Заклятие сатаны. Хроники текучего общества - Умберто Эко - E-Book

Заклятие сатаны. Хроники текучего общества E-Book

Умберто Эко

0,0
10,49 €

-100%
Sammeln Sie Punkte in unserem Gutscheinprogramm und kaufen Sie E-Books und Hörbücher mit bis zu 100% Rabatt.
Mehr erfahren.
Beschreibung

«Заклятие Сатаны» — сборник лучших статей, публиковавшихся с 2000 по 2015 год в формате авторской колонки, которую вел Эко в известном миланском журнале L'Espresso. Сто семьдесят четыре оригинальных, остроумных и глубоких текста на самые разные темы: от Аристотеля, средневековой литературы и творчества Жуля Верна до твиттера, телевидения и состояния «текучего общества». При этом, о чем бы ни писал Эко, все его тексты необычайно злободневны и имеют самое прямое отношение к современности, на которую великий итальянец всегда реагировал молниеносно, остро, с феноменальным умением вычленять из потока времени все самое важное и безошибочно предсказывать будущее. Это последняя книга умершего в 2016 году Умберто Эко, материал для которой он отбирал сам.

Das E-Book können Sie in Legimi-Apps oder einer beliebigen App lesen, die das folgende Format unterstützen:

EPUB
MOBI

Seitenzahl: 652

Veröffentlichungsjahr: 2023

Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.



Умберто Эко Заклятие сатаны. Хроники текучего общества

Вступление

Я начал вести колонку «Картонки Минервы» в журнале L’Espresso в 1986 году – долгое время я писал ее еженедельно, затем раз в две недели. Как я напоминал в начале читателям, если открыть пачку спичек «Минерва», то получается разворот из двух белых картонок для заметок – к тому же я воспринимал эти свои записки как краткие примечания или реплики в сторону по поводу разных вещей, приходивших мне в голову: как правило, на злобу дня, но не обязательно, поскольку для меня бывало достаточно злободневно, если как-нибудь вечерком мне приспичило перечитать, скажем, страницу из Геродота, сказку братьев Гримм или комикс про Железную Руку.

Многие из «картонок» я включил в свой «Второй немногословный дневник», вышедший в 1992 году, приличное их количество было напечатано в сборнике «Картонки Минервы», куда вошли эссе, опубликованные до начала 2000 года, некоторые я в 2006 году использовал в сборнике «Полный назад!». Но с 2000 по 2015 год, если считать по двадцать шесть «картонок» в год, я написал четыреста с лишним «картонок», и мне показалось, что некоторые из них вполне можно издать.

Пожалуй, все (или почти все) «картонки», собранные в этой книге, можно считать размышлениями по поводу различных аспектов нынешнего «текучего общества», о котором я говорил в одной из недавних «картонок» – она-то и открывает этот сборник.

Хотя большую часть повторов я убрал, кое-какие, возможно, остались – дело в том, что некоторые явления в эти пятнадцать лет повторялись с пугающей регулярностью, заставляя меня настойчиво возвращаться к темам, сохраняющим удручающую актуальность.

Пара слов по поводу заглавия. Цитата, само собой, из Данте (Pape Satàn, pape Satàn aleppe, «Ад», VII, 1), но, хотя, как известно, полчища комментаторов бились над раскрытием смысла этого стиха, большинство пришло к выводу, что у него нет определенного значения. В любом случае эти слова, звучащие из уст Плутона, приводят в замешательство и заставляют предполагать всякую чертовщину. В связи с этим мне показалось уместным вынести их в заглавие книги, которая – не столько по моей вине, сколько по вине нашего времени – вышла бессвязной и скачет, как сказали бы французы, с петуха на осла, отражая текучую природу последних пятнадцати лет.

Текучее общество

Концепцией «текучей» современности или «текучего» общества мы обязаны, как известно, Зигмунту Бауману. Желающим разобраться с тем, что из нее следует, может пригодиться книга «Состояние кризиса» (Einaudi, 2015)[1], где Бауман и Карло Бордони[2] обсуждают эту и другие проблемы.

Черты текучего общества начинают вырисовываться в нынешнюю эпоху, называемую постмодерном (это, впрочем, зонтичный термин, под которым с большим или меньшим основанием толкутся самые разные явления, от архитектуры до литературы и философии). Постмодернизм обозначил собой кризис «больших нарративов», полагавших, будто они могут подогнать весь мир под свой шаблон, и занимался исключительно переосмыслением прошлого в игровом или ироническом ключе, что во многом роднило его с нигилистическими настроениями. Но по мнению Бордони, сейчас и постмодернизм идет на убыль. Это было временное явление, мы проскочили его, сами того не заметив, и когда-нибудь его станут изучать, как сейчас изучают предромантизм. Его задачей было указать на происходящие изменения, постмодернизм стал своего рода переправой от модернизма к еще не поименованному настоящему.

Одной из характерных черт этого зарождающегося настоящего, по мнению Баумана, является кризис Государства (какая мера самостоятельности остается у национальных государств по сравнению с возможностями наднациональных сообществ?). Исчезает институт, гарантировавший индивидуумам возможность единообразного решения различных проблем нашего времени, и вот с его кризисом мы получаем кризис идеологий, а стало быть, и партий, и вообще всего того, что обращается к общности ценностей, которая позволяла индивидууму ощущать себя частью чего-то, выражающего его чаяния.

На фоне кризиса понятия общности на первый план выступает оголтелый индивидуализм, когда никто никому больше не попутчик, а лишь соперник, которого лучше остерегаться. Этот «субъективизм» подорвал основы современного общества, ослабил его, так что в результате в отсутствие каких-либо ориентиров все расплывается и растекается. Теряется незыблемость права (судебная система воспринимается как нечто враждебное), и единственное, что остается человеку, лишенному ориентиров, – это демонстрация себя любой ценой, «демонстрация себя» как ценность (явления, которые я нередко затрагивал в «Картонках Минервы»), да еще потребительство. И это не такое потребительство, что стремится к обладанию объектом желания и им удовлетворяется, – нет, полученный объект тут же обесценивается, как устаревший, и человек мечется от одной покупки к другой, охваченный какой-то бесцельной булимией (новый мобильный почти ничем не отличается от старого, но старый отправляется прямиком в утиль во имя участия в этой оргии желаний).

Кризис идеологий и партий: кто-то сказал, что партии сейчас – это такси, куда садятся вождь или вожак, контролирующие голоса избирателей, непринужденно выбирая себе авто в соответствии с предоставляемыми возможностями, так что циников-оппортунистов теперь даже можно понять и не слишком ими возмущаться. Не только отдельные личности, но и общество в целом включено в процесс непрерывного обесценивания всего.

Что можно противопоставить этому разжижению? Пока неизвестно, и такое междуцарствие продлится довольно долго. Бауман отмечает, как (с утратой веры в спасение, грядущее свыше – от государства или от революции) типичной приметой междуцарствия становятся движения протеста. Эти движения знают, чего не хотят, но чего хотят – не знают. И хотелось бы напомнить, что одна из проблем, с которой столкнулись органы правопорядка в связи с «черноблочниками», состоит в том, что, в отличие от прежних анархистов, фашистов или «Красных бригад»[3], их невозможно четко обозначить. Они действуют, но когда и куда их занесет – не знает никто. Даже они сами.

Есть ли способ пережить эту текучесть? Есть, и для этого надо окончательно признать, что мы живем в текучем обществе и для того, чтобы понять его и, возможно, преодолеть, понадобятся новые инструменты. Беда, однако, в том, что политики и подавляющая часть интеллигенции еще не осознали весь масштаб этого явления. Бауман остается покамест «гласом вопиющего в пустыне».

2015

Полный назад!

Свободомыслящие католики и неверующие ханжи

Когда речь идет о великих духовных преобразованиях, ознаменовавших конец XX века, всегда упоминается кризис классических идеологий, который смешал традиционные различия между правым и левым политическими движениями. Так оно и есть. Однако стоит задаться вопросом, явилось ли падение Берлинской стены причиной этого коллапса или стало одним из его последствий.

Возьмем науку: там предполагалась нейтральная идеология, идеал прогресса, общий как для либералов, так и для социалистов (менялось только представление о том, как управлять этим прогрессом, в пользу кого, превосходный пример – «Манифест Коммунистической партии» 1848 года, панегирик достижениям капитализма, завершающийся примерно так: «теперь мы тоже хотим все это»). Существовал прогрессист, который верил в развитие технологий, и реакционер, который выступал за возвращение к Традиции, к первозданной Природе. Случаи «революции назад», типа луддитов, ломающих станки, были лишь незначительными эпизодами. Они никак не влияли на четкое разделение двух направлений.

Это деление дало трещину в шестьдесят восьмом, когда перемешались убежденные сталинисты и дети цветов, операисты[4], ожидающие, что с развитием автоматизации производства будет меньше работы, и пророки освобождения посредством наркотиков дона Хуана[5]. Все окончательно рассыпалось в тот момент, когда популизм по типу стран третьего мира[6] стал общим флагом как для крайних левых, так и для крайних правых, и теперь мы оказались перед лицом движений типа «битвы в Сиэтле»[7], где встречаются неолуддиты, радикальные защитники окружающей среды, экс-операисты, люмпены и яркие звезды, отвергающие клонирование, бигмаки, генную инженерию и ядерную энергию.

Не меньшие изменения произошли в противостоянии церковного и светского мира. Тысячелетиями с религиозным духом связывалось недоверие к прогрессу, отказ от всего мирского, бескомпромиссный догматизм; и, наоборот, для мира светского был характерен оптимистичный взгляд на преобразование природы, гибкость этических принципов, принятие «иных» религиозных вероучений и открытость вольнодумству.

Конечно, у верующих всегда была тяга к «земной реальности», к истории как пути искупления (вспомним Тейяра де Шардена[8]), но и светских «апокалиптиков» тоже хватало – антиутопии Оруэлла и Хаксли[9] или научная фантастика, рисующая ужасное будущее, в котором все подчинено чудовищной научной рациональности. Но в конечном счете религиозной проповеди полагалось напоминать нам о финальном моменте и о том, что нас ожидает согласно христианской эсхатологии, а светской – возносить хвалу паровозу.

Недавняя встреча papaboys[10] демонстрирует нам завершающий момент преобразований, начатых Войтылой[11]: есть масса верующей молодежи, но, судя по их ответам, данным в эти дни интервьюерам, они очень далеки от фундаменталистского невроза. Они готовы пойти на мировую, когда речь идет о добрачных отношениях, противозачаточных средствах, некоторые из них вполне толерантны к наркотикам, и никто не возражает против дискотек; тогда как светский мир оплакивает акустическое загрязнение, дух New Age[12], на который возлагается надежда в объединении неореволюционеров, последователей монсиньора Милинго[13] и сибаритов, пристрастившихся к восточному массажу.

Это только начало, то ли еще будет.

2000

Много ли мы наизобретали?

Видимо, это сообщение появилось в интернете. Не знаю, где именно, поскольку я получил его по электронной почте. Коммерческий спам, предлагающий новинку – Built-in Orderly Organized Knowledge[14], сокращенно – BOOK, то есть книга.

Никаких проводов и батареек, никаких микросхем, выключателей и кнопок. Компактное портативное устройство, его можно использовать, даже сидя у камелька. Представляет собой ряд пронумерованных листов (вторсырье), каждый из которых содержит тысячи бит информации. Эти листы удерживаются вместе в правильной последовательности с помощью элегантного футляра, называемого переплетом.

Каждая страница оптически сканируется, и информация заносится прямо в мозг. Предусмотрена команда browse[15], позволяющая переходить от одной страницы к другой, как вперед, так и назад, одним движением пальца. Функция, называемая «содержание», позволяет мгновенно найти желаемое место на нужной странице. Можно приобрести дополнительное устройство под названием «закладка»: оно дает возможность вернуться туда, где вы остановились, даже если BOOK был закрыт. Далее описываются дополнительные характеристики этой потрясающей инновации, а также объявляется, что поступил в продажу Portable Erasable-Nib Cryptic Intercommunication Language Stylus[16], PENCIL (то есть карандаш). Перед нами не просто прекрасная шутка. Это также ответ на многочисленные тревожные рассуждения, что с развитием компьютеров книге, возможно, придет конец.

Существует много предметов, которые после изобретения не подлежат дальнейшему улучшению, как, например, стакан, ложка, молоток. Когда Филипп Старк[17] захотел изменить форму ручной соковыжималки, он произвел на свет изумительный объект, в котором, однако, семечки падают в стакан. В то время как классическая соковыжималка удерживает их вместе с мякотью. Не так давно я разозлился на лекции потому, что дорогущее электронное устройство плохо проецирует фотографии: старый диапроектор, не говоря уж про древний эпидиаскоп, показывал их куда лучше.

В конце XX века уместно спросить себя, действительно ли за эти сто лет мы изобрели много нового. Ведь все предметы, которыми мы пользуемся в повседневной жизни, появились еще в XIX веке. Назову лишь некоторые: поезд (но паровая машина появилась веком раньше), автомобиль (с сопутствующей индустрией нефтепереработки), пароходы с гребным винтом, сооружения из железобетона и небоскребы, подводная лодка и метрополитен, динамо-машина, турбина, работающий на солярке дизель, аэроплан (решающий эксперимент братьев Райт случится через три года после конца века), пишущая машинка, граммофон, диктофон, швейная машинка, холодильник и консервы, пастеризованное молоко, зажигалка (и сигарета), цилиндровый замок Йейла, лифт, стиральная машина, электроутюг, авторучка, ластик, промокашка, марка, пневматическая почта, унитаз, электрический звонок, вентилятор, пылесос (1901), безопасная бритва, диван-кровать, парикмахерское кресло и вращающийся офисный стул, спички простые и охотничьи, непромокаемый плащ, застежка-молния, английская булавка, газированные напитки, велосипед с надувной камерой, стальными спицами и цепной передачей, автобус и электрический трамвай, монорельс, целлофан, целлулоид, искусственные ткани, универмаги, чтобы продавать все это, и, если позволите, электрическое освещение, телефон, телеграф, радио, фотография и кинематограф. Бэббидж[18] изобрел вычислительную машину, способную делать шестьдесят шесть операций в минуту, и вот мы уже на пути к компьютеру.

Конечно, наш век дал нам электронику, пенициллин и другие лекарства, удлинившие нашу жизнь, пластмассу, ядерный синтез, телевидение и полеты в космос. Возможно, я что-то упустил, но верно и то, что сегодня самые дорогие часы и авторучки стремятся воспроизвести классические модели столетней давности, а в какой-то из предыдущих «картонок» я уже говорил, что последнее усовершенствование в области коммуникации – то есть интернет – показывает превосходство проводного телеграфа над беспроводным, изобретенным Маркони, или, иными словами, означает возврат от радио к телефону.

По крайней мере два характерных изобретения нашего века, пластмассу и ядерный синтез, сейчас стараются «разызобрести» обратно, потому что стало заметно, как они отравляют планету. Прогресс не обязательно состоит в том, чтобы идти вперед любой ценой. Я попросил вернуть мне мой диапроектор.

2000

Полный назад!

В одной из «картонок» я заметил, что мы наблюдаем интересный технологический регресс. Прежде всего, под контроль поставлено назойливое воздействие телевизора благодаря изобретению пульта дистанционного управления, позволяющего зрителю переключать каналы, не вставая с дивана, и таким образом обрести творческую свободу, называемую «фазой Blob»[19]. Окончательное освобождение от телевидения дал видеомагнитофон, воплотивший движение к кинематографу. Кроме того, с помощью пульта дистанционного управления можно выключить звук, возвращаясь к роскоши немого кино. Кстати, интернет, навязывая откровенно буквенную коммуникацию, ликвидировал угрозу «цивилизации картинок». В сущности, можно вообще убрать изображения, придумав какой-то ящик, который издает лишь звуки и не требует даже пульта дистанционного управления. Я-то хотел пошутить, намекая на изобретение радио, но (очевидно, по какой-то высшей воле) предсказал появление iPod.

Наконец, телетрансляция посредством pay-TV[20] положила начало новой эры передачи информации через телефонный кабель, ознаменовав переход от беспроводной телеграфии к телефонии с проводами. Эта последняя стадия завершилась появлением интернета: обойдя Маркони, мы вернулись к Меуччи[21].

Я развил теорию движения в обратном направлении в своей книге «Полный назад!»[22], где применил эти принципы и к политической жизни (впрочем, в недавней своей «картонке» я также заметил, что мы возвращаемся к ночи 1944 года: военные патрули на улицах, дети и учителя в форме). Но и это еще не все.

Каждый, кто задумался о покупке нового компьютера (они устаревают за три года), заметил, что сегодня в продаже можно найти лишь те, на которых установлена операционная система Windows Vista[23]. Достаточно почитать в интернете, что думают пользователи о Vista (не буду пересказывать, боюсь, вызовут в суд), и послушать друзей, попавших в эту ловушку, чтобы тебе расхотелось (может, и ошибочно, но ты непоколебим) покупать компьютер с Vista. Однако, если тебе нужен более-менее современный компьютер, придется терпеть Vista. Или довольствоваться клоном, огромным, как фура, в сборке прилежного продавца, который все еще устанавливает Windows XP и более ранние версии. И тогда ваш рабочий стол будет напоминать лабораторию Olivetti с компьютером Elea 1959 года[24].

Полагаю, производители компьютеров заметили, что продажи значительно снижаются, потому что пользователь, не желающий Vista, отказывается приобретать новый компьютер. И что произошло? Попробуйте набрать в поисковике Vista downgrading[25] или нечто подобное. Вам объяснят, что, если вы купили новый компьютер с операционной системой Vista, заплатив за него соответствующую сумму, вам придется выложить еще немного денег (но не просто так, а пройдя определенную процедуру, которую я не осилил), и после череды приключений вы вновь обретете возможность пользоваться версией Windows XP или ей предшествующими.

Те, кто использует компьютеры, знают, что такое upgrading. Это то, что позволяет тебе обновить программное обеспечение вплоть до последней версии. Соответственно, downgrading – это возможность вернуть твой продвинутый компьютер к блаженным возможностям старых программ. За деньги. До того как в интернете появился этот красивый неологизм, в обычном англо-итальянском словаре можно было найти слово downgrade, которое в качестве существительного переводится как упадок, снижение или сокращенная версия, а в качестве глагола означает отступать, уменьшать, упрощать и ухудшать. Так что нам предлагается возможность, проделав большую работу и выложив определенную сумму, затем ухудшить и упростить то, за что мы уже сполна заплатили. Невероятно, но факт (на эту тему остроумно высказался Джампаоло Прони в электронном журнале Golem L’indispensabile[26]), и сотни бедолаг работают как проклятые, отдавая свои деньги за то, чтобы ухудшить себе программное обеспечение. Достигнем ли мы той стадии, когда за умеренную плату наш компьютер можно будет превратить в тетрадь, чернильницу и перьевую ручку?

Но дело не только в парадоксе. Существуют достижения технического прогресса, превзойти которые невозможно. Бессмысленно изобретать механическую ложку – та, которую придумали две тысячи лет назад, все еще нормально работает. Отказались же от «Конкордов»[27], а они преодолевали расстояние между Парижем и Нью-Йорком за три часа. Не уверен, что это было правильное решение, но прогресс может также означать два шага назад, как, например, возврат к использованию энергии ветра вместо нефти и тому подобное. Устремимся же в будущее! Полный назад!

2008

Рождаюсь снова, рождаюсь заново, в тысяча девятьсот сороковом

Жизнь – не что иное, как тихая память о детстве. Согласен. Но спустя время в наших воспоминаниях окрашиваются в приятные тона и те моменты, которые тогда казались тебе горестными. Например, тот день, когда ты соскользнул в канаву, подвернул ногу и был вынужден две недели сидеть дома в самодельном гипсе из марли, смоченной в яичном белке. Лично я с нежностью вспоминаю ночи, проведенные в бомбоубежище: нас будили глубокой ночью, тащили в одной пижаме и накинутом сверху пальто в сырой бетонный подвал, освещенный тусклой лампой, и мы играли в догонялки, в то время как над нашими головами слышались глухие разрывы – то ли бомб, то ли зенитной артиллерии. Наши мамы дрожали от холода и страха, но для нас это было необычное приключение. Вот что такое ностальгия. Поэтому мы готовы принять все, что напоминает нам об ужасных сороковых, и это дань, которую мы платим нашей старости.

Какими были города в то время? Темными по ночам, когда светомаскировка вынуждала редких прохожих использовать фонарики не на батарейках, а на динамо-генераторе, как велосипедный, который заряжался фрикционной передачей, для чего приходилось судорожно нажимать рукой на своеобразный курок. Но позднее был введен комендантский час, и на улицу выходить стало нельзя.

Днем город патрулировался военными, по крайней мере до 1943 года, пока здесь были расквартированы войска итальянской Королевской армии, и наиболее усиленно – во времена республики Сало[28]. И если в городах постоянно ходили небольшие отряды солдат и морские патрули Сан-Марко или «черные бригады»[29], в деревнях можно было легко встретить партизан, и те и другие были вооружены до зубов. В городе, находящемся на военном положении, в определенных обстоятельствах запрещались собрания, мелькали еще толпы сторонников «Балиллы» и «Маленьких итальянок» в униформе[30] и школьников в черных халатах – они учились до полудня, в то время как их матери пытались купить то немногое, что еще можно было найти в продуктовых магазинах. И если ты хотел хлеба – я уж не говорю о белом, хотя бы съедобного, не из опилок, – ты должен был отдать за него приличную сумму на черном рынке. Свет в домах был тусклый, а отопление ограничивалось только кухней. На ночь клали в постель горячий кирпич, и я вспоминаю с нежностью даже обморожения. Замечу, что сейчас все это возвращается, – конечно, не в полном объеме. Но я улавливаю его аромат. Прежде всего, есть фашисты в правительстве. Не только они, и, может, не совсем фашисты, но это неважно, известно, что история повторяется дважды: первый раз в виде трагедии, второй – в виде фарса. Зато в те времена на стенах висели плакаты, на которых отвратительный чернокожий американец (к тому же пьяный) тянулся скрюченной рукой к белой Венере Милосской. Сегодня я вижу по телевизору суровые лица изможденных негров, которые тысячами вторгаются в наши земли, и, честно говоря, окружающие меня люди напуганы куда больше, чем тогда.

Возвращается в школы черный халат[31], и я ничего не имею против. Это куда лучше, чем модная футболка хулигана, да вдобавок я ощущаю во рту вкус пирожных madeleine, смоченных в настойке из липового цвета[32], и вслед за Гоццано[33] мне хочется повторить «рождаюсь снова, рождаюсь заново, в тысяча девятьсот сороковом». Только что прочитал в газете, что мэр города Новара, сторонник партии «Лига Севера», запретил собираться по ночам в парке группам более трех человек. Трепетно, как у Пруста, жду возвращения комендантского часа. Наши военные сражаются против повстанцев с раскрашенными лицами где-то в Восточной Азии (к сожалению, уже не в Африке). Но я вижу армейские подразделения с оружием и в камуфляже и на площадях наших городов. Армия, как и тогда, не только сражается на рубежах, но и выполняет функции полиции. Я словно попал в «Рим – открытый город»[34]. Слышу разговоры и читаю статьи, подобные тем, что читал тогда в журнале La difesa della razza[35], где нападки были не только на евреев, но и на цыган, марокканцев, иностранцев в целом. Хлеб дорожает. Нас предупреждают, что придется экономить нефть, ограничивать потребление электроэнергии, выключать витрины в ночное время. Идут на убыль автомобили, и вновь появляются «Похитители велосипедов»[36]. Оригинальный штрих – скоро будут нормировать воду. Пока еще нет отдельного правительства на юге и на севере страны, однако есть те, кто работает в этом направлении. Я скучаю по Вождю, который бы обнимал и целомудренно целовал в щечку пышнотелых деревенских хозяек, но у каждого свои предпочтения.

2008

Разрушить Италию

Примерно год назад в одной своей «картонке» я рассказывал о том, что углубился в изучение интернет-сайтов анти-национально-освободительной и пробурбонской направленности. Сегодня в газетах пишут, что каждый третий итальянец выступает за смертную казнь. Мы возвращаемся на уровень американцев (fuck you Беккариа[37]), китайцев и иранцев. Еще один, вызывающий умиление шаг в прошлое – настойчивое требование вновь открыть дома терпимости, но не современные, подходящие к случаю, а такие, что были прежде, с незабываемыми писсуарами на входе и maîtresse[38], кричащей: «Ребята, в номерах не прохлаждаться!» Конечно, если можно было бы вернуть затемнение и, возможно, комендантский час, было бы куда интереснее. Кстати, разве конкурс теледив – это не навязчивые грезы о шеренге из танцовщиц незабвенного кабаре?

В начале пятидесятых годов мы с Роберто Лейди[39] решили основать антипатриотический союз. Это была своеобразная ирония, пародия на образование, которое мы получили в годы злополучной диктатуры, когда родина преподносилась нам под разными соусами и мы наелись этим до тошноты. К тому же возрождались неофашистские группы, и, вообще, по телевизору можно было смотреть только один канал в черно-белом изображении, и приходилось выдумывать, чем развлечь себя вечерами. В качестве гимна антипатриотический союз выбрал марш Радецкого[40], и предполагалось, естественно, дать моральную переоценку этой светлой личности противника национально-освободительного движения; планировался также референдум по возврату Ломбардо-Венецианских земель Австрии, Неаполя – Бурбонам, Рима, понятное дело, папе, передача Пьемонта Франции, а Сицилии – Мальте. Необходимо снести на всех площадях Италии памятники Гарибальди и переименовать все улицы, названные как в честь Кавура, так и в честь различных мучеников и героев-ирредентистов[41]; в школьных учебниках нужно смело ставить под сомнения моральный облик Карло Пизакане, Энрико Тоти[42]. И далее по списку.

Союз распался, столкнувшись с удивительным открытием. Чтобы по-настоящему называться антипатриотом и желать Италии погибели, пришлось бы переоценить и фигуру дуче, то есть того, кто действительно погубил Италию, и, следовательно, у нас был один путь – в неофашисты. Сочтя такой вариант неприемлемым, мы отказались от проекта.

Мы, конечно, валяли дурака, но почти все, что мы тогда придумали, сегодня осуществляется – хотя у нас и в мыслях не было выступать под национальным флагом с идеями, которые потом Босси[43] провозгласил своей программой, и мы совершенно точно не собирались воздавать почести тем, кто расстреливал берсальеров у Порта Пиа[44].

В те времена в правительстве были христианские демократы, задачей которых было сдерживать церковь, защищая светский характер государства, и максимальным проявлением неоклерикализма стала поддержка Тольятти пресловутой статьи 7 Конституции, статьи, признающей Латеранские соглашения[45]. С некоторых пор распался квалюнквизм[46], движение, подхлестнувшее в определенный период антиунитарные настроения, недоверие к Риму, погрязшему в коррупции и воровстве, или выпады против бездельников-бюрократов, пьющих кровь трудового народа. Мы и представить себе не могли, что однажды подобную позицию займут министры нашей Республики.

Мы не понимали, что для того, чтобы лишить парламент его значимости и отобрать у него реальную власть, достаточно просто принять закон, по которому депутаты не избираются народом, а еще до выборов назначаются Боссом. Нам казалось, что плавный возврат к Палате фасций и корпораций[47] – это слишком фантастическая затея.

Мы хотели разрушить Италию, но постепенно и думали, что на это уйдет по меньшей мере век. Однако все произошло значительно быстрее; кроме Италии, рушится и Alitalia[48]. Но самое интересное, что этот процесс не зависит от государственного переворота, подготовленного бунтовщиками, кучкой благородных идеалистов, какими мы были. Нет, он совершается при одобрении большинства итальянцев.

2008
Пер. И. Боченковой

Быть на виду

Помахать ручкой

Сталкиваясь на практике с глобальным потеплением и исчезновением демисезонов и находя подтверждение своему опыту в авторитетных источниках, я задаюсь вопросом: что будет чувствовать мой внук, которому нет пока и двух с половиной, когда услышит слово «весна» или прочтет в школе стихи, повествующие об осеннем увядании природы? И какова будет его реакция, когда уже взрослым он послушает «Времена года» Вивальди? Возможно, он будет жить в другом мире, родном и привычном, и не будет страдать от отсутствия весны, глядя, как жаркой зимой распускаются по ошибке деревья. В конце концов, я и сам в детстве ни разу не сталкивался с динозаврами, однако вполне мог их себе представить. Возможно, моя ностальгия по весне – это тоска пожилого человека по детству, так вспоминаются ночи, проведенные в бомбоубежище за игрой в прятки.

Для этого еще не выросшего ребенка естественно будет жить в мире, где главной ценностью (важнее, чем секс и деньги) станет публичность. Где ради того, чтобы добиться признания и не прозябать в невыносимой, пугающей безвестности, пойдут на все, лишь бы засветиться в телевизоре или в том, что к тому времени будет вместо телевизора. Где все больше безупречных матерей семейств будут с готовностью вываливать на скандальных ток-шоу самое грязное белье, лишь бы назавтра их узнавали в супермаркете и просили автографы, а молоденькие девушки (как это происходит уже сейчас) будут стремиться в актрисы, но не для того, чтобы стать второй Дузе или Гарбо[49], не для того, чтобы играть Шекспира или хотя бы петь, как Жозефина Бейкер[50], одетая в одни бананы, на сцене «Фоли-Бержер»[51], и даже не для того, чтобы грациозно дрыгать ножками, подобно шоу-герл в телепередачах недавнего прошлого, а просто чтобы попасть в ассистентки ведущего телевикторины – чистая показуха, не подкрепленная никаким искусством.

И тогда этому ребенку растолкуют (возможно, школа – заодно с царями Рима и падением Берлускони[52], а может, исторические фильмы с названиями типа «Однажды на “Фиат”, которые в Cahiers du cinéma окрестят «проле́т», по аналогии с «пеплумом»), что с незапамятных времен люди стремились добиться признания окружающих. И одни старались, чтобы с ними было приятно посидеть вечерком в таверне, другие пытались отличиться в футболе или в стрельбе по мишеням на празднике святого покровителя либо рассказывали, как им на крючок попалась «вот такая рыбина». И девушки хотели выделиться, надев к воскресной мессе кокетливую шляпку, а бабушки – тем, что они лучшие в деревне поварихи или портнихи. И беда, если б было иначе, ведь человеку, чтобы узнать, кто он такой, необходим взгляд Другого, и чем большую любовь и восхищение он вызывает у Другого, тем лучше себя узнаёт (или думает, что узнаёт), ну а если этих Других будет не один, а сотня, тысяча, десять тысяч – так тем лучше, чувствуешь себя полностью реализовавшимся.

И стало быть, в эпоху непрерывных и масштабных перемещений, когда каждый утратил родную деревню и чувство корней, а другой – это тот, с кем общаешься удаленно, по интернету, будет только естественно, если люди примутся искать признания иными путями и место деревенской площади займет практически всемирная аудитория телепередачи или того, что ее заменит.

Но чего школьные учителя, или кто там будет вместо них, вероятно, не вспомнят, так это того, что в те стародавние времена существовало очень жесткое разделение между прославленными и ославленными. Каждый хотел прославиться как самый меткий лучник или лучшая танцовщица, но никто не желал быть ославлен как главный в деревне рогоносец, общепризнанный импотент, прожженная шлюха. На худой конец шлюха пыталась выдать себя за танцовщицу, а импотент рассказывал раблезианские байки о своих сексуальных похождениях. В мире будущего (если он будет похож на тот, что вырисовывается уже сегодня) подобное разделение исчезнет: люди пойдут на все, лишь бы быть «на виду» и «на слуху». Не будет разницы между славой великого иммунолога и славой паренька, зарубившего маму топором, между великим любовником и победителем всемирного конкурса в категории «самый короткий мужской член», между тем, кто открыл в Центральной Африке лепрозорий, и тем, кому лучше всех удалось облапошить налоговиков. Всякое лыко пойдет в строку – лишь бы произвести впечатление, лишь бы на следующее утро нас узнал бакалейщик (или банкир).

Если кто-то решит, что я сгущаю краски, то пусть объяснит, что означает, когда уже сейчас (точнее, последние несколько десятилетий) люди пристраиваются за журналистом с микрофоном, чтобы помахать в камеру ручкой, или идут на телевикторину «Цыганка»[53], прекрасно сознавая, что не скажут даже, что «одна ласточка весны не делает». Какая разница, все равно прославятся.

Но я не сгущаю краски. Возможно, ребенок, о котором речь, станет адептом какой-нибудь новой секты, задавшейся целью укрыться от мира, бежать в пустыню, похоронить себя в монастыре, наложить на уста печать молчания. В конце концов, такое уже было – на закате той эпохи, когда императоры стали вводить в сенат своих коней.

2002

Господь свидетель, что я дурак…

Позавчера утром в Мадриде я завтракал со своим королем. Не поймите меня превратно: я по-прежнему ярый республиканец, но два года назад меня произвели в герцоги государства Редонда (под титулом Герцог Острова Накануне), и это герцогское достоинство со мной разделяют Педро Альмодовар, Антония Сьюзен Байетт, Фрэнсис Форд Коппола, Артуро Перес-Реверте, Фернандо Саватер, Пьетро Читати, Клаудио Магрис, Рэй Брэдбери[54] и несколько других лиц, которых до определенной степени объединяет одно общее качество: все они приятны королю.

Итак, остров Редонда площадью тридцать квадратных километров (всего ничего) находится в Вест-Индии, он совершенно необитаем, и подозреваю, нога ни одного из его монархов не ступала на его землю. В 1865 году его приобрел банкир Мэтью Дауди Шил, после чего обратился к королеве Виктории с просьбой предоставить ему автономию, что ее милостивое величество без труда и сделала, ибо не видела здесь ни малейшей угрозы для британской колониальной империи. В последующие десятилетия остров переходил от одного короля к другому, причем некоторые монархи продавали титул неоднократно, порождая стычки между претендентами (если хотите узнать всю историю династических пертурбаций, наберите в Википедии «Редонда»), и в 1997 году последний король отрекся от престола в пользу знаменитого испанского писателя Хавьера Мариаса (неоднократно переведенного также в Италии)[55], а тот принялся раздавать герцогские титулы направо и налево.

Вот и вся история, которая, понятное дело, слегка отдает патафизическим безумием, но все же, как ни крути, не каждый день становишься герцогом. Но речь не об этом – под конец нашего разговора Мариас сказал кое-что, над чем стоит поразмыслить. Мы говорили о том очевидном факте, что нынче люди готовы пуститься во все тяжкие, лишь бы попасть в телевизор, пускай даже в роли идиота, который машет ручкой, стоя позади интервьюируемого. Не так давно в Италии брат одной зверски убитой девушки, пожав с газетных хроник скорбную дань, решил настричь купонов со своей трагической известности и пришел к Леле Море[56] просить, чтобы тот устроил его на телевидение; знаем мы и тех, кто ради того, чтобы засветиться в новостях, готов признать себя рогоносцем, импотентом или мошенником, – в конце концов, психологам-криминалистам давно известно, что серийным убийцей движет желание быть пойманным и прославиться.

«Откуда все это безумие?» – задались мы вопросом. Мариас выдвинул гипотезу: все, что творится сегодня, объясняется тем, что люди больше не верят в бога. Раньше они были убеждены, что у каждого их поступка есть как минимум один Зритель, которому известны все их дела (и помыслы), который может понять их или, если так надо, осудить. Человек мог быть совершенно никчемным, изгоем, никому не нужным «лузером», о котором через минуту после смерти никто уже и не вспомнит, но в глубине его души сидело убеждение, что хотя бы Кто-то один знает о нем все.

«Господь свидетель, что мне пришлось вытерпеть», – твердила себе немощная старушка, покинутая внуками. «Господь свидетель, что я невиновен», – утешал себя несправедливо осужденный. «Господь свидетель, сколько я для тебя сделала», – говорила мать неблагодарному сыну. «Господь свидетель, как я тебя люблю!» – кричал покинутый любовник. «Одному Богу известно, сколько я перенес», – жаловался горемыка, до чьих несчастий никому не было дела. К Господу взывали как к оку, от которого ничто не укроется, чей взгляд придавал смысл даже самой серой и бессмысленной жизни.

А если убрать, вычеркнуть этого всевидящего Свидетеля, то что остается? Взгляд общества, взгляд окружающих, который надо привлечь, чтобы тебя не засосало в черную дыру безвестности, в воронку забвения, пускай даже ради этого придется выбрать роль деревенского дурачка, отплясывающего в одних трусах на столе в трактире. Появление на телеэкране – это единственный заменитель трансцендентного, и в общем и целом вполне удовлетворительный: мы видим себя (и нас видят) в мире ином, и при этом все те, кто здесь, видят нас там, и мы сами тоже находимся здесь: подумайте, как замечательно – пользоваться всеми преимуществами бессмертия (пускай довольно краткого и преходящего) и одновременно у себя дома, на земле, принимать почести по поводу нашего вознесения в Эмпиреи.

Беда в том, что в подобных случаях нас подводит двойное значение слова «признание». Мы все мечтаем, чтобы «признали» наши заслуги, наши жертвы или какое угодно другое наше достоинство, но когда, засветившись на экране, мы встречаем в баре кого-то, кто говорит: «А я вас вчера по телевизору видел», он всего-навсего тебя «признал», то бишь узнал в лицо – а это уже совсем другое дело.

2010

Чем я хуже Мадонны?

В прошлую пятницу, на одном из вечеров, организованных газетой La Repubblica в Болонье, в разговоре со Стефано Бартедзаги[57] мне случилось затронуть тему репутации. Было время, когда репутация могла быть только хорошей или плохой, и если возникала опасность погубить репутацию (человек терпел банкротство или прослывал рогачом), то ради восстановления доброго имени люди шли на самоубийство или мстили за поруганную честь. Само собой разумеется, все стремились иметь хорошую репутацию.

Но уже довольно давно на смену понятию репутации пришло понятие известности. Важно получить «признание» себе подобных, но не в смысле признания как уважения или награды, а в более банальном – когда ты идешь по улице, а вокруг говорят: «Смотри, смотри, это он». Основополагающей ценностью стала демонстрация себя, и, разумеется, самый надежный способ – это продемонстрировать себя по телевизору. Для этого не надо быть Ритой Леви Монтальчини или Марио Монти[58], достаточно признаться на ток-шоу, что тебе изменил муж.

Первым героем самодемонстрации стал тот идиот, что вставал позади интервьюируемых и махал ручкой. Зато на следующий вечер его узнавали в баре («а знаешь, я тебя по телевизору видел»), но при этом человек появлялся на телеэкране лишь на одно утро, не больше. Поэтому постепенно прижилась идея, что для того, чтобы закрепиться на экране прочно и надолго, надо делать то, что прежде испортило бы вам репутацию. Не то чтобы никто не хотел иметь хорошую репутацию, но завоевывать ее уж очень утомительно – надо совершить что-нибудь героическое, получить если не Нобелевку, то хотя бы премию «Стрега»[59], посвятить жизнь лечению прокаженных, а это все не такие вещи, что можно сделать одной левой. Куда легче вызвать к себе интерес, желательно нездоровый, если за деньги переспать со знаменитостью или попасться на растрате. Я не шучу, достаточно взглянуть, как гордо смотрит в камеру взяточник или какой-нибудь пройдоха от большой политики, когда его снимают для выпуска новостей, порой прямо в день ареста, – эти минуты славы стоят тюремного заключения, и уж тем более, если срок давности уже истек, вот почему обвиняемый улыбается. Прошли десятилетия с тех пор, когда у кого-то могла рухнуть вся жизнь оттого, что на него надели наручники.

В общем, принцип такой: «Если Мадонне можно, то почему мне нельзя?» И кому какое дело, девственница ты или нет.

Обо всем этом мы говорили в прошлую пятницу, 15-го, а буквально на следующий день в La Repubblica вышла длинная статья Роберто Эспозито («Утраченный стыд»), где автор, в частности, рассуждает о книгах Габриэллы Турнатури («Стыд. Метаморфозы одного чувства» (Feltrinelli, 2012)) и Марко Бельполити («Без стыда» (Guanda, 2010))[60]. В общем, тема потери стыда нередко всплывает в размышлениях по поводу современных нравов.

Вопрос: это неистовое желание показать себя (стать известным любой ценой, даже ценой того, за что раньше заклеймили бы позором) происходит от утраты стыда или, наоборот, чувство стыда теряется оттого, что доминирующей ценностью становится демонстрация себя, пускай даже вопреки стыду? Я склоняюсь ко второму варианту. Быть на виду, стать предметом обсуждения – это настолько доминирующая ценность, что люди готовы отказаться от того, что прежде называлось стыдливостью (или ревнивым обереганием своей приватности). Как замечает Эспозито, одно из проявлений нехватки стыда – это когда в поезде громко говорят по мобильному, во всеуслышание разглашая подробности личной жизни – те, что раньше сообщались на ушко шепотом. Не то чтобы человек не отдавал себе отчета, что его слышат окружающие (тогда это просто невоспитанность), просто он подсознательно желает быть услышанным, пусть даже в его личной жизни нет ничего примечательного – увы, не всем дано иметь такую примечательную личную жизнь, как у Гамлета или Анны Карениной, поэтому прославиться как девушка из эскорт-услуг или злостный неплательщик уже будет неплохо.

Прочел, что какое-то очередное церковное течение призывает вернуться к публичной исповеди. Ну еще бы, какой смак в том, чтобы пичкать своим срамом уши одного лишь духовника?

2012

В глубинах ДНК

В прошлой «картонке» я рассуждал о том, что происходит в мире, где больше не существует приватности и все могут узнать, что мы делаем. В заключение я сказал, что, по-видимому, бессмысленно отстаивать право обходить молчанием отдельные сферы, если учесть, что общей тенденцией является желание любой ценой оказаться на виду и на слуху, подтверждая этим свое существование. Люди не хотят приватности, даже если они ее требуют.

Сейчас, в деле об убийстве Яры[66], произошло обратное. Кто-то – если не следователи, то журналисты или еще какой-нибудь источник – не только заявил, что виновен Боссетти (который, когда я писал эти строки, оставался пока только подозреваемым) и что его вина установлена на основании анализа ДНК, но и сообщил, что, как при этом обнаружилось, он оказался внебрачным сыном такого-то, с которым его матушка несколько десятилетий назад имела прелюбодейную связь, что муж его матери ни о чем не подозревал и вырастил Боссетти как родного ребенка, а теперь рвал и метал и так далее.

Едва схлынуло первое возбуждение, как раздались возмущенные голоса: ну хорошо, арестовали виновного, но так ли было надо разглашать во всеуслышание подробности его биографии, ставя в неприятнейшее положение как его мать, так и псевдоотца, фактически разрушить супружеский союз, выставить напоказ и подвергнуть публичному унижению людей, которые не имели никакого отношения к преступлению и были вправе ожидать, что их грязное белье не будет выставлено на всеобщее обозрение.

Прокатилась цепная реакция покаяния – в том числе среди журналистов, которые просили прощения за то, что сами же легкомысленно спровоцировали, под лицемерное поддакивание общественного мнения, справлявшего триумф так называемой Schadenfreude[67], то есть сладострастного упоения чужим несчастьем или страданием.

Но давайте задумаемся. Допустим, те, кто ведет следствие, сообщили, что обнаружили виновного (на момент написания этих строк еще подозреваемого) и что вину доказывает анализ ДНК. И все на этом. Тогда пресса и общественное мнение поинтересовались бы, каким образом из тысячи человек, проживающих в округе, был выбран именно Боссетти. И допустим, следователи ответили бы: «Этого мы вам не скажем, по крайней мере до суда, если он вообще будет».

Нетрудно себе представить последствия. Мы стали бы задаваться вопросом, что скрывают от нас судебные органы и силы правопорядка: кто докажет, что они сработали правильно (или, как в таких случаях говорится, «профессионально»)? Общество, поднялся бы крик, имеет право знать!

Дело в том, что публика, благодаря WikiLeaks и разоблачениям Сноудена, привыкла к тому, что все, буквально все должно быть гласным. Что верно лишь до определенной степени: бывают такие махинации на общественном и частном фронте, которые и впрямь необходимо вскрыть и разоблачить, но изначально, для того, чтобы государственная машина могла работать, должна быть возможность сохранять содержание дипломатических депеш и правительственных документов в секрете. Представьте себе, если бы полицейские были обязаны докладывать: мы ищем убийцу и, похоже, выяснили, кто это, мы установили за ним слежку, чтобы поймать с уликами, его зовут имярек, и он живет на такой-то улице. Имярек пустился бы в бега и так и не был бы пойман. Есть планы, которые должны оставаться в тайне хотя бы до той степени, чтобы их исполнение (возможно, доблестное) не оказалось под угрозой срыва.

Но утрата приватности, особенно после WikiLeaks и Сноудена, оказалась возведена в ранг этической нормы, так что всем позарез нужно, чтобы гласности предавалось все, всегда и в любом случае. И не дай бог о неприятной истории с родственниками Боссетти умолчали бы – следователей бы обвинили в возмутительном пособничестве.

Ну так на что же мы жалуемся? Мама Боссетти и тот, кто до вчерашнего дня считался его отцом, должны смириться, что грязное белье теперь стирают на телеэкране, одновременно с рекламой стиральных машин. Если утрата приватности добралась (что логично) до глубин ДНК, ей остается лишь торжествовать всегда и повсюду. Нравится нам это или нет.

2014
Пер. Е. Степанцовой

Старики и молодежь

Средняя продолжительность жизни

Не знаю, многие ли еще помнят стихи Де Амичиса: «Нет, не всегда уносят годы красоту, не омрачить ее следам несчастий – вот, матушке моей уж шестьдесят, и для меня она чем дальше, тем прекрасней». Это гимн не женской красоте, а сыновнему состраданию. Теперь возрастной рубеж для проявления подобного сострадания должен отодвинуться годам к девяноста, поскольку шестидесятилетняя дама, при условии мало-мальски приличного здоровья, выглядит еще свежо и бодро, а если при этом она прибегала к услугам пластического хирурга, то и лет на двадцать моложе. Тем не менее в детстве я, помнится, переживал, как нечестно выйдет, если я проживу дольше шестидесяти, – каково будет доживать свой век бессильным слюнявым маразматиком в приюте для престарелых! А думая о Миллениуме, считал, что, если верить Данте, пожалуй, я могу дожить до семидесяти, а значит, застать 2002 год, но это была очень отдаленная перспектива, и мало кто доживал до столь почтенного возраста.

Я размышлял об этом несколько лет назад, когда встретил Ганса Гадамера[68], которому на ту пору исполнилось уже сто: он приехал на конференцию издалека и за столом ел с отменным аппетитом. Я осведомился о его самочувствии, и он со скорбной улыбкой пожаловался на боль в ногах. Хотелось прямо-таки отхлестать его по щекам за это бодрое нахальство (и в самом деле, он благополучно прожил еще два года).

Мы по инерции считаем, что живем в эпоху, когда техника день за днем движется вперед семимильными шагами, задаемся вопросом, к чему приведет нас глобализация, но куда реже задумываемся над тем, что самого впечатляющего взлета (более стремительного, чем в любой другой сфере) человечество добилось в области увеличения продолжительности жизни. В конце концов, что человек способен подчинить себе природу, смутно подозревал уже троглодит, которому удалось самостоятельно добыть огонь, не говоря уже о том более развитом нашем предке, что изобрел колесо. Что когда-нибудь мы сможем построить летательные аппараты, говорили еще Роджер Бэкон, Леонардо и Сирано де Бержерак; что скорость наших перемещений будет все расти, стало ясно с изобретением парового двигателя; что у нас будет электрическое освещение, можно было предположить еще во времена Вольты. Но тысячелетиями люди тщетно мечтали об эликсире долголетия и источнике вечной молодости. В Средние века уже существовали отличные ветряные мельницы (которые до сих пор годятся в качестве источника альтернативной энергии) и при этом была одна церковь, посетивший которую паломник мог сподобиться чуда прожить до сорока лет.

Мы побывали на Луне более тридцати лет назад и до сих пор не можем добраться до Марса, однако во времена высадки на Луне человек в семьдесят лет уже завершал свой жизненный путь, тогда как сегодня (если отбросить рак и инфаркт) у него есть вполне обоснованная надежда дожить до девяноста. В общем, великий прогресс (если уж говорить о прогрессе) произошел скорее в сфере долголетия, нежели в сфере компьютеров. Предвестником компьютеров была еще вычислительная машина Паскаля, который умер в тридцать девять, и это уже считалось почтенным возрастом. Для сравнения: Александр Македонский и Катулл умерли в тридцать три, Моцарт – в тридцать шесть, Шопен – в тридцать девять, Спиноза – в сорок пять, Фома Аквинский – в сорок девять, Шекспир и Фихте – в пятьдесят два, Декарт – в пятьдесят четыре, а дряхлый старик Гегель – в шестьдесят один.

Многие из тех проблем, с которыми мы сталкиваемся сегодня, вызваны увеличением средней продолжительности жизни. Я говорю не только о пенсиях. Даже грандиозная миграция из стран третьего мира в Западную Европу порождена, естественно, надеждой миллионов людей найти здесь еду, работу и все то, что обещают кино и телевидение, но вдобавок и стремлением добраться до мира, где живут дольше, – во всяком случае, сбежать оттуда, где умирают слишком рано. И однако же (хотя у меня под рукой и нет статистики), полагаю, на исследования в области геронтологии и на профилактическую медицину мы тратим неизмеримо меньше, чем на военные и информационные технологии. Не говоря уж о том, что мы довольно хорошо знаем, как сровнять с землей город или передавать информацию дешево, но до сих пор не имеем четкого представления о том, как совместить благосостояние масс, будущее молодежи, перенаселенность земного шара и увеличение продолжительности жизни.

И пусть молодой человек считает, что прогресс – это то, что дает ему возможность посылать эсэмэски или недорого слетать в Нью-Йорк, но поразительный факт (и нерешенная проблема) состоит в том, что повзрослеть он планирует в лучшем случае годам к сорока, тогда как его предки взрослели в шестнадцать.

Конечно, следует возблагодарить Бога или судьбу за то, что теперь мы живем дольше, но необходимо при этом понимать, что перед нами одна из самых острых проблем нашего времени, а не просто очередное общее место.

2003

Красивое безобразно, безобразное красиво?

Гегель отмечал, что лишь с приходом христианства страдание и уродство оказались включены в сферу художественного, поскольку «невозможно изобразить в соответствии с греческими канонами красоты Христа бичуемого, в терновом венце… распятого, агонизирующего». Он ошибался, потому что в древнегреческом мире были не только Венеры из белоснежного мрамора, но и муки Марсия, смятение Эдипа или смертоносная страсть Медеи. Однако в христианской живописи и скульптуре и впрямь предостаточно искаженных болью лиц, даже если не доходить до садизма Мела Гибсона[69]. В любом случае, напоминал постоянно Гегель (имея в виду главным образом верхненемецкую и фламандскую живопись), мы видим триумф уродства в изображении гонителей Христа.

Недавно кто-то обратил мое внимание на то, что на знаменитой картине Босха, посвященной страстям Христовым (и хранящейся в Генте), среди жутковатой толпы палачей присутствует парочка таких, что многие нынешние рокеры и их молодые подражатели просто обзавидовались бы: у одного двойной пирсинг на подбородке, а у второго по всему лицу натыканы разные металлические побрякушки. Разница в том, что Босх стремился таким образом передать их злодейские наклонности (предваряя убеждение Ломброзо[70], что тот, кто делает татуировки или еще как-то меняет свое тело, – прирожденный преступник), тогда как сейчас мы можем с отвращением глядеть на отроков и отроковиц с бусинкой в языке, но было бы по меньшей мере статистически неверно считать их генетически ущербными.

Если же задуматься, что многие из этих же самых подростков обмирают по «классической» красоте Джорджа Клуни или Николь Кидман[71], становится ясно, что они в точности повторяют своих родителей, которые, с одной стороны, покупают автомобили и телевизоры, чей дизайн отвечает ренессансному закону божественной пропорции, или толпами валят в Уффици, чтобы испытать синдром Стендаля, а с другой – балуются фильмами в жанре «мочилово» с разбрызганными по стенам мозгами, покупают своим детишкам динозавров и прочих монстриков и ходят на перформансы художников, протыкающих себе ладони, истязающих конечности и калечащих гениталии.

Ни отцы, ни дети вовсе не отвергают прекрасное напрочь, не выбирают лишь то, что в прежние века считалось чудовищным. Такое было разве что с футуристами, когда они, шокируя обывателей, призывали: «Не бойтесь уродства в литературе», а Палаццески (в «Противоболи» 1913 года) предлагал учить детей здоровому отношению к уродству, давая им в качестве обучающих игрушек «кукол, изображающих горбунов, слепцов, больных гангреной, проказой и сифилисом; пусть эти механические куклы плачут, кричат, стенают; пусть страдают от эпилепсии, чумы, холеры, ран, геморроя, триппера, безумия; пусть теряют сознание, хрипят, умирают»[72]. Просто сейчас люди в одних случаях наслаждаются прекрасным (в его классическом виде) и в состоянии распознать красивого ребенка, красивый пейзаж или красивую греческую статую, а в других – получают удовольствие от того, что еще вчера воспринималось как нестерпимо уродливое.

Более того, иногда уродство избирается моделью для новой красоты, как это случилось с «теорией» киборгов. И если в первых романах Гибсона (на сей раз Уильяма[73] – очевидно, что nomina sunt numina[74]) персонаж, у которого часть органов заменили механическими или электронными устройствами, мог еще восприниматься как жутковатое пророчество, то нынче некоторые радикальные феминистки предлагают преодолеть различия между полами, создав нейтральные (посторганические и «трансчеловеческие») тела, и Донна Харауэй[75] выступает с лозунгом «я скорее буду киборгом, чем богиней».

По мнению некоторых, это означает, что в постмодернистском мире совершенно размылась разделительная грань между прекрасным и уродливым. Куда там ведьмам из «Макбета» с их «Зло есть добро, добро есть зло». Оба понятия попросту слились воедино, утратив всякое своеобразие.

Но так ли это? А вдруг некоторые закидоны людей искусства и молодежи лишь маргинальные явления и те, кто с ними носится, составляют меньшинство по сравнению со всем населением земного шара? По телевизору мы видим умирающих от голода детей, похожих на скелетики с распухшими животами, слышим про изнасилованных солдатами женщин, узнаем, что кого-то подвергли пыткам, а с другой стороны, перед глазами без конца всплывают не такие уж давние воспоминания о других живых скелетах, обреченных на смерть в газовой камере. Мы видим тела, которые буквально вчера разорвало на куски при взрыве небоскреба или падении самолета, и живем в страхе, что завтра такое может случиться и с нами. Каждый прекрасно чувствует, что все это ужасно и уродливо, и никакое понимание относительности эстетических категорий не может убедить нас переживать эти картины как объект наслаждения.

А раз так, то, возможно, киборги, Нечто из иного мира, фильмы-«мочилово» и фильмы-катастрофы лишь поверхностные проявления, раздутые массмедиа, отчаянная попытка заклясть куда более страшное и глубокое уродство, осаждающее нас со всех сторон, проигнорировать его, сделать вид, что это все понарошку.

2006

Тринадцать лет, прожитых зря

Позавчера бравший интервью журналист спросил меня (многие об этом спрашивают), какая из прочитанных книг больше всего на меня повлияла. Если бы за всю мою жизнь нашлась всего одна книга, которая бы однозначно повлияла на меня больше всех остальных, я был бы просто идиотом – как и многие из тех, кто отвечает на этот вопрос. Есть книги, сыгравшие решающую роль в мои двадцать лет, и другие книги, определившие меня в тридцать, и я с нетерпением жду книгу, которая потрясет меня в сто лет. Еще один вопрос, на который невозможно ответить: «Кто преподал вам самый важный урок?» Я всякий раз теряюсь, потому что (если только не сказать «папа с мамой») на каждом витке моего существования кто-нибудь чему-нибудь меня да учил. Это могли быть люди из моего окружения или дорогие сердцу усопшие – как, например, Аристотель, Фома Аквинский, Локк или Пирс.

В любом случае о нескольких уроках, полученных не из книг, я могу с уверенностью сказать, что они изменили мою жизнь. Первый преподала мне чудесная синьорина Беллини, учившая нас в пятом классе, которая задавала нам на дом ключевые слова (например, «курица» или «судно»), и, отталкиваясь от них, надо было написать рассуждение или рассказ. Однажды черт меня дернул заявить, что я произнесу экспромтом речь на любую тему, какую она мне задаст. Она окинула взглядом кафедру и сказала: «Блокнот». Задним умом я понимаю, что мог бы рассказать о блокноте журналиста, о путевом дневнике исследователя из книжек Сальгари[76], но вместо этого я уверенно вышел к доске и не смог произнести ни слова. Так синьорина Беллини научила меня, что никогда не надо быть самонадеянным.

Второй урок преподал мне дон Чели, монах-салезианец, который научил меня играть музыку: сейчас его, кажется, хотят канонизировать, хотя и не по этой причине – скорее напротив, адвокат дьявола мог бы вменить это ему в вину. 5 января 1945 года я пришел к нему, сияя, как новенький пятак, и заявил: «Дон Чели, а мне сегодня тринадцать лет исполнилось». «Прожитых совершенно зря», – ответил он ворчливо. Что хотел он сказать этой репликой? Что, раз уж я достиг столь почтенного возраста, мне следовало подвергнуть свою совесть беспощадному анализу? Что зря я ждал похвалы лишь за то, что исполнил свой биологический долг? Возможно, это было обычное проявление пьемонтского чувства уместного, отказ от пафоса, не исключено даже, что это было сердечное поздравление. Но подозреваю, дон Чели знал, и передал это знание мне, что учитель должен всегда держать учеников в напряжении, а не захваливать сверх меры.

Усвоив урок, я всегда крайне скупо хвалил тех, кто ждал от меня похвалы, не считая исключительных случаев и свершений паче чаяния. Возможно, таким поведением я причинил кому-то боль, и, если так, значит, я прожил зря не только первые тринадцать лет, но и все первые шестьдесят шесть. Но я однозначно решил, что самым явственным выражением моего одобрения должно быть отсутствие критики. Если критиковать не за что, значит, работа сделана на совесть. Меня всегда раздражали эпитеты наподобие «добрый папа» или «неподкупный Дзакканьини», поневоле наводящие на мысль, что все остальные понтифики были злыми, а политики – продажными. Иоанн XXIII и Дзакканьини просто-напросто делали то, что должны были делать, и непонятно, с какой стати их еще за это особо восхвалять.

Но из ответа дона Чели я вынес еще и то, что не надо много о себе мнить, что бы я ни сделал и как бы правильно ни поступил, а главное – поменьше задаваться перед окружающими. Значит ли это, что не надо стремиться к лучшему? Разумеется нет, но неким странным образом ответ дона Чели отсылает меня к высказыванию Оливера Уэнделла Холмса – младшего[77], вычитанному мною уже не помню где: «Секрет моего успеха в том, что я еще в молодости обнаружил, что я не бог». Очень важно понимать, что ты не бог, всегда сомневаться в своих действиях и считать, что прожил отведенные тебе годы не слишком хорошо. Только это даст тебе шанс, может быть, лучше прожить оставшиеся.

Вы спросите меня, почему все это вспомнилось мне именно сейчас, когда началась предвыборная кампания, а значит, если хочешь добиться успеха, надо немножко строить из себя Господа Бога, то есть говорить о содеянном, как Творец на седьмой день творения, что это valde bona[78], и демонстрировать некоторую степень мании величия, уверяя в своей несомненной способности сделать еще лучше (тогда как Господь удовлетворился тем, что создал лучший из возможных миров). Я, упаси боже, не морализирую, именно так и надо вести предвыборные кампании – представляете себе кандидата, который придет к избирателям и скажет: «До сих пор я занимался сплошной фигней и не уверен, что в будущем у меня выйдет лучше, – могу лишь обещать, что постараюсь»? Его просто не выберут. Так что, повторяю, никакого ложного морализма. Просто, пока я слушаю теледебаты, мне все вспоминается дон Чели.

2007