позволяет мне убить его, а в то же время, – добавил он с выражением холодной угрозы на лице, – он мне мешает. Где он сейчас?

– В комнате моей жены, на втором этаже, ему там перевязывают раны.

– Вещи и его дорожный мешок с ним? Камзола он не снимал?

– Нет, всё это внизу, в кухне. Но если этот сумасброд вам мешает…

– Разумеется. Он устроил здесь скандал, который порядочные люди сносить не могут. Ступайте к себе, приготовьте мне счёт и дайте знать моему слуге.

– Как, ваше сиятельство нас покидает?

– Вам это было известно: я ведь приказывал оседлать мою лошадь. Разве это не исполнено?

– Как же! Ваше сиятельство может убедиться: лошадь уже осёдлана, стоит у ворот.

– Хорошо, так сделайте, как я сказал.

«Эге, – подумал хозяин, – уж не боится ли он этого мальчишки?»

Грозный взгляд незнакомца прервал его размышления. Хозяин низко поклонился и вышел.

«Нужно, чтобы этот безумец не увидел миледи, – думал незнакомец. – Она должна вот-вот проехать, она уже запаздывает. Пожалуй, лучше верхом отправиться ей навстречу… Если бы я только мог узнать, о чём говорится в этом письме к Тревилю!»

Тем временем хозяин, уже не сомневавшийся в том, что именно присутствие юноши гонит незнакомца из его гостиницы, поднялся в комнату жены. Д’Артаньян уже вполне пришёл в себя. Тогда хозяин дал ему понять, что полиция может причинить ему немало неприятностей за ссору со знатным лицом – а, по мнению хозяина, незнакомец, несомненно, был таким лицом – он убедил д’Артаньяна, несмотря на слабость, подняться и продолжить путь. Д’Артаньян, ещё оглушённый, без камзола и с обмотанной головой, встал и, подталкиваемый хозяином, начал спускаться. Когда он вошёл в кухню, то увидел в окно своего противника, спокойно разговаривавшего с кем-то у подножки дорожной кареты, запряжённой парой крупных нормандских лошадей.

Его собеседницей, голова которой виднелась в рамке окна кареты, была молодая женщина лет двадцати или двадцати двух. Мы уже говорили о том, с какой быстротой д’Артаньян умел схватывать все особенности лица. Он увидел, что женщина эта молода и красива. Эта красота поразила его тем сильнее, что она была совершенно чужда южным краям, в которых дотоле обитал д’Артаньян. Это была белокурая молодая особа с длинными вьющимися локонами, падавшими на плечи, с большими тёмно-голубыми глазами, розовыми губами и белоснежными ручками; она оживлённо разговаривала с незнакомцем.

– Итак, его высокопреосвященство приказывает мне… – говорила дама.

– …возвратиться тотчас же в Англию и немедленно уведомить его, если герцог покинет Лондон.

– А другие распоряжения? – спросила прекрасная путешественница.

– Они в этом ларчике, который вы вскроете уже по ту сторону Ла-Манша.

– Хорошо. А вы что собираетесь делать?

– Я возвращаюсь в Париж.

– Не проучив этого дерзкого мальчишку? – спросила дама.

Незнакомец хотел было ответить, но в то мгновение, когда он открывал рот, д’Артаньян, слышавший весь разговор, появился на пороге.

– Этот дерзкий мальчишка сам кого хочешь проучит! – вскричал он. – И надеюсь, что на этот раз тот, кого он должен проучить, не ускользнёт от него, как в первый раз.

– Не ускользнёт? – переспросил неизвестный, нахмурив брови.

– Нет! Я полагаю, что в присутствии женщины вы не посмеете бежать.

– Подумайте! – вскричала миледи, видя, что её собеседник берётся за эфес шпаги. – Подумайте, что малейшая задержка может всё погубить!

– Вы правы! – произнёс незнакомец. – Поезжайте своей дорогой, а я – своей.

Поклонившись даме, он вскочил в седло, а кучер кареты огрел кнутом своих лошадей. Незнакомец и молодая дама во весь опор помчались по улице, удаляясь в разные стороны.

– Эй! А ваш счёт? – вопил хозяин, почтительность которого к постояльцу превратилась в глубокое презрение, когда он увидел, что тот уезжает, не заплатив.

– Заплати, болван! – крикнул на скаку путешественник своему лакею; тот бросил к ногам хозяина несколько серебряных монет и поскакал за своим господином.

– Трус, подлец, самозваный дворянин! – вскричал д’Артаньян, бросаясь в свою очередь за слугою.

Но раненый был ещё слишком слаб, чтобы выдержать подобный порыв. Не успел он сделать и десяти шагов, как в ушах у него зазвенело, в голове помутилось, в глазах поплыло кровавое облако и он упал посреди улицы, продолжая кричать:

– Трус, трус, трус!

– Он в самом деле большой трус, – проворчал хозяин, подходя к д’Артаньяну и стараясь этою лестью примириться с бедным юношей, как в басне цапля с улиткою.

– Да, большой трус, – шептал д’Артаньян, – но она прекрасна.

– Кто она? – спросил хозяин.

– Миледи, – прошептал д’Артаньян и опять лишился чувств.

– Всё равно, – сказал хозяин, – я теряю двоих, но мне остаётся этот, и по крайней мере на несколько дней. Как-никак одиннадцать экю барыша.

Одиннадцать экю, как известно, была как раз та сумма, которая оставалась в кошельке д’Артаньяна.

Хозяин рассчитывал на одиннадцать дней болезни по одному экю в день, но его постоялец расстроил эти планы. На другой день в пять часов утра д’Артаньян встал, сам спустился в кухню, попросил снадобья, названия которых до нас не дошли, вино, масло, розмарин, и, с рецептом матери в руках, составил бальзам, которым помазал многочисленные свои раны, возобновляя сам перевязки и отвергая какую бы то ни было врачебную помощь. Благодаря, надо полагать, цыганскому бальзаму, а может быть и отсутствию врачей, д’Артаньян в тот же вечер был уже на ногах, а на следующее утро почти здоров.

Но когда д’Артаньян захотел заплатить за розмарин, масло и вино, единственную издержку для своей особы, потому что он соблюдал совершенную диету, между тем как его лошадь, по крайней мере по словам хозяина, съела втрое больше, нежели можно было предположить по её росту, он нашёл в своём кармане только потёртый бархатный кошелёк и в нём одиннадцать экю, письмо же к господину де Тревилю исчезло.

Молодой человек начал терпеливо искать это письмо, выворачивая двадцать раз все карманы, шаря в своём мешке, открывая и закрывая кошелёк, но, убедившись, что письма не найти, он в третий раз подвергся припадку бешенства, который едва не привёл его к новой издержке на вино и масло, потому что при виде молодого буяна, грозившего разбить и сломать всё в трактире, если не найдут его письма, хозяин схватил рогатину, его жена – метлу, а слуги – те самые палки, которые уже были в деле третьего дня.

– Моё рекомендательное письмо! – кричал д’Артаньян. – Моё письмо, чёрт возьми! Или я всех вас проткну, как рябчиков на вертеле!

К сожалению, одно обстоятельство противилось исполнению этих угроз: шпага его, как мы сказали выше, сломана была пополам ещё в первом бою, о чём д’Артаньян совсем забыл. Поэтому когда он захотел вынуть её из ножен, то у него в руках оказался только обломок клинка в восемь или десять дюймов, который трактирщик всунул обратно в ножны. Остаток же клинка он оставил у себя, чтобы сделать из неё шпиговальную иглу.

Это, однако, едва ли остановило бы нашего горячего юношу, если бы хозяин сам не решил, что требование постояльца вполне справедливо.

– Но в самом деле, – сказал он, опуская рогатину, – где это письмо?

– Да, где это письмо? – кричал д’Артаньян. – Во-первых, я вас предупреждаю, оно к господину де Тревилю, и оно должно отыскаться. А если же оно не отыщется, то господин де Тревиль заставит его найти, будьте уверены!

Эта угроза окончательно смутила хозяина. После короля и кардинала имя де Тревиля, пожалуй, всего чаще произносилось военными и даже горожанами. Был, конечно, ещё отец Жозеф; но его имя произносили шёпотом: столь велик был страх, внушаемый «серым кардиналом», как называли наперсника и друга Ришелье.

И вот, бросив рогатину и велев жене положить метлу, а слугам – палки, хозяин принялся сам искать потерянное письмо.

– А что, письмо это содержало нечто важное? – спросил он после тщетных поисков.

– Ещё бы! – вскричал гасконец, рассчитывающий с помощью этого письма преуспеть при дворе. – В нём заключалось моё состояние.

– Бумаги испанского банка? – взволновался хозяин.

– Векселя на частную казну его величества, – отвечал д’Артаньян, который, надеясь по этой рекомендации поступить на королевскую службу, полагал, что может, не солгав, дать этот рискованный ответ.

– Чёрт возьми! – воскликнул хозяин в совершенном отчаянии.

– Это, впрочем, не важно, – продолжал д’Артаньян с апломбом истого гасконца, – это не важно, деньги вздор, – всё дело в самом письме. Я согласился бы потерять тысячу пистолей, нежели его.

Он мог бы точно так же сказать «двадцать тысяч», но юношеская совестливость удержала его.

Вдруг в голове хозяина, который всё безуспешно обыскал, блеснула светлая мысль.

– Письмо не потеряно! – вскричал он.

– Как? – вскричал д’Артаньян.

– Нет! Его у вас похитили!

– Похитили?! Но кто?

– Вчерашний дворянин… Он заходил в кухню, где лежал ваш камзол, и оставался там один. Бьюсь об заклад, что он украл письмо!

– Вы полагаете? – отвечал д’Артаньян с сомнением, потому что лучше любого другого знал, что письмо это имеет значение только для него самого, и не представлял себе, кто бы мог на него польститься. Ни слуги, ни кто-либо из постояльцев не могли извлечь никакой пользы из этой бумаги.

– Вы говорите, – продолжал д’Артаньян, – что подозреваете этого наглого дворянина?

– Я вам говорю, что уверен в этом, – возразил хозяин. – Когда я ему сказал, что вашей милости покровительствует господин де Тревиль и вы имеете письмо к этому знатному лицу, то эти слова его, по-моему, весьма обеспокоили. Он спросил у меня, где это письмо, и тотчас направился в кухню, где, как ему было известно, лежал ваш камзол.

– Так вот кто этот вор! – вскричал д’Артаньян. – Я сообщу об этом господину де Тревилю, а он – королю.

Потом д’Артаньян с важностью вынул из кармана два экю, протянул их хозяину, который с шапкой в руках проводил его до ворот. Тут д’Артаньян вскочил на своего рыжего коня, а конь без дальнейших приключений довёз его до ворот Сент-Антуан в Париже, где владелец и продал его за три экю, то есть весьма выгодно, потому что в последний переход д’Артаньян совсем его загнал. Барышник, которому он уступил коня, признался ему, что эту непомерную цену даёт только ввиду необыкновенной масти лошади.

Итак, д’Артаньян вступил в Париж пешим, с узелком под мышкой, и бродил по городу до тех пор, пока не приискал комнату по своим скудным средствам. Это была комнатка на мансарде, на улице Могильщиков, близ Люксембурга.

Вручив задаток, д’Артаньян перебрался в свою комнату и остальную часть дня провёл, пришивая к камзолу и штанам галуны, отпоротые матерью от почти нового камзола г-на д’Артаньяна-отца и данные ему тайком. Потом отправился в Железный ряд и отдал приделать новый клинок к своей шпаге, и, наконец, – к Лувру[10], узнать у первого встречного мушкетёра, где находится дом господина де Тревиля. Дом этот, оказалось, находился на улице Старой Голубятни, неподалёку от того места, где поселился д’Артаньян, что показалось ему хорошим предзнаменованием.

Затем, довольный поведением своим в Мёне, без угрызений совести за своё прошлое, с уверенностью в настоящем и исполненный надежд на будущее, он лёг и заснул богатырским сном.

Этот сон, по привычке провинциала, продолжался до девяти часов утра, когда д’Артаньян наконец встал, чтобы отправиться к знаменитому господину де Тревилю, третьему, по словам отца, лицу в государстве.

Глава II Приёмная господина де Тревиля

Господин де Труавиль, как звали его в Гаскони, или де Тревиль, как он сам стал называть себя в Париже, начал действительно как д’Артаньян, то есть без единого су, но с запасом смелости, ума и находчивости. Эти качества дают самому бедному гасконскому дворянину больше надежд, чем подлинное богатство, получаемое берийским или перигорским дворянином по наследству. Его дерзкая храбрость и ещё более дерзкая удачливость в такое время, когда удары шпаги сыпались как град, возвели его на самую вершину лестницы, именуемой придворным успехом, ступени которой он перешагивал по три и по четыре разом.

Он был другом короля, весьма чтившего, как всем известно, память отца своего Генриха IV. Отец господина де Тревиля служил этому королю во время войн его против Лиги с такою верностью, что, за недостатком денег – а их во всю жизнь не бывало у беарнца, уплачивавшего все долги свои единственным, что ему никогда не приходилось занимать, то есть остроумием, – он дозволил ему после сдачи Парижа внести в герб свой золотого льва на червлёном поле с девизом: fidelis et fortis[11]. В этом, конечно, было много чести, но мало пользы, и когда знаменитый сподвижник великого Генриха умер, то оставил сыну своему единственное наследство – шпагу свою и девиз. Благодаря этому наследству и безупречному имени отца господин де Тревиль принят был ко двору молодого принца, где он так хорошо служил своей шпагой и был столь верен своему девизу, что Людовик XIII, один из лучших фехтовальщиков королевства, говорил обыкновенно, что если бы кто-либо из его друзей дрался на дуэли, то он советовал бы ему взять секундантом, во-первых, его, а затем Тревиля, которому, впрочем, следовало бы отдать предпочтение.

Людовик XIII питал к Тревилю истинную привязанность, правда – привязанность монаршую, привязанность эгоистическую, но всё-таки привязанность. В эти несчастные времена знатные особы охотно окружали себя такими людьми, как Тревиль. Многие могли бы включить в свой девиз слово «сильный», но немногие дворяне могли бы претендовать на эпитет «верный», то есть на первую часть девиза, которую король дал для герба Тревилю. Тревиль принадлежал к тем редким натурам, которые верны и послушны, как преданные псы, беззаветно храбры, быстры взором и твёрды рукою, которым глаза служили лишь для того, чтоб видеть, не недоволен ли кем король, а рука для того, чтобы поражать неугодных, будь то Бем, Моревер, Польтро, де Мере или Витри. Тревилю до сих пор недоставало только случая, чтобы показать себя, но он выжидал его и твёрдо решил схватить его за вихор, лишь только случай представится. Людовик XIII назначил Тревиля капитаном своих мушкетёров, которые были для него тем же, по своей слепой преданности или, вернее, фанатизма, чем ординарная стража была для Генриха III, а шотландская гвардия – для Людовика XI.

Кардинал в этом отношении не уступал королю. Когда он увидел грозную стражу, которой окружил себя Людовик XIII, этот второй или, точнее сказать, первый правитель Франции тоже захотел иметь собственную гвардию. И обзавёлся собственными мушкетёрами, как Людовик XIII – своими. Оба властителя вербовали для своей службы во всех провинциях Франции, и даже за границей, людей, прославившихся в боевом деле. Нередко по вечерам, за шахматами, Ришелье и Людовик XIII спорили о достоинстве своих служак. Каждый из них хвалил выправку и мужество своих и, во всеуслышание ратуя против поединков и драк, на деле подстрекал их к этому, непомерно радуясь и искренне печалясь их победам или поражениям. Так, по крайней мере, говорят записки человека, бывшего участником некоторых поражений и многих побед.

Тревиль угадал слабую сторону своего монарха, и этому-то он и был обязан продолжительной и неизменной милостью короля, который не оставил по себе памяти человека, верного в дружбе. Вызывающий вид, с которым он проводил парадным маршем своих мушкетёров перед кардиналом Арманом дю Плесси Ришелье, заставлял седые усы его высокопреосвященства возмущённо щетиниться. Тревиль в совершенстве постиг искусство войны того времени, когда приходилось жить или за счёт врага, или за счёт своих соотечественников. Солдаты его составляли легион чертей, подчинявшихся только ему одному.

Неопрятные, полупьяные, растерзанные мушкетёры короля, или, лучше сказать, господина де Тревиля, шатались по кабакам, гульбищам, игорным притонам, крича во весь голос, покручивая усы, бряцая шпагами и с удовольствием толкая гвардейцев кардинала при всякой встрече, после чего обнажали шпаги посреди улицы, не скупясь на шутки. Бывало, их убивали, и в этом случае они были уверены, что о них пожалеют и за них отомстят. Часто они убивали сами, но и тогда не боялись засидеться в тюрьме, потому что господин де Тревиль всегда их выручал, за это господина де Тревиля хвалили на все лады обожавшие его мушкетёры. Хоть все они были головорезы, они трепетали перед ним, как ученики перед учителем, повинуясь ему по первому слову и готовые на смерть, чтобы избежать малейшего упрека.

Де Тревиль употреблял этот мощный рычаг, во-первых, на пользу королю и его приверженцам, а во-вторых, на пользу себе и своим друзьям. Впрочем, ни в одних записках того времени – а их осталось весьма немало – не сказано, что этого достойного дворянина в чём-либо обвиняли даже его враги – а они у него были и среди знатных людей, и среди чиновников, – нигде, повторяем, не сказано, чтобы этот достойный дворянин был обвиняем в том, что он когда-либо брал плату за содействие своим солдатам. С редким даром к интриге, который равнял его с величайшими интриганами, он оставался честным человеком. Мало того, многочисленные раны и утомительные труды не помешали ему сделаться одним из усерднейших поклонников прекрасного пола, одним из величайших щёголей, одним из искуснейших витий своего времени. Говорили о его успехах у дам, как за двадцать лет до того говорили об успехах Бассомпьера[12], а это значило немало. Итак, капитан мушкетёров вызывал восхищение, страх и любовь – иначе говоря, достиг вершин счастья и удачи.

Людовик XIV в лучезарном сиянии своём поглощал все мелкие светила своего двора; но отец его, солнце pluribus impar[13], давал возможность каждому из своих любимцев сиять своим собственным светом и каждому из приближённых иметь собственное своё достоинство. Кроме утреннего приёма у короля и кардинала, в Париже насчитывали тогда около двухсот утренних приёмов, на которые принято было являться. В числе этих двухсот приём у господина де Тревиля был одним из наиболее посещаемых.

Двор его дома на улице Старой Голубятни походил на военный лагерь начиная с шести часов утра летом и с восьми зимою. Пятьдесят или шестьдесят мушкетёров, как бы сменявших друг друга, чтобы всегда быть во внушительном количестве, прохаживались по нему, вооружённые до зубов и готовые на всё.

По одной из широких лестниц, на месте которой в наше время выстроили бы целый дом, входили и спускались просители из Парижа, искавшие какой-либо милости, дворяне из провинции, желавшие быть зачисленными в мушкетёры, и лакеи в ливреях всех цветов, приносившие господину де Тревилю письма от своих господ. В приёмной на длинных, идущих вдоль стен скамьях ожидали избранные, то есть приглашённые на этот день. Там с утра до ночи стоял гул, между тем как в кабинете своём, смежном с этой приёмной, господин де Тревиль принимал посетителей, выслушивал жалобы, отдавал приказания и, как король со своего балкона в Лувре, мог из своего окна в любую минуту произвести смотр своей страже.

В тот день, когда сюда явился д’Артаньян, круг собравшихся был весьма значительный, особенно на взгляд провинциала, только что прибывшего из глуши. Правда, провинциал этот был гасконец, а в те времена земляки д’Артаньяна пользовались репутацией людей не слишком застенчивых.

Вновь прибывший, войдя в тяжёлые ворота, обитые гвоздями с четырёхугольными шляпками, попадал в толпу вооружённых людей, которые расхаживали по двору, окликали друг друга, ссорились и играли между собою. Чтобы проложить себе путь через этот людской водоворот, нужно было быть офицером, знатным вельможей или хорошенькой женщиной.

В этой сутолоке и в беспорядке наш юноша продвигался вперёд с бьющимся сердцем, прижимая свою длинную шпагу к тонким ногам и приложив руку к полям шляпы, с жалкой улыбкой провинциала, старающегося скрыть своё смущение. Миновав одну группу собравшихся, он вздыхал свободнее, хотя и определённо ощущал, что на него оглядываются. В первый раз в жизни д’Артаньян, до того дня имевший довольно высокое о себе мнение, чувствовал себя нелепым и смешным.

Когда он наконец добрался до лестницы, дело стало совсем плохо. На первых ступенях расположились четыре мушкетёра, которые забавлялись следующей игрой: один из них, стоя на самой верхней ступени с обнажённой шпагой в руке, мешал или, по крайней мере, старался помешать трём остальным подняться, в то время как десять или двенадцать их товарищей ожидали внизу своей очереди, чтобы принять участие в игре.

Трое быстро действовали против одного своими шпагами: д’Артаньян принял было это оружие за фехтовальные рапиры с тупыми концами, но вскоре по царапинам на лицах участников этой забавы определил, что каждый клинок остро заточен. При каждой новой царапине не только зрители, но и сами действующие лица разражались хохотом.

Мушкетёр, стоявший в эту минуту на верхней ступени, мастерски отражал атаки своих противников. Вокруг них собралась целая толпа. По условиям игры раненый выходил из игры при первой же царапине и уступал удачливому противнику свою очередь на аудиенции. В пять минут трое были задеты – один в руку, другой в подбородок, а третий в ухо, – причём сам защищающий ступень не был задет ни разу и, таким образом, по условиям, выигрывал три очереди.

Как ни хотелось нашему молодому путешественнику выглядеть невозмутимым, однако он не мог не удивиться такому препровождению времени. У себя на родине, где головы воспламеняются так легко, он всё-таки привык видеть поединки, основания для которых были более вескими. Забава этих четырёх игроков затмила всё то, о чём он слышал даже в Гаскони. Ему показалось, что он перенёсся в пресловутый край великанов, куда впоследствии попал Гулливер и где он натерпелся такого страха. Но это было ещё не всё: оставалась верхняя площадка и приёмная.

На площадке уже не дрались, там сплетничали о женщинах, а в приёмной – о дворе. На площадке д’Артаньян покраснел, в приёмной он затрепетал. Его необузданное воображение, которое в Гаскони делало его весьма опасным для молоденьких горничных, а иногда и для их молодых хозяек, даже в минуты самых смелых фантазий не рисовало и половины новых любовных чудес и рискованных похождений, которые были здесь темой разговоров, приобретавших особую остроту вследствие самых известных имён их участников и нескромных подробностей этих историй. Но если на площадке лестницы пострадала его скромность, то в приёмной было оскорблено его уважение к кардиналу. Там, к величайшему своему удивлению, д’Артаньян услышал громкое осуждение той политики, от которой трепетала вся Европа, а также частной жизни кардинала, за попытку проникнуть в которую поплатилось столько знатных и могущественных вельмож. Этот великий человек, так высоко почитаемый д’Артаньяном-отцом, служил посмешищем мушкетёрам де Тревиля, которые насмехались над кривыми ногами кардинала и его сгорбленной спиной. Здесь распевали песенки насчёт госпожи д’Эгильон, его любовницы, и госпожи де Комбале, его племянницы; здесь составляли заговоры против пажей и стражи кардинала. Д’Артаньяну всё это казалось чудовищным и невероятным.

Однако когда посреди всех этих шуток насчёт кардинала вдруг произносилось имя короля, то насмешливые уста сразу смыкались как бы замком, и все осторожно озирались, словно опасаясь ненадёжности перегородки, отделявшей их от кабинета господина де Тревиля. Но вскоре разговор возвращался к его высокопреосвященству, смех возобновлялся, и самые незначительные поступки кардинала освещались беспощадным светом.

«Вот господа, которых, наверное, посадят в Бастилию[14] и перевешают, – подумал д’Артаньян со страхом, – и меня с ними, потому что я слушал их, и, конечно, примут меня за их сообщника. Что сказал бы отец мой, внушавший мне такое почтение к кардиналу, если бы узнал, что я попал в общество подобных вольнодумцев».

Поэтому, как легко можно догадаться, д’Артаньян не смел принять участия в разговоре, а только глядел во все глаза, слушал обоими ушами, напрягал все пять чувств, чтобы ничего не упустить и, несмотря на доверие своё к отцовским советам, чувствовал, что его собственные пристрастия и вкусы побуждают его скорее одобрять, нежели осуждать всё то, что он видел.

Однако так как он был человек новый среди приближённых господина де Тревиля и здесь его видели впервые, то к нему подошли и спросили о цели его пребывания. В ответ д’Артаньян скромно назвал своё имя, упирая на то, что он земляк капитана, и просил камердинера, задававшего ему этот вопрос, испросить для него у господина де Тревиля минутную аудиенцию. Камердинер покровительственным тоном обещал сделать это в надлежащее время.

Д’Артаньян, пришедший в себя от первоначального удивления, стал незаметно разглядывать костюмы и лица присутствующих.

В центре наиболее оживлённой группы возвышался рослый мушкетёр с надменным лицом, привлекавший всеобщее внимание своим необычным костюмом. На нём был не форменный плащ – что и не требовалось в эти времена, когда свободы было меньше, но независимости больше, – а кафтан небесно-голубого цвета, несколько поблёкший и поношенный, и поверх кафтана роскошная перевязь, расшитая золотом и сверкавшая, как водная рябь на солнце. Длинный плащ из пунцового бархата картинно спадал с его плеч, открывая спереди великолепную перевязь, на которой висела огромная шпага.

Этот мушкетёр только что сменился с караула, жаловался на простуду и время от времени нарочито покашливал. По его словам, он поэтому и закутался в плащ, и пока он говорил, покручивая презрительно ус, остальные с восхищением любовались шитой перевязью, и д’Артаньян более других.

– Что делать, – говорил мушкетёр со вздохом. – На них пошла мода: это, конечно, глупость, но такова уж мода. Впрочем, надобно же на что-нибудь тратить деньги, которые достались мне по наследству.

– Ах, Портос, – воскликнул один из присутствующих, – не пытайтесь уверить нас, будто эта перевязь – дар отцовского великодушия! Тебе её, наверное, подарила дама под вуалью, с которою я тебя встретил в прошлое воскресенье у ворот Сен-Оноре.

– Нет, клянусь честью дворянина, я купил её на собственные деньги, – отвечал тот, которого называли Портосом.

– Да, так же, как я купил этот новый кошелёк на те деньги, которые моя любовница положила мне в старый, – сказал другой мушкетёр.

– Право, – сказал Портос, – и доказательством служит то, что я назову вам точную цену – заплатил за неё двенадцать пистолей.

Восхищение удвоилось, хотя сомнение и не исчезло.

– Не так ли, Арамис? – сказал Портос, обращаясь к другому мушкетёру.

Этот мушкетёр представлял собой совершенную противоположность с тем, кто обратился к нему и назвал Арамисом.

Это был молодой человек лет двадцати двух – двадцати трёх, с чистым и кротким лицом, нежными чёрными глазами и розовыми щеками, покрытыми пушком, как персик осенью. Тонкие усики образовали над верхней губой совершенно прямую черту; руки, казалось, боялись опуститься, чтобы жилы на них не надулись, и время от времени он щипал себя за мочки ушей, чтобы они оставались алыми и прозрачными. Молодой человек говорил кратко и неторопливо, часто кланялся, тихо смеялся, показывая зубы, которые у него были прекрасны и которыми он, как и вообще своей внешностью, по-видимому, много занимался. На вопрос своего приятеля он отвечал одобрительным кивком головы.

Это подтверждение, казалось, устранило все сомнения насчёт перевязи. Ею продолжали восхищаться, но говорить о ней перестали. Разговор естественным образом перешёл к другому предмету.

– Что думаете вы о рассказе конюшего господина Шале? – спросил другой мушкетёр, обращаясь ко всем присутствующим.

– А что же он рассказывает? – с важностью спросил Портос.

– Он рассказывает, что встретил в Брюсселе Рошфора, верного слугу кардинала, переодетого капуцином. Проклятый Рошфор благодаря этому маскараду провёл де Лега, как последнего болвана.

– Как болвана, – вторил Портос, – но верно ли это?

– Мне это сказал Арамис, – отвечал мушкетёр.

– В самом деле?

– Да вы же знаете, Портос! – произнёс Арамис. – Я вам рассказывал об этом вчера. Оставим это.

– Оставим это – вы так полагаете? – возразил Портос. – Оставим это! Чёрта с два! Как вы скоро рассудили. Как?! Этот кардинал подсылает шпионов к дворянину; при содействии изменника, разбойника и висельника выкрадывает его переписку. При содействии этого шпиона и благодаря добытым преступным образом письмам добивается казни Шале под нелепым предлогом, будто бы он хотел убить короля и женить его брата герцога Орлеанского на королеве. Никто не мог разгадать эту загадку. Вчера вы нам всё разъяснили, к величайшему общему удивлению, но не успели мы ещё опомниться от этой новости, как вы сегодня нам говорите: оставим это!

– Ну, так поговорим об этом, если вам угодно, – терпеливо отвечал Арамис.

– Если бы я был конюшим бедняги Шале, – вскричал Портос, – то этому Рошфору не поздоровилось бы. Я бы его проучил!

– А Красный Герцог проучил бы вас, – заметил Арамис.

– Красный Герцог! Браво, браво! Красный Герцог! – отвечал Портос, хлопая в ладоши и одобрительно кивая головой. – Красный Герцог, отлично сказано! Я пущу это в ход, дорогой мой! Ну и остряк же этот Арамис! Как жаль, что вы не могли следовать вашему призванию, любезный друг: какой бы из вас вышел прекрасный аббат!

– Это только временная отсрочка, – возразил Арамис, – я когда-нибудь им буду. Вы же знаете, Портос, я ведь продолжаю изучать богословие.

– Он сделает как говорит, – воскликнул Портос, – сделает непременно, рано или поздно!

– Скорее рано, – сказал Арамис.

– Он ожидает только одного, чтобы окончательно решиться и вновь надеть сутану, висящую в шкафу рядом с его мундиром, – сказал один из мушкетёров.

– Чего же именно? – поинтересовался другой.

– Он ожидает, чтобы королева дала наследника французскому престолу.

– Не будем шутить над этим, господа, – строго сказал Портос, – слава богу, королева ещё достаточно молода для этого.

– Говорят, господин Бекингем[15] во Франции, – произнёс Арамис с насмешливой улыбкой, придавшей этой заурядной фразе смысл довольно неблаговидный.

– Арамис, друг мой, на этот раз вы не правы, – прервал Портос, – ваша привычка к насмешкам заводит вас слишком далеко, и, если бы господин де Тревиль вас услышал, вы бы пожалели о своих словах.

– Уж не хотите ли вы меня учить, Портос! – вскричал Арамис, в кротких глазах которого сверкнуло пламя.

– Дорогой мой, будьте или мушкетёром, или аббатом, тем или другим, но не тем и другим одновременно, – продолжал Портос невозмутимо. – Помните, Атос сказал вам недавно, что вы едите из всех кормушек. Не обижайтесь, пожалуйста, это ни к чему. Вы же знаете условие, принятое между Атосом, вами и мной. Вы бываете у госпожи д’Эгильон и ухаживаете за ней, вы бываете у госпожи де Буа-Трасси, кузины госпожи де Шеврёз, и говорят, что вы в большой милости у этой дамы. Ради бога, не сознавайтесь в своём счастье, вас не просят раскрыть вашу тайну – ваша скромность хорошо известна. Но раз вы обладаете этой добродетелью, то применяйте её и по отношению к её величеству. Пусть говорят что угодно о короле и кардинале, но особа королевы священна, и если о ней говорить, то только хорошее.

– Портос, вы самонадеянны, как Нарцисс, – отвечал Арамис, – вы знаете, что я не терплю ничьих наставлений, кроме Атоса. У вас же слишком богатая перевязь, чтобы внушать уважение к вам в роли наставника. Если мне вздумается, я буду аббатом, а пока я мушкетёр и в качестве такового говорю, что мне придёт в голову. Теперь же мне пришло в голову сказать вам, что вы мне надоели.

– Арамис!

– Портос!

– Э, господа, господа! – вскричали все вокруг.

– Господин де Тревиль ждёт господина д’Артаньяна, – оборвал их слуга, отворяя двери кабинета.

При этом возгласе, во время которого дверь оставалась открытой, все умолкли, и посреди всеобщего молчания молодой гасконец пересёк комнату и вступил в кабинет капитана мушкетёров, довольный тем, что вовремя избежал развязки этой странной ссоры.

Глава III Аудиенция

 Господин де Тревиль в эту минуту был не в духе. Несмотря на это, он учтиво принял молодого человека, поклонившегося ему до земли, с улыбкою выслушал приветствия юноши, беарнский выговор которого напомнил ему о юности и родных краях – воспоминание, приятное человеку во всяком возрасте. Но почти в то же время, приблизившись к дверям и сделав д’Артаньяну знак рукою, как будто испрашивая у него разрешения сначала закончить с другими, прежде чем начать разговор с ним, он крикнул трижды, возвышая всякий раз голос, так что в нём была слышна вся гамма интонаций – от повелительной до грозной:

– Атос! Портос! Арамис!

Мушкетёры, которые носили эти два последних имени и с коими мы уже познакомились, тотчас оставили своих собеседников и направились в кабинет, двери которого закрылись за ними, лишь только они переступили порог. Хоть они и не были вполне спокойны, но их непринуждённая манера держать себя, исполненная достоинства и вместе с тем почтительности, вызвала восхищение д’Артаньяна, видевшего в них полубогов, а в начальнике их – Юпитера-Громовержца, готового разразиться громом и молнией.

Когда за мушкетёрами закрылись двери, гул в приёмной, которому вызов этот, вероятно, дал новую пищу, возобновился. Господин де Тревиль, хмуря брови, несколько раз молча прошёлся по кабинету и, проходя всякий раз мимо Портоса и Арамиса, стоявших неподвижно, как на ученье, вдруг остановился напротив них и окинул их с ног до головы гневным взглядом.

– Знаете ли вы, что мне сказал король, – вскричал он, – и не далее как вчера? Знаете ли, господа?

– Нет, господин капитан, – отвечали после краткого молчания оба мушкетёра, – нет, мы не знаем.

– Но я надеюсь, что вы соблаговолите сказать нам, – присовокупил Арамис самым учтивым голосом и с низким поклоном.

– Он сказал мне, что впредь будет набирать своих мушкетёров из гвардейцев господина кардинала!

– Из гвардейцев кардинала! А почему это? – с живостью спросил Портос.

– Потому что он убедился, что испорченное вино надо сдобрить хорошим.

Оба мушкетёра покраснели до ушей. Д’Артаньян не знал, куда ему деваться, и был готов провалиться сквозь землю.

– Да, да, – продолжал де Тревиль, оживляясь, – и его величество прав; потому что, клянусь честью, мушкетёры играют при дворе незавидную роль. Господин кардинал рассказывал вчера королю за игрой с явным сожалением, весьма меня насторожившим, что третьего дня эти окаянные мушкетёры, эти рубаки, – кардинал особо подчеркнул эти слова насмешливым тоном, который мне понравился ещё менее, – эти храбрецы, – добавил он, глядя на меня своими глазами дикой кошки, – засиделись на улице Феру в кабаке, и патруль его гвардии (здесь мне показалось, что он расхохочется мне прямо в лицо) принужден был арестовать нарушителей тишины. Чёрт возьми, вам это лучше известно. Арестовать мушкетёров! Вы там были, не отпирайтесь – вас узнали, и кардинал вас назвал. Это моя вина, да, моя, потому что я сам отбираю своих людей. Вы, Арамис, например, для чего вы надели мундир, когда вам так пристала сутана? А вы, Портос, на что вам такая богатая золотая перевязь, когда на ней висит соломенная шпага? А где Атос? Я не вижу Атоса!

– Господин капитан, – отвечал печально Арамис, – он болен, очень болен.

– Болен, очень болен, говорите вы? Что же у него за болезнь?

– Опасаются, что ветряная оспа, господин капитан, – отвечал Портос, желая также вступить в разговор, – а это было бы жаль, потому что она, наверно, испортит ему лицо.

– Оспа! Тоже выдумаете, Портос! Болен ветряною оспою, в его годы! Нет! Но ранен, верно, может быть, убит? Ах, если бы я знал это! Чёрт возьми, господа мушкетёры, я не желаю, чтобы мои люди шатались по сомнительным местам, ссорились на улицах, дрались на перекрестках. Я не желаю, чтобы мои люди служили посмешищем для гвардейцев кардинала, которые сами народ спокойный, ловкий, их-то не за что арестовывать, да они, впрочем, и не дали бы себя арестовать, я уверен в этом. Они предпочтут быть убитыми на месте, чем отступят на шаг! Бежать, спасаться, удирать – это удел королевских мушкетёров!

Портос и Арамис дрожали от ярости. Они охотно задушили бы де Тревиля, если бы в глубине души не чувствовали, что он говорит так из любви к ним. Они переступали с ноги на ногу, кусали себе губы до крови и сжимали изо всех сил эфесы своих шпаг. Все в приёмной слышали, как позвали Атоса, Портоса и Арамиса, а по голосу де Тревиля собравшиеся поняли, что он взбешён до крайности. Десять любопытных голов приникли к дверям, и лица бледнели от ярости, потому что уши слышали всё, что говорилось в кабинете, а уста немедленно передавали всем бывшим в приёмной обидные слова капитана. В одну минуту от дверей кабинета до ворот весь дом превратился в кипящий котёл.

– Вот как! Королевские мушкетёры позволяют гвардейцам кардинала арестовать себя! – продолжал де Тревиль, в глубине души столь же взбешённый, как и его солдаты, отчеканивая слова и вонзая их, словно удары кинжала, в грудь своих слушателей. – Вот как! Шесть гвардейцев его высокопреосвященства арестовывают шестерых мушкетёров его величества! Чёрт возьми, я знаю, что должен сделать: тотчас же иду в Лувр, подаю в отставку и отказываюсь от звания капитана королевских мушкетёров и прошу чин лейтенанта в гвардии кардинала, а если мне откажут, то сделаюсь аббатом!

При этих словах ропот в передней и на дворе превратился в бурю; повсюду слышны были крики и проклятия. «Тысяча чертей!», «Проклятие!» – носилось в воздухе. Д’Артаньян поискал глазами портьеру, чтобы он мог укрыться, и чувствовал безмерное желание залезть под стол.

– Ну так и быть, господин капитан, – не выдержал Портос, – скажу вам всю правду. Нас было шестеро против шестерых, на нас подло напали, и прежде чем мы успели вынуть шпаги, двое из нас пали мёртвыми, а Атос, тяжёло раненный, был всё равно что мёртвый. Вы знаете Атоса, капитан! Он дважды пытался встать и падал. Однако мы не сдались, нет, нас уволокли силой. Дорогой мы дали тягу. Что же касается Атоса, то его сочли мёртвым и оставили преспокойно на поле битвы, полагая, что не стоит труда уносить его. Вот как было дело. Чёрт возьми, капитан, нельзя выиграть все битвы: великий Помпей проиграл Фарсальскую, а король Франциск I, который, как я слышал, стоил всякого другого, проиграл Павийскую.

– А я имею честь вам доложить, что одного из них я убил собственной его шпагой, – сказал Арамис, – потому что моя сломалась при первом же ударе. Убил или заколол, господин капитан, как вам будет угодно.

– Я этого не знал, – пробурчал де Тревиль, несколько успокоившись. –  Я вижу, что кардинал преувеличивал.

– Но сделайте милость, – продолжал Арамис, который, заметив, что капитан успокоился, осмелился обратиться к нему с просьбой, – сделайте милость, господин капитан, не говорите никому, что Атос ранен. Ему было бы весьма прискорбно, если б это дошло до короля, а так как рана весьма опасна, потому что шпага, пройдя плечо, проникла в грудь, то должно опасаться…

В эту минуту края портьеры раздвинулись и на пороге возник мушкетёр с лицом благородным и красивым, но покрытым страшной бледностью.

– Атос! – вскричали оба мушкетёра.

– Атос! – повторил сам де Тревиль.

– Вы меня звали, господин капитан, – сказал Атос де Тревилю голосом неокрепшим, но совершенно спокойным, – вы меня спрашивали, сказали мне товарищи, – и я поспешил явиться. Жду ваших приказаний, господин капитан!

И с этими словами мушкетёр, в полной форме, подтянутый, как всегда, твёрдым шагом вошёл в кабинет. Де Тревиль, тронутый до глубины сердца таким доказательством мужества, бросился к нему.

– Я только что говорил этим господам, что запрещаю моим мушкетёрам без нужды подвергать свою жизнь опасности, потому что храбрые люди дороги королю, а король знает, что его мушкетёры – храбрейшие из людей. Вашу руку, Атос!

И, не дожидаясь ответа на это доказательство расположения, де Тревиль схватил его правую руку и сжал изо всех сил, не замечая, что Атос, как ни была велика его выдержка, вздрогнул от боли и побледнел ещё больше, хотя это казалось невозможным.

Дверь оставалась полуоткрытой – так сильно было впечатление, произведённое появлением Атоса, о ране которого, несмотря на окружавшую это происшествие тайну, было всем известно. Одобрительный гул покрыл последние слова капитана, и две или три головы в порыве радостного возбуждения показались из-за портьеры. Де Тревиль был готов обуздать нарушителей этикета, как вдруг почувствовал, что рука мушкетёра судорожно сжимается в его руке, и увидел, что Атос вот-вот лишится чувств. И в то же мгновение Атос, напрягавший все силы, чтобы противостоять боли, но побеждённый ею, замертво рухнул на пол.

– Лекаря! – вскричал де Тревиль. – Лекаря! Моего, королевского, самого лучшего! Врача, чёрт возьми, – или мой храбрый Атос умрёт!

На крик де Тревиля все бросились в кабинет, двери которого оставались открытыми, и стали хлопотать около раненого; но все эти хлопоты были бы бесполезными, если бы лекарь не находился в это время в доме. Он пробился сквозь толпу, приблизился к Атосу, всё ещё лежавшему без чувств, и так как крик и толкотня мешали ему, то потребовал первым делом, чтобы раненого перенесли в соседнюю комнату. Де Тревиль тотчас же отворил низкую дверь и показал дорогу Портосу и Арамису, которые унесли товарища своего на руках. За ними поспешил и лекарь, за которым дверь закрылась.

И тут же кабинет де Тревиля – место, вызывавшее почтение у посетителей – мгновенно превратился в отделение приёмной. Все горячо заговорили, переругиваясь, божась и посылая кардинала с его гвардейцами ко всем чертям.

Минуту спустя Портос и Арамис возвратились. Лекарь и де Тревиль остались с раненым.

Наконец вернулся и де Тревиль. Раненый пришёл в себя, врач объявил, что его состояние не должно тревожить его друзей, потому что единственной причиной обморока была потеря крови.

Затем де Тревиль махнул рукой и все удалились, кроме д’Артаньяна, который не забыл, что ему назначена аудиенция, и с настойчивостью гасконца продолжал оставаться на месте.

Когда все вышли и двери затворились, де Тревиль обернулся и увидел, что остался наедине с молодым человеком. Недавнее происшествие прервало нить его мыслей, он спросил, чего желает упрямый проситель. Д’Артаньян назвал своё имя, и де Тревиль, тут же вернувшийся и к воспоминаниям, и к настоящему, обратился к юноше с улыбкой:

– Простите, любезный земляк, я было совсем про вас забыл. Что поделаешь! Капитан – тот же отец семейства, на котором лежит большая ответственность, нежели на обыкновенном отце семейства; солдаты – большие дети; но так как я стараюсь, чтоб приказания короля и в особенности кардинала неукоснительно выполнялись…

Д’Артаньян в этот момент не смог скрыть улыбки. По этой улыбке де Тревиль понял, что видит перед собой отнюдь не глупца, и, сменив тему разговора, перешёл прямо к делу:

– Я был очень дружен с вашим отцом. Что могу сделать для его сына? Не медлите, говорите – время моё принадлежит не мне…

– Господин капитан, – сказал д’Артаньян, – покидая Тарб и направляясь сюда, я намеревался, во имя дружбы, которую вы не забыли, просить у вас мушкетёрский плащ. Но после всего того, что я увидел за эти два часа, я понял, что это была бы милость слишком большая, и я боюсь, что не заслуживаю её.

– Это действительно милость, молодой человек, – отвечал де Тревиль, – но, возможно, она не так уж недоступна для вас, как вы полагаете или по крайней мере говорите. Впрочем, подобный случай предусмотрен постановлением его величества, и я должен вам объявить с сожалением, что в мушкетёры не принимают никого, кто не участвовал в нескольких кампаниях, не совершил каких-либо личных подвигов или же не прослужил два года в другом полку, не таком знаменитом, как наш.

Д’Артаньян молча поклонился, ему ещё более захотелось надеть мушкетёрский плащ после того, как он узнал, насколько трудно его заполучить.

– Но, – продолжал Тревиль, бросив на своего земляка проницательный взгляд, которым, казалось, хотел пронзить его до глубины души, – но, ради вашего отца, моего старого товарища, как я сказал, я хочу сделать что-нибудь для вас, молодой человек. Наша беарнская молодёжь обыкновенно небогата, и полагаю, что со времени моего отъезда из родных мест обстоятельства вряд ли изменились. Полагаю поэтому, что вы едва ли располагаете деньгами.

Д’Артаньян вскинул голову с гордым видом, желая показать, что не нуждается ни в чьей милостыне.

– Хорошо, молодой человек, хорошо, – продолжал Тревиль, – знаю я вас! Я прибыл в Париж с четырьмя экю в кармане и подрался бы со всяким, кто заявил бы мне, что я не в состоянии купить Лувр.

Д’Артаньян поднял голову выше. Продав лошадь, он в начале своей карьеры был богаче де Тревиля на целых четыре экю.