8,99 €
Цирк — это праздник, фокусы, экзотические животные, ловкие акробаты… А еще тяжелейший труд, требующий полной самоотдачи, профессионализма и редкого дара. Тринадцатилетняя Оля Куркина мечтает попасть в цирк и остаться там. Потомственный цирковой Павел Огарев ищет преемника и становится ее учителем. Они — иные, им подчиняется темнота — сила, которая способна не только создать иллюзию на манеже, но и выплеснуться в жизнь — на улицы Саратова девяностых годов.
Das E-Book können Sie in Legimi-Apps oder einer beliebigen App lesen, die das folgende Format unterstützen:
Seitenzahl: 352
Veröffentlichungsjahr: 2024
Посвящается моим наставникам – в жизни, в спорте, в цирке и в литературе
За каждым поэтом должна быть черная яма.
Я ее прямо чувствую за спиной.
Из нее я и пишу.
© Носова А.А.
© ООО «Издательство АСТ».
Декабрь 1993 года
Саратов, улица Азина, 55
Оля осталась во дворе одна. Варежки заиндевели и почти превратились в пару ледышек. Оля подумала, что, если снимет их в прихожей и поставит на тумбочку, они простоят еще полчаса и только потом начнут размякать и свалятся на пол. Именно тогда в гости заглянет бабушка Лида, увидит варежки на полу. Начнет ворчать, как тяжело было достать на варежки шерстяную пряжу, как ездил за пряжей отец к дальней родственнице-немке, у которой «на всё струмент есть», и как бабушка вязала варежки – не для того, чтоб их на пол кидали. Оля похлопала в ладоши, стряхивая с варежек снег, который свалялся на шерсти комьями. Снег только еще сильнее слипся, варежки похолодели и с изнанки – Оля поняла наконец, как она замерзла. Всех уже позвали домой ужинать, и только Олина мама задержалась на работе. Оля хотела бы возвращаться домой с мамой – топтать снег след в след за ней, смотреть на мамину ровную спину, которую не уродовала даже угловатая плечистая шуба. Разговаривать. Оля несколько раз пыталась дождаться маму в школе, но тут же получила от нее выговор, что «тратит время на ерунду вместо уроков». Больше Оля никого в школе не дожидалась. В семье их было трое – она и два брата, и оба ее не любили. Ждать братьев, Артёмку – из садика, Влада – с уроков, Оле не хотелось вовсе.
Оля оглянулась, как будто Влад, ее брат-двойняшка, мог выпрыгнуть из сугроба. В детстве он часто ее пугал. «Опять сбежал гулять с дружками», – решила Оля. Дружки Влада Олю обходили стороной. А самый, по мнению Влада, лучший и верный – Азат – получил от нее оплеуху, когда пытался задирать Олиного единственного друга Жорика из тридцатой квартиры.
Оля заковыляла к подъезду, волоча по снегу уродливые сапоги-дутики. Такие в классе носили только она и Жорик. Жорика никто не замечал. Олины дутики вызывали бурные перешептывания. Дима Дубко даже кинул один раз в нее мелочью (прямо под ноги!), чтобы посмеяться, и смотрел потом, как Оля собирает с пола копейки, а Жорик тянет ее за куртку прочь от монет.
– Купи себе нормальные боты, Куркина! – пищал Дима вслед.
– Нельзя же так, – приговаривал потом запыхавшийся Жорик, оттащив Олю в соседние дворы за гаражи.
– Можно, если денег на обед не дают, – огрызнулась Оля, пересчитывая монеты.
Оля остановилась возле подъезда. Старую треснутую скамейку засыпало снегом, и Оля, вытащив из варежки указательный и большой пальцы, стала чертить на снегу функцию, которую учительница вчера дала решать «чересчур талантливым».
– Опять ключи забыла?
Мысль убежала и не вернулась. Оля махнула полунадетой варежкой, и снег ссыпался со скамейки, а вместо ее каракулей остался широкий след, как от кисточки.
По дворовым дорожкам, переваливаясь через сугробы и застревая в них, карабкался папа. Он поскользнулся на дорожке у подъезда, попытался что-то неразборчиво Оле сказать, но замерзшая челюсть его не слушалась.
– Отморозишь пальцы, – выговорил он наконец, кивая на ее покрасневшую руку.
Оля только отмахнулась от отца варежкой.
– Ишь, – пробормотал он и закашлялся от холодного воздуха.
Папа, кашляя, заковылял к подъезду, несколько раз дернул примерзшую дверь и, когда она открылась, не оборачиваясь скользнул в черноту. Оля смотрела на серую дверь с облупленной краской, прищуривалась, пыталась прочесть нацарапанные ключами надписи.
На третьем этаже загорелся свет: отец сразу пошел на кухню. Голодный, наверное.
– Сам-то варежки не носишь, дурак! – закричала Оля в закрытое окно третьего этажа.
Окно промолчало.
Дома оказалось, что холодильник пустой. Оля принялась готовить сама. В шкафу нашла яблоко с потемневшим боком и грызла его прямо над кастрюлькой. Яблочное семечко упало в кипящую кашу, и вода зашипела.
Сквозь запахи кухни, дым и чад, который, как уличная пурга, окутал Олю, она услышала, как папа открывает дверь маме и Артёму. Мама вбежала на кухню и бросилась к плите. За ними в квартиру никем в общей суете не замеченный проскользнул из подъезда Влад.
– Что ж ты делаешь, а?!
Мама схватилась за кастрюльку, вытряхнула из нее гречку в глубокую миску, выдернула из рук дочери ложку и стала скрести металлическое дно. Запах сделался прогорклым, будто почерневшим, дым в кухне загустел, сбился в грозовое облако, и мама забулькала что-то, зашептала, прямо как вода в кастрюльке. Мама сгребла остатки черной слипшейся кашицы в мусорное ведро и вышла из кухни, попыталась закрыть дверь, но дверь цеплялась за неровный ободранный линолеум.
Только сейчас Оля заметила, что мама принесла с работы: на столе лежала полураскрытая авоська с большими зелеными яблоками! А рядом – две мятые неприглядные бумажки.
– Билеты… – прошептала Оля.
В глазах ярко-красным зарябила надпись: «Шоу в Саратовском государственном цирке имени братьев Никитиных». Оля вспомнила, что видела, как ходит по площади у Крытого рынка высокий мужчина в аляпистом, но уже местами потертом шмотье, напяленном поверх шубы, и кричит в громкоговоритель: «Спешите! Спешите! Только два дня в Саратове, уникальное представление с участием зарубежных артистов!»
У Жорика, который часто ходил в цирк с отцом, Оля тоже кое-что выяснила. Цирк в Саратове обещал уникальное представление каждые выходные, а на самом деле программу давали одну и ту же, да и зарубежных артистов там уже года два не было. Только вот Оля все равно очень хотела попасть в цирк! Жорик однажды показал, как папа научил его жонглировать тремя яблоками. Оля попробовала, и Жорик с какой-то злобой и отчаянием заметил, что ей учиться не надо, всё и так умеет. И это он-то, который графические уравнения и с задней парты понимает, всё на свете проспав. Оля действительно тогда сразу подкинула три яблока и все три поймала – поочередно, ни одного не потеряв. Потом, в спальне, она долго смотрела на свои руки и пальцы – по ним бегали тени, мимо ее окна проезжали машины и автобусы, светили фарами. И как эти пальцы, которые в то же время «руки-крюки», как дразнил ее Влад, смогли поймать три яблока одновременно?
Оля взяла яблоки из маминой авоськи и повторила свой любимый трюк. Первое яблоко ударилось в ладонь, за ним уже летело второе, но из коридора высунулась мама:
– Оля! Не играй с едой!
И яблоки посыпались Оле под ноги. Мама цыкнула: так же она цыкала на папу, когда он приносил домой водку вместо зарплаты. Водку никто в их семье не пил. Они меняли ее на крупу. «Хоть алкоголиком становись», – смеялась мама, выменивая очередной килограмм манки у соседки. Манную кашу Оля и мама не любили одинаково сильно.
– Долго еще циркачить будешь? Иди лучше заново воду ставь, сейчас щи сварю!
Мама снова пропала в комнате. Наверное, ей надо было проверять тетради. Тетрадей всегда было много, и они никогда не заканчивались. Иногда Оле казалось, что математику она знает хорошо только потому, что мама – учительница и много с ней занималась в детстве.
В кухню вбежал Влад, толкнул Олю, схватил с пола яблоко и с хрустом откусил, смел со стола билеты и понес в их с Артёмкой комнату.
– Тёмыч, слыхал? Мы в цирк идем!
Оля бросилась за братом и прыгнула ему на спину. Влад пошатнулся, но устоял. Это были ее билеты. Оля тянула брата за тонкие кудряшки в попытке намотать их на кулак. Это были ее билеты. Выбежала из комнаты мама. Все равно. Это. Ее. Билеты. Оля очнулась только тогда, когда отец, оторвав ее от Влада, втащил в спальню. За дверью верещал Влад, плакал испуганный Артём.
– И что ты устроила?
Папа все еще не мог отдышаться, и Оле захотелось снова оказаться на морозе, отмотать назад, побежать за ним в подъезд, может, спросить, не замерз ли он и почему так кашляет? Но вместо этого она пожала плечами и сказала совсем другое:
– Цирк! Я устроила цирк!
– Хорошо, – ответил отец, кашлянул и вышел.
Оля слышала, как за дверью родители ссорились. Папа огласил решение: Оля в цирк не пойдет, она будет наказана за свое поведение. Мама пыталась возразить. Влад хныкал и жаловался на сестру, говорил, что в цирк хотят они с Артёмкой и что если они туда попадут, то он, Влад, обязательно будет учить уроки и ложиться спать вовремя. Вот тогда мама и сдалась. Разрешила братьям пойти без сестры.
Оля вспомнила, как недавно она подслушала маму с бабушкой Лидой. Бабушка Лида приезжала к ним часто. Чаще, чем мамина мама, которую и Оле, и Владу, и даже Артёму приходилось называть по имени-отчеству. Бабушка Лида и мама лепили вареники на кухне за закрытой дверью, и бабушка маму успокаивала:
– Пройдет, Лена, у нее это пройдет, понимаешь?
– Она бьет их, Лидия Ивановна… Постоянно бьет!
– Пройдет… – шептала бабушка, закрывая края очередного вареника. – Вырастет еще, маленькая пока.
«Это пройдет», – звучал в голове Оли бабушкин голос и сейчас. И действительно – проходило. Влад все еще поскуливал за дверью. Оля разжала кулак, и золотой завиток волос брата спикировал на персидский узор засаленного ковра.
Оля заглянула за книжный шкаф – за ним пряталась импровизированная ее «собственная» комната. Шкаф отделял взрослую спальню от детской. Когда подрос Артём, все изменилось: Влад стал играть с младшим братом чаще, чем с Олей, а потом и вовсе потребовал от родителей переселить их в одну комнату. Так Оля переехала из их с Владом комнаты и оказалась в закутке за шкафом, где раньше обитал Артёмка. Она злилась за это на обоих братьев.
Оля сидела на кровати и листала «Денискины рассказы» Драгунского: она замерла, когда дошла до своей любимой страницы с рассказом «Девочка на шаре». Вскоре ей надоело терзать себя мыслями о потерянных билетах, она захлопнула книгу, отвернулась, но еще долго рассматривала узоры на ободранных обоях с ржавыми потеками. Интересно, кто дал маме билеты? Наверное, бабушка, а ей – немка, у которой «на всё струмент есть». Оля перевернулась на другой бок. В воскресенье я тоже попаду в цирк, решила она, разглядывая обложку «Денискиных рассказов». Сама, зайцем, без них всех и без билета. Одной даже лучше.
Ночью Оля долго ворочалась: несколько раз прокручивала в голове, как бежит по пустынным и почему-то ночным улицам, как прячется за углом, пропуская отца и братьев вперед (она успевала спрятаться в последний момент, а они проходили мимо, ее не заметив), как пробирается в цирк и обязательно встречает у служебного входа слона. Потом ей вовсе начала видеться какая-то чепуха из фильмов про шпионов. Она проснулась в середине очередного такого сна, где кто-то куда-то бежал, а кто-то стрелял и прятался. Оля пробралась на кухню и нашла яблоки. Снова стала жонглировать – как днем. Ночью никто не кричал и не жаловался, только папа храпел в спальне в конце коридора за углом. Под его храп Оля подкинула три яблока десять раз, они как будто улыбались ей, переливаясь в свете уличного фонаря, сверкая зелено-серебристыми боками. Одно яблоко бликануло, подмигнуло ей в самой верхней точке, прежде чем упасть в руку. Оля простояла на кухне не меньше получаса и, когда часы на ее руке запищали, предупреждая, что скоро полночь, поняла: за все это время она не уронила ни одного яблока.
Декабрь 1993 года
Саратов, Крытый рынок и окрестности
Крытый рынок душил прокуренным воздухом, соленым и тухлым запахом, чем-то сырым, рыбно-мясным, сальным, табачным. Огарев потер нос рукавом куртки и чихнул. От чиха заложило уши, и гомон стал гулким, громким, рынок превратился в сцену, заговорил разными голосами в невидимый громкоговоритель.
– Молодой человек, не задерживаем очередь! – вякнул кто-то гнусавым голосом и постучал Огарева по плечу.
Он обернулся. Женщина поправляла на голове плешивую ондатровую шапку-формовку – башнеобразная тяжелая шапка была ей велика.
– Я говорю, – протрубила женщина в нос и махнула в сторону увеличившейся очереди, – выбирайте и отходите.
Огарев посмотрел на прилавок. Мойва. Мойва. Мойва. Рыбные головы. Чешуйки на дощечках, какие-то странные засохшие чешуйки.
– Головы, пожалуйста… – крикнул Огарев, чтобы перекрыть голоса рынка своим. – Сколько?
– Тысяча восемьдесят восемь.
– У сына… – начал было Огарев.
– День рождения? – Продавщица зевнула и плюхнула головы на весы. – С вас тысяча восемьдесят восемь рублей.
– Не задерживайте очередь! – прогундела женщина в шапке.
– Только у меня пакеты кончились, – заявила продавщица следующей покупательнице, протягивая Огареву пакет.
Огарев выхватил из рук продавщицы товар, попятился, повернулся и пошел к выходу. Вспомнил, что утром жена хотела дать ему пакет, но он отмахнулся: опаздывал на репетицию. Только штрафов не хватало, Таня! Тогда она попыталась запихать полиэтилен в карман его куртки, но нашла в кармане дырку и забыла про пакет – побежала зашивать карман…
– Мама, мама! – На выходе из рынка плакала девочка. – Мама!
«Чей ребенок?» – хотел спросить Огарев, оглянулся и почему-то не спросил. Из толпы выскочила женщина в ондатровой шапке, дернула девочку за руку и потащила за собой – обратно в толпу.
– Сколько раз… – услышал Огарев начало фразы.
Сколько раз в жизни он покупал сыну конфеты? Когда в последний раз? Огарев остановился и зашагал обратно – мимо рыбного отдела, мимо мясного, овощного, консервного, мимо, мимо… К пустому маленькому прилавку в самом углу рынка. Продавец в колпаке и фартуке стоял у картонной таблички «Торты и конфеты», жевал ириску, мял в руке обертку.
– Что будете брать? – промычал он.
– Это. – Огарев указал на единственный торт.
Продавец не шелохнулся. Он посмотрел на протертые локти куртки Огарева, на заплатки на его карманах, на морщины на огаревском усталом, будто бы пыльном лице.
– И конфет, – невозмутимо заключил Огарев. – Килограмм.
Он протянул продавцу ладонь, на ней лежали смятые веселые голубые купюры.
Продавец забрал у Огарева купюры и взвесил килограмм «ирис-кис-кисов». Огарев развернул одну конфетку, подбросил, поймал ртом и съел.
Остальные начал подкидывать и ловить: руки Огарева мелькали, ириски разукрашивали воздух вокруг него черно-бело-красными обертками. Пакет с рыбой у него на предплечье смешно раскачивался, и Огарев делал вид, что балансирует, падая под тяжестью пакета. Продавец засмеялся, а вокруг уже собирались дети, родители, бабушки и дедушки. Огарев подбрасывал и ловил, боком передвигался по импровизированной арене. Толпа стояла вокруг кондитерского прилавка полукругом, и дети показывали пальцами то на Огарева, то на ириски, парящие в воздухе, то на редкие конфеты и сладости на полках. Взрослые охали, вздыхали, замирали, когда ириски взлетали все и сразу, а Огарев поворачивался вокруг своей оси (не урони! – кто-то крикнул в толпе). Дети были готовы последние деньги родителей отдать за «ирис-кис-кис». Некоторые из них с радостью отдали бы и самих родителей.
«Мам, купи!» – слышалось со всех сторон.
Спустя час Огарев нес домой тот самый торт. Помятый кривоватый за́мок из крема с шоколадкой посередине, торт затмевал все запахи рынка, всё его невежество и толкучку. «А свечи? – сетовал Огарев на себя. – Как же Сима – и без свечей в торт?»
Дома оказалось, что Таня тушит капусту. Огарев капусту ненавидел, но молчал. Пока он прятал торт в холодильник, Таня гремела тарелками, стучала лопаткой по краю сковородки – с лопатки в кипящую водянистую массу капало тягучее прогорклое масло.
– Ребенка не будет, – вдруг сказала она, как будто говорила не с ним, а с посудой.
На столе валялись какие-то бумажки и медицинская карточка. «Из поликлиники», – догадался Огарев. Он даже не посмотрел на Таню, все еще следил, как капли масла сбрасываются с лопатки в сковороду. Он бы тоже куда-нибудь сбросился.
– Я уже приняла Симу, Паша, я приняла Симу, – Таня заговорила снова, но Огарев не хотел ее слышать.
Огарев вообще ничего не хотел, он оттолкнулся руками от дверного косяка в кухне и оказался в прихожей, насилу вытащил себя на лестничную клетку, оперся о перила и посмотрел вниз: лестничные пролеты образовывали дыру специально для него – специально для человека, которому надо было выговориться. И Огарев закричал, закричал тем, кто мог его услышать внизу, Аиду и всем чертям: он устал платить по чужим счетам, он устал. Он кричал нечленораздельное, что-то о Боге и что-то о себе, но что – после он не мог вспомнить. Огарев вернулся в квартиру и заперся в спальне. Текла в ванной вода, шипело и щелкало на кухне и тошнотворно пахло капустой. Конечно, он уснул и не слышал, как Таня звенела ложками и тарелками о раковину, оттирая их от жирной подливы, и как все еще тихо всхлипывала – тоже не слышал. Но он ведь и не хотел.
Сима часто подслушивал родительские шепотки и ссоры. «Вот такая у меня мачеха, – думал он. – И что? И вот такой отец». Оба непутевые, оба не могут договориться. Папа понятно почему, но Таня… Сима был уверен, что просто так не случается ничего. В жизни как в манеже: как замотаешься, так и полетишь. Ничего нельзя изменить в полете. У любого падения есть причина. Так же говорил его наставник, которого отец выписал из Москвы, когда Симе было пять. Так же говорили книжки (чтением Сима увлекся годам к десяти). Так говорил и сам отец. В цирке вообще все знали цену причине и следствию. Даже на «зеленке» каждый артист следил за тем, чтобы не перегнуть палку. Сорвать трюк всегда очень просто. Откатить обратно не под силу ни одному артисту. Даже его отцу. Таню тоже нельзя было переписать, как кассету. Но главное – нельзя было прочесть, что на этой кассете записано. Мачеха была готова разобраться с любым за неродного сына и разбиралась: Симу часто обижали во дворе другие мальчишки («клоун!», «циркач!», «девчонка!»). Года полтора назад, когда Таня только начала жить с ними, его прямо в шпагате «в минус» привязали на турниках и оставили так – до вечера. Сима терпел, а когда терпеть стало невмоготу, стал звать на помощь. Таня возвращалась с рынка и услышала, как в соседнем дворе надрывается ее мальчик. «Мои мальчики» – вот так просто она называла их с Огаревым с самого первого момента, с первой встречи. Все у нее было просто, кроме нее самой. Таня потом долго ходила по родителям «хулиганов и малолетних преступников», ругалась даже с хозяйкой квартиры: зачинщиком оказался хозяйский племянник. Хозяйка только кивала и выселением почему-то не угрожала.
Сима отошел от двери. Слушать дальше не было смысла: отец ушел в спальню и захрапел. Таня осталась на кухне – звенеть блестящими от соды тарелками в полутьме.
Огарев думал, что утро начнется с торта, который в обычной жизни Симе было, конечно же, нельзя. Но началось оно с того, что Тани не оказалось дома. Вещи были на месте, одеяло лежало нетронутым пластом (они спали под разными), сковорода стояла на плите – в натопленной, душной кухне капуста прокисла за ночь. Пришлось вылить в унитаз. Огарев распахнул холодильник, взглянул на коробку с тортом и захлопнул дверцу. Не до торта теперь. Он выгнал Симу на репетицию, торопил его и обещал приехать попозже. С собой выдал Симе «ирис-кис-кис».
– С днем рождения! – запоздало крикнул, когда затылок сына уже плыл над перилами, а съехавшая набок шапка рябила в густом свете лампы.
Сима не ответил, только слышно было, как он спрыгивает с последних двух ступенек и бежит вниз. Так же, наверное, убегала утром Таня. Только Огарев не понял: за своим храпом, мыслями, за своей обидой он не слышал Таню, не слышал, что Сима тоже не спал ночью.
На репетицию Огарев опоздал. Задержали звонки Таниным подругам, сестре, маме – Огарев уже не считал, сколько раз щелкал телефонный диск под его пальцами. Каждый раз он слышал в трубке тревожное: «Она не у нас. А что-то случилось?» – и вынужден был объяснять, рассказывать, заикаться, наматывая на палец пружинку шнура. Когда до вопроса «А что случилось?» дошла мать Тани, Огарев зашипел, приложив к аппарату сложенную в рупор ладонь, прокричал: «Извините, плохо слышно!» – и бросил трубку. Звонить было больше некому.
На репетиции Огарев и Сима не говорили о случившемся, пока Огарев наконец не понял: Сима не спал. Огарев махнул техникам:
– Спускай!
Сима приземлился на ковер.
– Всё на сегодня!
Они ни разу не прогнали номер целиком.
– Висишь как говно, – проворчал Огарев, когда Сима подошел ближе. – Замотался плохо, флажок смял. Давай переодевайся и домой!
Сима пожал плечами и пошел снимать карабин с троса. Замотался он и правда плохо, но флажок-то додержал, и шпагат был нормальный. Лебедка подвела, вышел с обрыва тяжело, но тут же не он виноват! Отец никогда так к нему не цеплялся раньше.
– Я сказал, переодевайся и домой! Ты не спал! Ты плюешь на работу, плюешь! Нельзя не спать и думать, что будешь работать чисто!
Рев Огарева толкнул Симу в спину, карабин, зазвенев, полетел на ковер и заглох. Отец ни разу в жизни на него не кричал. Ругался с техниками, с директором цирка даже, но с ним, своим сыном, всегда разговаривал тихим голосом. Мог ляпнуть грубость. Потом извинялся. Всё бывает в работе. Сима медленно поднял карабин с ковра, оглянулся, но Огарева уже не было у манежа.
Сима нашел отца в гримерке. Вопреки запретам (прямо над зеркалом висело изображение перечеркнутой сигареты), Огарев курил, не вставая с кресла.
– Сима. – В этот раз отец услышал сына, хотя дверь тот закрывал тихо и реквизит заталкивал в гримерку, стараясь не потревожить нервы Огарева. – Прости. Ты видел, как она уходила?
Отец шмыгнул носом, и Сима понял, что в руках у того не совсем обычная сигарета. Пахло в гримерке тоже иначе, Сима вдохнул и закашлялся. И где только успел достать? Последний раз Огарев срывался лишь раз – после смерти мамы. Сима подошел, вырвал из рук отца самокрутку, бросил на пол, втоптал ее в линолеум, прыгнул – эхо разнеслось по цирку, и Сима прыгнул еще раз, голые пятки щекотало и жгло. Самокрутка, расплющиваясь, запахла сильнее: сладковатый противный душок заполнил всю гримерку. Сима сжал зубы. Жаль, нельзя было не дышать совсем. Огарев смотрел на сына и ничего не говорил. Глаза его были непривычно красными и опухшими.
– Прощаю, – прошептал Сима и, чтобы не заплакать (он взрослый, он не может!), выбежал из гримерки.
Бежал он до дома в куртке поверх репетиционной одежды. Хотелось есть, и Сима прямо из прихожей, не снимая куртки, сразу двинулся к холодильнику. Там со вчерашнего дня стояла большая закрытая коробка без этикетки. Он достал коробку, раскрыл и замер. Одна розочка на торте помялась, и Сима решил, что теперь может доломать ее. Он обмакнул палец в крем. Облизнул. И только тогда заплакал.
Декабрь 1993 года
Саратов, Цирк имени братьев Никитиных
«Ябеда-корябеда-турецкий-барабан», – бормотала Оля всю дорогу до цирка, раскачиваясь в трамвае. Трамвай отвечал Оле на своем трамвайном – постукиваниями, позвякиваниями. Вторую часть дразнилки про «Влада-таракана» Оля не решилась озвучивать. Мальчики из ее класса добавили в дразнилку плохих слов, и Оля побоялась говорить такое в трамвае даже шепотом.
Утром Влад рассказал отцу, что она не помогла ему с домашним заданием. Отец посмотрел на нее так, что Оле захотелось сбежать в цирк навсегда и больше никогда домой не возвращаться.
Трамвай что-то пропыхтел и замер, сломался, не поехал дальше. Устал, разгневался, хлопнул всеми своими дверьми. Даже ему стало тошно – то ли от мороза, то ли от Олиной горечи. Выпустил Олю, толпу, горячо натопленный душный воздух, и вся эта податливая, будто творожная, завороженная метелью за окном и разморенная теплом людская масса неохотно выползла на улицу Чернышевского.
Оля вывалилась из трамвая и побежала. Успеть, успеть… Электронные часы на запястье показали без пятнадцати пять. Свернула на Серова, потом на Чапаева и только тогда перешла на шаг. С Волги город захлестывало ветром. Оле хотелось замотать лицо мохеровым шарфом (оставить одни глаза – так в детстве ее кутал папа), но шарф кололся и уже исколол голую шею под нелепой шарообразной курткой. А еще он был ее нелюбимого цвета – зеленого. Оля дернула шарф из-под куртки, вытянула его целиком, сбросила, втоптала в снег. Пусть померзнет. Пусть колют друг друга – мороз и шарф, а Оля попадет в цирк. Никто ее теперь не остановит: ни снег, ни шарф, ни папа, ни Влад, ни тем более Артёмка. Этот пусть вообще помолчит. Вечно ему все достается. «Младшим надо уступать», – передразнила Оля маму, замычала и показала воображаемому Артёмке язык. Показала она его и мемориальной табличке Героя Советского Союза со сложным именем.
– Вот же бесенок, а!
Оля обернулась. На другой стороне улицы маленькая бабушка в платочке и в валенках размахивала батоном хлеба.
– А ну кыш! Стыдоба! Распоясались!
Оля усмехнулась – зло, как умеют только подростки, сама знала, что злорадствует, – и, оставив в сугробе шарф (ну и что, что мамин, у нее их полно), поскакала дальше. Слез уже не было, а до здания цирка оставалось бежать всего ничего.
Огарев курил у служебного входа. Фасад цирка был обманчив и молчалив, ламбрекены и прожекторы на арене красочны до рвоты, мрамор в вестибюле чист, гладок, мертв. Задворки – вот что восхищало Огарева. Он выходил сюда и курить, и гулять, и дышать. На задворках цирка протекала совсем другая жизнь. Здесь из соседнего окна звучала такая музыка, о которой музыкальные эксцентрики могли только мечтать. Под музыку – тут же – крысы тащили из мусорки кусок побольше, дрожали усы, шуршали в такт лапки (вот-вот выйдут строем, вынесут на гладких спинках поломанного Щелкунчика!), и никакая дрессура была не нужна. Обшарпанные стены ближайших домов складывались в рисунок, и клоун Петька с мольбертом (на этот сезон у него был поставлен номер «Художества») мог лить бутафорские слезы сколько угодно – такой картины все равно бы не получилось. Тетка из подъезда напротив регулярно устраивала своему сыну-первокласснику такие репризы, что мужчины, проходящие мимо, ускоряли шаг. Огарев затянулся в последний раз и щелчком подбросил окурок. Тот описал идеальный полукруг и, медленно раскачиваясь на ветру, осел точно в центре урны.
– Шалишь, Огарев. – У одной из обшарпанных стен, расчленяя рисунок облупленной краски на сотни разрозненных частиц, стоял мальчик и тоже курил.
Голова мальчика была прострелена навылет – от одного виска и до другого. Мальчик с легкостью повторил жест Огарева, и его окурок тоже вначале повис в воздухе, а потом, медленно раскачиваясь, стал опускаться в урну.
Огарев отвернулся от мальчика и, намеренно не замечая его, как не замечают назойливых родственников, толкнул входную дверь. Та всплакнула расстроенной скрипкой. «Не впустит», – решил Огарев и завертелся в тамбуре служебного входа. Мальчик все еще был за его спиной, там, на улице. Их разделяла дверь.
– Пап, опять за свое?
Огарев стоял в коридоре цирка. Перед ним появился другой мальчик, постарше.
– Ты кто?
– Пап… – прошептал мальчик и щелкнул пальцами.
Огарев снова оказался на улице. В мусорке дымился окурок, возле обшарпанной стены не было никакого парня. Мимо проскочила девчонка в расстегнутой куртке и без шарфа. Наскоком она открыла дверь, и та закачалась туда-сюда, беспомощно скрипя. Огарев не побежал за девчонкой, хотя должен был. Он не стал ее догонять, вызывать охрану, искать ее родителей… Вместо этого он подошел к мусорке. Окурок самокрутки лежал точно по центру – среди пачек сигарет, банановых шкурок и фантиков. Поверх него лежал второй. Выкуренный ровно настолько же. Когда он успел достать второй? Пахло сладковато, пряно, и Огарев засунул руку в мусорку.
– Перед выходом не грех, – проворчал он, кряхтя. – Перед выходом еще немного можно…
В коридорах цирка Оля заблудилась. Подергала ручку двери с надписью «Грим», но та оказалась заперта. Представление началось, громыхнули трубы и барабаны, раздался голос шпрехшталмейстера. Оля поспешила дальше и нашла выход на арену. Коридор вывел ее к занавесу. Оля заглянула за него и замерла. По арене дефилировали женщины на каблуках, в шароварах, с перьями в волосах, красными точками над переносицей. За каждой бежала маленькая собачка. Женщины причудливо поворачивали головы – из стороны в сторону. Одна артистка прошла так близко, что задела пером занавес. Собачка зарычала, учуяв Олю, но женщина дернула поводок и продолжила идти вместе со всеми. Перья раскачивались, женщин в одинаковых костюмах было так много, что Оля не смогла бы их различить. Они едва не задевали друг друга плечами…
Кто-то положил Оле руку на плечо.
– Эй, ты кто? Не загораживай выход…
Оля сбросила руку и чуть не повалилась в складки занавеса. Перед ней стоял парень в белых брюках. Она не дала бы ему больше пятнадцати. Оля точно никогда не видела таких людей. Этот мальчик состоял из четко очерченных линий – из одних мускулов. Похожих, но только нарисованных мальчиков носила в блокноте ее двоюродная сестра и жаловалась маме, что они много пишут с натуры в этом дурацком училище, а еще – что она почему-то не спит ночами…
– Я Оля. А ты?
– Сима. Дай пройти. – И Сима осторожно отодвинул ее от занавеса, а потом вынырнул из-за кулисы на арену.
Пробежав сквозь толпу женщин с черными перьями, Сима зацепился рукой за канат в самом центре манежа и взлетел под купол. Женщины и перья стали покидать манеж, и Оля услышала, как лают друг на друга собаки в коридорах и как шипят на них хозяйки. Обычные люди без каблуков и без перьев шипели бы так же.
Сима летал под куполом, лениво, но в то же время четко и, казалось, как-то правильно и методично переворачиваясь. Он карабкался по канату, раскачивал его по кругу и бежал над ареной по воздуху. Оля решила, что он не человек. Люди не летают. Не надевают белых брюк без белых рубашек. Люди не носят блестки и перья. Зато люди шипят на собак, отбирают у сестер билеты, запирают в комнате, запрещают гулять во дворе и заставляют ходить в школу… Дым вокруг Симы рассеялся, и Оля увидела, что верхний конец каната не закреплен, висит в воздухе, теряется в темноте. Оля зажала рот руками, но Сима и не собирался падать, он заматывался в незакрепленный канат, как в кокон, все выше поднимаясь над ареной. Оля только сейчас поняла, что все это время играла скрипка. На последней ноте скрипка надорвалась. Сима полетел вниз в тишине. Его голова остановилась в метре от красного циркового ковра. Канат же не сдвинулся ни на сантиметр. Только вскрикнул и всколыхнулся зал, захлопали люди, кто-то закричал: «Браво!» Оля тоже закричала и тут же замолчала: ее могли заметить, уже, наверное, заметили…
Она хотела уйти – хватит на сегодня. Но не смогла. Потому что Сима исчез. Потому что на арене появился мужчина, мимо которого Оля пробежала. Тот самый, что курил у служебного входа (теперь на нем была чалма). Потому что мужчина стал кидать вверх мандарины (прямо как она яблоки, только больше и быстрее!) и ловить их – под ту же неугомонную скрипку, изредка отправляя высоко под купол один мандарин. Мандарины тоже исчезали – вслед за Симой и канатом, а сверху на мужчину сыпались мандариновые корки… Откуда у них настоящие мандарины? Мама не приносила мандаринов домой, кажется, с тех пор как Оля пошла в школу. Даже на Новый год.
Огарев досчитал до трех и замер. В руку мягко пришел заключительный на сегодня мандарин. Осыпался вслед за буйно пахнущей мандариновой кожурой на ковер канат. Прожектор мигнул и ослепил Огарева. Сима не появлялся. Огарев зажмурился, открыл глаза и снова досчитал до трех. Зал бушевал, а Сима стоял у занавеса. У другого выхода. Слева, а не справа! Репетировали они не так.
Огарев поймал Симу на входе в гримерку. Сегодня темнота его не забрала.
– Там девчонка была, я там бы не вышел быстро, – отдышавшись, доложил Сима. – Олей зовут, – добавил он.
Огареву было все равно, как ее зовут. Еще немного, и они сорвали бы номер. Еще немного, и он бы потерял мальчика. Он стар и больше не может делать трюк, если трюк начинает работать иначе – сам по себе. Иногда, наверное, может… Но не сегодня. Сегодня он слишком много себе позволил. И Сима тоже. Огарев сгреб из-за кулис корзину с оставшимися мандаринами и двинулся в свою гримерку.
– Пап, а девчонка?
– Какая девчонка?
Сима прищурился. Огарев все еще видел сына через призму слепящего на арене прожектора. Сима расплывался.
– Чужая девчонка у нас за кулисами. Оля же!
Оля оказалась в гримерке раньше, чем успела крикнуть «Браво!»
– Бра… – начала она прямо в лицо мужчине с мандаринами, но через несколько минут уже сидела на стуле за дверью с очередной табличкой «Грим». Только на этой табличке внизу синей ручкой кто-то нацарапал: «Огаревы». Огаревы, видимо, стояли перед ней. Сима мялся у двери, хрустя суставами, и будто бы хотел уйти.
– Кто пустил тебя в цирк? – начал мужчина, перебирая мандарины в корзине и откладывая на пол помятые.
Он не смотрел на нее, но Оля почему-то знала, что должна ответить. Он же видел, как она прошла через служебный вход.
– Дайте мандаринку, дядя. – Оля вздохнула. – И я уйду.
Мужчина вскочил и, не разворачиваясь, кинул мандарин из-за головы. Оле нужно было вытянуть руку вверх в нужный момент. Оле нужно было поймать мандарин, не встав со стула. И она поймала. Холодная мягкая корка цвета заходящего солнца послушно легла в руку, и Оля почувствовала себя так, как будто действительно смогла удержать целое Солнце в ладони. Она поймала. Мандарин оказался ненастоящим, игрушкой, муляжом, обманкой для детей. Но она же видела, как падали на ковер манежа шкурки, и запах, запах нельзя подменить! Или можно?
Огарев не обернулся. Стука не было. Он знал, что, если не было стука, предмет пойман. Оля набралась смелости и задала вопрос:
– А тайну каната расскажете?
– Зови меня дядя Паша, – Огарев улыбнулся. – Это называется «Индийский канат». Но мы включили в номер еще и корд де парель. Пойдем.
Он открыл дверь гримерки и крикнул во мрак цирка:
– Саныч! Проведи экскурсию!
Огарев забрал у Оли мандарин, подбросил его и обратился уже к ней:
– Но своим глазам доверять не советую.
Оля следовала за человеком, которого Огарев назвал Сан Санычем. Тот вел ее по узким коридорам и лестницам, и Оля шла, не задавая вопросов. Он оставил ее под куполом, на самом верху, откуда зрительный зал казался кукольным, миниатюрным, и пошел проверять моргающий пыльный прожектор.
Под куполом болтался трос, выкрашенный в иссиня-черный. Такого же цвета был мазут на гаражах, по которым Оля с Жориком лазили в детстве. На тросе был закреплен металлический цилиндр, за цилиндр цеплялся карабин. Подобная конструкция могла выдержать не только Симу и его папу, но и всех индийских женщин с их собаками. Трос оставался незаметным для зрителя, прятался в черноте купола, и Огаревы умело это использовали в номере. Темноты не существовало. И Оле вдруг стало страшно, невероятно страшно для тринадцатилетки, которая безнадежно застряла в наивном шестилетнем возрасте. Чудес не бывает, и мама правду сказала мелкому Тёме (когда тот на прошлой неделе подглядел, как папа затаскивает в квартиру подарки): Дед Мороз ненастоящий.
– Ну что, посмотрела?
Сан Саныч возвращался к Оле, спрятав руки в карманах. Оле показалось смешным, как грациозно ходит коренастый и полный мужичок по узкой балке, она хихикнула, качнулась и чуть не оступилась. Сан Саныч не смотрел под ноги и что-то насвистывал. Он остановился у троса и стал снимать с него цилиндр. Зазвенели карабины.
– А как же темнота? – шепнула Оля.
– Э, девочка! Игра света, переодевания, был белый – стал черный. Ты хоть видела, в каком он костюме в манеж выходил и в каком возвращался? Мало ли они в жизни надурили людей… Спускайся тем же путем! – проворчал Сан Саныч, не оборачиваясь. – А то Огарев все ждет, черт знает, какой конь его укусил. У фонтана ждет.
Оля, стуча ботинками о металлические балки и лестницы, спотыкаясь и хватаясь руками за поручни, спустилась в фойе. Гардероб, дверь, скользкая дорожка у цирка – она миновала все, переходя с шага на бег и опять на шаг, но, завидев дядю Пашу, сидящего на краю фонтана, притормозила. Он больше ее не удивит.
– А волшебство ваше ненастоящее! – закричала ему Оля издалека.
Огарев только постучал ладонью по чаше фонтана, приглашая сесть рядом. Оля подбежала и, подбирая под себя коротенькую курточку, уселась. Шевельнула бровью, как ей казалось, по-взрослому (так делала ее мама) и спросила:
– Ну?
– Ты ходила смотреть на канат?
Оля кивнула.
– Сима сказал: ты останешься.
Оля, сама не зная почему, снова кивнула. Тогда Огарев потянул Олю за рукав куртки, встряхнул его, и что-то закололо локоть.
– Ай! – вскрикнула Оля.
Огарев схватил край мохерового шарфа и вытянул его из Олиного рукава. Тот самый мамин противно-зеленый шарф, который она еще днем втоптала в снег. Шершавый, жесткий и неприятный на ощупь шарф куснул Олю за руку. Огарев намотал его на ладонь, слез с фонтана, сделал пять шагов назад и кинул ей. Оля поймала. Поймала и не моргнула. Огарев медленно захлопал в ладоши. Оля держала колючий шарф и думала, что ей не гулять во дворе еще неделю, если Влад и Артём выйдут с представления и встретят ее у фонтана. Они снова всё расскажут отцу. С последним хлопком Огарева шарф перестал колоться, и мыслей о доме, о папе, маме и братьях больше не было.
Декабрь 1993 года
Саратов, Заводской район
Письмо 1. Лена – матери
Мама, я помню, что ты не любишь телефонные звонки и просила писать. Но ты и на письма мне отвечать не хочешь. От Камышина до Саратова не так далеко – ты могла бы приехать и помочь. Дети одни, мама Толи приезжает из Энгельса, но жить у нас она не может: у нее тоже работа!
Ты просила рассказать, как Оля. Оля учится на пятерки только по математике, по остальным предметам у нее неуд. Грозятся оставить в седьмом классе на второй год. Все чаще дерется, а теперь еще этот ее цирк. Распотрошила старые коробки на антресолях, вытащила оттуда игрушки, нашла лоскутные мячи и жонглирует. По всему дому соль – сыплется из этих мячей. Я ее ругаю, а она мне: «Ну надо же утяжелить!»
Влад тоже хорош. На днях вызывали меня к директору. Ты скажешь, что это Толины гены. Нет, это мы недосмотрели, потому что некому было с ними нянчиться.
На работе у Толи обещают сокращения, зарплату задерживают по полгода. С другой стороны, чего мы ждали, давно пора, завод еще долго держался. У меня все та же зарплата и все столько же работы. Детей в классе много, а я одна. Классы забиты, тетради таскаю каждый день домой, надорвусь скоро.
Ответ пришел через неделю. Лена распечатывала письмо прямо в прихожей, не снимая куртки. В письме было всего одно предложение, но Лене его хватило.
Письмо 2. Мать – Лене
Дорогая моя, а я тебе говорила, что замуж тебе рано и в школе работать ты не выдержишь.
Толик нашел письмо от тещи на тумбочке в прихожей. Лена бросила его среди шапок и шарфов, а Толик случайно смахнул, когда вернулся домой. Конечно, он его поднял, отряхнул от грязной воды (письмо упало в лужу от его же ботинка) и прочитал. Так письмо, растерзанное на кусочки, смятое, оказалось в мусорке. Толик сел писать свое. Наутро отнес на почту. Может, в Камышине его даже из почтового ящика не заберут, но он хотя бы пытался.
– Что ты ей написала? – спрашивал Толя Лену, но она только качала головой и улыбалась.
– Это наши дела, – отвечала.
И снова отворачивалась к бесчисленным тетрадям.
– Да брось ты это, Ленк! Не пиши ей вообще, – говорил Толик и пытался вытянуть жену из-за стола со стопками тетрадей. – Помнишь, как пели тогда? Помнишь? Разве она могла помешать? И сейчас не помешает, сами справимся! – И Толик вытаскивал Лену в центр комнаты, кружил ее и напевал: – Вьется за кормою чайка, кружит пена, что со мною делаешь ты, Лена, Лена…
Лена смеялась, отбивалась от мужа, но по ее лицу было видно: думать о письмах она не переставала.
– Между нами быстро катит волны Волга-а-а-а! – продолжал надрываться и фальшивить Толик. – Ну же! В лагере пели и танцевали, чем мы сейчас-то хуже!
Он видел, что Лена тяжело переносит ссору с Ариной Петровной и чувствовал в этом свою вину: она ведь вышла за него против воли матери. Лена возвращалась к своим тетрадям, а Толик шел в подъезд – курить и проверять почтовый ящик.
Почта в Камышине работала кое-как, и только под самый Новый год Толе пришел ответ, который в точности повторял слова жены: «Это наши дела». В конверте лежало его же письмо, все расчерканное красной учительской ручкой, а внизу страницы стоял «кол». Потомственная учительская семья. И он никогда в нее не вписывался.
Толик решил не сдаваться. «Когда-то же надо попытаться ее вразумить…» – думал он, разрывая очередной исписанный лист бумаги напополам, а затем на четыре части. Он выглядывал из кухни в коридор, коридор был темным и тесным – на восьмом письме ему уже мерещилась Ленина мама, и он корил себя, что не пошел спать.
– Пап, ты чё? – в коридоре стояла Оля в перекрученной старой пижаме не по размеру и в одном носке.
Толик протер глаза, но Оля проковыляла по коридору, и свет от настольной лампы, которую он притаранил на кухонный стол, вытащил из тени ее лицо, заспанное и помятое.
– Пап? Ты пишешь что-то?
– Спать иди… – пробормотал Толик.
Руки его доставали из-под раковины мусорное ведро и сгребали в кучки обрывки бумаги и чистые листы – все вперемешку. Оля смотрела непонимающе, а потом ловко юркнула ему под руку и вынырнула с крупным обрывком – на нем можно было разобрать слова:
«И потому, Арина Петровна, нечего больше сюды писать гадости… Либо учавствуйте в нашей жизни, либо идите из нее сами знаете куда».
– Участвовать, – Оля нахмурилась, – пишется без «в» в первом случае. Нам Ирина Константиновна говорила: «Не чавкайте в этом слове».
Толик вздохнул, вырвал у Оли обрывок письма, вытолкал ее в коридор и закрыл дверь.
– Спать иди, тебе сказали! Завтра в школу вставать.
Дорога в школу – полоса препятствий. Зимой, когда рассвет наступал только со вторым уроком, выбирать не приходилось, и Оля, прячась в тени зданий, передвигалась перебежками и посматривала на громадные фонари над подъездами. Фонари мертвыми глазами чудовищ безропотно глядели на Олю, как будто умерли они уже давно и теперь никогда не будут светить снова. Оля бежала: подъезд – двор – бельевой столб (почему-то всего один) – гаражи… Следующая остановка – баня: красный кирпич, окна с ярко-синими стеклами, огромные арки на входе. Баня отбрасывала самую длинную, самую увесистую тень – и в этой тени Оля прятаться боялась. Бросок от бани до автомобильной дороги на Энергетиков дался легко, дальше Оля бежала не останавливаясь. Гнал ее не только страх, но и желание увидеть Жорика, успеть рассказать ему про вылазку в цирк до звонка. «Обзавидуется!» – думала Оля, облизывая обветренные потрескавшиеся губы. «Об-за-ви-ду-ет-ся!» – каждый слог приходился ровно на один шаг, и рюкзак подлетал и приземлялся обратно на плечи, мешая дышать. Она влетела в школу, врезалась в щебечущую толпу младшеклассников. Звенел звонок. Не успела рассказать. Не успела даже переобуться.
В классе Оля плюхнулась не на свое место. Крайний левый ряд, предпоследняя парта, где-то между портретом Булгакова и стендом «Что делать при пожаре». Оля не любила стены и стенды – у окна всегда было интереснее: в прошлом году мальчишки из десятого «Д» запускали во дворе школы петарды, а потом убегали от охранника. За взрывным шоу следила вся школа – тем, кто вышел с лыжами на физкультуру, посчастливилось посмотреть и с крыльца. Напрасно учителя стучали указками по партам и доскам, а старая уборщица пыталась загнать «физкультурников» в здание.
«Прямо как в цирке!» – завороженно протянул Жорик, когда в очередной раз хлопнуло за окном. И Оля поняла, что он в цирке был, а она – никогда. Еще тогда ее потянуло обидеть Жорика, задеть: сказать, что говорит он какие-то глупости и в цирке совсем не так: там есть слоны, львы и тигры, а не парочка дураков с испорченными петардами, которые даже стрелять-то нормально не умеют. Ей хотелось сократить разрыв, который образовался между ними уже давно. Жорик был сыном какого-то начальника на папином заводе. Оля была никем.
Оля строчила Жорику записку и даже не пыталась вслушаться в тему урока. Ирина Константиновна что-то говорила о письмах Чехова, Оля же писала свое и пыталась как можно точнее передать увиденное за кулисами цирка. Жорик полулежал на последней парте – правая рука под щекой, левая вытянута вперед. От большого пальца и до локтя левую руку Жорика покрывал гипс. Жорик был левшой – с левой руки он жонглировал в непривычную для Оли сторону. Левой рукой и писал. Оля шипела, шикала, стучала ногтем по парте, подавала Жорику бессловесные знаки, только чтобы он заметил записку, которую она кинула ему под ноги. В ней было всё про цирк, про Симу и его отца в чалме. Жорик бы – единственный – понял. Он был бы рад и после уроков засыпал бы ее вопросами. Мятая бумажка – комок воспоминаний – валялась у Жориного ботинка. «Разорви тебя петарда!» – думала Оля, жалость к Жорику всколыхнулась и пропала, остался только зуд в горле: надо же так несправедливо ее не замечать!
Бумажку заметила учительница. Она прошла от первой парты до последней, повернулась на каблуках, медленно оглядела класс, ногтем ткнула под ребро Жорика:
– Богданов, подними!
Жорик дернулся и вскочил с места. Класс засмеялся. Оля поджала пальцы в ботинках. Сейчас она заставит его читать… Жорик поднял смятую бумажку, повертел в пальцах, недоумевая, как она здесь оказалась, и стал искать прищуренными, заспанными глазами Олю. Ирина Константиновна выхватила записку у Жорика и пробежалась глазами по Олиным каракулям.