Erhalten Sie Zugang zu diesem und mehr als 300000 Büchern ab EUR 5,99 monatlich.
Ох, что натворила Аглая, согласившись заменить подругу Наташу на бале-маскараде! Бедная дворянская девушка, из милости взятая в дом графом Игнатьевым, влюбилась в жениха его дочери Наташи! Да, гусар Лев Каменский, только один раз протанцевав со своей невестой, лицо которой было спрятано под маской, понял, что влюбился в девушку, на брак с которой согласился только по расчету. И теперь искал ее повсюду, не в силах забыть блеск глаз, голос и ту страсть, что пронзила тогда обоих. А красавица Аглая страдала от своей любви, не желая расстроить счастье подруги… До тех пор, пока девушка и гусар не встретились на войне с французскими захватчиками…
Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:
Seitenzahl: 396
Veröffentlichungsjahr: 2024
Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:
Все права защищены. Книга или любая ее часть не может быть скопирована, воспроизведена в электронной или механической форме, в виде фотокопии, записи в память ЭВМ, репродукции или каким-либо иным способом, а также использована в любой информационной системе без получения разрешения от издателя. Копирование, воспроизведение и иное использование книги или ее части без согласия издателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.
© Арсеньева Е. А., 2019
© Оформление. ООО «Издательство „Эксмо“», 2019
– …Да ведь это девка, мой лейтенант! – долетел до Аглаи чей-то голос, и мучительная тряска, так долго терзавшая ее тело, прекратилась. – Не мальчишка, а девка! И какая красотка, вы только посмотрите!
– Не могу больше смотреть на толстые щеки русских баб! – с отвращением пробормотал другой голос – наверное, того самого лейтенанта, к которому обращался всадник.
– И напрасно! – воскликнул тот и, бесцеремонно схватив Аглаю за волосы, рывком заставил ее поднять голову. – Девка совсем не толстощекая и даже похожа на француженку.
Аглая с трудом разомкнула веки – даже такое незначительное движение причиняло боль! – и безучастно взглянула в темные глаза пехотинца в кивере с плюмажем, смотревшего на нее с отвращением.
– Красоток поищи в Провансе или Шампани, а не в Московии, – брезгливо буркнул лейтенант. – Впрочем, мне до ее рожи нет никакого дела. Меня гораздо больше интересует, почему она одета в мужские панталоны… как это по-русски?.. ах да, портки! – и сапоги. Да и ее шемиз мало напоминает шемизет[1]. Где ты ее нашел, кавалер?
– На дереве, мой лейтенант! – так и закатился хохотом всадник. – Я скакал вслед за вами, чтобы передать приказ остановиться, как вдруг с дерева мне на кивер упало что-то тяжелое. Это была сломанная ветка. Я чуть с коня не свалился и уже решил, что на ветвях засели полчища этих русских чудовищ, которых называют партизанами. Один из них печально известен своей жестокостью и неуловимостью. Его прозвали Росиньоль-бриган[2]. – Тут веселья в голосе всадника поубавилось. – Страшное существо! Не скрою – я изрядно перепугался! Потом смотрю – на дереве кто-то болтается и ногами дрыгает. Я вскинул карабин и уже почти выпалил наугад, как вдруг чуть ли не на голову мне рухнула эта особа! Насколько я понял, она стояла на ветке, которая обломилась, а потом сломалась и та, за которую она уцепилась. От удара о землю она лишилась чувств. Я сначала решил, это мальчишка. Испугался, что на дереве еще кто-то есть, и выстрелил несколько раз из карабина и пистолетов. Но теперь на меня сыпался только древесный мусор. Тогда я спешился и решил как следует осмотреть свою находку. Вот так сюрприз! Я обнаружил смазливую мордашку и пару прелестных грудок. Впрочем, продолжить осмотр у меня не было времени: я спешил с пакетом к вице-королю, – с явным сожалением вздохнул кавалерист.
Аглая вспомнила: она очнулась от того, что чужие руки нагло шарили по ее телу, и попыталась отвесить охальнику пощечину. Тот, впрочем, увернулся, а затем бесцеремонно швырнул ее поперек седла и поскакал по обочине дороги.
А Зуев? Что с ним? Не попал ли в него этот хвастливый кавалерист? Что, если он ранен?! Или уцелел и исполнил клятву, данную Аглае: бросился доставлять Сеславину сведения о том, что французская армия решительно уходит из Москвы?
Стало страшно. Да, она сама взяла с Зуева эту клятву, она знала, что он не мог поступить иначе, но как же страшно стало ей теперь!..
– О, я слышал о так называемом Росиньоль-бригане, – кивнул лейтенант.
«Росиньоль-бриган, Соловей-разбойник, да, о нем рассказывал Зуев, – вспомнила Аглая. – Кажется, его зовут Федор…»
– Говорят, это рыжебородый мужик, истинный скиф, – продолжал лейтенант, – который скачет по деревьям с арбалетом, причем пользуется этим варварским оружием с необычайной меткостью! Но сейчас перед нами не мужик с рыжей бородой, да и арбалета я тоже не вижу. Каким же ветром занесло на дерево эту девку? Вряд ли перед нами дриада, которой положено жить среди ветвей! – съехидничал он.
– Позвольте сказать, мой лейтенант, – подал голос еще кто-то, но Аглая не могла повернуть голову, чтобы взглянуть на этого человека: шеволежор[3] по-прежнему крепко держал ее за волосы.
– Говори, Бюжо, – кивнул лейтенант.
– Я думаю, что это шпионка, – сообщил Бюжо. – Она следила за нами.
– А зачем ей за нами следить? – удивился лейтенант. – Отряды вице-короля бредут по этой пылище почти с полудня. Мы не скрываясь уходим из Москвы… сказал бы, гори она огнем, но там и так все уже сгорело. Что такого важного здесь, на этой дороге, может узреть шпионка?
– Кто знает, кто знает… – протянул Бюжо. – А что, если эти варвары прикидывают, где удобнее устроить засаду на пути дивизий маршала Нея, которые выступили вслед за нами?
«Ага! – мысленно отметила Аглая. – Значит, они движутся в таком порядке: полки вице-короля, потом „храбрейший из храбрых“[4]… а кто за ними? Войска Даву и гвардия? Кто же останется в Москве? Мортье? Или он тоже уйдет? Неужели все покинут Москву?!»
– А ты не дурак, Бюжо! – воскликнул лейтенант. – Хорошо соображаешь!
– Рад стараться! – самодовольно воскликнул Бюжо, и Аглая мысленно послала в его адрес крепкое словцо.
Будь он неладен со своей догадливостью! Но что же она-то молчит? Надо защищаться, или ей конец!
– Я не шпионка! – попыталась крикнуть Аглая, но из горла вырвался лишь слабый хрип. С трудом прокашлялась и кое-как смогла повторить: – Я не шпионка!
– Ого! – удивился лейтенант. – Да она прекрасно говорит по-французски! Конечно, я знаю, что в России вся аристократия воспитана в глубоком уважении к великой Франции, но эта дриада, – он язвительно хмыкнул, – мало похожа на аристократку!
– Значит, я прав, она шпионка! Нарочно выучила наш язык, чтобы следить за нами, – напористо изрек Бюжо, который, очевидно, был при лейтенанте кем-то вроде Савари[5] при Наполеоне, то-то ему кругом шпионы виделись! Однако на сей раз местный Савари, к несчастью, не ошибся…
– Я воспитывалась в богатом доме вместе с хозяйской дочерью, училась вместе с ней, – ответила Аглая. – Потому и французский язык хорошо знаю.
– Предположим, – недоверчиво изрек Бюжо. – Что ты делала на дереве и почему напялила мужские панталоны?
– Потому что в юбке неудобно по деревьям лазить, – дерзко бросила Аглая. – Неужели не понятно?
– Предположим, – повторил Бюжо. – А все-таки зачем тебе понадобилось лезть на дерево?
– Да, зачем тебе это понадобилось? – подхватил лейтенант, решивший, видимо, показать, что главный здесь все-таки он.
– С вашего позволения, мой лейтенант, – вмешался всадник. – Не могли бы вы побеседовать с этой дриадой, – он ухмыльнулся, – без меня? Я должен скакать дальше!
– Исполняй свой долг, кавалер, – согласился лейтенант. – А мы разберемся со шпионкой.
– Желаю удачи, мой лейтенант! – воскликнул шеволежор, бесцеремонно свалил Аглаю с седла и подхлестнул коня, который сразу пошел рысью.
Девушка кое-как поднялась на ноги. Голова кружилась, все тело ломило, но сейчас было не до того, чтобы себя жалеть, – спасаться надо, спасаться!
Покосилась через плечо. Лес, под защиту которого можно кинуться, вроде бы близко, но все же слишком далеко, чтобы успеть до него добежать.
– Даже не думай! – рявкнул лейтенант, поймавший ее взгляд, и выразительно положил руку на пояс, за который был заткнут револьвер. – Бюжо! Возьми ее на прицел, а то, как я погляжу, нам попалась весьма прыткая дриада!
Стоящий рядом с ним плюгавенький фузилёр[6] – по-видимому, это и был Бюжо – сорвал с плеча ружье с примкнутым штыком и воинственно вскинул его. По конопатой физиономии было видно, что Бюжо готов пустить оружие в ход в любую минуту. Впрочем, Аглая уже поняла, что пытать судьбу не стоит. Надо отовраться, но как?!
До чего же глупо… Ну почему она ничего не придумала на всякий случай? Конечно, даже предположить не могла, что окажется в руках врага! Теперь придется соображать на месте. Но неужели Аглае изменит ее всегдашняя изобретательность? Сколько раз она выручала свою хозяйку! Помогала спасать людей, устраивать чужое счастье… правда, устроить счастье самой Аглае не помогла, но, видимо, это было не в ее силах. Хотя кто знает! Если бы Аглае удалось остаться живой, если бы удалось спастись от этой напасти, может быть, она смогла бы отыскать Льва Каменского и сказать ему, что она любит его, хоть не имеет на это никакого права. Но ведь для любви нет запретов, она всегда права, она всё превозмогает!
Любовь?.. Да конечно же! Вот подсказка! Вот выход!
– Я забралась на дерево, чтобы лучше было видно ваши войска, – начала Аглая.
– О ля-ля! – радостно завопил Бюжо. – Я же говорил!
– Никакое не ля-ля! – передразнила Аглая. – Во всех этих войсках меня интересовал только один человек!
– Кто? – так и подпрыгнул Бюжо, едва не выронив ружье. – Вице-король?[7] Маршал Ней? Маршал Даву?!
– Кто?! – грозно вопросил лейтенант. – Кто из них?
– Зачем мне маршал?! – изумилась Аглая. – Я искала простого пехотинца. Я люблю его! Его одного!
– Что?! – Бюжо и лейтенант были так изумлены, что даже отпрянули от девушки.
– Что слышали! Мы были так счастливы вместе… но он покинул меня, чтобы уйти вместе со своим полком. Мы даже проститься не успели! Я чуть не сошла с ума от горя! – простонала Аглая, отчаянно надеясь, что отсутствие следов слез, непременных признаков горя, не будет замечено. Конечно, хорошо бы хоть сейчас зарыдать, однако, как она ни старалась, никак не получалось. – Я залезла на дерево, чтобы увидеть его в последний раз… чтобы хоть посмотреть ему вслед!
Лейтенант и Бюжо переглянулись. Судя по выражению их лиц, презрение к глупости русской дриады мешалось у доблестных воинов с некоторой завистью к красавчику, которому удалось заслужить столь пылкую любовь. Однако физиономия Бюше была еще и окрашена немалой подозрительностью, в то время как лейтенант явно растрогался.
«Наверняка родом из Прованса, – подумала Аглая. – Видаль, помнится, уверял, что в Провансе, который можно назвать родиной трубадуров, живут самые чувствительные мужчины!»
За этим воспоминанием невольно потянулось еще одно: как Дроня, милый, незабываемый Дроня, ненавидевший заносчивого гувернера от всего сердца, никогда не упускал возможности, проходя мимо него, пробормотать: «Слышь, а ты пятиногую лягуху видаль?» И сам себе отвечал: «Нет, не видаль! – а потом еще хмыкал: – Эка невидаль!» Это доводило гувернера до белого каления.
– Эй, дриада! Отвечай! – раздался громкий голос лейтенанта, и Аглая вздрогнула.
Кажется, она слишком глубоко погрузилась в воспоминания! Наверное, искала в них защиты от своего страха, потому что ей по-прежнему было страшно, и любое воспоминание о доме, о ком-нибудь из домашних, пусть даже это воспоминание было связано с гнусным Видалем, само собой успокаивало.
– Что? – испуганно уставилась Аглая на французов. – О чем вы спросили, господин лейтенант?
– Я спросил, в каком полку служит твой дружок, – повторил лейтенант.
– В каком полку? – растерялась Аглая. – Откуда мне знать?! Он не говорил, а я не спрашивала. Он это в секрете держал!
– А его имя ты тоже не спрашивала? – не без издевки усмехнулся лейтенант.
– Или он его тоже в секрете держал? – угодливо подхихикнул Бюжо.
– Да нет, – пожала плечами Аглая. – Я отлично знаю, как его зовут!
– Ну и как? – спросили лейтенант и Бюжо в один голос.
Аглая открыла рот. Как назло, ни одно французское имя не шло на ум! Их все словно бы выжгло из памяти! Только одно крутилось в голове, потому что недавно вспомнилось, и Аглая безотчетно выпалила:
– Его зовут Анн-Мари-Поль Видаль!
Лейтенант и Бюжо на миг застыли, с одинаково ошеломленным выражением хлопая глазами, а потом вдруг принялись хохотать, и не они одни: все пехотинцы, которые до сей поры молча, с превеликим любопытством прислушивались к разговору, тоже захохотали.
Аглая стояла, хлопая глазами и растерянно оглядываясь, ничего не понимая, только смутно ощущая, что близко беда.
Внезапно лейтенант оборвал смех, властно махнул рукой – и все хохочущие глотки разом закрылись. Наступила тишина, и в этой тишине раздался окрик лейтенанта:
– Эй, капрал! Иди-ка сюда! Знаешь эту девчонку?
– Так точно, мой лейтенант! – раздался насмешливый голос, при звуке которого у Аглаи подкосились ноги.
«Не может быть, – с ужасом подумала она. – Этого не может быть! Мне мерещится!»
Что-то словно бы уперлось в ее спину, что-то ледяное, причиняющее боль, и она тотчас поняла, что это. Нечто подобное она всегда чувствовала, когда на нее устремлял свой взгляд гувернер Алёшеньки, француз Анн-Мари-Поль Видаль, подлец, вор и предатель.
Аглая медленно повернулась, все еще надеясь на чудо. Но чуда не произошло: ей, к несчастью, ничто не мерещилось! В самом деле, вот он, Видаль, en personne[8]: в военной форме, в кивере, со своей поганенькой, издевательской ухмылкой.
– Что ж ты раньше таила свои чувства, прекрасная Аглая? – спросил он по-русски. – Ну, теперь ты от меня не уйдешь!
Внезапно ненавистная физиономия Видаля расплылась перед глазами Аглаи, потом затянулась серым туманом, а потом и вовсе исчезла.
И весь мир тоже исчез.
– …У моего воспитанника почерк такой, словно мухи по бумаге бредут, – проворчал Видаль, брезгливо вглядываясь в брульоны[9] Алёшеньки, в самом деле кругом исписанные довольно коряво, со множеством клякс, и невесело засмеялся.
Аглая промолчала, а вот горничная Лушка, которая пришла в классную комнату подбросить в печку дров (июньские дни стояли прохладные, сырые, и комнатах частенько подтапливали), угодливо хихикнула, хотя не понимала ни слова по-французски. Конечно, среди прислуги графа Игнатьева имелись истопники, однако Лушка наверняка сама вызвалась. Она не на печку смотрела – она глаз не сводила с Видаля, и хорошенькое личико ее, словно живое зеркало, отражало каждое чувство, которое отображалось на лице гувернера.
Он хмурился – хмурилась и Лушка. Он улыбался – она тоже расплывалась в улыбке.
Наверняка он казался ей красавцем писаным, королевичем заморским, этот иноземец!
«Вот те на, – удивилась Аглая. – А я думала, Лушка по Илье Капитонову вздыхает! Значит, переметнулась на Видаля? Ну и зря. Француз-то с фанабериями! По себе надо деревце рубить! Дроня по этой дурочке сохнет, пылинки с нее готов сдувать, а она на него и не глядит! Бедный Дроня! А я разве не такова?! Тоже по тому сохну, кто на меня и не глядит!..»
Девушка печально склонилась к вязанью. Затеяла сплести для Наташиного утреннего платьица новый воротничок, потому и устроилась у окошка в классной – самой светлой из жилых комнат. Конечно, большая зала была еще светлей, но парадные комнаты первого этажа стояли запертыми. Их открывали только для балов и приемов гостей, тогда и мыли-чистили все от потолка до последней половицы, а сейчас даже мебель в них прикрыта чехлами, а люстры и картины завешены кисеей. Иногда, впрочем, парадные комнаты отворяли, чтобы покурить смолкой и освежить застоявшийся воздух, однако там только вчера оставили медный таз с мятой, залитой уксусом и придавленной раскаленным кирпичом. После этого комнаты снова заперли, так что Аглае ничего не оставалось, как сидеть у окошка классной комнаты и слушать болтовню Видаля.
Крючок так и мелькал в проворных пальцах девушки, клубочек шелковых ниток модного цвета экрю[10] сновал туда-сюда в корзинке. Вяжет она чудо как хорошо, что крючком, что на спицах, и вышивает искусно, а вот с портновской иглой не дружит. До сих пор не по себе при воспоминании о том, как Наташина тетушка Зинаида Михайловна стращала Аглаю, что отправит ее в обучение к портнихе, а там, по слухам, учениц так бивали, что они вечно ходили с нахлестанными до красноты щеками. Как сидоровых коз лупили за малейшую провинность: сломанную иголку или недогретый утюг. А учили-то, рассказывали, кое-как! Но при этом все провинности и оплошности мастерицы взыскивали с учениц.
– В ошибках ученика виноват в первую голову учитель! – выпалила Аглая, отвечая не столько Видалю, сколько своим мыслям, и крючок в ее пальцах засновал еще быстрей.
– Еще бы вы не заступились за господского сынишку, – усмехнулся Видаль не без ехидства. – Впрочем, ничего не скажу: последние страницы Алексис исписал вполне прилично. Так что на сей раз обойдется без дополнительного задания.
– Вот и хорошо, – пробурчала Аглая, ниже склоняясь к вязанию и молясь про себя: «Да уходи, уходи же! Ты ведь закончил дела – ну и ступай к себе!»
Однако гувернер устроился за столом поудобней, продолжая сверлить взглядом девушку.
– До чего ж проворные у вас пальчики, Аглаэ́[11]! – воскликнул он с искренним восхищением, и Аглае послышался отчетливый зубовный скрежет с той стороны, где возилась у печурки Лушка.
Неужто возревновала? Ох, глупая… Да нужен Видаль Аглае, как лиса зайцу!
А тот продолжал:
– Помнится, когда я ехал из Парижа дилижансом, среди моих попутчиц оказалась тоже искусная вязальщица, однако ей далеко до вас! К тому же этой даме было тесновато: с двух сторон ее стискивали двое толстенных буржуа, которые храпели всю дорогу, то и дело наваливаясь на свою соседку.
Аглая невольно улыбнулась. Хоть Видаль существо препротивнейшее, однако рассказчик он превосходный, этого у него не отнять! От гувернера Аглая столько узнала о Франции и о Наполеоне, сколько ни в каких книгах не прочла бы. Ладно, пускай болтает: веселей работать не в полной тишине, а слушая что-нибудь интересное. А если это не нравится Лушке, пусть вон в девичью идет!
И назло глупой девчонке она полюбопытствовала:
– Что же это такое – дилижанс?
– Это преогромная и превыгодная карета, – оживленно начал Видаль, – в которой всяк за сходную цену может нанять себе место. Сидишь, как в комнате, в обществе пятнадцати или шестнадцати людей разного звания, разных свойств и часто разных наций. Всякий делает что хочет. Один читает, другой болтает, третий дремлет, четвертый смеется, пятый зевает, шестая, как я уже говорил, кружева плетет… Конечно, багаж путешественника не должен быть велик, чтобы дилижансу было не слишком тяжело двигаться: короб или чемодан, шкатулка для драгоценностей, денег и векселей, обязательно снабженная специальными болтами – с тем, чтобы крепить ее в карете или в комнате постоялого двора…
– Это зачем? – удивилась Аглая. – Ах да, чтобы не украли, верно?
– Вы совершенно правы, моя прелестная Аглаэ! – сладким голосом проворковал Видаль, но девушка на него даже не взглянула.
Так и быть, она готова его слушать – от нечего делать! – однако не собирается играть с ним в гляделки. Пускай вон Лушка на него таращится! А ведь та, глупенькая, до сих пор с дровами возится, хотя огонь в печурке уже вовсю пылает. Надо бы ее шугануть, чтоб не бездельничала, но уж ладно, пускай остается, на свой предмет любуется. К тому же Аглая ей не хозяйка, чтобы приказы отдавать, а главное, что при постороннем Видаль не станет расточать свои глупые любезности, чего Аглая терпеть не может.
– Дороги во Франции небезопасны – конечно, не настолько опасны, как в России, – но грабителей и там можно встретить, – говорил Видаль. – Оттого следует непременно обзавестись дуэльным пистолетом и ни в коем случае не доверять возчикам, а на каждой остановке проверять свой багаж. Впрочем, округа настолько прекрасна, что обо всех неприятностях забываешь. Ах, если бы вы знали, Аглаэ, как жаль мне было покидать родину! Картины прекрасного Парижа навеки запечатлелись в моей памяти! До чего же я любил гулять в знаменитом саду Тиволи[12] в квартале Сен-Жорж! Это воистину волшебный чертог! Вообразите: деревья, ограды, долины унизаны, уставлены, осыпаны фонарями и плошками с огнем. Где ни прислушаешься – музыка! Куда ни посмотришь – танцы! Вдруг зашумит что-то; оглянешься – там зажгли фейерверк. Какой великолепный, пышный, разноцветный пожар!.. И этим гуляньем можно наслаждаться всего за два франка!
Аглая слушала с невольным любопытством, однако на последних словах слегка улыбнулась: у Видаля была странная привычка непременно называть цену всякого удовольствия, которое он испытывал. Однажды, зимой еще, Наташа, старшая дочь графа Игнатьева и лучшая подруга Аглаи, нашла оброненное гувернером письмецо, в котором он рассказывал какому-то знакомому о российской дороговизне: «Роскошь и пышность сей страны не поддаются описанию; самое великое у нас здесь кажется бесконечно малым. Если бы я стал рассказывать тебе о здешних ценах, ты, друг мой Анри, побледнел бы от ужаса. Ограничусь лишь предметами роскоши: пара туфель хорошей работы стоит восемь рублей (один рубль равен приблизительно трем французским ливрам и десяти су); не столь изящные можно купить за пять; локоть французского драпа двадцать четыре рубля… Слышал я об ужине у самого Императора: пятьсот кувертов не знаю уж на скольких круглых столах; всевозможные вина и фрукты; наконец, все столы уставлены живыми цветами, и это здесь, в заснеженной России, и это в январе…»
Хоть чужие письма читать и неприлично, однако оно валялось на полу и как бы само просило, чтобы его прочли. К сожалению, подругам недолго привелось тешить свое любопытство! За дверью послышались шаги: похоже, Видаль хватился потерянной бумаги и воротился ее поискать. Девушки бросили письмо на пол и на цыпочках выпорхнули в другую дверь.
Вспомнив эту историю, Аглая не смогла сдержать не только улыбку, но и смешок, и Видаль насупился:
– Вам смешны мои рассказы? Или это я вам смешон?!
– Ах нет, – смутилась Аглая, которую слишком часто саму обижали, чтобы она не научилась щадить чужое самолюбие. – Я просто очень живо вообразила себе ту радостную картину, о которой вы рассказывали, ну и улыбнулась. Но скажите, отчего же вы оставили свою прекрасную Францию и отправились в чужую и нелюбимую вами страну… вы ведь не любите Россию, я не ошибаюсь?
– Не ошибаетесь, – вздохнул Видаль, – однако среди русских есть некоторые персоны, к которым я отношусь с уважением и даже… – Он сделал было многозначительную паузу, однако перехватил неприязненный взгляд Аглаи и поспешно заговорил о другом: – А уехал я из Франции потому, что жить мне там было решительно не на что. Видите ли, моя семья во время Революции[13] бежала в Англию, потом вернулась, но в число амнистированных Наполеоном не попала. Собственность наша была конфискована, никаких источников дохода мы не имели. Родители умерли. Старший брат пошел в военную службу и вскоре погиб. Я остался один. Хотел стать учителем, но это презираемая профессия в моей стране. Этим трудом учителя во Франции ничего не заработаешь, если не попадешь в наставники к первым лицам государства – таким же парвеню[14], как и сам Бонапарт. А далекая неведомая Россия казалась усыпанной не только снегом, но и серебром, а то и золотом. Многие из нас отправлялись в вашу страну на поиски удачи.
«Вернее, наживы», – подумала Аглая, но, конечно, промолчала.
– Беда только в том, – вздохнул Видаль, – что я не нашел здесь того, что искал. Меня никто не только не любит, но и не уважает. Я в России чужой!
– Позвольте, – так и вскинулась Аглая, – но вы служите в доме графа Игнатьева! Чем же это плохо?!
– Да тем, что и в России профессия гувернера и домашнего учителя столь же презираема, как во Франции! – зло хохотнул Видаль. – Хозяин смотрит на гувернера как на слугу, в лучшем случае считает его первым из своих слуг. Слово «учитель» для него почти то же, что «дядька-холоп», для которого «мусью», – Видаль произнес это слово с непередаваемой горечью, – тоже враг и соперник. Мне приходилось по воле графа быть парикмахером, метрдотелем, поваром, заменяя заболевших слуг… И хозяин еще жалуется на неуспехи своего сына! Но какие могут быть успехи, если с тем, на кого возложено воспитание юного графа, обращаются неуважительно? Меня как встретили с недоверием и презрением, так и продолжают презирать и смотреть на меня с опаской!
– Да разве вы первый из французских гувернеров в России? – попыталась успокоить Видаля Аглая. – На нас обрушилась туча иностранцев разнообразнейших мастей, большая часть которых, заимев неприятности со своей полицией, отправилась в нашу страну, чтобы спастись от преследования, но при этом не переменили своей сути. Русские знатные персоны обнаружили в своих домах дезертиров, банкрутов, развратников, которым, в силу излишнего доверия русских к иноземцам, было препоручено воспитание юношей из весьма видных семей… Вот и на вас волей-неволей пала тень этих des français déméritants[15]…
– Ха! – возмутился Видаль. – Да благодаря водворению французов в русских знатных семействах состояние крепостных улучшилось; с рабами начали обращаться снисходительнее, научились видеть в них людей… Возлияния Бахусу весьма уменьшились. Беседы дворянские начали оканчиваться без поединка на кулаках, а приличными дуэлями. Да мало ли! Не зря ваша императрица Елизавета Петровна говорила, что без Франции Россия впала бы в совершенное ничтожество!
– Что за чушь вы несете?! – вскочила Аглая. – Да как вы смеете?!. Чтобы русская императрица, дочь Петра Великого, сказала такое… Никогда в жизни не поверю в это! Вы нарочно так говорите, чтобы оскорбить и меня, и всех русских! Вы жаловались, что вы здесь чужой, что вас не полюбили – да как же полюбить того, кто обуреваем такой брезгливостью к России, таким презрением к ее жителям?!
Тут Аглая спохватилась, что свалившийся клубок закатился невесть куда, и проворно опустилась на колени, чтобы его отыскать.
В то же мгновение Видаль оказался стоящим на коленях рядом с ней. Лицо его – набрякшее, побагровевшее, с жутким выражением неутоленной алчности – близко придвинулось к ее лицу, а руки сжали ее плечи.
– Аглаэ! – простонал Видаль. – Да мне наплевать на всех! Да, я ненавижу и презираю всех на свете – кроме вас! Неужели вы не понимаете, что лишь только вы нужны мне, только о вашей любви я мечтаю? Ведь и вы чужая в этом доме, вас так же, как Илью Капитонова, держат здесь из милости и могут выгнать в любое мгновение. Думаете, на вас взглянет кто-нибудь из этих важных господ, которые мечтают о руке молодой графини Игнатьевой, вашей подруги? Или вы рассчитываете на ее покровительство? Ну да, она выйдет замуж, а вас превратит в няньку для своих детей. Или в монастырь пойдете? Но я вижу, что монастырь не для вас, я чувствую, сколько в вас страсти! Позвольте мне, мне оказать вам свое покровительство… я смогу дать вам счастье, у меня есть деньги, много денег, только об этом никто не знает… будьте моей, умоляю!
Аглая пыталась оттолкнуть Видаля, однако тот оказался слишком силен. Она уворачивалась как могла, пыталась позвать на помощь, однако гувернер глушил ее крики и стоны своим жарким ртом.
– Пошел вон от меня! – наконец простонала она. – Ты мне отвратителен! Да я лучше умру, чем стану твоей!
Эти слова удвоили яростный пыл Видаля, в котором похоть мешалась теперь с оскорбленным самолюбием. Он во что бы то ни стало решил восторжествовать над девушкой! Гувернеру удалось повалить ее плашмя, придавить своим телом, и Аглая в ужасе почувствовала, что он пытается задрать ей подол.
– Барин! Барин идет! Его сиятельство! – раздался вдруг пронзительный крик.
Видаль поспешно вскочил, рывком вздернул Аглаю на ноги, швырнул ее на стул, на котором она только что сидела, и прошипел, торопливо одергивая камзол:
– Примите приличный вид, иначе мы пропали!
Сам же Видаль шмыгнул за стол, где он недавно правил Алёшины брульоны, и принял вид глубокой сосредоточенности, однако его обычно бледное лицо так и пылало, а грудь тяжело вздымалась.
Аглая огляделась, с трудом переводя дыхание, и увидела в дверях Лушку, которая замерла у печки, прижав руки к груди и вытаращив глаза. Только сейчас до Аглаи дошло, что, забытая и ею, и Видалем, горничная девка все время оставалась здесь – и это она подняла тревогу!
Однако где же обещанный барин?.. Тихо в коридорчике, в который выходила классная комната, нигде не хлопают двери и не скрипят ступени лестницы, по которой поднимается своей тяжелой поступью рассерженный граф.
Да и вообще они с Наташей и Алёшенькой куда-то уехали с утра…
Неужели тревога была ложной? Неужели Лушка просто-напросто наврала?! То-то столбом стоит, напуганная собственной смелостью!
Однако ждать, пока она очухается, а главное, пока придет в себя Видаль, Аглая не намеревалась: сорвалась со стула и кинулась к двери, позабыв про упавшее вязанье.
Через минуту она уже скатилась по боковой лесенке на первый этаж. Заскочила под лестницу, плюхнулась на старый сундук, стоявший в темном углу, подобрала под себя ноги, скорчилась – и дала волю слезам.
Да, ее стыдливость оскорбили грубые объятия Видаля, ей были омерзительны его поцелуи и бесцеремонные руки, однако куда сильней, чем ее целомудрие, было оскорблено ее самолюбие. Ведь он все правильно говорил, проклятущий гувернер! Все он говорил верно! К бесприданнице Аглае, пусть она носит ту же фамилию, что и семейство графа, не присватается никто из тех блестящих господ, которые увиваются вокруг молодой графини Натальи Игнатьевой в поисках ее руки. Аглае, впрочем, и не нужны они все – ей нужен только один, да что с того? Кто она такая, чтобы вообще посметь мечтать о нем?
С самого детства Аглая знала свое место «взятушки», как в господских домах называли всех этих сироток, оставшихся от старых полковых товарищей, или дочерей бедных провинциальных родственников, взятых воспитанницами в богатый московский дом. Небогатая провинциальная родня, земляки, старые сослуживцы сплошь и рядом отправляли своих многочисленных детей в семьи столичных благодетелей. Юноши обзаводились нужными знакомствами, девушки могли кому-нибудь приглянуться… И все же их положение в новой семье было приниженным, даже если милостивцы ничем не отличали этих юношей от своих сыновей, а девушек определяли к тем же «мадамам» и гувернанткам, что и собственных дочерей, и даже шили обеим платья из одной и той же материи. Зависимость от благодетеля существовала всегда, от нее некуда было деться, и молодые люди с тонкими чувствами тяжело переносили такую зависимость! Не зря в обществе злословили, что все эти demoiselles de compagnie[16] обыкновенно бывают или низкими служанками, или несносными причудницами.
Те же страдания ущемленного самолюбия приходилось испытывать Илье Капитонову, сыну давно погибшего сослуживца графа Михаила Михайловича Игнатьева, который тоже воспитывался в его доме, быв двумя годами старше Аглаи. Возможно, следовало ожидать, что эти двое воспитанников найдут друг в друге утешение, сдружатся, а то и проникнутся друг к другу романтическими чувствами, однако они, скорее, друг друга недолюбливали: уж слишком ревновал Илья всех Игнатьевых к Аглае, пользовавшейся покровительством и особым расположением Наташи, а значит, и самого графа, и младшего его сына Алёши! Зато к Илье благоволила старшая сестра графа, Зинаида Михайловна Метлицына, – и ничуть не скрывала этого. Стоило Илье при малейшем упреке завести: «Я не виноват! Я ни в чем не виноват! Простите!» – как сердце Зинаиды Михайловны таяло, словно кусочек сахару в чашке столь любимого ею кофею.
Причина сего расположения богатой вдовы к безродному юнцу уходила в ее далекие девические годы, когда Зиночка Игнатьева по уши влюбилась в блестящего драгуна Павла Капитонова, которого ввел в дом ее брат Михаил. Павел Капитонов, впрочем, был чуть ли не с колыбели сговорен с одной милой девушкой. На счастье, он любил ее и глаз не поднимал на богатую невесту, знать не зная, что та мечтала о нем тайно… вполне при этом понимая несбыточность своих мечтаний, ибо рука ее уже была обещана молодому наследнику изрядного состояния. Зиночка и в юные наивные года была особой трезвомыслящей и прекрасно осознавала, что любовь девическую следует отличать от любви супружеской. Поэтому воли своим запретным мечтаниям она так и не дала. Постепенно они и вовсе забылись, однако, оставшись бездетной вдовой, Зинаида Михайловна с нежностью принялась о них вспоминать – особенно когда увидела в доме брата осиротевшего Илью Капитонова, который был совершенной копией своего отца. Во всяком случае, так показалось Зинаиде Михайловне, и она с легкостью себя в этом убедила… также как и в том, что Павел Капитонов некогда был в нее страстно влюблен и сердце его навеки разбилось замужеством прелестной Зиночки.
С тех пор госпожа Метлицына одаривала воспитанника брата сначала сластями, а потом, когда он подрос и вознамерился поступить на службу в архив Коллегии иностранных дел, находившийся в Хохловском переулке, в палатах дьяка Украинцева, – деньгами и протекцией. К военной службе Илья годен не был – он слегка прихрамывал из-за сломанной еще в детстве и неправильно сросшейся ноги, оттого и собирался пойти по статской стезе.
Правда, и здесь все было не так просто. «Архивных» юношей вовсе не осыпали повышениями и крестами. Случалось, что государь вычеркивал их из поданных ему списков наградных, считая бездельниками. Впрочем, Коллегия иностранных дел обещала, при особом старании и поддержке, более или менее солидную дипломатическую карьеру.
Для поступления в Коллегию, даже в архив, однако, необходим был университетский диплом, но учебу следовало оплачивать, и дорого… Зинаида Михайловна была не до такой степени расточительна: она просто пустила в ход связи покойного мужа – и устроила Илью в Коллегию без диплома. Заставила его усвоить, что для дипломатической карьеры необходимо блестящее знание языков. С тех пор преподаватели немецкого, латыни и греческого, приходившие к Игнатьевым обучать Алёшу, давали уроки также и Илье. Французским же с ним занимался Видаль.
Аглая тоже мечтала учиться языкам, однако никому и в голову не пришло бы допускать ее на уроки, и быть бы ей рано или поздно в самом деле отправленной волею Зинаиды Михайловны в обучение какому-нибудь ремеслу, ибо госпожа Метлицына терпеть не могла Аглаю и не скрывала этого… когда была трезва. А вот стоило ей хватить рюмочку вишневой или сливовой настойки, как она становилась добра и снисходительна к любым промахам и родных племянников, и «взятушки». Знал об этом средстве спасения и граф, которого старшая сестрица тоже любила назойливо пилить – просто потому, что жить без этого не могла. Именно поэтому во всех буфетах стояли графинчики с любимыми Зинаидой Михайловной настоечками, а прислуга знала, что надо подносить госпоже рюмочку на подносе даже без ее просьбы, а при первом знаке графа или молодой графини.
Однако тому, что Аглая все же осталась в доме Игнатьевых и ей позволили учиться не шитью, а языкам, она была обязана не минутной снисходительности Зинаиды Михайловны, а заступничеству Наташи Игнатьевой, которая хорошо знала тонкий ум и пылкий нрав своей ближайшей подруги и названой сестры.
Они выросли вместе, они всю жизнь были неразлучны – и рыдали дни и ночи напролет, когда пришла пора расставаться: Наташу отправили учиться в Санкт-Петербург, в Смольный. Такова была предсмертная воля ее матери, которая по приказу императрицы Марии Федоровны некогда оказалась в числе смольнянок и сохранила о тех временах самые чудесные воспоминания. Граф желание покойной супруги скрепя сердце выполнил, но втихомолку мечтал о том, чтобы представился какой-нибудь случай прервать пребывание любимой дочери в ненавистном всем москвичам Санкт-Петербурге. Наташе, впрочем, в Смольном нравилось, несмотря даже на разлуку с «милой сестрицей», как она называла Аглаю. Во время вакаций девушки снова проводили все время вместе, и те умения, которыми овладевала Наташа в институте, немедленно передавались Аглае. Много внимания в институте уделяли музыке и танцам, и все новинки сразу становились известны Аглае.
Расставались подруги всегда со слезами, непрестанно обменивались письмами, но чем дальше шло время, тем более унылым ощущала Аглая свое существование в доме Игнатьевых. Она очень любила Наташу, однако мысль о том, что жизнь ее будет навсегда проходить в тени жизни подруги, она навеки останется приживалкой, просто перейдет из дома троюродного дядюшки в дом кузины после ее замужества, оставшись при этом старой девой, постепенно увядающей, стареющей, с завистью глядящей на Наташу и чувствующей, как прежняя любовь сменяется ненавистью к ней, доводила Аглаю до отчаяния.
Ее страхи, возможно, и оправдались бы, когда б не вмешалась судьба в лице некоей Катеньки Самойловой.
Эту ученицу выпускного класса Смольного института Аглая в жизни не видела, да и Наташа ее почти не знала, однако именно история Катеньки положила начало коренным изменениям судеб подруг.
Катенька Самойлова переполошила весь Смольный тем, что прямо оттуда сбежала с молодым гусаром, которого любила, который к ней сватался, но которому было решительно отказано ее отцом и матерью: и беден-то он, и не родовит, и перспектив-то по службе никаких – ничего, словом, в нем нет, кроме красоты и молодости, которые и прельстили Катеньку, да так, что она не убоялась ни греха непослушания, ни побега. Однако отец ее не смог простить дочери-ослушницы и весьма громогласно, чуть ли не с амвона[17], лишил ее наследства. Почти немедленно после этого Катенька была своим кавалером покинута. Не то что бы он сказал ей: «Прощай навсегда!», но тайное венчание было отложено, и в дом родительский жених невесту не повез (якобы отец с матерью пригрозили ему проклятием за недозволенный брак) – покинул Катеньку в каком-то наспех снятом убогом домишке, а сам воротился в полк, где о его проступке пока еще не знали. Однако беда в том, что девичества невестиного жених не сберег, и Катенька, оставшись без всяких средств, не веря в прощение родительское и совершенно отчаявшись, когда ощутила первые признаки беременности, утопилась в Обводном канале.
Эта история произвела на всех такое ужасное впечатление, репутация знаменитого учебного заведения для девиц так пострадала, что некоторые родители забрали своих дочерей из института. Среди них был и граф Михаил Михайлович Игнатьев, который словно бы только этого и ждал.
Наташа в дороге поплакала, оттого что ей нравился Смольный и жаль было расставаться с подругами, однако уже на подъезде к Москве успокоилась и с нетерпением ждала встречи с родным домом, а первый черед – с Аглаей. Они вновь стали почти неразлучны, и Наташа была единственным человеком, которому Аглая могла бы рассказать, что произошло сегодня в классной комнате, однако сейчас ни Наташи, ни графа, ни Алёшеньки дома не было. Прислуга обычно находилась в своем крыле дома, появляясь в господских комнатах только для ежедневной утренней уборки, накрывать в столовой или по чьему-то зову. В доме царила тишина, и Аглая была ей рада, словно повязке на рану.
Постепенно она успокоилась настолько, что даже вспомнила о вязанье, брошенном в классной комнате. Надо бы подняться туда и забрать его, однако девушке было даже страшно подумать о том, чтобы встретиться с Видалем, который до сих пор еще оставался наверху.
И тут, словно в ответ ее мыслям, над головой хлопнула дверь, а потом ступеньки заскрипели под чьими-то быстрыми шагами. Это спускается Видаль!
Аглая вжалась в самый темный угол, страшась, что гувернер ее увидит, однако тот пробежал мимо не останавливаясь и скрылся в черных сенях. Комната его находилась в противоположном крыле, ход туда вел через сени. Наверняка Видаль отправился к себе, значит, можно без помех подняться и забрать вязанье.
И тут Аглая вспомнила про Лушку. А она-то где? Неужто до сих пор наверху остается? Наверное, нет, наверное, уже спустилась, просто Аглая так увлеклась своими горестями, что этого даже не заметила.
Она слезла с сундука, зашла в ретирадник[18], где, кроме всего прочего, имелся настенный рукомойник, смыла с лица следы слез, переплела косу и начала подниматься. Лестница почти не скрипела под ее легкими шагами, и когда Аглая поднялась почти до верху, она отчетливо расслышала какой-то странный звук, напоминающий сдавленное рыдание.
Что за странности?
Аглая поспешно взбежала на площадку и прислушалась. Горестный звук раздался снова, и девушка с удивлением поняла, что он доносится из-за двери классной комнаты. Она осторожно приотворила дверь, заглянула – да так и ахнула, обнаружив Лушку, которая отчаянно рыдала, распростершись на полу. Сарафан ее и сорочка были задраны чуть ли не на голову, чресла оголены.
При всей своей невинности и неопытности Аглая все же не в диком лесу жила; общаясь со слугами, невольно набиралась всевозможной житейской премудрости, даже и такой, без которой она вполне обошлась бы. И сейчас она сразу поняла, что именно происходило здесь после ее поспешного бегства. Лушка попалась распаленному похотью, но отвергнутому Видалю под горячую руку, и он отвел на ней душу… и потешил плоть.
– Лушенька, бедняжка! – простонала Аглая, чуть не плача. – Что же ты не кричала, что же на помощь не звала?! Или он тебя ударил и ты лишилась чувств?
– Да не бил он меня, – задыхаясь от слез, кое-как выговорила Лушка. – Улестил, бес! Улестил! Как начал меня шарманкой да машеркой называть, тут я и ноги врозь, тут и делай со мной что хошь! Ну он и наделал… да не единожды. Да так больно было, словно впервой!
«Впервой? Да какое там впервой, тебе, небось, не привыкать!» – подумала Аглая, которая не заметила на Лушкиной сорочке следов, которые свидетельствовали бы о том, что ее девичество было нарушено. Неужто горничные девки не так пекутся о своей невинности, как барышни? Впрочем, если вспомнить Катюшу Самойлову, барышни тоже ею не больно-то дорожат, хотя платят за ее утрату дорого, порою и самой жизнью! Лушка-то не пойдет топиться! Если когда лишилась девичества, не пошла, теперь и всяко не пойдет. Да и слава богу, еще не хватало! А сама Аглая, наверное, утопилась бы или в окошко кинулась, если бы ее лишил девичества не тот, о ком она мечтает денно и нощно!
Стоило Аглае представить себе, как это могло бы у них произойти, и у нее запылали щеки, она смешалась, и все ее волнение, и трепет, и надежды, и безнадежность так явно отобразились у нее на лице, такой оно залилось краской, так задрожали руки, что Лушка испугалась, неправильно истолковав это смущение, и, ловко перевернувшись на колени, припала к ногам Аглаи:
– Барышня, Аглая Петровна! Не погубите! Христа ради, никому не сказывайте! Барин строг, а госпожа Метлицына – сущая зверюга, отправят они меня в деревню как пить дать, а там темь да глухомань, да всяк мужик сиволап, сущий поршень[19]! А так меня, может, Дроня за себя возьмет…
– Не бойся, Лушенька, никому не скажу, – утешила Аглая, которой весьма польстило, что Лушка назвала ее по отчеству, а главное, что девка назвала Зинаиду Михайловну Метлицыну сущей зверюгой (с чем Аглая была совершенно согласна). Впрочем, она и без того бедную девку не выдала бы. Крепостные – существа подневольные, да и приемыши-приживалы немногим выше их чином!
Но Видаль-то каков негодяй! Аглая вспомнила Лушкины слова: «Начал меня шарманкой да машеркой называть…»
Шарманка – это, видимо, charmante, очаровательная, ну а машерка – ma chère, моя милая… Вот, право, не знаешь, злиться или смеяться!
В эту минуту снизу донесся шум подъехавшего к черному ходу экипажа, а это значило, что вернулись хозяева. Приложив палец к губам в знак того, что будет молчать, Аглая прощально улыбнулась зареванной «шарманке и машерке» Лушке и побежала вниз.
Еще на лестнице стало ясно, что Игнатьевы вернулись в дурном настроении. Алёшенька плакал, а граф и Наташа громогласно пререкались. Вернее сказать, Наташа только пыталась вставить словечко, но рассерженный отец криком кричал и не давал ей слова молвить:
– Набралась в Санкт-Петербурге вольностей? Желательно тебе путем несчастной Самойловой пойти? Себя в гроб вогнать, отца опозорить? Ну так знай: не пойдешь за того, за кого велю, я тоже, как Самойлов, наследства тебя лишу, всё Алёшке отпишу, а тебя из дому выгоню. Пойдешь с протянутой рукой!
Наташа от такой угрозы онемела, но тут Алёша заплакал в голос и закричал:
– Сестрица, не горюй, я тебя накормлю и половину денежек тебе отдам, как батюшка ни гневись!
Настала минута тишины, после которой граф и сам не то разрыдался, а может, и засмеялся:
– Ах ты Алексей, человек Божий, покрыт рогожей! Душа твоя милостивая! Не стоишь ты, Наташка, строптивица, такого брата! Эй, Митроха! Забери графа молодого, да умой его, да скажи на кухне дать ему неурочно сладкого за такую доброту!
Прибежал Митрофан, дядька Алёшеньки, унес плачущего мальчишку. Ушел и граф, и только Наташины всхлипывания еще раздавались внизу.
Аглая наконец спустилась по лестнице и подошла к подруге:
– Милая моя, Наташенька, что приключилось?
– Отец жениха мне нашел! – прорыдала Наташа. – Соблаговолил! Сама знаешь, сколько раз ко мне сватались, и те, на кого я не взглянула бы, и те, кто мне по сердцу, да всем от ворот поворот давали: тот дюжинной фамилии, тот не в чинах, тот безденежен, а значит, богатого приданого искатель, – она горестно усмехнулась, – у того прадед не в ладах с нашим был… Я отцу: так и в девках засидеться недолго! А он: сыщу тебе мужа, не печалься. Ну и сыскал! Радость великая! От такой радости только в Сергиев пруд у Симонова монастыря прыгать!
– Христос с тобой! – испугалась Аглая, вспомнив, как они с Наташей читали когда-то «Бедную Лизу», а потом украдкой бегали к Симонову монастырю, поглядеть на место самоубийства влюбленной и покинутой девушки. – За кого же тебя прочат? За старика? Урода? Злодея?
– Нет, ты не поверишь! – простонала Наташа. – Это сын старинного приятеля батюшки, богатый наследник. Я тебе о нем рассказывала когда-то. Это Лев Каменский!
…Однажды Аглая, пробегая по Арбату, увидела повозку, на которой лежало чье-то тело, прикрытое черной тканью. Человек, ведший лошадь под уздцы, свернул к каким-то воротам. За повозкой шли двое печальных офицеров. Они приостановились, разговаривая с подошедшими прохожими, а до Аглаи донеслись слова:
– Прямо в сердце! Даже не вскрикнул – сразу упал мертвым, бедняга. Ну что ж, честь ему была дороже жизни!
Аглая поняла, что офицеры сопровождали тело своего товарища, убитого на дуэли.
Слова «прямо в сердце» поразили ее и напугали. Потом не раз в страшных снах виделся ей бледный призрак со страданием на лице и кровавой дырой в груди, и она с ужасом представляла, как пуля вонзалась в его сердце.
Успел ли он почувствовать боль? Успел ли понять, что умирает, или душа его мгновенно и безболезненно изошла из тела?
А сейчас ей показалось, что Наташины слова – это пуля, которая враз поразила ее мозг и сердце. Боль, которую она испытала в этот миг, была такова, что Аглая даже вздохнуть не могла. Только прижала руки к груди, жалобно глядя на Наташу… так несчастный осужденный глядит на судью, который только что вынес ему смертный приговор!
…Когда Наташа возвращалась из Петербурга на вакации, ее непременно возили на летние детские балы. Их устраивали в том или ином богатом доме для подростков тринадцати-шестнадцати лет: по малолетству они в свет еще не выезжали, однако нужно же было им где-то оттачивать танцевальное мастерство и присматривать будущих бальных партнеров! Впрочем, езживали на детские балы и взрослые танцоры. Если такой бал давал танцмейстер, он обычно приглашал туда и всех своих бывших учеников. Однако наблюдали на этих балах не только за тем, кто как вальсирует или плывет в польском[20]. Молодые люди, еще не нашедшие пару, присматривались к будущим дебютанткам, порою строя далеко идущие планы. Пусть перед ними были пока еще незрелые девочки, однако приданое их было уже определено, все знали о том, что именно дадут за той или иной будущей невестой, – так что и впрямь имело смысл заранее пробудить нежные чувства юной красавицы и сыскать расположение ее семейства.
Аглаю на эти балы, конечно, не брали: не по чину честь, настолько далеко забота о воспитании «взятушки» у графа Игнатьева не простиралась, – однако Наташа, едва воротясь домой с бала или с урока, сразу требовала открыть обычно запертую парадную залу, чтобы вновь потанцевать и не позабыть того нового, что узнавала она от опытных партнеров, научиться не сбиваться с ритма, – и они с Аглаей до онемения ног то летали в вальсе, то порхали в мазурке, то плыли в полонезе. Наташа порой добродушно ворчала, что Аглая – прирожденная танцорка, Иогель[21] был бы счастлив заполучить такую ученицу, она бы всех превзошла! Аглая же лишь тихонько вздыхала, усмиряя свое неспокойное сердце, умом понимая, что следует быть благодарной судьбе за любую милость. Нет, в самом деле: ведь она могла угодить в приют после смерти родителей, или Зинаида Михайловна, которая имела свою idée[22] о ее будущем, добилась бы своего и отдала бы ее таки в ученицы к портнихе…
Однако куда интересней, чем осваивать новые па, было для Аглаи узнавать о том, что происходило на балах или уроках, хохотать над смешными «Заповедями вальса», стихотворным руководством для начинающих:
а главное, слушать рассказы о тех взрослых партнерах, с которыми Наташе доводилось вальсировать. Имя Льва Каменского звучало едва ли не чаще других, сопровождаемое похвалами его мастерству танцора и порицаниями его поведению вне бального зала. Он служил в Санкт-Петербурге, однако там видеться Наташе с ним было негде: таких повес и шалунов, как Лев Каменский, даже близко к Смольному не подпускали, да и приглашения на домашние балы и вечеринки, где могли присутствовать юные девицы, кавалерам, подобным Льву, не рассылали. Однако летом, когда полк, в котором служил Каменский, приходил в московские лагеря, Лев, любитель балов, отводил душу и на взрослом, и на детском паркете. Наташа не могла не восхищаться тем, как он танцует, однако ее отвращала его манера не стесняясь показывать партнерше, по нраву она ему или нет. Взор его становился то брезгливо-ледяным, то опасно-пылким, ну а юной Наташе доставалось только снисходительное равнодушие. Это оскорбляло ее, и отзывалась она о Льве с презрением:
– По Санкт-Петербургу о нем ходят самые неприличные слухи. Женщин он подчиняет себе, но при этом ни во что не ставит! Впрочем, что с него взять, когда на него замужние дамы вешаются и хвостом за ним ходят!
– Что ты говоришь! – смущалась и ужасалась Аглая, однако Наташа таинственным шепотом передавала ей одну скандальную историю, в которой участвовал Лев, за другой, и Аглая даже не знала, хохотать над ними или бранить Каменского всеми известными ей черными словами.
Отношение Аглаи ко Льву Каменскому было, конечно, отражением отношения Наташи. Она так же, как Наташа, презирала его, она негодовала на него так же, однако заглазно так же восхищалась его танцевальным талантом и мечтала пройти с ним хотя бы тур вальса, чтобы показать: и она не лыком шита, и она может составить прекрасную пару этому «паркетному шаркуну», как называл любителей балов и танцев граф Игнатьев, которому медведь столь чувствительно наступил в свое время на ухо, что он ни шагу по паркету сделать не мог, чтобы не сбиться с такта или не потерять каданс, то есть перепутать движения.
Несмотря на то что Лев был сыном старинного друга и сослуживца графа, Михаил Михайлович его недолюбливал и отзывался о нем весьма злоехидно. Единственным достоинством Льва, по его словам, было то, что его ожидало богатое наследство, однако граф не сомневался, что этот повеса его мгновенно либо в карты спустит, либо на танцорок расточит. Основания говорить о расточительстве Льва у графа имелись, ибо молодой Каменский был страшным щеголем и его ментик и доломан были расшиты золотом до ослепительного сияния, а синие чакчиры также имели спереди золотую выкладку в виде завитков и были оторочены золотыми галунами[23] по боковому шву.