Арена - Наталья Дурова - E-Book

Арена E-Book

Наталья Дурова

0,0

Beschreibung

Эта повесть погружает читателя в атмосферу советского цирка и описывает жизнь артистов, которые столкнулись с последствиями военного времени. Главные герои — молодая акробатка Надя, её наставник Шовкуненко, артистичный клоун «рыжий» Арефьев и его задумчивый, болеющий туберкулёзом партнёр «белый» Шишков — разоблачают недобросовестного администратора Пасторино и возвращаются на большую цирковую арену, пропагандирующую сильное и прекрасное искусство. В своих произведениях Дурова обращает внимание на развитие личности с юного возраста, критикуя поверхностность и эгоцентризм, в то время как она подчеркивает настоящую человечность в отношениях между молодыми и взрослыми. В сборник также входят рассказы "Баловень", "Перед заморозками", "Верка", "Почему?", "Птичий глаз".

Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:

Android
iOS
von Legimi
zertifizierten E-Readern
Kindle™-E-Readern
(für ausgewählte Pakete)

Seitenzahl: 268

Veröffentlichungsjahr: 2025

Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:

Android
iOS
Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.



Оглавление

АРЕНА
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
23
24
25
26
27
28
БАЛОВЕНЬ
ПЕРЕД ЗАМОРОЗКАМИ
ВЕРКА
ПОЧЕМУ?
ПТИЧИЙ ГЛАЗ

АРЕНА

1

В фойе было темно. Дверь, резко захлопнувшись от сквозняка, казалось, отсекла день. Надя полной грудью вдохнула воздух.

«Так вот он, мой цирк!» Она остановилась, пытаясь сообразить, к кому обратиться.

Из главного входа бил мутноватый луч света. Надя поглядела на неяркий луч, бесконечно процеживающий пылинки, и, робея, не решилась его пересечь.

В эту минуту ей безудержно захотелось, чтобы воздух циркового фойе мгновенно пропитал ее одежду. Теперь ведь она своя — не чужая.

Воздух, непривычный и неповторимый по пряной густоте запаха конюшни, был обычным, цирковым.

Сегодня впервые Надя вошла в цирк артисткой. Ей захотелось тотчас увидеть свое рабочее место.

Какое оно? Палка, гибкая бамбуковая, или шест, холодный, полублестящий, легкий, алюминиевый? Нет, ведь это, пожалуй, реквизит, попросту говоря, лестница, по которой Надя будет подниматься к рабочему месту. А место там под куполом цирка.

Теперь Надя уже не шла, а бежала. Позади осталось прохладное фойе с дневной репетиционной Темью. Миновав главный вход, Надя остановилась перед манежем.

Барьерный круг, обитый мешковиной, прикрывающей тонкий слой сена, — барьерный наматрасник. Надя встала подле него и, подняв голову, рассматривала купол. Ей до сих пор не верилось, что цирки всюду одинаковые.

— Вы из инспекции? — кто-то ее окликнул. Надя смутилась. В манеже репетировали, и ей тотчас показалось, что все обратили на нее внимание.

Надя растерялась.

— Вы откуда? — снова спросил ее мужчина.

Надя боязливо отступила на шаг от барьера.

— Она, наверно, что-нибудь под куполом потеряла, — донеслось с манежа. — Верно, девочка, ищи потерянное там, где светлее. Монтер, дай полный свет!

— Отставить! — мужчина вопросительно поглядел на Надю.

— Я приехала из Москвы. Мне нужен Шовкуненко. Новая партнерша в его номер, акробаты на шестах.

Мужчина с любопытством оглядел Надю и, обернувшись в сторону манежа, сказал:

— Шутник, идите познакомьтесь с вашим новым партнером.

Надя вздрогнула. Вот сейчас она увидит Шовкуненко.

Небольшого роста, коренастый паренек перескочил через барьер и, обтерев халатом руку, протянул ее Наде. Надя не верила своим глазам. Его имя не раз встречалось в очерках по истории цирка. Неужели он? В ее представлении Шовкуненко казался иным.

— Вы меня испугались? Напрасно, — улыбнулся паренек. — Э-э-э! Вот повезло, мы с вами, кажется, одного веса. — Теперь он без всякого злого умысла рассматривал Надю. Рост невелик. Лицо обыкновенное, пожалуй, глаза слишком большие, и сразу не разберешь, какою цвета, должно быть черные. На голове вязаный берет с белым помпоном, драповое пальто синего цвета, чулки в резинку да мальчиковые тупоносые ботинки.

— Я был уверен, что мне сегодня повезет, Игнатий Петрович! — проронил он в сторону и снова обратился к Наде: — А ваше имя как? Надя? Видите, Надя, вот Игнатий Петрович меня уже понимает. Он у нас, знаете, шишка, инспектор манежа. Понимаете, Надя, просто здорово, у меня теперь будет партнер равного мне веса!

Надя ничего не понимала, она пожала плечами и сказала:

— Разве вес верхнего акробата имеет значение для нижнего, кто держит шест?

— В том-то и дело, что для нижнего не имеет, а для меня — все на свете. Полезем вместе на шест, и я вам докажу. Там, наверху, мы будем как две весовые чашки. Был бы другой, потяжелее, партнер, и я в каждом парном трюке должен подскакивать вроде человечка, которого дергают за веревочку.

— Митя, проведите-ка девушку к Шовкуненко. А наговориться, право, еще успеете, — прервал паренька инспектор манежа.

— Значит, вы не Шовкуненко? — удивилась Надя.

— По афише — да, Шовкуненко, это в общем. А в частности — Дима Тючин, — представился на ходу паренек, ведя Надю за кулисы.

Григорий Иванович был в гардеробной, одевался после репетиции.

— Григорий Иванович! Слышите? Приехала! — радостно заговорил Тючин, остановившись возле распахнутой двери. Там спиной к Наде и Тючину сидел огромный человек. Едва он сделал движение, чтобы встать, как со стены свалился пиджак и заскрипел под ним стул. Он поднялся, и Надя подумала, что гардеробная теперь походит на упаковочную коробку для громадной игрушки — косолапого медведя. Да, было что-то медвежье в облике Шовкуненко. Он не протянул Наде руку, а молча, насупившись, глядел из-под вздыбленных бровей, глядел сурово и неподвижно. Надя сжалась под его взглядом, притих и Тючин.

«Зачем он так? Ну говорят же документы, что я — это я, Надя. Ведь главк же прислал телеграмму: «К вам выехала новая партнерша». Это я и есть».

«Она ж почти ребенок!..» Появившееся внезапно раздражение довело мысль до конца: «И о чем только там, в главке, думают?! Прислали партнершу, для которой реквизитом должна служить соска!»

Так они познакомились, не произнеся ни слова, и каждый остался при своем мнении.

— Что ж, прислали — будете работать… И начнете репетировать завтра. Путь от Москвы до Иванова недалек. Отдыхать не с чего. Завтра в одиннадцать часов утра придете сюда. — Шовкуненко, повернувшись к Наде спиной, стал наводить на полке порядок. Прикрыл грим. Поставил на сундук баночку с канифолью, затем, поднявшись, повесил халат.

Новая партнерша по-прежнему стояла у двери, теперь растерянно озираясь на плакаты. Быть может, она еще ждет разговора? Но о чем? Разве недостаточно ясно он высказал все, что нужно? Не может же он ей выпалить о разочаровании, которое она ему принесла: не девчонку хотелось ему в свой номер. Да, он надеялся. Надеялся встретить не только партнера в работе, а может быть и друга в жизни. Теперь же прислали девчонку, и придется работать! Внезапно раздражение прошло. Шовкуненко почувствовал на себе ее растерянный и доверчивый взгляд. Он вздохнул. Партнерша молчала. Шовкуненко насупился: неужели ей нужно растолковывать и то, о чем он мечтал много дней подряд? Будет ли в этой девочке все необходимое для работы? Она кажется подростком. Трудно сказать, преобразит ли ее манеж.

«А глаза у нее хорошие, огромные и темные или из-за ресниц и бровей только кажутся темными», — подумал Шовкуненко и неожиданно для себя сказал:

— Вот видите, на плакате пять человек. Сороковой год. Мы балансеры на шестах. Да вы присядьте.

Надя с облегчением опустилась на сундук.

— Может, оно и лучше вам узнать сразу, что хочу и должен требовать от вас. Сейчас нас в номере будет только трое. А было пятеро. Двое нижних: батя, хороший старик, для всех, кто был в номере, — отец. Второй нижний — я. Батя умер не так давно. Ну, а верхние… Знаете присказку: «а», «и», «б» сидели на трубе? Так «а» — талантливый парнишка, погиб под Гжатском; «б» — осела на Урале — партнерша, в эвакуации ушла из цирка. Мы были на фронте; работать с одним лишь стариком, батей, ей показалось грустно. Вышла замуж, новый муж был директором ОРСа; в одном из городов они познакомились и там здравствуют до сих пор. Остается «и». Ну с «и» у вас уже, кажется, есть общий язык. В те дни он был мальчишкой, а теперь иногда надувается, если в репетиции не выдержишь и крикнешь: «Димка, паршивец, совсем не то делаешь!» — Шовкуненко умолк, потянулся за сигаретой. Закурил.

— В замечательный город вы приехали начинать работу — в Иваново. Историю проходили? Здесь любая фабричная труба связана воспоминанием о революции. Отсюда и люди самые, пожалуй, чуткие, ивановские. Две недели тому назад показывали им номера, сырые в работе. Старые, что восстанавливаются, вроде нашего, и совсем новые, которые только создаются. После и артисты и зрители обсуждали программу. И вот одна ткачиха выступила. «Скажу, — говорит, — о своем, потому как и вам это близко. В войну трудились, выпускали ткани крепкие, добротные. Но бывало и так, что за крепостью следили, а о цвете забывали. Нет износа, а краска — блекнет. Тогда вроде не замечали. В душе все краски были гневные, яркие. И вот сгинула война. Каждая краска вроде весенней капели теперь должна говорить: «К жизни, к жизни, к жизни!» Да говорить делом, цветом. Пусть наши советские краски по всему белу свету радостные тона утверждают. И никто радость эту не вытравит, потому как вписана она в самое сердце. Работайте, как мы, — сказала она, — ищите краски, свойственные советскому цирку». К чему я все это пересказываю? Хочу, чтоб поняли меня, Надя. Нас будет в номере только трое, а добиться мы должны, чтоб номер был сильнее, чем тот, который исполняли пятеро до войны. Я всего три месяца, как вернулся из армии в цирк. И видите, мы с Димой слегка наладили. Однако слегка, а от вас должно зависеть, чтобы это «слегка налаженное» не развалилось, а стало крепче. Третий партнер должен сцементировать группу. Поэтому я буду требователен и к вам, Надя, и к Тючину, и к себе. Однако достаточно. Сейчас я вам советую отдохнуть. Представление посмотреть можно в любой вечер. — Он дал понять, что разговор окончен.

Надя тихо сказала:

— До завтра. — И смешной помпон ее вязаного берета скрылся за дверью.

Шовкуненко остался один в гардеробной. Он открыл сундук. Костюмы довоенных лет, блестки, облупившиеся и полинявшие от сырости и времени, теперь напоминали желатин. Коротенькая женская юбка, легкая блузка. Костюм жены. Мог ли он рассказать этой новой партнерше о своем горе? Жена ушла. Осела в Уральске. И все. Не вернешь. А пройдет месяц — и эти костюмы будут раскромсаны, перешиты, чтобы плотно облегать фигуру другой, чужой ему женщины.

Шовкуненко захлопнул крышку и торопливо вышел из гардеробной.

2

Надю поселили в общежитии, которое находилось в самом цирке. Комната светлая, окна выходят на цирковой двор. По коридору направо — кухня. В ней днем можно встретить всех артистов, занятых в последней программе Ивановского цирка. Соседки Нади по комнате — очень миловидные девушки — гимнастка Люся Свиридова и Верочка Дудкина, хрупкая, хорошенькая ассистентка в иллюзионном аттракционе.

Люся принесла чайник. Почаевничали и спустились вниз на репетицию. Надя подошла к гардеробной Шовкуненко. На дверях замок.

— Наденька, они придут позже. Разденься у нас, — предложила Люся.

Надя с радостью согласилась.

Она надела сатиновые синие трусы. Натянула легкий бумажный свитер. Туже переплела косы, связав их на затылке лентой.

— Люся, ты пойдешь в манеж?

— Да, обычно начинаю со станка. Пластика должна быть. Понимаешь? И знаешь, пойдем-ка скорей. С полдесятого Серж начнет репетицию своих наездников. Честно, я побаиваюсь лошадей, они всегда галопом проносятся. Опилки, пыль. Сейчас поспокойней.

Обе встали у станка: Люся впереди, Надя поодаль, за нею. Малый батман, нога легко приподнимается. Большой батман. Нога уже рывком идет вверх. Носок на уровне глаз.

— И раз, и два, — считает Люся, — и раз, и два.

У Люси хорошая фигура. Она высокая, ноги длинные, сильные. Надя на голову меньше. И вдвое тоньше. Движения Нади стремительней.

— Теперь бегом займемся, — командует Люся.

Девушки выходят на манеж. Люся побежала. Надя остановилась в замешательстве. Манеж полон артистов. Тут и акробаты, и жонглер, и антиподист, лежа на специальной подушке, ловко крутит ногами бутафорскую сигару-гигант. Люся бежит быстрее. Никто не обращает на нее внимания, не смотрит вслед, каждый занят своим делом. Люся сейчас будет пробегать мимо. Надя вошла в круг. Побежала. Первый, второй, третий круг. Кто-то помахал ей рукой. Инспектор манежа, он первый вчера заприметил Надю в цирке.

— Девушки, стоп!

— Игнатий Петрович! — начала Люся, но он поднял руку, и она замолчала.

— Свиридова, у каждого артиста свое время для репетиций. Полет ваш с двенадцати. Шовкуненко через десять минут начнет. Так что нечего мне вносить беспорядок. Регулировщик движения на манеже — я.

Люся улыбнулась.

— Игнатий Петрович, это вы для острастки мне каждое утро говорите. Ведь знаете, времени мало. А разминаться необходимо.

— Ну, будет. Ладно уж, давайте бегом и марш по манежу. Потом разберемся.

Опять круг, второй, третий.

— Григорий Иванович! Здесь она. Второй номер по бегу, — доносится бас инспектора манежа.

Надя останавливается как вкопанная.

Шовкуненко кивнул ей головой: «Подойдите ближе!»

— Дима, средний перш давай сюда. Сам репетируй в стороне. Хватит! — Он сбросил на барьер халат и опять обратился к Наде:

— По першу когда-нибудь взбирались вверх?

— Да, пробовала.

Шовкуненко поставил перш на ковер.

— Сяду на ковер и возьму внизу перш руками. Перш будет стоять прочно. Ничего не бойтесь. Теперь готово. Начинайте.

Надя взялась руками за перш. На секунду прильнула к нему, ощутив холодок металла, обвила ногами и полезла вверх.

— Кузнечик? Так кузнечик скачет. Не надо рывков. Цепко, но свободно. Хватит. Спуск.

Ветерок шевельнул тугие косицы. Запел протяжно перш. Только бы не задеть руки Шовкуненко. Надя удачно спрыгивает на опилки.

— Допустим, что неплохо, — при спуске голова не кружится?

— Нет.

— Тогда повторяйте. Теперь до петли. Начинайте.

Надя ползет по першу. Руки дотрагиваются до петли. Высота — пять метров. Немного страшно, непривычно.

«Только бы вниз не смотреть», — подумала Надя и тотчас услышала:

— Смотрите на меня. Держитесь ногами. Крепче. Отведите одну руку в сторону. Проверьте себя. Держитесь? Тогда вторую руку. Молодец! Спуск.

Надя зажмурилась. Свист легонько отдался в ушах. Прыжок снова удачен. Остановилась на опилках.

— Дима!

— Григорий Иванович, я уступаю свое место даме.

— Без позы! — Шовкуненко сердито оборвал партнера. Поднялся с ковра и так непринужденно поставил перш на лоб, что Надя закусила губу от удивления. Одной рукой Шовкуненко придерживал перш, вторую отвел назад. Затем присел на правую ногу, Дима вскарабкался к нему на плечи и тотчас очутился на перше. Петля на самой макушке шеста. Теперь Дима держится руками за перш, подтягивает корпус. Левая нога в петле. Он повисает вниз головой, плотно прижимаясь к першу. Потом нащупывает правой ногой перш. Сейчас на перше стоит на четвереньках, отталкивается. Выпрямился во весь рост: флажок. Лицо обращено к манежу. Но вот он плавно переворачивается, как пловец, решивший плыть на спине. Развел руки. Поза его безмятежна, спокойна. Подводит корпус к макушке перша и… спуск. На секунду замер у самого затылка Шовкуненко. Осторожно ступил ему на плечи, спрыгнул. Шовкуненко снял перш. Надя увидела красную вмятину на его лбу.

— Все ли ясно вам в трюке? — спросил он у Нади.

Она кивнула, боясь ответить. Где-то в глубине сердца прятался страх.

— Приготовьте лонжу, Дима.

— Григорий Иванович, Наде мой пояс будет велик.

Дима поднес Шовкуненко кожаный пояс с железной пряжкой. К поясу прикреплен трос, тонкий, проволочный, витой, — лонжа, предохранитель. У самого купола трос перекинут через блок. Один конец троса будет в руках у партнера, который следит за человеком в поясе. Шовкуненко протянул Наде пояс. Она, нервничая, застегнула пряжку, пояс сполз, осев на бедрах.

— У меня в гардеробной, где стоит ящик с инструментами, есть шило. Дима, принеси мне, пожалуйста.

Взяв в руки шило, Шовкуненко сам затянул на Наде пояс и вдруг в изумлении застыл. Талия была в обхват его ладоней.

— Ну как, не туго? — Он присел на ковер, взяв в руки перш.

Страх! Страх сообщал ее движениям отчаянность. Отчаянность перемежалась с нерешительностью.

— Подтягивайте корпус.

Надя подтянулась. Нога уже в петле.

— Тючин, Игнатий Петрович, следите за лонжей.

Надя повисла. Кровь прилила к голове. «Еще не поздно, лучше крикнуть, что не могу», — пронеслось в ее сознании.

— Упор на руки. Не медлите. Скорей! Так.

Надя уперлась правой ногой в перш. Выпрямилась. Руки по швам. Флажок — есть. Нужно повернуться. Страх. Опять страх. Перш выскользнул из-под ног. Надя взлетела в воздух.

— Сорвалась. Осторожней с лонжей. Опускайте, опускайте, осторожней, — донесся голос Шовкуненко.

Инспектор и Тючин вдвоем тянули лонжу. Но слишком легка была новая партнерша. Она безвольно болталась в воздухе, вися на поясе. Перш маячил в глазах блестящей линией. Вдруг он точно ожег ноги. Пронесся мимо, Надя задела его.

— Передайте перш униформистам! — прокричал Игнатий Петрович.

Надя почувствовала головокружение и слабость. Перш лежал на опилках.

— Еще немного на меня. Все. — Шовкуненко подхватил ее на руки.

Это длилось секунду. Быть может, секунду. Но Шовкуненко вдруг ощутил в себе нежность к партнерше, безвольно лежащей на его руках. Синеватые веки чуть заметно дрожат, русая прядь прилипла ко лбу.

Она открыла глаза. Шовкуненко все держал ее на руках. Нет, вокруг не пели птицы, не струилась музыка. Все было обычно, было как всегда. Никто не обращал внимания на Шовкуненко и его партнеров. Но это случилось…

Шовкуненко встретился с ее глазами. Только теперь он разобрал их цвет. Огромные серые глаза были жалки в испуге и отчаянии.

Дыхание ее стало прерывистым, точно сейчас к ней пришло ощущение срыва.

— Опускаем лонжу? — донесся голос Тючина.

— Да, можно! — Шовкуненко, держа одной рукой Надю, сам отстегнул с ее пояса лонжу.

Бережно поставив партнершу на ковер, Шовкуненко спросил:

— Пить не хочется?

— Нет. Шум в ушах.

— На сегодня достаточно. Вы передохните, а мы с Димой продолжим.

3

— Мохов, Мохов, кончайте репетицию! — инспектор манежа даже на репетиции говорил так, будто объявлял следующий номер программы.

— Что вы, Игнатий Петрович, время мое не вышло, — отозвался антиподист Мохов.

— Кончайте, говорю вам.

Мохов недовольно сбросил куклу, которая подскакивала на его ногах. Встал с подушки, раздумывая, стоит ли спрыгивать со столика, на котором громоздилась подушка.

— Чудак! Ему в родильный дом бежать надо, а он тут репетирует, как ерш на сковородке. Полно нервничать!

— Игнатий Петрович, родной! Уже? Вы знаете, да, кто? Кто? — Мохов мгновенно соскочил со столика и набросился на инспектора. Артисты обступили их.

— Кого ждал?

— Ивана.

— Не вышел, Мохов, номер. Увезешь отсюда не Ивана, а двух ивановских девчонок. Двойня у тебя. Поздравляю, беги скорее к Марине. Только что звонили из роддома.

Мохов уже готов был бежать, а дорогу загородили артисты. Они подхватили Мохова на руки и под крики: «Поздравляем, поздравляем!» — стали, раскачивая, подбрасывать Мохова в воздух.

Надя сидела одна. Места всюду были пусты. Одна она зрительница. И невольно ее лицо, бледное от испуга, стало оживать. Улыбки людей, ликующих в манеже, уже передались ей.

Дима и Шовкуненко были там, в манеже. Шовкуненко возвышался над всеми, и его руки ловчее других подбрасывали Мохова в воздух.

— Братцы, да отпустите! Разобьете! Осторожней! У меня двойня! — кричал, вырываясь, добродушный Мохов, а по цирку неслось гулкое: «Поздравляем!»

— Чистый цирк! — рядом с Надей появилась уборщица. — Гляди, милая, каку сальту выкидывают.

После репетиции Надя боялась столкнуться с Шовкуненко и почему-то без конца неожиданно встречала его. То в коридоре, то на кухне, то во дворе и за кулисами. Ей так неловко было за репетицию и страх. Ведь, конечно, ему понятно, из-за чего произошел срыв.

В лице его сегодня столько непонятного задора. Он, должно быть, смеется над ней, но почему-то смущенно каждый раз говорит одно и то же:

— Почему-то не сидится на месте! После репетиции отдыхают…

Надя не знала, что он сам искал с ней встречи, не веря себе и проверяя чувство нежности, закравшееся в душу на репетиции. Когда закрылась дверь в ее комнате и притихла жизнь в коридоре общежития, Шовкуненко неторопливо побрел по конюшне, остановился у самого занавеса. Пять часов дня. Цирк отдыхает. Наверху не слышно торопливых шагов по общежитию. По кулисам медленно ползут дремотные сумерки. Занавес тяжелыми складками задумчиво лежит у его ног. Пять часов дня.

Было время, когда он жил этой тишиной. Два часа перед началом представления. Они снимали всю накипь за день: обиды, раздоры с женой, бурную радость примирений…

Мальчишкой ему приходилось быть звонарем. Долго и утомительно взбирался он по крутой лестнице к колоколу. И там сидел, бывало, со стариком звонарем, разделяя тишину. Тишина всегда была какой-то настороженной. Но проходило каких-то два часа, и мощный рев колокола заставлял дрожать его мускулы. Рывок — «Дон!». Сильней — «Дон-дон!».

Глох мальчишка, переливая свои силы в колокольный рев, а по площади медленно двигались люди. Сверху он не видел их лиц. Вечно в глазах было небо — то нежное, то хмурое; небо, подкрашенное настроением колокольного звона.

На земле его охватывала тишина — до следующего колокольного звона.

Вот и в цирке. Два часа тишины, а потом загудит колокольно музыка, заплещет свет, и снова его руки будут передавать свою силу людям. Колокольный звон, тот, что выхвачен памятью из детства, был гулок и пуст, он таял, исчезая последним эхом в небе, едва Гриша ступал на землю. А в цирке — жизнь.

С тех пор Шовкуненко никогда не отдавал свою силу попусту. Сила росла, мужала, а перековывал ее Шовкуненко лишь в самое святое — в человеческое счастье. Брат ли, сосед, прохожий — все одно человек, идущий по земле советской. На войне, в окопах, дотах, он научился ценить тишину. Теперь, вернувшись в цирк, выйдя на манеж, он дорожил двумя часами, вмещавшими в себя отдых. Но и эти сто двадцать минут сосредоточивались на главном — на выступлении. Через два часа он на манеже должен стать и колоколом и небом.

Шовкуненко прикоснулся рукой к занавесу, чуть отвел полог в сторону и заглянул в небольшую щелку. Манеж, аккуратно прочесанный граблями. Простоволосый, без шали-ковра. Опилки. Тишина. Манеж волнует мгновенным лихорадочным видением трюков нового номера. Номер изменит свои очертания. Теперь будет иначе. Сегодня он увидел партнершу. Увидел. О, он сможет сделать номер! Однако тишина давит, сметает яркие, но еще непрочные лоскуты фантазии и возвращает к своей томительной паузе, в которой сразу проступает одиночество. Оно и есть, быть может, неразделенная тишина.

— Григорий Иванович!

— А, ты, Мохов! Как жена, ребятишки?

— Хм, ребятишки. Им еще до ребятишек больно далеко. Крохотные. Вес больно мал, но двойня, сам понимаешь, трудная штука… А ты чего ж не отдыхаешь? Я тоже угомониться не могу. Разволновался, и все. Комната пустая. Маринки нет. Одному больно грустно.

— Верно, Мохов, грустно.

— А с другой стороны, опять представить их не могу.

— Кого?

— Девчонок. Ходил к Северьяновым. У них мальчишка — четвертый месяц пошел. Так того на руки возьмешь, ощущаешь. А мои обе весят в два раза меньше. Ну, скажи на милость. Маринка пишет, будто ей говорили: «Муж становится отцом, когда в первый раз возьмет на руки свое чадо».

— Значит, ты еще вроде не отец? — Шовкуненко улыбнулся.

— Вот на руки возьму, тогда… Но, посуди, задача: если одну взять, то и весу не почувствуешь, а двоих от волнения выронишь — не одну, так другую.

— Ну, и мелешь, Мохов, видно, счастлив.

— А как же, завтра и в загс пойду.

— Что ж ты в загсе делать собираешься?

— Оно и видно, Григорий Иванович, что детей не имел. Знаешь, брат, на полном серьезе мне надо получить свидетельство об их рождении. Метрики.

— Имена какие дали девочкам?

— Анка, а главная — Иванка. На девять минут она раньше родилась.

Шовкуненко оживился.

— Чудно как: Иванка Мохова, но в общем неплохо, лесовичок — Иванка Мохова. Пожалуй, на всех цирковых елках Иванка Мохова сама в афишу проситься будет.

— Уж и не говори, Григорий Иванович. Вот мальчишку хотел. А теперь нарадоваться не могу. Кто знает, кем они там будут в двадцать лет. Но сейчас-то детство начнется. И года через три-четыре, глядишь, на детской елке Анка и Иванка Моховы. Сначала, конечно, в акробатику пущу своих девчонок.

Шовкуненко улыбнулся. Ему был забавен и приятен Мохов, рассудительно думающий о судьбе двух крох, которым еще не исполнилось даже суток.

— А чего смеешься? Учить их акробатике и не собираюсь вовсе. Дети, они, знаешь, в два года уже с родителей копии снимать начинают. Понаглядятся на мои репетиции и начнут сами. Я, знаешь, пока они еще действительно маленькие, буду тренироваться, а то антиподом [1] многое сняло. Там и стойки и пластику — все отработаем. Девки смышленые, поймут что к чему.

— Слушай-ка, Мохов, тебе с такой фантазией быть бы иллюзионистом.

— А что, Григорий Иванович, представляешь: мои-то двойняшки для кого-кого, а уж для иллюзиониста — находка. Только ни в один номер не отдам. Пусть не сманивают. Им жить и учиться надо. Мы с матерью их вырастим, будь спокоен. И музыкой заниматься будут. Договорюсь с музыкантами: и девчонок наверх, в оркестр. Пусть себе пальчиками выстукивают и фа и соль.

Шовкуненко положил руку Мохову на плечо:

— Слушай-ка, отец, а деньги у тебя сейчас есть? Ведь теперь двойную порцию пеленок покупать придется.

Мохов задумался.

— Да, оно верно. Мальчишке все приготовили, а тут…

— Выходит, Иванку упустили из виду. Я думаю: не пройтись ли нам с тобой в магазинчик за приданым?

— Без Маринки как-то не по себе. Потом получка через два дня — успею, куплю, не бойтесь, уж не подведу, все будет.

— Ладно, идем, — Шовкуненко решительно подхватил Мохова под руку и заставил пойти в магазин. Деньги у Шовкуненко были всегда. Одинокий, он жил скромно. К одежде своей относился с полным равнодушием, лишь бы пуговицы не обрывались и было более или менее чисто. И как-то всегда находились руки, которые поддерживали и его самого и его быт. Что ж, артисты цирка — это значит вместе, одной семьей.

Полчаса тому назад на Шовкуненко давила тишина отдыхающего цирка, а теперь он стоит смеющийся, с добрым сердцем, выбирая для Анки и Иванки пододеяльники и пеленки.

Мохов, смущенный, счастливый, благодарно молчит, лишь одобрительно кивая удачно подобранной вещице.

— Григорий Иванович! Да будет тебе. Эва сколько, это ж перестирывать трудно будет.

— Молчи, Мохов. Я так тебе благодарен, — Шовкуненко вздохнул. Мохов застыл на полуслове. Его светлые глаза, простодушные, с длинными, да еще рыжими, ресницами, были сейчас восторженными и любящими. Он боготворил жену, любил девочек, которых еще не видел. Любил Шовкуненко — большого, великодушного человека; ведь про него по цирку недаром молва идет: чужого счастья не спугнет, горе развеет. Так оно и есть, Мохов все делал в магазине, что требовал от него Шовкуненко.

— Девушка, нет, нет, не надо нам два розовых комплекта. Один должен быть зеленый-зеленый. Для Иванки. Нету? Но что это значит «нету»? Есть должно быть. Она же не просто, а Иванка Мохова — лесовичок, родившийся в Ивановском цирке.

Шовкуненко говорил с жаром. Продавщицы перешептывались и, улыбаясь, глядели на двух мужчин, берущих с прилавка пеленки, как носовые платки.

— Вы из цирка? — только и спросила девушка.

— Да, — выдохнули оба.

— Тогда подождите минуточку!

Она вернулась через несколько минут, неся новые комплекты. Голос ее звучал с досадой.

— Вот, нет зеленых. Не бывает. Салатные. Право, славно будет для девочки.

Накупив приданого, Шовкуненко и Мохов остановились возле игрушек: зайцы — фланелевые, бело-серые; куклы в чепчиках, плюшевые медведи; фанерный грузовичок. Игрушки, уныло глядевшие на них стеклянными глазами.

— Берем это, и зайца. Все по две штуки.

— Сколько же детей у вас в цирке родилось? — поразился продавец.

— Все наши, — гордо ответил Шовкуненко, а Мохов чуть ли не лег на прилавок, ему казалось, что даже игрушки в нем признают отца.

Шовкуненко мял большущими руками игрушку и сокрушался:

— Не те игрушки. Не те. Самое живое в них — запахи. Кожей, материалом. Нет, магазином пахнут.

— Ладно, Григорий Иванович, полежат в гардеробной, обживутся. Цирковыми станут.

— Вот вам, папаши, мой совет. Игрушки берите. Оно дело ладное, нам хорошо, а вам на вырост для детей, года на три хватит. Только эти пока самые нужные. — Продавец потянулся к целлулоидным шарам с ручкой.

— Похоже, шар на отвертку посадили. Не интересно, — возразил Шовкуненко.

— Ошибаетесь. Вещь самая необходимая — погремушка. На первых порах — погремушка.

Шовкуненко прервал продавца и, спохватившись, вдруг спросил:

— Погремушки? А соска, сосок нам два десятка. Они быстро в расход выходят! Резина, тут и прокусить недолго.

— Сосок, граждане, у нас нет. В аптеке купите.

— В аптеке? — Мохов вопросительно посмотрел на Шовкуненко. — Григорий Иванович, пойдем-ка домой. Чего ради соски покупать. Марина обидится. Какие там соски, когда она их грудью кормить будет. Никаких искусственных питаний. Должны по-настоящему расти. Не надо нам сосок.

— Ты что, осерчал? — удивился Шовкуненко.

Они забрали свои пакеты, свертки и пошли к цирку.

Мохов опять заговорил о девочках. Шовкуненко думал о своем. Пеленки, игрушки, упакованные в пакетах. Он нес их с удовольствием. Мохов против сосок — что ж, быть может, прав! Жена год не будет у Мохова репетировать и работать. Не допустит, тоже прав! Пожалуй, он сам поступит так же, если придется для своей семьи нести такие же пакеты. Подумав об этом, Шовкуненко помрачнел. Ничего пока нет у него, кроме желания иметь «все». Руки его вздрогнули. И опять пришло ощущение пережитого утром на репетиции. Надя сорвалась с перша, он подхватил ее на руки, и радость нечаянная, светлая неожиданно поселилась в сердце Григория Ивановича.

— Мохов, сегодня день особенный. День рождения.

Мохов покачал головой, улыбнулся, а Шовкуненко добавил:

— У тебя девочки: Анка и Иванка, а у меня, кажется, новый номер.

4

Календарь, который скоро станет прошлогодним. Число, выглядывающее из-под козырька листков, кажется значительным. Шовкуненко снял календарь со стены, подержал в руках и запихнул в карман. Кончены гастроли. Упаковка и переезд. Ночью нужно все упаковать, ведь настанет утро, и манеж заполнят те, которые приехали сменить программу.

Надя в лыжных брюках, Тючин в кургузой телогрейке суетятся возле сундуков. Деревянные сундуки: квадратные и длинные; длинные — для першей. На каждом из них вдоль и поперек эмалевой краской выведено: «Шовкуненко».

— Любопытно, каждый раз как переезд, так у меня на сердце легче. — Тючин разогнулся, подхватил лонжу и стал ее сматывать.

— Ой, Дима, ты на монтера похож! — Надя присела на уголок сундука и, улыбаясь, глядела на Тючина.

Шовкуненко отвернулся. Его злила их радость. Чему они радуются? Кругом упаковка. Не одни они собирают и складывают реквизит. Неужели переезд для них так неожидан, как сюрприз; ну ей впервые, а Тючин?

— Нет, правда, каждый раз, когда нет реквизита и репетиций, у меня появляется настоящее командировочное настроение. Я даже решил себе портфель купить и набить его, знаешь, журналами. Там кроссвордов — будь здоров, на любую дорогу хватит.

— Димка, я никогда не видела, чтобы ты решал кроссворды.

— Да ну, это я так, к слову. Очень головоломно, самое для меня в них ясное: по горизонтали, по вертикали.

— Дима, а Дима, так хочется взглянуть на животных, как их поведут! — Надя умоляюще прижала руки к груди.

— На что?

— Как животных поведут.

— Чудачка, что тут интересного? Их всегда ночью уводят. Днем, с вокзала до цирка, их ведут только к началу гастролей, вроде бы для рекламы. А ночью — на вокзал: оттарабанили свое и переезжайте.

— Тючин, зачем плетете ересь, ведь она вам верит! — Шовкуненко подошел к ним. — Вот вас с вашей пустой головой не мешало бы ночью отправить. Оттарабанил?! — Шовкуненко зло заходил возле сундуков.

— Чего вы? Ведь я-то просто так. — Тючин бросил в сундук лонжу и растерянно посмотрел на Надю.

Надя недоуменно пожала плечами.

— Ну, идите, идите — это действительно интересно, — Шовкуненко опять отошел в сторону, исподволь наблюдая за ней.

«Что ему нужно? — подумала Надя. — Вечно он разрушит все, все. — Прикусив от обиды губу, она отвернулась. Сегодняшняя ночь, необычная, хлопотливая, была полна для Нади каким-то непонятным откровением. Будто упаковка и осень меж собою схожи. Все обнажается — пышные костюмы уходят в сундуки. Люди снуют, радуются и грустят. Говорят односложно и кажутся необыкновенно разговорчивыми. Только Шовкуненко с его неожиданной злостью все тот же. Надя прощала ему во время репетиций и резкость и косой взгляд — прощала потому, что не было времени замечать и откликаться. Так хотелось скорей постичь, узнать, добиться. Она работала неутомимо, каждый вечер, стыдясь быть безучастной в представлении. Шовкуненко требовал, чтобы она всегда была в эти часы за кулисами, и Надя была там, но стоило ей пристальней всмотреться во что-то, как он появлялся, подавляя ее удивление, радость своей задумчивостью. Странный у него характер. За что его так все уважают? Замкнутый, непонятный. Щедр только на трюки. Придумывает на ходу. А после репетиции опять все то же: выслеживает или изводит молчанием… Надя подала Тючину ворох тряпок и уже без всякого удовольствия пошла за кулисы.

Кулисы — по одну сторону стена полукругом и двери с номерками: 1, 2, 3… Гардеробные артистов. Улочка прохода, и сразу — стойла. В них лошади, крепко сбитые, с мощными крупами, с бородками у копыт. Лошади с выстриженными гривами, без челок. Тяжеловозы для наездников-акробатов. А рядом — тонконогие нервные рысаки-ахалтекинцы. Точеные ноздри, глаз, настороженный, диковатый, глядит из-под спущенной челки. Хвосты пышные — конские шлейфы, изящные крупы в шашках, еще не сгладившихся после последней гастроли. Это дрессированные рысаки.

Надя любовалась ими всегда. Задолго до начала представления лошадей кропотливо, точно артистов, по-своему одевали в костюмы и даже делали прически. Очищали скребницами, протирали мокрой тряпицей и редким гребнем зачесывали то вдоль, то поперек, покрывая круп орнаментом шашек. Потом надевали сбрую. Нежные золотые сбруи легко обхватывали рысаков, не сковывая движений. Передние ноги над копытами перехватывали белыми полотняными бинтами, подчеркивая грацию и стройность. Наде всегда многое казалось непостижимым: эти превращения в цирке самого обыденного в драгоценность. Будто манеж, как подрамник, выхватывал картины, мимо которых пройдешь и не заметишь. А цирк художник выписал, оправил в рамку манежа, и человек, любуясь, наслаждается тем, что в обычном увидел — прекрасное. Цирковой манеж щедр! Принимайте его богатство на арене и не сетуйте, увидев кулисы излишне тусклыми. Что ж, они напоминают холст, у которого работает художник — артист цирка.

Артист цирка! Ради этого Человека, зритель, ты простишь цирку его вечный парадокс, который навсегда поселил под куполом романтику и натурализм, разграничив их временем: романтике — представление, натурализму — жизнь четвероногих в клетках и пот репетиций.

Вот почему за кулисами смешной клоун иногда грустен и обыкновенен, а воздушный гимнаст — слишком твердо идет по земле. Они оба просто люди. И у того и у другого есть работа, семья. Здесь и радость и горе те же, что и под крышей любого дома. Здесь и рождаются и умирают, здесь живут.

Вот и упаковываются все вместе. Один помогает другому. Ночь превратили в день. Сна нет ни у людей, ни у животных.

Первый скрип крышек сундуков, и сразу чувствуется переезд. Четвероногие чутки, нервны в последний день, как в день премьеры. Собака, что прижилась в гардеробной, начинает скулить, оставшись одна. И не отойдет от чемоданов, а понесут багаж — с лаем, звонким, заливистым, бежит рядом. Кругом ржание, клекот, рев, но не бедствие — переезд!

Выводят лошадей. Вереницей идут они по ночному городу. Грузовики с багажом и клетками едут на вокзал и с вокзала. В распахнутые ворота циркового двора въезжают прибывшие львы. Львы Ирины Бугримовой. Их сгружают. Клетки на роликах. Вкатывают в конюшню. И та опять наполняется грозным гомоном. Львы разные: один мечется с возмущенным рыком, поднимая морду, ловя глазами железный потолок клетки; другой, царственно сложив лапы, дремлет, поднимая веко при каждом толчке. Установили львиные вагончики-клетки, двух лошадей невдалеке привязали в стойлах. И опять спокойно. Лошади ухом не поведут — значит, тоже Бугримовой, раз львов не боятся.

— Интересно? — подле Нади Люся. — Пойдем, Надюша, в манеж, там людней.

— Нет, погоди. Здесь так… — Надя опять обернулась к новым клеткам.

— Привыкнешь, я также наглядеться не могла, а теперь-то… — Люся махнула рукой и как-то пытливо всмотрелась в Надю.

— Люся, слушай, сколько лет пройдет, пока в Ивановский цирк вернемся, много, а?

— Два года, может, два с половиной. Ну идем же. Эх, была не была, сегодня говорить хочется.

— Знаешь, со мной то же самое. Откровенно! Упаковка действует, как лес осенью. — Надя прижалась к Люсе, и та, обняв ее за плечи, повела в манеж.

— Димка помогает вашу сетку сворачивать. Люся, а без сетки ты бы могла летать?

— Могла бы, наверно. Я бы без сетки, без лонжи полетела, кабы… Ах, и какая же ты счастливая, Надька! — они сели в первом ряду.

Шовкуненко тотчас обернулся.

— Ишь, опять глядит, — недовольно пробормотала Надя.

— И хорошо, пусть, может, сейчас разглядит. — Люся вскочила, поставила ногу на барьер. Гибкая, статная, она была великолепна сегодня в цирке, выглядевшем по-будничному. Склонила голову набок, подбоченилась. Лихая, отчаянная.

— Что с тобой? — Надя потянулась к ней.

— Оставь! Ты вот счастливая!..

Надя робко улыбнулась. Да, счастливая. Цирк принял ее к себе, и она, как все, живет в нем, репетирует, упаковывается, переезжает. Переезжает, чтобы встретиться где-то в другом городе, тоже в цирке, со своей мечтой. Наде казалось, что еще немного, и они встретятся, будут вместе. Вадим — жонглер, но разве жанр помеха для любви, для жизни, ведь оба работают в цирке. Быть может, и он в другом городе переживает то же, что и она. И сквозь действенную, строгую и вместе с тем кипучую жизнь проскальзывают легкие, нежные воспоминания, превращая мечту в цель этой жизни.

Вот она только что окончила студию циркового искусства и сразу… «Повезло!» — говорили подруги, с недоумением оглядывая ее маленькую фигурку. А он: «Привет артистке!» — выкрикивал, пробегая рядом. Он был всеобщий баловень, рослый, с внешностью даже чересчур артистичной. Он сам, как и другие, не сомневался, что карьера ему обеспечена. Надежда часто смотрела с замиранием на его большие руки, в стремительном темпе подбрасывающие булавы. Словно автомат!

Потом ей казалось невероятным, что эти же руки могли иметь дрожащие ладони, которые в исступленной ласке замерли на ее щеках. «Надька, а, Надька!» — негромко шептал он, а Надежда боялась, что он замолчит и певучее, волнующее «Надька» перестанет вокруг разливаться, согревая все необыкновенным теплом и светом.

— Завтра я уже разнарядку получу. Потом в Иваново поеду. Может, там сразу и начну.

— Ух ты, храбрая! Надька-а! — Он быстро наклонился. — Глупая… Чего забоялась? Целую же. Молчит…

Он крепче прижал ее к себе и приподнял так, что глаза их оказались на одном уровне.

— Что ты делаешь?

Надежде было страшно ощущать его глаза близко и прямо перед собой. Она привыкла глядеть в них снизу вверх: маленький рост и что-то другое, в чем, пожалуй, трудно сознаться не другим, а самой себе, заставляли ее смотреть на него снизу вверх.

— Делаю что хочу! Потому как ты есть Надька, гадкий утенок и преимущественно мой! — Он бережно опустил ее на пол, хотел поцеловать, но вдруг оттолкнул и крикнул:

— Уходи от меня! Слышишь? Поскорее! — А сам все крепче и по-хозяйски сжимал ее своими громадными сильными руками…

Сейчас Наде не хватало этих родных рук. Рядом был только Шовкуненко с его неожиданными переходами чувств от раздражения к непонятной нежности. Но ей нужно было другое чувство, которое согревало бы даже в трудные минуты. Вадим, где же ты?

— Надь, ты замечталась? О чем ты? Да очнись же! — Люся подтолкнула подругу. — Слышь, Надюшка! Давай меняться. Приедем в новый город, ты иди вместо меня в наш полет. Тебе в полете лучше будет. А я к Шовкуненко. Гляди, чем мы не пара?

— Люся?! — Надя удивленно и растерянно огляделась.

Шовкуненко поймал ее взгляд.

— Чего так смотришь? Ну да, хочу навсегда быть в его номере. Хочу! Ведь если б не ты, не прислали бы тебя, новой партнершей я пошла бы. И он взял бы меня в свой номер. Думаешь, нет?

— Люся, тише, ведь услышит Григорий Иванович. — Надя поднялась и ближе подошла к подруге.