Erhalten Sie Zugang zu diesem und mehr als 300000 Büchern ab EUR 5,99 monatlich.
В этой книге издаются повести, объединенные одним героем – Митей Мимоходенко – и общим названием «Жизнь и приключения Заморыша». Митя был свидетелем и участником интереснейших событий, происходивших на юге России в начале XX века. Столкнувшись с рабочими, с революционным движением, Митя Мимоходенко перестает быть Заморышем: он становится активным борцом за народное счастье, из мальчика «на побегушках» в базарном трактире вырастает в активного революционера.
Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:
Seitenzahl: 643
Veröffentlichungsjahr: 2024
Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:
Когда я родился, то принялся громко кричать. Меня спеленали и положили около матери. Я еще немного покричал и затих. И так долго молчал, что мать встревожилась. Она потрогала меня и с недоумением увидела, что рука ее стала красной. Думая, что ей это показалось, она потрогала меня другой рукой. Но и другая рука покраснела. Стало ясно, что я истекаю кровью. Очевидно, бабка слабо перевязала пупок. Отец всполошился. Он был уверен, что если я умру некрещеным, то на том свете попаду прямо к черту в лапы. Поэтому он стал у моего изголовья и прочитал «Отче наш». Но, конечно, это было не настоящее крещение. Настоящее – это когда крестит священник. Волостной сторож дед Тихон бегал по улицам (дело происходило в большой деревне Матвеевке, где отец служил волостным писарем) и искал священников. В деревне их было трое. Но все они в этот зимний морозный день ходили по хатам, кропили святой водой стены и пели «Во Иордане крещающуюся». Наконец их удалось сыскать, и они стали, каждый со своим причтом, прибывать в наш дом. Что это было за сборище! Три священника, три дьякона, три псаломщика да еще певчих с дюжину, тогда как для крещения младенца было достаточно одного батюшки и одного псаломщика. Чтоб не возникло раздора среди духовных особ, отец предложил им крестить меня сообща. И вот я, таким образом, оказался крещенным тремя попами, что, кажется, удавалось не каждому даже наследному принцу.
Во время молитв и священных песнопений я молчал как рыба, но когда бородатый и брюхатый отец Иоанн окунул меня в воду, я слабо пискнул.
– Э-э, – сказал матери дед Тихон, – да он, Акимовна, еще кормильцем вашим будет!
Обо всем этом мне не раз потом рассказывала мать, и слова деда Тихона меня почему-то трогали до слез. Они часто помогали мне вернуться на правильный путь в моей жизни, полной приключений.
Своего тепла мне не хватало, поэтому я долго лежал на печи в деревянной шкатулке. Лежал большею частью молча, будто обдумывал, стоит ли мне, такому хилому, пускаться в дальнее плавание: жизнь-то ведь не шутка, не дашь сдачи – так тебе и на голову сядут. Изредка я попискивал, и тогда все переглядывались: жив еще!
Все-таки из шкатулки я вылез и зажил на общих основаниях. Постепенно я стал разбираться в родственных отношениях и окружающей обстановке. Самое теплое, мягкое и приятное существо на свете – это моя мама. Бородатый мужчина, из которого время от времени шел дым, был мой отец. Драчливый мальчишка, значительно крупнее меня, – мой брат Витька. А патлатая девчонка, таскавшая меня на руках попеременно с мамой и тайно от нее шлепавшая меня, – моя сестра Машка.
Подрастая, я узнавал и многое другое, например то, что мы живем в деревне, а деревня – такое место, где живут мужики. Мужики – это люди, которые сеют пшеницу и жито. Пшеницу, когда ее обмолотят, они отвозят в мешках в город и там сдают на хлебную ссыпку греку-живодеру Мелиареси, а сами едят хлеб житный.
Кроме нас и мужиков, в деревне еще жили пан Шаблинский, доктор, батюшка с дьяконами и псаломщиками, фельдшер, урядник и учитель. Они хлеб ели пшеничный, махорку не курили, мужикам говорили «ты» и землю не пахали. Но между собой тоже различались. Доктор и батюшка были в одной компании, учитель и фельдшер – в другой, а к нам в гости ходил только псаломщик.
Важнее всех был пан Шаблинский, поэтому и дом его стоял не на улице и даже не на площади, как, например, дом батюшки, а на горке, в стороне. От пана, точней – от пани, и пошли перемены в нашей жизни.
Однажды Маша, в голове у которой, как я еще тогда подозревал, гулял ветер, вздумала повести меня и Витьку к панам в гости. Целый день она стирала наши рубашки и штанишки, до блеска начищала пахучей ваксой дырявые башмаки, а под конец умыла нас яичным мылом, взяла за руки и повела на горку. По дороге она рассказывала, что стулья у пана хрустальные, стол серебряный, а ножи золотые. Этими ножами пан, пани и паненок режут толстое вкусное сало и едят сколько захочется. У нас с Витькой потекли слюнки.
– Маша, а нам они дадут сала? – спросил Витя.
– А как же! И сала, и пряников, и орехов, – сказала моя умная сестрица.
Чугунные ворота были раскрыты, и мы по усыпанной гравием аллее пошли к большому белому дому с колоннами. Около дома стояла худая, бледная барыня в голубой накидке и держала в костлявой руке палочку с очками на кончике. Перед барыней вертелся лысый, с розовыми щеками мужчина. Он что-то ей говорил, а что, мы не знали: все слова были непонятные.
– Здравствуйте! – сказала Маша и протянула барыне руку.
Барыня поднесла к глазам очки на палочке и осмотрела через них сначала Машину руку, а потом нас с Витей.
– Николя́, – сказала она мужчине, – что это такое?
Мужчина тоже осмотрел нас, поморгал и ответил:
– Я полагаю, Нади́н, это дети.
– Да, но чьи дети? – строго спросила она.
Мужчина опять осмотрел нас, потянул носом и пожал плечами.
– Вот этого я, Нади́н, сказать не могу. От них чем-то пахнет. Кажется, гуталином. Да, да! Гуталином, я теперь это ясно чувствую… Или ваксой.
– Ах, да я вас не спрашиваю, чем от них пахнет! Я спрашиваю, заче-ем они здесь!
– Мы пришли играть с вашим панычем, – объяснила Маша. – В горелки. Он умеет в горелки?
Барыня выпучила глаза.
– Николя́, вы что-нибудь понимаете?
Мужчина поморгал, подумал и опять пожал плечами:
– Как вам сказать, Нади́н? Не очень.
– Це писаревы диты, – сказал бородатый мужик в фартуке и с лопатой в руке.
– Писаревы дети?! Пришли играть с Коко́?! Николя́, я еще раз спрашиваю вас: что происходит вокруг нас?
Маша, которая все время смотрела на барыню с раскрытым ртом, тут сказала:
– Тетя, у вас глаза вылазят.
– Что-о? – протянула барыня. И вдруг затряслась, упала головой на плечо лысого и застонала: – Николя́, гоните!.. Умираю!.. Гоните!..
– Гони!.. – крикнул мужику лысый.
– Тикайте швыдче! – шепнул нам мужик.
Маша схватила нас за руки, и мы что было духу бросились бежать.
Когда дома узнали, как нас угостили у панов, отец заволновался:
– Ну, беда! Выгонят! Пожалуется в городе становому, и меня в два счета выгонят. Надо извиниться.
И он стал писать барыне письма. Напишет, прочтет, скомкает бумагу – и опять за перо. А дверь скрипнет – он весь сожмется.
Но становой не появлялся, и вообще все шло по-старому. Отец расхрабрился, порвал все письма и презрительно хмыкнул:
– Черта пухлого я стану извиняться перед барами!
Одно письмо все-таки уцелело, и я много лет спустя нашел его в бумагах отца. Вот оно:
Ваше Превосходительство!
Имею честь покорнейше просить Вас, проявите великодушие и простите моих неразумных детей за дерзкое поведение. Обязуюсь, Ваше Превосходительство, впредь воспитывать их в сознании своего положения и в глубоком уважении к Вашему Высокопревосходительству и всему Вашему семейству.
К сему
волостной писарь Степан Мимоходенко.
Решив, что ему и черт не брат, отец перешел в наступление и принялся ругать панов в самом волостном правлении в присутствии старшины, богатого мужика Чернопузенко. Да заодно и о царе выразился неуважительно. Дня три спустя Чернопузенко привел в правление плюгавого человечка и показал ему пальцем на отцов стул, а отцу сказал:
– Не треба.
– Чего не треба? – спросил отец.
– Не треба нам таких. Съезжай с квартиры.
В тот же день отец снял во дворе попа Ксенофонта старый флигелек в одну комнату с кладовкой, и мы на руках стали переносить туда наше имущество из казенной квартиры при волостном правлении.
– Черт с ними! – сказал отец. – Проживем и без мироедов. Хватит штаны протирать в канцеляриях. Буду свиней разводить. Есть свиньи, которые приносят по шестнадцати поросят. Верное дело!
Он куда-то съездил и вернулся со свиньей – такой огромной, что смотреть на нее приходили даже из соседних деревень.
– Купил за бесценок! – хвастался отец, заплативший за свинью все, что было припасено про черный день. – А кормить будем тем, что останется от обеда.
Но скоро выяснилось, что от обеда не остается ничего, так как и обеда, в сущности, не было. Маша, Витя и я ходили по улицам и собирали колосья, упавшие с крестьянских арб. Зерно, добытое таким образом, и служило нам обедом то в виде кутьи, то в виде супа или лепешек. Если б не корова Ганнуся, подкармливавшая нас парным молочком, то хоть волком вой. Маша к тому времени прошла в школе Ветхий завет и теперь говорила: «Что ж, Руфь тоже собирала колосья, а в нее какой-то богач влюбился. Может, и в меня кто-нибудь влюбится». Но ни в Машу, ни в нас с Витькой никто не влюблялся. Зато поп Ксенофонт, завидя нас на дороге, где копошились в пыли его куры и клевали оброненные колосья, кричал дребезжащим от старости голосом из окошка своего дома: «Нищие! Голодранцы! Уйдите сейчас же с дороги, паршивцы!»
Как и предвидел отец, чудо-свинья принесла ровно шестнадцать поросят. Но оттого ли, что от наших обедов почти ничего ей не оставалось, или по какой другой причине, она издохла. Вслед за ней издохли и все шестнадцать поросят.
А тут еще Ксенофонт, заметя, что в нашей борьбе с курами за оброненные колосья мы явно берем верх, вызвал к себе отца и сказал:
– Мне куры дороже вашей квартирной платы.
– Что ж, – ответил отец, – я могу и прибавить.
Ничего прибавить он не мог, так как уже несколько дней мучился, раздумывая, откуда взять деньги для очередной квартирной платы.
– Не треба, – решительно отклонил поп. – Вы и без того задержали плату за целых десять дней. Очищайте флигель.
– Батюшка, в молитве господней говорится: «И остави нам долги наша, яко же и мы оставляем должникам нашим», – напомнил отец.
Ксенофонт поморщился:
– Толкование невежественное и своекорыстное! «Долги» сказано в смысле прегрешений. А к данному случаю больше подходит: «Воздайте кесареви – кесарево, а божие – богови».
– Эх, батюшка, – не сдавался отец, – вспомните Юдифь: она тоже собирала колосья, однако ж царь Давид не осудил ее за это и даже женился на ней.
– Невежество! – скривил Ксенофонт рот. – Это была не Юдифь, а Руфь, и женился на ней не царь Давид, а Вооз, царю ж Давиду она приходилась бабкой. Невежество!
– Ну, бабкой так бабкой, а колосья все-таки собирала, – стоял на своем отец.
Поп показал на дверь:
– Изыди!
Придя домой, отец сказал:
– Черт с ним, с попом и его курами! Переедем в город. Дети подрастают, их учить надо. Мне в городе уже кое-что предложили. Вот съезжу и окончательно договорюсь. Верное дело!
При одной мысли, что мы переезжаем в город, у меня в груди сладко щекотало. За восемь лет своей жизни я в городе ни разу не был, но сколько чудесного о нем наслушался! Например, Маша рассказывала, что там идешь-идешь по улице, глянул, а прямо под ногами у тебя часы серебряные лежат. Положил часы в карман, пошел дальше – что-то под деревом блестит. Нагнулся – брошь золотая. Может, Машка и врала, но разве не из города отец привозил перед рождеством и пасхой головку голландского сыра и копченую колбасу с перчиком! Разве не из города привозили золотистые пахучие франзольки[1], когда я болел и фельдшер запрещал давать мне обыкновенный пшеничный хлеб! Разве не в городе купил отец мне и Вите красного и блестящего, как огонь, сатина на рубашки!
Город! Да там каждый день крутятся под шарманку карусели с лошадками и каретами, те самые, разодетые в шелк, бархат и серебряную бахрому карусели, которые приезжают к нам в деревню только раз в году, в престольный праздник. Даже паны приводили своего паныча покататься на них. А мы каждый день будем в городе кататься! Вот! Пусть пани, которая прогнала нас, теперь лопнет от зависти.
Как он выглядит, город, я не знал и представлял его в своем воображении, как мог. Против волостного правления, где мы раньше жили, протянулась коновязь – длинное бревно на вбитых в землю кольях. Однажды я сел на нее, обхватил ногами бревно, а головой опрокинулся вниз. И мир в моих глазах стал другим: деревья, избы, колокольня с золоченым крестом – все показалось праздничным, все купалось в голубом небе. И я от радости закричал: «Ой-ой-ой!.. Как в городе!..»
Кочевать из деревни в деревню было для нашей семьи делом привычным, но переехать на постоянное жительство в город – не так просто. К тому же на переезд нужны были деньги.
– Придется продать корову, – сказал отец.
Мама всплеснула руками:
– Продать Ганнусю! Кормилицу нашу!..
Ганнусей мы все гордились: она слыла первой красавицей в стаде. Даже голос ее, каким она требовала открыть ей ворота, когда возвращалась с пастбища, был самым приятным из всех коровьих голосов.
Отец вздохнул и отправился искать покупателя. Вскоре он вернулся с коротконогим толстым мужиком, еще более богатым, чем старшина Чернопузенко. В руке мужика была веревка, которую он и принялся без разговоров накручивать на рога коровы.
– Прощай, Ганнуся! – сказала мама, поцеловала корову в белое пятнышко на лбу и вытерла свои повлажневшие глаза концом головного платка.
– Прощай, Ганнуся! – собезьянничала Маша. Дотянуться до пятнышка она не смогла и чмокнула корову в ее черный нос.
Мы с Витей заморгали глазами.
Мужик намотал конец веревки на руку и повел нашу корову со двора. Пошла она покорно, но в воротах повернула к нам голову и жалобно замычала.
– Иди, иди с богом! – сказал ей отец.
Наутро во двор въехали две арбы. Мы вытащили из флигеля деревянные табуретки, полуразвалившийся комод, корыто, рассохшиеся бочки. Все это уложили на арбы и увязали веревками. Потом и сами уселись сверху. В это время на своем балконе появился Ксенофонт.
– На, выкуси, – сказал отец и с высоты арбы показал ему кукиш.
Ксенофонт издали не сразу рассмотрел, что это ему показывает бывший квартирант, а когда рассмотрел, то и сам сложил свои персты в такую же фигуру.
Так, напутствуемые поповским кукишем, мы выехали со двора. На передней арбе – отец с Витей, на задней – мама, Маша, я и работник мужика, который увел нашу Ганнусю, заплатанный Фома. День был воскресный, хозяева сидели на глиняных завалинках у своих хат, одни лузгали семечки, другие дымили махоркой, и все молча провожали глазами наши арбы.
Вот и последняя хата, убогая хибарка с выпирающими из-под гнилой соломы стропилами, с запыленным окошком и повалившимся плетнем, – хата вдовы Митрофановны.
А дальше, на горке, размахивает крыльями ветряная мельница. Ух, что за крылья! Когда одно опускается до земли, другое поднимается к самому небу. Ударит такое крыло по нашей арбе – и в щепки… А отцу хоть бы что! Правит прямо на мельницу.
Но вот и мельница позади. Я оглядываюсь на деревню, и глаза мои застилаются слезами: то ли мне Ганнусю жалко, то ли вдову Митрофановну, когда-то угостившую меня вареной кукурузой, то ли всех нас, прогнанных из родной деревни. Но тут я вспоминаю, что едем мы не куда-нибудь, а в город, где все как в сказке, и душа моя замирает в сладостном ожидании необыкновенного.
Лошади идут шагом, скрипят арбы, дребезжит подвязанная к задку пустая цибарка. А кругом, до тех манящих мест, где небо сходится с землей, ровно и пустынно. Если б не светло-желтые копны скошенной пшеницы, похожие на огромные соломенные шляпы, то хоть шаром покати. По голубому небу плывут белые, как вата, тучки. Наплывет такая тучка на солнце – и кругом все потускнеет. Но это только на минутку. Вдали на землю ляжет светлая позолота, она быстро пронесется нам навстречу, и опять все кругом засияет. Изредка повстречается арба, так высоко нагруженная скошенным хлебом, что лошадь кажется игрушечной, прошелестит колосьями – и опять никого.
Сбоку дороги закопошился суслик, похожий на большую крысу. Он поднялся на задних лапках, а передние приложил к щекам, повертел во все стороны головой, точно кого-то выискивая в этой бесконечной степи, и свистнул.
– Ой, какой хорошенький! – завизжала Маша.
– Шоб вин здох! – сплюнул Фома. – Обжора! Ну и ел бы ти зерна, шо сыплются сами на землю. А вин подкусэ знызу, и колоски падают. Ось якый чертяка, цей ховражок!
Маша прикусила язык.
Засмотревшись на суслика, я не заметил, как отец слез с арбы и пошел с ней рядом. Когда я опять посмотрел на арбу, то увидел, что Витька сидит в ней один и держит в руках вожжи. На минутку он повернул ко мне голову, и я чуть не заплакал от обиды: с таким презрением глянул он на меня.
Фома еле заметно усмехнулся в свои длинные усы и протянул мне вожжи:
– А ну, хлопчик, подержи, а я цигарку сверну.
И, пока он курил, я изо всех сил сжимал в руках черные замусоленные ремни. Но Витька больше не обернулся. Он так и не видел, что я тоже правил лошадью. И сколько я потом его ни уверял, как ни божился, даже землю ел в доказательство, он только презрительно кривил губы:
– Приснилось тебе…
И почему это старшие братья всегда дерут нос перед младшими? Подумаешь, заслуга какая – родиться немножко раньше!
Когда мы изрядно отъехали от деревни, отец свернул с дороги, Фома – за ним, и обе арбы остановились среди побуревшей уже травы. Отец поставил на землю таган, подвесил котелок и вытащил из мешка зарезанную, но еще не ощипанную курицу, которую мама тут же и принялась скубти[2]. Серенькая курица показалась мне знакомой.
Бурьяна вокруг нас было сколько угодно, и мы с Витей натаскали его к тагану целую гору. Бурьян под котелком затрещал, запахло дымом, и, хотя мы расположились среди голой степи, стало так уютно, как не бывало даже в поповском флигеле.
Скоро в котелке забулькало. К дыму примешался аппетитно пахнувший пар.
Котелок поставили на землю, мама дала каждому по деревянной расписной ложке. Усевшись кружком, мы принялись хлебать суп с пшеном и укропом. От супа тоже пахло дымом, но от этого он казался еще вкуснее. Когда суп был уже съеден, отец постучал по котелку, и каждый запустил свою ложку за курятиной. Кому досталась ножка, кому крылышко, а мне дужка.
– Добрая курица была у попа, – сказал Фома, вытер ладонью усы и хитровато глянул на отца.
– Добрая, – согласился отец и подмигнул Фоме.
Степной воздух, сытный обед и равномерное покачивание в арбе так меня разморили, что я склонился к маме на колени и заснул. А проснулся оттого, что чей-то хриплый женский голос кричал:
– Проезжайте! Проезжайте скорей, будь вы прокляты!.. Не слышите, поезд идет!..
– Но!.. Но!.. Но-о!.. – кричал отец страшным голосом.
Я открыл глаза. Было уже темно, и в этой темноте громоздились какие-то строения, черные и огромные. Прямо перед нами стояла пестрая будка, а около будки размахивала красным фонарем растрепанная старая ведьма. Рядом с этой большой ведьмой стояла ведьма маленькая, с огненно-рыжей головой, и тоже кричала пронзительно тонким голосом:
– Проезжайте, цыгане черномазые! Под колеса захотели?
Отец изо всех сил стегал лошадь, но арба зацепилась за что-то колесом и дальше не двигалась, только судорожно подпрыгивала на месте.
– А, дураки малохольные!.. – выругалась старая ведьма. – Стойте ж теперь, пока не пройдет.
Маленькая ведьма подняла руку и потянула за веревку. Сверху опустился полосатый столб и загородил нам дорогу. Откуда-то из темноты доносился частый глухой стук, от которого под арбой тряслась земля. Потом показался огромный огненно-желтый глаз, будто само солнце скатилось с неба и поплыло над землей, что-то заорало мне в самые уши, и мимо нас со страшным стуком замелькали дома на колесах. Дома бежали и бежали, а отец и Фома, стоя на земле, держали лошадей под уздцы и закрывали им рукавами глаза. И вдруг дома сразу пропали. Стук несся уже с другой стороны и делался все тише и глуше.
Я сидел, вцепившись в мамину ватную кофту. Полосатый столб медленно поднялся. Отец и Фома повели лошадей, и арбы, стуча железными шинами, подпрыгивая и качаясь, поехали мимо ведьм.
Младшая уставилась на меня и вдруг прыснула:
– Бабка, бабка, смотри, он язык от страха заглотал! Маменькин сынок!.. Воробей желторотый!.. Мокрый цыпленок!..
И, пока наши арбы не завернули куда-то за угол, рыжая не переставала выкрикивать мне вслед самые обидные прозвища.
– Мама, а нас ведьма не догонит? – спросил я.
– Какая ведьма? – не поняла мама.
– А рыжая.
– Девчонка? И вправду ведьма. Нет, чего ж ей гнаться за нами!
– А зачем она меня дразнила?
– Ну, ты маленький, хиленький – вот она тебя и дразнила.
– А Витьку почему она не дразнила?
– Витька здоровый мальчик, он и сдачи мог дать.
Мне стало обидно, и я сказал:
– Вот подрасту и тоже ей сдачи дам.
– Ладно, – сказала мама, – подрастай. А в городе мы пойдем с тобой на базар, и я куплю тебе пряничек.
Колеса мягко катились посередине улицы. С той и другой стороны в тусклом свете редких керосиновых фонарей плыли нам навстречу трехоконные дома с закрытыми ставнями. Около домов шелестели акации. И, совсем как в деревне, на скамейках под окнами сидели парни и девки и громко пели. Только в деревне пели тягуче и жалобно про долю, которую никак не дозовешься, а тут весело и дробно про какие-то чики-рики!
– На ций недели оци чики-рики, хай им бис, вытяглы у мэнэ на базари кисет з табаком. И гроши б вытяглы, та грошей у мэнэ зроду не було, – сказал Фома.
Мама стала шарить у себя под ватником.
Колеса вдруг громко застучали: это мы въехали на улицу, мощенную камнем. В арбе все заходило ходуном, все вещи под нами расползались, и цибарка так дребезжала, что прохожие оглядывались и ругались.
Вскоре показался большой дом со светлыми окнами в два ряда. Из дома неслась музыка, будто там играли на шарманке. Обе наши арбы въехали во двор. Там уже стояло много подвод и распряженных лошадей. Лошади с хутора ели сено.
– Вот тут мы и переночуем, – сказал отец. – Фома, распрягай! А утром поедем на квартиру. Утро вечера мудренее.
В темноте мама и Маша принялись вытаскивать подушки и одеяла и готовить на арбах постели. Мы улеглись, укрылись, но уснуть сразу не смогли: слышно было звяканье посуды, гомон и чье-то тягучее пьяное пение:
У самых наших голов лошади жевали и жевали.
Я смотрел в небо и думал, что вот мы проехали много верст, а звезды над нами точно такие же, как и в деревне: значит, они тоже переехали с нами в город. Потом звезды начали меркнуть, а гомон стал уходить куда-то дальше. Теплая лошадиная голова приблизилась к самому моему лицу. «Чики-рики», – шепнула мне голова и поцеловала в глаза. И до утра я больше ничего не видел и не слышал.
А утром проснулся уже городским жителем.
«Верное дело» было в том, что отца назначили заведующим чайной. Ее еще только штукатурили и красили, но на постоялом дворе, где мы ночевали, отец уже важно сказал:
– Я являюсь заведующим чайной-читальней общества трезвости и, как таковой, прошу отпустить подведомственным мне лошадям два гарнца овса.
На время, пока чайную ремонтировали, отец снял для нас квартиру где-то около Старого базара. Туда мы и поехали с постоялого двора.
Мы ехали, грохоча колесами по каменной мостовой и дребезжа цибаркой, а навстречу с двух сторон тянулись такие огромные дома, что в сравнении с ними даже дом панов Шаблинских мне теперь казался чем-то вроде поповского флигеля. То и дело нашу арбу обгоняли черные блестящие экипажи, в которых сидели барыни в шляпах с цветами и господа в шляпах-котелках. Мужчина в красной рубахе толкал впереди себя бочонок на двух колесах и на всю улицу кричал: «Во-о-от са-а-ахарное моро-оженое!» А толстая тетка с розовым лицом, похожая на нашу деревенскую просвирню, тащила большую плетеную корзину и тоненько пела: «Бу-ублики, бу-ублики!»
Наши арбы поравнялись с домом, в котором вместо двери были широкие ворота. Над домом к небу поднималась башня. На ее верхушке ходил по кругу человек в золотой шапке. Я вспомнил, что говорила Маша о золотых брошках, и, хоть не очень ей поверил, на всякий случай стал смотреть на дорогу. Конечно, ни золотой брошки, ни серебряных часов так до самой квартиры и не увидел.
А в квартиру нашу вход был со двора, по ступенькам вниз, и из окошка видны были только человеческие ноги да собаки, которые пробегали мимо. Когда мы перетащили с арб в комнату наше имущество, то оказалось, что для нас самих места почти не осталось. Но отец сказал:
– Наплевать на кровать, спать на полу будем. Зато через две недели переедем в хоромы. – И отправился в чайную наблюдать за ремонтом.
Все две недели мы спали на разостланном войлоке. Там же, за низеньким круглым столиком, мы и обедали, поджимая под себя ноги. Однажды в комнату зашла квартирная хозяйка купчиха Погорельская. Когда она увидела нас с поджатыми ногами, то удивилась и сказала:
– Чи вы люди, чи турки?
На это отец важно ответил ей:
– Я уже неоднократно ставил вас в известность, что являюсь заведующим чайной-читальней общества трезвости. Что касается турок, то они тоже люди, но только в фесках.
Хотя я и не знал, что такое общество трезвости и что такое фески, но было ясно: отец дал купчихе отпор.
Впрочем, уже на следующий день я феску увидел собственными глазами. Мама пошла покупать хлеб и взяла меня с собой. Мы вошли в лавку. За прилавком стоял смуглый мужчина с черными глазами. На голове у него была круглая красная шапочка с кисточкой. Я подумал, что мужчина нарочно надел такую шапочку, чтоб побаловаться, и засмеялся. Но мама сказала, что это феска, которую носят все турки, а смеяться над чужими нарядами – грех.
Затем она спросила, свежий ли хлеб. Турок взял с полки круглую белую булку, положил на прилавок и придавил сверху ладонью. Булка вся опустилась. Он принял ладонь, и она опять поднялась.
– Хороший хлеб, – похвалила мама, беря булку. – О, да он еще теплый!
– Мама, чем это здесь так вкусно пахнет? – шепотом спросил я.
Но турок услышал, взял с блюда что-то розовое и протянул мне на ладони.
– Ах, нет-нет! – сказала мама. – У меня денег только на хлеб. Нам сейчас не до пирожных.
– Ничего, ничего, – кивнул турок головой, и на его феске закачалась кисточка. – Русски хороши, турка хороши, вся люди хороши.
Потом я узнал, что в городе таких пекарен много. И почти во всех пекарнях сидели турки.
За две недели, которые мы прожили в подвале купчихи Погорельской, я увидел в городе так много чудесного, что у меня голова пошла кругом. Особенно ошеломила меня Петропавловская улица. В деревне у нас было всего две лавки. В каждой из них продавались самые разнообразные товары: и лошадиный хомут, и мятные пряники. А здесь на всей улице – сплошь магазины, и каждый магазин продавал свое: в одном окне выставлены блестящие лакированные туфли, в другом – золотые кольца и браслеты, в третьем – окорока, в четвертом – шляпы и шапки. Даже было такое окно, где на задних лапах стоял медведь и скалил зубы. Но я, конечно, не боялся, потому что медведь был неживой. Я даже показал ему язык.
И еще мне понравился базар. Чего только тут не было!
Однажды мама, Витя и я пошли покупать картошку. Ходим по базару от воза к возу, мама приценивается, торгуется. Вдруг сзади кто-то закричал:
– Поди!.. Поди!.. Поди!..
Обернулись: на народ едет лакированный экипаж. Лошадь белая, в яблоках, на козлах – бородатый мужик в красной рубахе и черном бархатном жилете. А в самом экипаже сидит толстая барыня и смотрит на возы. Против барыни на скамеечке примостилась тетенька в платочке, с корзиной на коленях.
– Поди!.. Поди!.. Поди!.. – опять кричит кучер.
Народ раздается на две стороны, а барыня прямо с экипажа спрашивает:
– Милая, почем твои утки? Мужичок, сколько просишь за гуся? – И торгуется, как цыганка.
Наконец сторговалась. Тетенька в платочке взяла с воза гуся и опять села в экипаж на скамеечку. Тут гусь как рванется, как хватит барыню крылом по шляпе – и полетел над головами народа. Народ кричит:
– Держи!.. Лови!.. Хватай!..
А гусь все хлопает крыльями, все летит да покрикивает: «Га!.. Га!.. Га!..»
Какая-то рыжая девчонка как подпрыгнет, как схватит гуся за лапу! Гусь отбивается, хлопает рыжую крылом по голове. Она его за другую лапу, за крыло. Усмирила и принесла в экипаж тетеньке в платочке.
– На, – говорит, – растяпа!
Барыня покопалась в серебряной сумочке и бросила к ногам девочки две копейки. Девчонка оглядела барыню зелеными глазами и дерзко усмехнулась:
– Жалко, мадам, что при мне мелочи нету, а то б я вам сдачи дала. – Да ногой с грязной пяткой и отшвырнула монету.
У барыни лицо стало красное, как бурак.
– Степан, – сказала она, – стегани эту сволочь!..
Кучер поднял кнут, но девчонка не испугалась. Она еще ближе подошла к кучеру и, как змея, прошипела:
– Только попробуй! Я тебе всю бороду выщипаю!..
И кучер ударил не ее, а лошадь и повез свою барыню из толпы.
Люди смеялись и говорили:
– Ну и Зойка! Саму мадам Медведеву отбрила!..
– Мама, – сказал я, – это ж та девчонка, что меня дразнила. Помнишь, мама?
– Она и есть, – засмеялась мама. – Ишь какая забияка!
– Она, мама, чики-рики?
– Кто ее знает, может, и чики-рики.
К тому времени, как нам переехать в чайную, я так осмелел, что отправился на базар один. Я тихонько выбрался из подвала, прошел одну улицу, другую и скоро увидел золоченый купол церкви, около которой и кипел базар. Я ходил от воза к возу, от лавки к лавке, глазел на леденцы-петушки, на пряники-коники, глотал слюнки около медовой халвы и клюквы в сахаре. А когда опомнился и пошел поскорей домой, то увидел, что иду по незнакомой улице. Я вернулся на базар и начал озираться, но никак не мог сообразить, куда идти. И тут на меня напал такой страх, что я заплакал. Я плакал, а около меня собирались люди и наперебой спрашивали:
– Тебя что, побили? Ты что, заблудился?
Какой-то дедушка в очках кричал мне в самое ухо:
– Чей ты сын, а? Сын чей, а?
– Об… щества… трез… вости, – выговорил я, заикаясь от плача.
Тетка, от которой несло водкой, принялась хохотать:
– Вы слышали, добрые люди! Он сын общества трезвости! Потеха!.. Ты что, дал зарок больше не пить?
– Да где ты живешь? Как улица называется? – продолжал кричать мне в ухо дедушка.
Я вспомнил фамилию квартирной хозяйки и сказал:
– Пого…рельская…
– В нашем городе нету такой улицы, – строго посмотрел на меня какой-то дяденька с папкой под мышкой. – Нету и никогда не было.
– Как нету? А на Собачеевке? – ответил ему другой дяденька в потертых брюках.
– На Собачеевке Кирпичная.
– Да вы очумели? – крикнула пьяная тетка. – Хлопчик вам толком говорит, что он с погорелова края. Погорелец он, понятно? Лето было жаркое, так сплошь пожары прошли. – И хрипло затянула:
Но те двое не обращали на нее внимания и продолжали спорить: есть в городе Погорельская улица или нету. И тут я вдруг увидел Машу и Витю.
– Вот он! – крикнула Маша. – Ах ты, паршивец! Ах ты, бродяжка! – и трижды шлепнула меня.
Хоть было больно, я не обиделся и весело побежал с Машей и Витей домой.
Наконец настал день, когда во двор въехало двое дрог, и мы от Старого базара потянулись к Новому базару. Возчик, дюжий дядька в брезентовом плаще, и отец шли рядом с подводами.
– Я никак не пойму, куда вас везти, – сказал возчик.
– В чайную-читальню общества трезвости, – важно ответил отец.
– Это что ж, заведение такое?
– Да, заведение. Оно еще не открыто, но на днях откроется на Новом базаре.
Возчик подумал и покрутил головой:
– Ничего не выйдет. Прогорит ваше заведение.
Отец удивился:
– Почему?
– Так разве ж чаем вытрезвляются? Вытрезвляются огуречным рассолом. А еще лучше – стакан водки с похмелья.
– Вы не понимаете, – обиженно сказал отец. – Всякие алкогольные напитки там будут строго воспрещены. Только чай и газеты.
– Прогорите. Чай не водка – много не выпьешь.
Отец сердито хмыкнул и отошел от возчика. Тот опять покрутил головой:
– Чай вприкуску с газетой! Додумаются же!..
Вот и долгожданная чайная-читальня. Мы останавливаемся около длинного дома. Стоит он посредине площади, а вокруг клокочет базар. Народу – тьма-тьмущая. Горы арбузов, капусты, картошки. Возы с помидорами, с баклажанами, с крупным болгарским перцем, с венками лука. Там жалобно поют слепцы, здесь бешено вертится под бубен цыганка в пестрой, со сборками юбке. Пронзительно кричат торговки, наперебой зазывают покупателей. Ржут кони, ревут быки… И нет этому базару ни конца ни края.
Оглушенные, мы слезли с подвод и начали переносить наши пожитки в дом. Дело это, которым наша кочующая семья занималась еще до моего рождения, стало теперь и для меня привычным. Я несу утюг и кочергу, Витя волочит корыто, Маша тащит медный, с погнутыми боками самовар, а отец с возчиком сгружают рассохшийся скрипучий комод.
Похоже, что мы и вправду приехали в хоромы. В доме два больших зала; в каждом зале – один длинный стол и несколько обыкновенных. Кроме залов, есть еще кухня с вмазанным в печку огромным котлом, в котором кипит вода. А за кухней – наша квартира. Да какая! Целых две комнаты! Правда, комнаты маленькие, в них еле-еле вместились наши пожитки, но все-таки две, а не одна. Отец сказал, что была одна, но он добился, чтоб разделили деревянной перегородкой пополам. Что ж, хоть перегородка деревянная, а комнат все-таки две. А стены! Таких стен я еще никогда не видел: гладкие-гладкие, без единого пупырышка. А потолки! Если б я стал отцу на плечи, то и тогда не достал бы рукой до потолка. И как везде приятно пахнет штукатуркой и краской! Вот тут мы заживем!
Зал, в котором стоял буфетный шкаф со стойкой и из которого шел ход в кухню, мы сразу же назвали «этот» зал, а другой, который был за первым, – «тот» зал. Мы с Витей бегали из «этого» зала в «тот», от окна к окну и всюду видели ряды подвод с овощами, лотки со свежей рыбой, бочки с солониной и бекмесом[3], корзины с бубликами. А деревянным лавчонкам не было числа. В одних набивали обручи на бочки, в других чинили дырявые ведра, в третьих лудили чайники и кастрюли. Скрежет, грохот и стук неслись к нам в окна со всех сторон. Только к вечеру базар угомонился и притих. Но вечером мы увидели новое чудо. Отец поднялся на стол, чиркнул спичкой и поднес ее к рожку, который свисал с потолка на черной железной трубочке. Рожок, одетый в круглый сетчатый колпачок, ярко вспыхнул. Стало светло как днем.
– Это газ, – сказал отец. – Он идет сюда с газового завода по трубам под землей и горит лучше керосина.
Хоть от рожка пахло скверно, я окончательно поверил, что мы поселились в настоящих хоромах.
Утром мы с Витей стояли на улице и смотрели, как двое рабочих прибивали над дверью железными костылями вывеску. Витя читал бойко, и я к тому времени научился читать, хоть и по слогам, и мы вместе прочли:
ПОПЕЧИТЕЛЬСТВО О БЕДНЫХ
ЧАЙНАЯ-ЧИТАЛЬНЯ ОБЩЕСТВА ТРЕЗВОСТИ
Мы гордо посмотрели друг на друга: знай, мол, наших! Не какой-нибудь там трактир или просто чайная – таких вывесок мы уже вдоволь насмотрелись в городе, – а чайная-читальня, да еще «общества трезвости», да еще «попечительство» – слово, которое и выговорить с непривычки трудно.
Вдоволь налюбовавшись вывеской, мы пошли на кухню. Мама суетилась у печки, а Маша перемывала в большой эмалированной чашке посуду. Стаканов было столько, что их хватило бы на весь базар. Мама дала нам с Витей по полотенцу, и мы принялись насухо вытирать стаканы и блюдца. В это время в окне показалась коляска. Мама выглянула в зал и опять вернулась к печке.
– Ну, уже затанцевал, – сказала она с досадой.
– Кто затанцевал? – спросили мы с Витей.
– Кто ж, как не отец ваш!
Мы бросили полотенца и побежали смотреть, как танцует отец.
По залу ходил высокий человек с серой бородкой, в сюртуке, со шляпой-котелком в одной руке и палкой с серебряным набалдашником в другой: сразу видно – важный барин. А отец вертелся около него, шаркал подошвами, кланялся, показывал обеими руками то в одну сторону, то в другую и говорил:
– Извольте пройти сюда-с!.. Извольте взглянуть на этот буфет-с!.. Извольте понюхать эту дверь: краска высохла и уже совершенно не издает запаха-с.
– Так-так, – говорил важный господин. – Так-так.
Тут подкатил еще экипаж, и из него вышли две женщины. У одной было целых три подбородка. Я сейчас же узнал в ней ту толстую барыню, которую отбрила на Старом базаре рыжая девчонка. Другая барыня была молодая, с маленькими черными усиками и такая вся ладная да красивая. Когда она проходила мимо меня, то вынула из сумочки мятную лепешку и сунула мне в рот. А Витьке ничего не дала, и Витька потихоньку обругал ее «кошкой».
Важный господин пошел барыням навстречу и начал целовать им руки. Барыня с усиками сунула и ему лепешечку. Отец еще чаще зашаркал подошвами и повел всех в «тот» зал. Там он показал на длинный стол и сказал:
– Извольте посмотреть: вот «Приазовский край», вот «Донская речь», вот «Биржевые ведомости». Каждый день свежие газеты с местными, столичными и иностранными новостями. Это вот «Жития святых», а это, извольте видеть, любимая в народе книга «За богом молитва, а за царем служба не пропадают».
Барынька с усиками спросила:
– А Поль де Кока у вас нет? Я вам пришлю «Жоржетту». Пусть читают. Какой чудный писатель этот Кок!
Важный господин сказал:
– Гм… Гм… Уж лучше тогда оды Державина. Это будет больше соответствовать духу заведения. Особенно ода «Бог»: «О ты, пространством бесконечный, живый в движеньи вещества…»
Тут что-то зазвенело, и в зал быстро вошел военный с закрученными вверх светлыми усами. Все на нем так и сияло: и золотые пуговицы, и золотые погоны, и шашка, и серебряные шпоры-колокольчики.
– А, вот и наш главный попечитель! – закричали барыни. – Здравствуйте, капитан!
– Здравия желаю, волшебницы, здравия желаю, прекрасные феи! – сказал блестящий, зазвенел шпорами и тоже принялся целовать барыням руки.
Я первый раз видел живого офицера и смотрел на него во все глаза.
Отец шаркнул ногой и так затанцевал вокруг капитана, что тот даже сказал:
– Послушайте, любезный, вы же мне на сапог наступите.
Вслед за офицером приехала старая барыня в мягких матерчатых туфлях. Она шла и припадала то на одну, то на другую ногу. Потом еще приехало с десяток разных господ и барынь. От всех от них пахло духами.
А потом прикатили на извозчиках священник с широкой и желтой, как веник, бородой, черный, как жук, дьякон и певчие. От этих пахло только ладаном. Я заметил, что отец хотел было потанцевать и около священника, но потом раздумал, наверно, вспомнил попа Ксенофонта, и обыкновенным шагом пошел на кухню за чашкой с водой для кропления стен. Дьякон взял кадило, а священник надел золотую ризу и затянул козлиным голосом молитву.
Народу в зал набилось столько, что отец из-за тесноты больше уже ни перед кем не танцевал, а только крестился и кланялся. Тут были и торговки с базара, и нищие-калеки, и обтрепанные мужчины в опорках. Один такой обтрепанный, с красным носом и слезящимися глазами навыкат, стал рядом с певчими и все время подпевал им, но только слова у него были совсем другие. Например, когда певчие пели: «Многая лета, многая лета, многая лета», он пел: «Ехала карета, ехала карета, ехала карета». Отец даже погрозил ему пальцем, но он только подмигнул и продолжал свое. Кончилось тем, что городовой взял его за шиворот, вывел на улицу и дал коленом пинка. После молебна священник покропил стены святой водой и больше уже не пел, а заговорил обыкновенно:
– Православные миряне, возлюбленная паства наша! Алкоголь есть великое зло, порождение диавола. Он растлевает душу и тело. Пусть же бог благословит городскую управу, нашего добрейшего городского голову (важный господин в черном сюртуке поклонился), почтеннейших попечительниц ваших (барыни тоже наклонили головы) и всех тех, кто, внемля воле благочестивейшего государя императора и самодержца нашего, несут вам, миряне, благоденствие во трезвости.
Но тут красноносый оборванец, который незаметно вернулся в чайную, сипло сказал:
– Я извиняюсь, батюшка, только это татарам и туркам запрещено употреблять вино, а христианам можно. Его же и монаси приемлют. Сам Иисус Христос сотворил чудо и на горе, эх, забыл, как она называется, превратил воду в вино. Или на чьей-то свадьбе.
Священник покосился на него и недовольно сказал:
– В меру не возбраняется.
– Я ж и говорю – в меру. Душа меру знает. Вот уж где народ выпил вволю, на свадьбе этой!
Городовой опять вцепился в воротник оборванца, но тот начал отбрыкиваться и ругаться. И священник больше уже ничего не говорил, а снял свою ризу и, сердитый, поехал домой. За ним уехали и все важные господа с барынями.
А люди, которые набились в оба зала, расселись за столами и принялись пить чай с сахаром. И выпили весь котел, потому что в этот день всех, кто ни заходил, поили даром.
Утром следующего дня отец раскрыл двери чайной и расставил всех по местам. У дверей стал с полотенцем через плечо половой Никита, парень лет двадцати, в красной рубахе и белых парусиновых штанах. Он должен был подавать посетителям чай. Почему такие люди назывались половыми, я так никогда и не узнал. Понятней было другое их название – «шестерка»: в месяц им платили шесть рублей. Маша стала у эмалированной чашки, чтобы мыть посуду. Витя отправился в «тот» зал следить, чтобы кто не унес газету или книжку. Сам отец занял место за буфетной стойкой и поставил меня рядом с собой – учиться буфетному делу. А мама должна была подливать в котел воду и подбрасывать в печку уголь. В таком положении мы стали ждать посетителей. Но они так долго не показывались, что Никита даже задремал на ногах.
Наконец у двери что-то завозилось, и в зал, грохоча сапогами, ввалился огромный детина с бычьей шеей и красными глазами. Он тяжело опустился на заскрипевшую табуретку и ударил кулачищем по столу.
– Половой, стакан водки!
Никита затоптался на месте, не зная, что ему делать.
– Здесь водкой не торгуют, – строго сказал отец. – Здесь общество трезвости.
– Что-о? – взревел детина. – Ты откуда взялся, шкелет несчастный? Вот я возьму тебя за ногу и…
В это время с улицы донесся стук колес. Детина заглянул в окно и со звериным воем бросился к двери. И мы увидели, как он одной рукой схватил с воза огромный куль, положил его себе на плечо и скрылся в толпе.
Никита перекрестился.
– Пронесло, – сказал он побледневшими губами. – Ох, Степан Сидорыч, вы ж не знаете, кто это был. Это ж сам Пугайрыбка, грузчик с порта. Такой громила, что его даже полиция боится.
– А, черт! – с досадой выругался отец. – Первый посетитель – и тот разбойник.
После Пугайрыбки зашел лысый старик с топором за поясом, видно, дровосек.
– Та-ак, – протянул он, усаживаясь за столом. – С открытием, значит. Хорошее дело. Ну что ж, побалуемся чайком. Неси-ка, милый, чайничек.
– Извольте подойти к буфету и взять чек, – сказал Никита.
– Чего это? – не понял старик.
– Чек возьмите в буфете. Заплатите деньги, тогда получите чай.
– Да ты что? – уставился на Никиту старик. – Боишься, что я убегу?
Никита развел руками:
– Такой порядок.
Старик похмыкал, но все-таки к буфету подошел и выложил на стойку медяки. Отец выдал ему чек и объяснил, что этот чек он должен отдать половому. Никита взял у насупившегося старика листочек и принес его обратно отцу. Отец проверил, тот ли это чек, и нанизал его на стальную наколку. Потом всыпал в маленький чайник ложечку чаю, а на розетку положил два кусочка пиленого сахара. Со всем этим Никита пошел на кухню и принес оттуда стакан с блюдцем, розетку с сахаром, заварной чайничек и большой чайник с кипятком.
– Вот это порядки! – покрутил старик головой. – Настоящая бухгалтерия с канцелярией.
Пришел нищий на костылях и с котомкой за плечами. Он принес с собой селедку и потребовал тарелочку, «косушку» и пару чаю.
– Никаких «косушек», – сказал Никита. – Это тебе не трактир с музыкой, а обчество трезвости. Иди к буфету, плати деньги, а мне неси чек, тогда и чай получишь.
Нищий долго сидел и размышлял. Потом надел котомку и заковылял из чайной.
Долго никого не было. Никита опять начал дремать. Голова его опускалась все ниже и ниже. Но тут муха садилась ему на лицо, он вздрагивал, со злобой хлопал себя ладонью по щеке, а через минуту опять задремывал.
Наконец пришло сразу трое. Это были крестьяне. Они принесли с собой сало и черный хлеб. Боясь, что крестьяне тоже уйдут, отец не стал требовать деньги вперед. Они поели и принялись пить чай. Отец подошел к столу и, показав двумя руками на «тот» зал, спросил:
– Не угодно ли газетки почитать?
Крестьяне переглянулись.
– А чего в них? – спросил один. – Может, война?
– Нет, войны, слава богу, нету. Разные новости: местные, столичные, иностранные.
Крестьяне опять переглянулись:
– А про землю ничего не пишут?
– Про какую землю? – не понял отец.
– Слух такой идет промежду мужиков: землю скоро делить будут.
Отец пугливо глянул на дверь и строго сказал:
– Это политика. Здесь политикой заниматься воспрещается. Здесь общество трезвости.
– Так, так, – закивали мужики. – Это правильно.
Они молча допили чай, заплатили деньги и так же молча ушли.
Отец выписал чек и отдал его Никите. Тот долго держал листок в руке, видимо, размышлял, что с ним делать. И положил его перед отцом на стойку.
В полдень приехала старая барыня в матерчатых туфлях. Она повязала кружевной фартук и, переваливаясь с боку на бок, пошла по залам. Отец ходил за ней и пританцовывал. Барыня понюхала воздух, провела пальцем по столу – нет ли пыли – и уселась за буфетом.
– Разрешите доложить, мадам Капустина: посетители обижаются, что нужно деньги платить вперед. Некоторые даже уходят. Не привыкли-с, – сказал отец.
– Ничего, – прошамкала барыня, – привыкнут. Порядок есть порядок, а беспорядок есть беспорядок. Беспорядок всегда нарушает порядок, а порядок всегда пресекает беспорядок. Так им и скажите.
– Слушаюсь, – поклонился отец и шаркнул ногой.
Барыня еще немного посидела и уехала.
– Черт бы их побрал, этих дам-патронесс! – сказал отец. – От них пользы как от козла молока.
– Это ее дом на Полицейской улице? – спросил Никита. – Огромадный такой!
– Ее. Что там дом! Муж ее председатель в банке, сорок восемь тысяч рублей в год огребает.
Никита даже пошатнулся.
– Сорок восемь тысяч?! Очуметь можно. Мне бы хоть тысячу! Хоть бы сто целковых!
Отец засмеялся:
– Ну и что б ты на них сделал?
– Что?.. Нашел бы что!.. Перво-наперво сапоги б себе купил. Домой бы на деревню уехал, оженился б… Корову купил бы, вола…
Подъехала коляска.
– Еще одна!.. – вздохнул отец и пошел из-за буфета навстречу барыньке с усиками.
Барынька ласково улыбнулась отцу, кивнула Никите, а мне опять сунула мятную лепешечку.
– Ну, как вы здесь? – защебетала она. – Да у вас никого нет! Что, дух трезвости гонит всех прочь? Мадам Капустина уже приезжала? Ужасно скучная старуха! А… – Она запнулась и порозовела. – А капитана Протопопова еще не было? Впрочем… – Тут она взглянула на золотые часики, висевшие у нее на груди. – Впрочем, еще без четверти час. Ну что ж, если у вас никто чай не пьет, выпью я. Можно?
Все столы у нас были покрыты клеенкой, но для дамы-патронессы отец бросился собственноручно накрывать стол скатертью. Никита с такой быстротой помчался в пекарню за печеньем, что на его плече захлопало полотенце.
Барынька пила чай, откусывала беленькими зубками печенье и рассказывала:
– Я больше люблю миндальное. Но его почему-то здесь не делают. У моего мужа свой пароход, он каждый месяц делает рейс в Марсель и обратно, и капитан всегда привозит мне свежее миндальное печенье. А вы любите миндальное?
Отец шаркнул подошвой.
– Так точно, мадам Прохорова, люблю.
– Вот видите, значит, мы во вкусах сходимся. А «клико» вам нравится?
– Как же-с, мадам Прохорова, как же-с! Печенье – высший сорт!
– Что вы! – Барынька расхохоталась. – «Клико» – это вино.
Она все болтала и болтала. Потом опять глянула на часики и прошептала:
– Полное неуважение к даме…
Но тут зазвенели шпоры. Барынька бросилась навстречу офицеру.
– Миль пардон, миль пардон! – весело сказал офицер. – Задержался на маневрах. – Он повернулся к отцу и сделал строгое лицо: – Что же это у вас пусто? Нехорошо, нехорошо!
Отец растерянно молчал.
– Но я же говорила, что сюда нужен Поль де Кок! – Барынька топнула ножкой. – Завтра же пришлите ко мне человека!
– Кок Коком, а вот без музыки тут не обойтись, – сказал офицер. Он ударил себя ладонью по лбу и крикнул: – Эврика! У директора кожевенного завода Клиснее есть фонограф. Замечательная штука! Клиснее привез его из Парижа. Едемте! Приступом возьмем!
– Не даст, – поморщилась барынька. – Я Клиснее знаю: скряга.
– Даст! Он привез себе уже другой фонограф, еще лучше этого.
Офицер подхватил барыньку под руку, и они укатили.
Отец задумался. Думал, думал, вынул из кошелька две медные монеты и бросил в кассу.
– Черт с ней! – сказал он. – Пусть этот чай пойдет за мой счет. На, Никита, чек.
Никита подержал чек в руке и сам нанизал его на стальную наколку.
Появился еще один посетитель. Хотя это был тот красноносый бродяга, которого вчера выводил городовой, отец с Никитой и ему обрадовались.
Красноносый заказал чай, вынул из кармана бутылочку и ударил донышком по ладони. Пробка вылетела. Он с бульканьем выпил водку и крякнул.
Отец и Никита сделали вид, что ничего не замечают: побоялись, что и этот посетитель уйдет.
– В меру можно, в меру можно, – бормотал красноносый, прихлебывая из блюдца чай. – Утречком шкалик, в полдень шкалик, сейчас вот шкалик. К вечеру, даст бог, еще настреляю копеек двадцать, а то и полтинник, – тогда уже и полбутылочку на сон грядущий можно. Так-то… У каждого своя мера. Так-то…
Напившись чаю, он мирно пошел к выходу, но у самых дверей столкнулся с толстой барыней. Красноносый посторонился и вежливо сказал:
– Просю, мадам. Только сразу не напивайтесь. Утром шкалик, в полдень шкалик, а на ночь можете и полбутылочку.
– Эт-та что такое? – накинулась барыня на отца и покраснела. – Поч-чему тут пьяный?
Отец испугался и затанцевал:
– Это-с природный алкоголик, мадам Медведева. Он, мадам Медведева, перейдет с водки на чай постепенно…
Отдышавшись, барыня начала проверять кассу. Она подсчитывала медяки и чеки и подозрительно посматривала на отца. А подсчитав, злорадно сказала:
– Восемь копеек недостает.
– Не может быть, – твердо ответил отец.
– А я вам говорю, недостает! Что же я, по-вашему, лгу?
– Вы ошиблись. Каждый человек может ошибиться, – настаивал на своем отец, совершенно забыв шаркать ногой. – Извольте пересчитать.
Барыня схватила чеки и начала пересчитывать.
– Правильно, – сказала она. – Я ошиблась по вашей вине: почему у вас нет счетов? Чтоб завтра же были счеты.
Отец развел руками:
– На счеты попечительство денег не выделило.
– Ну, так пришлите кого-нибудь ко мне. У нас в доме их сколько угодно.
Барыня уехала.
– Купчиха? – спросил Никита.
– А ты не видишь? – сердито ответил отец.
Когда стемнело, Никита зажег газовый рожок. Но на свет рожка так больше никто и не пришел.
Отец запер дверь на болт и сумрачно сказал:
– Кажется, возчик верно напророчил: горим с первого же дня.
На другой день отец послал Витю и меня к даме-патронессе Прохоровой за Поль де Коком. Витька сказал, чтоб я не зевал по сторонам.
– Попробуй только потеряйся – сразу в будку попадешь.
Какой будкой он меня пугал, я не знал. Может, той, которая ездит по улицам с бродячими собаками? От страха я не спускал глаз с Витьки и ничего, кроме его синей рубашки, не видел, пока мы не подошли к дому Прохоровой. Вот это домик! Целых двенадцать окон! А над дверью железный навес, такой красивый, будто весь сделан из кружева. К двери прибита белая эмалированная дощечка, а на дощечке напечатано большими буквами:
АРКАДИЙ ПЕТРОВИЧ ПРОХОРОВ
Тут и Витька оробел. Надо было, как велел отец, придавить кнопочку, а Витька таращил на нее глаза и боялся поднять руку. Потом презрительно глянул на меня, будто не он, а я боялся, и ткнул в кнопку пальцем. За дверью что-то зазвенело. Витька отскочил как ошпаренный. Дверь открылась, и какая-то тетка в белом фартуке и кружевной наколке закричала на нас:
– Вы чего балуетесь, паршивцы?!
Я уже хотел деру дать, но Витька сказал:
– Мы не балуемся, мы до барыни за Коком пришли.
– До какой барыни? За каким коком? Разве кок здесь? Кок на пароходе!
Витька огорошенно молчал.
– До какой барыни, я вас спрашиваю?! – кричала тетка.
Витька продолжал молчать. Тогда сказал я:
– Которая с усами.
Тетка засмеялась и спросила:
– Откуда вы взялись?
– Из общества трезвости, – в один голос сказали мы.
– А, тогда подождите.
Она ушла. А когда вернулась, то велела нам идти за нею следом. И мы пошли. Сначала шли по лестнице, только не вниз, как в квартире около Старого базара, а вверх. Лестница была широкая, а ступеньки белые, блестящие. И такие гладкие, что я даже поскользнулся, и Витька зашипел на меня. Потом мы вошли в комнату. Ну и комната! Наверно, и у царей таких не бывает. Все стены серебряные, а на стенах, в золотых рамах, веселые картины. И везде золото, золото. Даже клетка, что висела над окном, и та была золотая. Витька потом говорил, что и птичка в ней сидела золотая, но я этого не заметил. А из зеленых кадок поднимались до самого потолка невиданные деревья с длинными и узкими листьями.
Стали мы с Витькой на пороге – и ни шагу дальше. Барынька с усиками сидела между кадками в диковинном кресле и вместе с креслом качалась: вверх – вниз, вверх – вниз. Увидела нас и спрашивает:
– Вы что за дети?
Мне, конечно, стало удивительно: два раза совала мне в рот мятные лепешки, а теперь спрашивает, что мы за дети. Я даже засмеялся:
– Вы меня не узнали?
Витька шагнул вперед и сказал:
– Не серчайте: он у нас вроде дурачка, потому что заморыш. Отец прислал за книжками для пьяниц. Вы обещали Кока дать.
– А, вы дети заведующего! – вспомнила наконец барыня. – Сейчас поищу.
Она ушла в другую комнату и оттуда вынесла нам две толстые книги.
– Вот, несите отцу. Пусть читает им по главе в день, поняли? Они прослушают одну главу и будут потом каждый день приходить.
За барынькой в комнату вошел тощий старичок.
– Совершенно правильно, – кивнул он облезлой головой. – Но при непременном условии, что после каждой главы им будут выдавать по стакану водки.
Барынька стала сыпать какими-то неизвестными нам словами. Сыплет и сыплет. Знакомых было только два слова: «шут гороховый». Старичок ковылял по комнате и хихикал. Потом скривил рот и сказал:
– Зачем же вы за шута горохового замуж вышли?
Тут они начали смешно ругаться. Я даже рот закрыл ладонью, чтоб не засмеяться. Но все-таки не выдержал и прыснул. Старик как затопает ногами, как закричит:
– Вон отсюда, хамское отродье!..
И мы с Витькой задали такого стрекача, что опомнились только около чайной.
За то, что мы принесли книги, отец нас похвалил. Потом велел идти к купчихе Медведевой за счетами.
Купчихин дом был еще больше, чем прохоровский. Но нас дальше кухни не пустили. Купчиха вышла к нам сама, дала счеты и сказала, чтобы мы несли их осторожно, не трясли, иначе они рассыплются.
Когда отец увидел эти счеты, то схватился за бока и стал хохотать. Хохотал и выкрикивал:
– Вот так счеты!.. Вот так миллионерша!.. Никита, Никита, иди посмотри, какой купчиха прислала нам подарок!.. Вот так расщедрилась!..
Никита посмотрел и тоже стал смеяться.
Счеты были такие старые, что даже косточки на них потрескались.
– Так пусть же она на них и считает! Нарочно не куплю другие, – сказал отец.
После обеда он велел Никите и нам с Витей идти к капитану Протопопову за фонографом и трубой. Оказывается, Клиснее все-таки фонограф подарил, но прислал не в чайную, а офицеру на квартиру.
Мы долго стучали, пока, наконец, дверь открылась. Вышел сам капитан. Он был без сапог, в одних носках, и без кителя. Один ус, как всегда, закручивался кверху, а другой почему-то свисал книзу.
– Ну, какого черта надо? – сказал он сердито.
– Ваше высокоблагородие, – ответил Никита, – мы из чайной. Пришли за трубой и фамографом.
– Принесла вас нелегкая не вовремя! – пробормотал капитан и передразнил Никиту: – «Фамографом»! – Он постоял, почесал за ухом и сказал: – Ну ладно. Войдите в переднюю и стойте там.
В переднюю он вынес ореховый сундучок и огромную трубу из белой жести. Один конец трубы был узенький, как носок чайника, а другой такой широкий, что Протопопов зацепил им за дверь. Дверь распахнулась, и я увидел нашу барыньку с усиками. Она почему-то испугалась и шмыгнула за занавеску.
Мы пошли домой. Никита нес сундучок, а мы с Витей трубу. Витя держал ее за широкий конец, а я за узкий.
Когда мы пробирались через базар, из трубы вдруг что-то как закричит:
– Ой, гоп, чики-рики!..
От страха мы бросили трубу на землю. Позади нас приплясывала рыжая девчонка. Та самая. Оказывается, это она подкралась к узкому концу трубы и закричала в дырочку. Никита выругался, но она не отставала и все дразнила:
– Шарманщики! Карусельщики! Трубачи!..
В жизни еще не встречал такой противной ведьмы!
Она, наверно, дошла бы до самой чайной, но тут задрались двое мальчишек. Рыжая остановилась и начала подзадоривать их:
– Эй, чумазый, как же ты бьешь? По загривку его, по загривку! А ты, лопух, чего скапустился? Двинь его под микитки!..
Витя сказал:
– Жалко, что руки заняты, а то б я ее за патлы.
Никита только хмыкнул:
– Такая дастся!..
Когда мы принесли фонограф, в зале сидел красноносый, пил чай и что-то бормотал о шкалике. Увидя трубу, он сказал:
– Это труба Иерихонская, та самая, в которую трубил Иисус Навин. От звуков ее пали стены града Иерихона.
…Дня через два пришел капитан Протопопов и привел с собой мастера. Трубу подвесили к потолку, а узкий конец воткнули в ореховый сундучок. В сундучке блестел стальной валик. Из длинной коробки, которую принес мастер, вынули валик восковой, пустой внутри, и насадили на валик стальной. Потом накрутили ручкой пружину и стали слушать. Сначала долго шипело, а когда перестало шипеть, то кто-то в трубе вдруг запел:
Голос был женский, но такой, будто женщина простудилась, охрипла и схватила насморк.
Протопопов притопнул ногой.
– Отлично! Теперь у вас будут стены ломиться.
И ушел, звеня шпорами.
Я вспомнил, что говорил красноносый о стенах Иерихона, и испугался. Но отец сказал:
– Как бы не так! Чего они будут ломиться, когда все валики на французском языке. Сюда бы «Разлуку» или «Вниз по матушке, по Волге». И из Кока ни черта не выйдет.
Все-таки он усердно крутил фонограф и зазывал наших редких посетителей в «тот» зал, чтобы читать им «Жоржетту». Иногда к нам заходили крестьяне со своим хлебом и пили чай. Сначала они пугливо заглядывали в трубу и говорили: «Тю!.. Дэ вона там ховается, чертяка?!» Потом, послушав немного, просили отца: «Да останови свой шарман, нехай ему бис!» От чтения же «Жоржетты» оборванцы засыпали или незаметно, чтоб не обидеть отца, переползали в другой зал.
По распоряжению барыни, что в матерчатых туфлях, отец завел тетрадочку и отмечал в ней посетителей. Придет посетитель – отец поставит в тетрадке палочку, придет другой – другую палочку. А ночью, когда чайную закроют, отец все палочки подсчитывает. И каждый раз говорит:
– Как заворожил кто! Десять, двенадцать, от силы пятнадцать человек – и баста. Того и гляди, выгонят меня. А что я могу сделать!..
Но когда с неба полил холодный дождь, а потом замелькали в воздухе снежинки, все у нас изменилось.
Никита и раньше говорил: «Вот подождите, Степан Сидорыч, залезет под рубашку мороз, так тут яблоку негде будет упасть». Так оно и получилось. С самого раннего утра в залы стал набиваться народ. У одного на голых грязных ногах рваные калоши, у другого – рыжие головки от сапог, третий натянул старые дамские туфли на высоких каблуках и козыряет на каждом шагу. Штаны на всех заплатанные; из старых стеганок и даже шапок вылазит бурая вата. Волосы нечесаные, подбородки щетинистые, глаза красные, слезятся, руки грязные, трясутся. Придет вот такой и сядет в уголок, чтоб быть неприметнее. Но в углах всем места не хватает: люди идут и идут, целый день визжит блок на дверях. У кого в кармане задержались две-три медные монеты, те пьют чай, а большей частью босяки сидят просто так, греются в теплом помещении. Одного отец спросил:
– Кто ж вы такие: пропойцы, погорельцы или, может, каторжники беглые? И откуда вас набралось сразу столько?
Оборванец подышал на замерзшие руки, покряхтел и только потом ответил:
– Всякие. Одним словом, перелетные птицы, вроде журавлей. К зиме журавли летят в теплые края, а весной вертаются назад. Вот и мы так. А кого в пути застанет холод, тот оседает на месте. Нынче зима что-то рано пожаловала, не успел я и до Батума добраться.
– И что ж, все пешком? – удивился отец.
– Когда пешком, а когда на буфере.
Дела в чайной пошли живей, и отец опять подбодрился. Мы с Витей привыкли скоро к босякам. В обоих залах висел сизый махорочный дым, от босяков несло водочным перегаром, да и вообще запах тут был не из важных, но мы чувствовали себя как рыба в воде. Каждый день происходило что-нибудь новое: то ввалится пьяный, буянит, ругается, и мы с Витей бежим в полицейский участок за городовым; то придет фокусник и начнет глотать огонь и разбитое стекло; то появится новый босяк, такой занятный, что все бы слушал и слушал, как он рассказывает о своих скитаниях.
Босяки были разные.
Однажды к нам пришел человек в дорогом, но сильно поношенном пальто, с редкой русой бородой, с широким лбом и маленькими глазками. Он прошел в «тот» зал, сел за длинный стол и потянул к себе газету. Немного почитал и отбросил ее.
