Erhalten Sie Zugang zu diesem und mehr als 300000 Büchern ab EUR 5,99 monatlich.
Kniga vospominanij Nikity Igorevicha Krivosheina jeto dolg pamjati prozhityh avtorom desjatiletij: Francija - SSSR - Francija. Jeto muzhestvennoe svidetel'stvo, kotoroe sovremennaja propaganda v Rossii vycherkivaet iz pamjati i podvergaet cenzure. Ispytanija i krutye povoroty sud'by avtora, vzgljad russkogo evropejca na sobytija HH i XXI-go veka, v kotorom prebyvaet mir posle 24 fevralja 2022 goda - uvlekatel'ny i polezny. Книга воспоминаний Никиты Игоревича Кривошеина это долг памяти прожитых автором десятилетий: Франция - СССР - Франция. Это мужественное свидетельство, которое современная пропаганда в России вычеркивает из памяти и подвергает цензуре. Испытания и крутые повороты судьбы автора, взгляд русского европейца на события ХХ и XXI-го века, в котором пребывает мир после 24 февраля 2022 года - увлекательны и полезны.
Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:
Seitenzahl: 242
Veröffentlichungsjahr: 2024
Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:
И я сжёг все, чему поклонялся,
и поклонился всему, что сжигал.
К 90-летию автора.
Bibliografische Information der Deutschen Nationalbibliothek:
Die Deutsche Nationalbibliothek verzeichnet diese Publikation in der Deutschen Nationalbibliografie; detaillierte bibliografische Daten sind im Internet über http://dnb.dnb.de abrufbar.
ISIA Media Verlag, Leipzig 2024
Дизайн обложки и верстка: ORDEN COMPANY LTD, Praha/Inna Barabash
При оформлении обложки использованы фотографии из личного архива автора.
Alle Rechte vorbehalten
© Никита Кривошеин, 2024
© ISIA Media Verlag, 2024
Printed in Germany
ISBN 978-3-910741-88-1
Содержание
Иван Толстой. Из чрева китова: готовый синопсис
Ольга Седакова. Навык умолчания по наследству
Протоиерей Андрей Кордочкин. Перевод прошлого на настоящее
Никита Кривошеин (от автора)
ПОДВИГ ПЕРЕВОДЧИКА
О смерти Сталина и XX съезде КПСС
От ревизионизма до сопротивления
Гиперреализм снов
Август пятьдесят второго. Побег из Ульяновска
Просвещения плоды
Высветить невидимку
Дмитрий Сеземан и его двойной исход
Публицистика
«Великий Октябрь — начало новой эры»
Не стоит зона без праведника — памяти митрополита Корнилия (Якобса), 1924-2018
Опыт сопротивления злу в СССР и России
Неперемолотые эмигранты.Ехать или не ехать..?
Не сотвори себе кумира
Война и мир — утраченные иллюзии
Об авторе
Иван Толстой
Из чрева китова: готовый синопсис
Если бы жизнь Никиты Кривошеина не была столь невероятным, почти голливудским приключением, ее, по известной присказке, стоило бы выдумать — в назидание потомкам и в разрушение шаблонов.
Камера, мотор: семилетний парижский мальчик, внук бывшего министра, сын обожающих и благополучных родителей, бежит открывать дверь на звонок в квартиру: «Хенде хох!». Отца арестовывают.
«Барышня-крестьянка»
Через три месяца его из концлагеря отпускают, и (рушить стереотипы, так уж рушить) начальник концлагеря сам захаживает к отцу пить чай. Но отец — Игорь Александрович Кривошеин — уже связан с подпольем, с движением Сопротивления, с матерью Марией. Он спасает евреев, переправляет в Испанию сбитых летчиков, с невероятным риском добывает военные секреты и помогает генералу де Голлю. В 1944-м его арестовывают, пытают, он проходит Дахау и Бухенвальд, его освобождают американцы, он награжден Медалью Сопротивления.
И этот человек — «одну Россию в мире видя» — берет после войны советский паспорт. С ним его и высылают из Франции на гребне холодной войны. Семья следует за ним. В последнюю минуту 14-летний сын Никита в каком-то пароксизме адского предчувствия мечтает о побеге из мчащегося такси. Он понимает, что не увидит Франции больше никогда. Резко оборачивается: в заднем стекле убегающий Париж. Но поздно: вот и вокзал. Капкан. Путь на родину начался. Конец первой серии.
Всё остальное можно вытерпеть, если знаешь финал истории, какой-никакой хэппи-энд. Потому что серия за серией нагнетаются слои бесчеловечности, нищеты, унижения, разочарования, осознания глобальной ошибки: «Я мечтал вернуться в Россию, — говорил отец Никите, — а приехал в Советский Союз». В 1949-м Игоря Александровича арестовывают в Ульяновске, дают десять лет за «сотрудничество с мировой буржуазией», он проходит Марфинскую шарашку (вместе с А. Солженицыным и Л. Копелевым), Озерлаг на Тайшете и внутреннюю тюрьму МГБ.
Никиту между тем, вопреки нашим сегодняшним представлениям, принимают в московский Институт иностранных языков — и даже заключение отца этому не мешает. Но в 1957 году, в разгар венгерских событий, он передает французскому журналисту свою анонимную статью для газеты «Монд», КГБ его вычисляет, и он получает три года лагерей. Тем, кому хрущевская эпоха кажется временем беспечной оттепели и заливистого смеха, будут любопытны детали этого псевдовегетарианского ГУЛАГа. Отец — на свободу, сын — в лагерь. Чем не вторая серия?
Послелагерное Никитино десятилетие между 1960 и 1970 годами (запрет жизни в Москве, прописка в Малоярославце) — еще одна парадоксальная пора взаимоотношений власти со своими же законами. Недаром диссиденты-шестидесятники призывали правительство уважать «свою же Конституцию». Никите Кривошеину нельзя жить и работать в столице, но власти не могут обойтись без уникального русско-французского переводчика, и в обход всем своим же запретам его нелегально зовут на всевозможные встречи с министрами, президентами, главами корпораций и прочими приезжими боссами, закрывая глаза на судимость драгоценного синхронщика. Нельзя — но очень уж нужно. Вся Россия в этом парадоксе.
В 1971 году Никите Игоревичу первому из кривошеинской семьи удается вырваться обратно во Францию, и он, как теперь говорится, бесшовным образом переносит свою переводческую деятельность в Париж. Да, пароксизм вдруг предвиденного ада в парижском такси 1948 года обернулся кошмарной четвертьвековой явью, но счастливчику удалось вырваться из чрева китова. Через несколько лет родители тоже покидают Москву и семья воссоединяется во французской столице.
Мать Никиты Нина Алексеевна (урожденная Мещерская) назовет свою книгу воспоминаний «Четыре трети нашей жизни»: старая Россия, межвоенная Франция, советские испытания и снова Париж.
Своей книге Никита Игоревич дает заглавие не по политической географии, а по своему главному делу: «Подвиг переводчика». Если читатель ухмыльнется перекличке с «подвигом разведчика», то будет прав: именно профессия двуязычного рассказчика и стала идеальным оберегом в хождении по адовым кругам, помогла выстоять и сохранить чувство достоинства, свела его с интереснейшими людьми, показала невероятные кулисы политическихсобытий.
А нам, читателям, подарила в качестве бонуса целый букет историй, культурных и психологических наблюдений над человеческой природой. Многие ли догадываются, какие драмы таятся за профессией синхрониста? Я выписал себе несколько ярких цитат:
«Поскольку я рассказываю о феномене синхрониста, то уточню, что помимо моего колыбельного двуязычия во мне сидело то, что должно быть у каждого синхронного переводчика, хотя я сам до определенного момента этого не знал: компьютерное программное обеспечение молниеносного перехода из одного полушария в другое. О трехъязычии мало кто говорит, его почти не существует, поскольку человек устроен бинарно. Можно выучить хоть пять языков, но на родных языках снятся сны поочередно, на них можно вести устный счет. На выученном языке ни того, ни другого нет. Люди по-настоящему бывают только двуязычными».
«Профессия синхронного переводчика была основана русскими эмигрантами Константином Андрониковым и Сергеем Самариным. Колыбель синхрона — Нюрнбергский процесс и, частично, первые сессии Генеральной ас-самблеи ООН.
Все зачинатели русского синхрона были выходцами из дворянских эмигрантских семей, их родители говорили на нескольких языках. Мои мама и папа читали и говорили свободно по-немецки, по-французски и по-английски... и, конечно, по-русски».
«Память переводчика имеет свойство самоочищаться: всё, обработанное мозговой программой мгновенного перехода с одного языка на другой, уничтожается. Всё забывается. Если бы сознание хранило подробности устройства европейских газопроводов или особенности правоприменения в Молдавии, то места бы не оставалось ни книгам, ни ландшафтам, ни самому себе. Так что синхронисту не составляет особого труда сохранять профессиональную тайну — она сама убывает в Лету».
«Парадоксальность моей профессии заключается в том, что синхронный переводчик может переводить даже то, чего он не знает. Я помню, как меня повезли на большую конференцию, где речь шла о космогонии и о её физических аспектах. Легко догадаться, что эта тема была мне совершенно незнакома: научные слова, особые определения, формулы, но я переводил гладко, люди слушали и понимали то, что говорил их собеседник, а я ничегошеньки не понимал. Ведь язык — абстрактная структура, не обязательно связанная семантически со смыслом».
В киносинопсис такие цитаты, разумеется, не вставишь, но они — залог огромного опыта, культуры, честности и понимания, вынесенных из чрева китова и сформировавших удивительную личность Никиты Игоревича Кривошеина.
Ольга Седакова1
Навык умолчания по наследству
Я хочу начать с благодарности автору этих записок и воспоминаний, Никите Игоревичу Кривошеину. Так обычно не начинают вступительные заметки, но это первое, что мне приходит в голову в связи со всем, что написал, пишет и рассказывает Н.И. Кривошеин2. Я уверена, что с тем же чувством благодарности закончат чтение те, кто откроет эту книгу. Она передает тот опыт жизни в истории, о котором необходимо знать всем и о котором мало кто из переживших что-то похожее оставил свидетельство.
Один из самых впечатляющих эпизодов книги — рассказ о молчании на улицах Москвы 1952 года, о каком-то всепоглощающем молчании: «…и что меня всегда поражало, что вся эта движущаяся масса была молчащей. Я, который помнил Париж в самые разные годы, даже во время войны, ничего подобного не мог представить. Москва в часы пик, метро, улица Горького, гуляющие с детьми в выходные дни, парки, трамваи, троллейбусы … люди шли, ехали, и между ними не было ни разговоров, ни обращения к друг другу, ни насвистывания, ни смеха, даже в парках, где играли дети. Это молчание было висящим в воздухе, страшным, даже угрожающим, оно более чем правдиво и полностью отражало состояние людей, да и всей атмосферы». Нужно было быть человеком «не отсюда», чтобы так увидеть немоту этой жизни, которая для «местных» была совершенно привычной и внимания на себя уже не обращала. «Местные» слишком хорошо знали, чего может стоить мимоходом брошенное (и кем надо услышанное) не то слово и даже смех или насвистывание не к месту.
Навык этого молчания (иначе не выживешь!) передавался по наследству. Так молчали не только на улицах, но и дома, в собственной семье. При этом и о самом молчании следовало молчать.
– Какое еще молчание? С чего вы взяли? Всё в порядке.
Н.И. Кривошеин не просто оглашает то, о чем молчали десятилетиями: боюсь, что, и взявшись рассказывать, такое и так мало кто из его современников мог бы рассказать. Этот мир оставался не просто замолчанным: его обитатели, как это ни удивительно, его вообще не видели. На его месте они видели что-то другое. Их научили не видеть и не понимать того, что с ними на самом деле происходит (так поработал, словами Кривошеина, «калечащий процесс выковки нового человека, homo soveticus»). Чтобы увидеть это так, как Кривошеин («густота изуверства и язычества», замечает рассказчик о том, как у него принимали экзамен по марксизму), нужно было иметь чем смотреть. Четырнадцатилетнему подростку, «потомственному дворянину Симбирской губернии», внуку министра земледелия в столыпинском правительстве, рожденному в Булони, воспитанному в православии, привезенному родителями-репатриантами в послевоенный Советский Союз3, было чем смотреть. У него уже сложился свой образ того, что такое «человек» и «человеческий мир», что такое «я», утраты которого можно бояться («мой страх за себя и за свой ум», как пишет Кривошеин). Ему не пришлось выкарабкиваться, выламываться из пещеры советской индоктринации, как описывает собственный путь А.И. Солженицын. Он изначально был другим.
Вот, что он узнаёт как свое, как остров человечности в страшной Москве: «В эти же дни я пришел в близкий мне дом, он был мне во всем своим, здесь висели фотографии Шартрского собора, стояли томики Блока, собрание Пруста по-французски — это был дом Нины Константиновны Бруни, дочери Бальмонта…». Легко представить, что для такого человека в «прекрасном новом мире» места не предполагалось. Видение «слепящей тьмы», черной бездны, явившееся мальчику на Елисейских полях в машине, покидающей Париж, — сильнейшее место среди всего рассказанного в книге. Мальчик понимает, что это знак, что это об их будущем, о чем-то близком к гибели и что надо немедленно спасаться — и ничего не предпринимает.
То, что встречает семью на исторической родине (и даже раньше, уже на пароходе, везущем реэмигрантов на родину, далее фильтрационный лагерь и т. п.), расшифровывает это видение. Так происходила встреча «старой» России с новым миром, уже тридцать лет как вытеснившим ее с земли. Так этот мир встречал зазванных им гостей. Мытарства отца, мучения матери, лагерные сроки отца и сына… «У Игоря Александровича, моего отца, жизнь которого складывалась из двух триллеров, трех детективных лент и пяти фильмов ужаса», пишет Н.И. Кривошеин. В его записках о собственной жизни в СССР жанров еще больше: здесь и приключенческая повесть, и даже плутовской роман (истории о том, как рассказчик перебирается из Ульяновска в Москву, как он вопреки невозможности поступает в институт, как оказывается одним из основателей синхронного перевода, как переводит выступление М.С. Горбачева, ни слова из которого не слышит), и главное, как мне кажется, — это роман не-воспитания. Роман воспитания, один из классических типов европейского романа, имеет своим сюжетом становление молодого героя в «школе жизни». В рассказах Н.И. Кривошеина этот сюжет удивительным образом перевертывается. Задача героя — не пройти эту «школу не-жизни», школу парализующего страха (как, например, перевоспитанный преподаватель «музлитературы», который под анестезирующим действием алкоголя вслед за тов. Ждановым «проклинает Шостаковича с Прокофьевым»), не предать своего, «ядовитых семян любви к свободе». Из цитат, от которых мне трудно отказаться, читатель представит себе общий тон повествования: ясное решительное письмо, очаровательная ирония (чаще всего в свою сторону) и большая серьезность в главном.
Приведу еще одну большую цитату: это важный момент в «романе не-воспитания», точка, в которой для повествователя (ему в это время, вероятно, 15 лет) собственная позиция окончательно прояснилась. Митинг по случаю смерти тов. Жданова: «…На огромную площадь в Ульяновске со статуей Ленина согнали большую толпу. Там стояла фанерная трибуна, выкрашенная в дурной красный цвет. И на ней человек пятнадцать в одинаковых пальто и в шляпах, одинаково одутловатые и безликие, по бумажке читали о своей скорби по покойному. Это походило на страшный театр. В этот момент мне стало ясно, что всё бесповоротно плохо». Излишне говорить, что для того, чтобы из года в год не поддаваться этой школе не-жизни, требовалось большое мужество и постоянная умственная бодрость. И еще одного урока Н.И. Кривошеин не выучил в этой школе: презрения и ненависти к соотечественникам. В этом ему помогло, как он пишет, заключение в мордовском лагере. Именно здесь, в заключении, он встретил живых и свободных людей. Встречал он и потом, на воле, «носителей ,,блуждающего“ безмолвного добра». Вывод его такой: «Полностью вытравить совестливость у большевиков не получилось. … Предположу, что советская власть развалилась во многом из-за этой неудачи».
Развалилась ли? И если да, то что это за жуткий колосс, который у нас на глазах поднимается как из-под земли?
Н.И. Кривошеин не раз повторяет, что понимает происходящее как долгий переходный период, который начался со смерти Сталина, в марте 1953 года, и продолжается, с отступлениями и «досадными паузами». Сегодня мы видим, как молчание, описанное Н.И. Кривошеиным (с чего я начала мои вступительные заметки), опять водворяется повсюду. За слово вновь приходится платить годами заключения. Реабилитация сталинизма, по существу, завершена. Общество «Мемориал», для которого Н.И. записал свои прекрасные беседы, признано иноагентом и ликвидировано. Работа множества людей и разных объединений, которые трудились над тем, чтобы этот переход осуществился, разрушена и запрещена. Перечислять всё «бесповоротно плохое», явившееся и занявшее доминирующее положение в стране за последние годы, я здесь не буду. Книга, о которой мы говорим, не об этом. Но, может быть, и об этом тоже. То, что пишет, то, о чем рассказывает Н.И. Кривошеин, оставляет читателя (меня) в тяжелом и не находящем выхода «состоянии надличного горя»4: как все эти неслыханно жестокие, беззаконные, унижающие всё человеческое дела остались у нас по существу неосужденными? Я не говорю о мести и расплате. Идти по пустыне, как все помнят, можно и 40 лет, но море переходят однажды и навсегда.
Протоиерей Андрей Кордочкин5
Перевод прошлого на настоящее
«Человек-эпоха» звучит пафосно, но найти другие слова, чтобы описать Никиту Игоревича, мне трудно. Он известен как прекрасный переводчик, но в моей жизни он играет другую роль. Он переходит из одной эпохи в другую и переводит меня вместе с собой.
В одном из интервью Никита Игоревич говорил, что помнит два исторических события: освобождение Парижа в 1944 году и смерть Сталина в 1953-м.
Помнить — это больше, чем просто не забыть. Помнить — это означает видеть современность в свете истории.
Помнить об этих событиях — это утверждать, что диктатура как форма разложения личности всегда будет приводить к войне, потому что война — это идеальная среда для диктатора, в которой разрастается его воспаленное самосознание.
Помнить ГУЛАГ и делиться своими воспоминаниями — это означает обличать современных нам судей и истинных садистов, даже не делая прямых отсылок к их именам и именам современных политзаключенных.
Помнить — это призыв к каждому из нас не быть слепым сегодня.
Никита Кривошеин переводит нас собой в новую эпоху, к новой диктатуре и к новой войне, и учит нас в ней жить. Он говорит, что это возможно, и показывает своим примером, как это делать. Когда он говорит о том, чему он был свидетелем, это кажется простым и естественным, но легко пропустить очевидное. Он говорит об ужасах прошлого в прошедшем времени. Это значит, что и мы будем говорить о нынешней диктатуре и войне как о завершившихся. Но когда придет время и мы скажем «я помню», то и нам придется быть готовыми ответить на вопросы. Где ты был? Кем ты был? Сделал ли ты что-то, кроме того, чтобы лишь смотреть и запоминать? Никита Игоревич вспоминает и говорит по праву, будучи вместе со своими родителями совсем не наблюдателем по отношению к оккупированному Парижу или послевоенному ГУЛАГу. Его фигура — это напоминание каждому из нас о том, что человек может иметь волю к тому, чтобы не быть зрителем и статистом даже тогда, когда, казалось бы, изменить ничего невозможно.
Когда в 2019 году издательство «Никея» выпустило мою книгу «Кесарю — кесарево? Должен ли христианин быть патриотом», на ней было посвящение: «Посвящается Никите Кривошеину — русскому патриоту, безродному космополиту и узнику ГУЛАГа». Назвать Никиту «безродным космополитом» было не просто отсылкой к выступлению Жданова в январе 1948 года. Это было моей попыткой обозначить, что Никита Кривошеин не помещается ни в одну страну — ни в Россию, ни во Францию. Это означает, что быть русским — по меньшей мере, после Ломоносова и Пушкина — это и означает быть европейцем. Его образ говорит нам о том, что любая попытка при строительстве нового чучхе-режима редуцировать Россию к Московии ведет к удушению и к смерти. Поэтому так нужны русским людям сейчас его воспоминания, его мысли, его образ. Это надежда, это кислород.
Никита Игоревич, не оставляйте нас, переводите нас дальше, других проводников-сталкеров почти не осталось. Живите долго!
Никита Кривошеин
(от автора)
К середине 80-х, когда стало все более очевидным, что построение социализма в отдельно взятой стране не состоялось, на вопрос о советском опыте секретарь ЦК КПФ Жорж Марше ответил: «В целом, скорее, положительный итог». Марше жил до конца 90-х, он увидел и осознал провал, но «в целом, скорее, отрицательный итог» констатировать не захотел. Попробуем показать, что итог был не столько отрицательным, сколько катастрофическим.
Мы оказались в 1948 году в Ульяновске (об этом периоде Кривошеинской семьи много написано), и мама моя, Нина Алексеевна Кривошеина (урожденная Мещерская)6, рассказывала мне, как летом 1917 года она проезжала на еще неконфискованном автомобиле с еще не сбежавшим английским шофером мимо особняка Кшесинской в Петербурге. На балконе стоял человек и что-то кричал. «Генри, — обратилась она к шоферу, — что это такое?» Шофер улыбнулся и сказал: «Не обращайте внимания, он тут каждый день кричит, и его никто не слушает». Толпица была действительно малая. Но, посмотрите, какова была степень свободы слова!
Люди с середины 60-х вошли в «вегетарианский» брежневский период. Позднее его стали называть «застоем», а уже сейчас это определяется как «ностальгическая тоска». Но неужели память так коротка?! Неужели забыли входные двери коммунальных квартир с десятью звонками (два длинных, три коротких), поликлиники, где очень средне (но зато бесплатно) лечили, магазины, где продавали мясо с костями населению, и распределители, где начальникам раздавали пакеты с говяжей вырезкой... Народ привык не только к выживанию, но и к коррупции и не подозревал ни о своих правах, ни о правовом государстве. Свобода вытравливалась на протяжении жизни нескольких поколений, поэтому, когда СССР закончился, свобода оказалась неудобоваримой. Книги издаются гигантскими тиражами — разные, их можно купить (а не достать, как в СССР), но, раскрыв тот же «Архипелаг ГУЛАГ», человек начинает сомневаться.
И есть резон, ведь не только в столице, но и по всей России люди ходят по улицам, названным именами убийц и палачей русского народа, и таких улиц и площадей полно. Люди видят, как приносят безобразные красные гвоздики (любимый цветок коммунистов) на могилы убийц Государя и заваливают ими восстановленные бюсты сатанинского «отца народов». Странный итог...
Фридрих Энгельс утверждал, что суть истории сводится к соотношению производительных сил и производственных отношений. На самом деле в ходе истории задействованы высшие силы, я их называю божественными или просто Богом, они и содействовали чудодейственно почти бескровному обвалу Советов.
За 70 лет своего существования советская власть провела антиселекцию, устроив массовые расстрелы не только народам России. Она нанесла страшный ущерб Польше (Владислав Гомулка сидел на Лубянке), в Венгрии был повешен Имре Надь, в Болгарии проходил процесс Райчева, в Румынии была казнена Анна Паукер... В соседней с моим отцом камере на Лубянке сидел польский кардинал Вышиньский... Сатана стал мощным. Он разделил народы Индокитая и переплыл океан: Куба, превратившаяся в Остров Свободы, оказалась под тоталитарной диктатурой, с почти нищим населением, без религии, с психушками и лагерями. Перечню стран и причиненных страданий нет конца!
Ведь тоталитаризм рождает зло и отмщение. И не будем забывать, что, когда Советы рухнули, было еще очень много живых палачей, которые не только расстрельные списки подписывали, но и напрямую действовали. Они могли мстить. Но, видно, за последние десятилетия коррозия коснулась и их, а главное, народ устал и не хотел больше крови и баррикад. Поэтому Советы пали как карточный домик. Скажу, что, несмотря на антиселекцию, Империя зла была населена огромным количеством хороших людей, которые отвергли мщение!
По мере того как создавалась эта книга, все новые и новые события опережали нас. Война, которую начала Россия против Украины 24 февраля 2022 года, изменила мир. Легенда об особенностях русской души зародилась на Западе отчасти под влиянием Чехова и Достоевского. Так, постепенно, сформировался миф о так называемой славянской душе. Сегодня, после 24 февраля, о России говорят иначе. За эти полтора года вышло сотни книг о положении в России, о Путине, о его окружении. Французы и весь свободный мир не могут принять того, что они оказались обманутыми. Нападение Путина на Украину осуждают все: от самых простых людей до глав государств. В конце этой книги я анализирую ситуацию, которая может привести к обратным результатам и задачам, не тем, которые ставил перед собой президент В.В. Путин.
ПОДВИГ ПЕРЕВОДЧИКА
Необъяснимым образом в испанском прибрежном посёлке, где мы с супругой проводим лето уже около 40 лет, в 1986 году продавались советские газеты. Кроме нас любителей этого товара в посёлке не было. Слушали мы и «вражьи голоса», и «Маяк» по коротковолновому японскому транзистору.
Лето 86-го года было незабываемым, каким спустя пять лет стал и август 91-го.
С приходом Горбачева началось ускорение! Практически ежедневно газеты «Правда» (там стали появляться известия) и «Известия» (там начали писать правду) дарили нам передовицы и «перестроечные» интервью. Последовательность этапов ошеломляющей нас гласности в памяти не восстановить: люди, смирившиеся с перспективой тысячелетней советской власти, испытывали от этого чтения настоящий шок. Тут было и про плачевное состояние образования и медицины, и о кризисе коммунизма, и о гнете цензуры, и что нужны настоящие выборы… перечень обзоров очень приблизительный, но их лавинный поток нарастал с каждым днем. От этого возникало забытое (последний раз испытанное в 1953-м — год смерти Сталина, а потом и в 1956-м — год ХХ съезда КПСС) состояние надличностного счастья.
Между тем было и сопротивление сталинистки Нины Андреевой7 (кто ее сегодня помнит?), и ругань коммунистов. Прогнозировать развитие событий в СССР мы не решались, но СМИ в эти летние сезоны нами владели безраздельно. Мой очень пожилой отец, побывавший в Дахау и в Тайшете, успел прочесть книгу А. Авторханова «От Андропова к Горбачеву» и пребывал с ословесенным чувством счастья от того, что падение Советов приближалось (он скончался в августе 1987-го).
Французское телевидение в 1989 году повезло меня в Москву переводить так называемый мост для программы «Взгляд». Я был одним из первых, кто выехал из Советов в начале 70-х и посетил уже почти бывший СССР. Краем глаза увидел митинг на Манежной (сюрреально!), пустые магазины, драки за бутылку плохой водки… очевидную необратимость происходящего.
Лето 1989-го. Звонок из Совета Европы: «К нам едет Горбачев. Приезжайте его переводить». Так я на 15 лет обрёл лучшего работодателя всей своей жизни. Работа для ПАСЕ в Страсбурге и Венеции, эти годы были, пожалуй, самыми для меня увлекательными. К тому же в мой день рождения, за завтраком в Совете Европы с Михаилом Сергеевичем, я преодолел условности и заручился автографом первого президента СССР. Хранить вечно!
Позднее мне почти каждый месяц доводилось его переводить: на радио, на телевидении, телефонные переговоры с французским президентом, за столом с министрами. Да и сами мы неотрывно смотрели его выступления во Дворце съездов, разговоры с горожанами, встречи в Исландии и Женеве… Отец перестройки — при сбивах, сбоях, колебаниях, вере в «социализм с человеческим лицом» — стал для нас с супругой Ксенией объектом самых что ни на есть горячих чувств. Уж не говорю о благодарности за освобождение Русской православной церкви от коммунистического рабства.
Память синхронного переводчика имеет свойство самоочищаться: всё, обработанное мозговой программой мгновенного перехода с одного языка на другой, уничтожается. Всё забывается. Если бы сознание хранило подробности устройства европейских газопроводов или особенности правоприменения в Молдавии, то места бы не оставалось ни книгам, ни ландшафтам, ни самому себе. Так что синхронисту не составляет особого труда сохранять профессиональную тайну — она сама убывает в Лету. Однако темп, синтаксис, словарь Горбачёва оставили как бы импринт его личности во мне. Импринт пригодился. Сам себя не похвалишь... как тут не рассказать о моём подвиге.
Ещё до ГКЧП Горбачёв приехал в Париж на два дня. Всю неделю я был занят в ЮНЕСКО. Беседы с ним переводили мои коллеги. А вечером, накануне отбытия Михаила Сергеевича, я согласился перевести его пятиминутное выступление для Первого канала французского телевидения.
Приезжаю заранее, минут за двадцать, усаживаюсь в кабину, с техниками проверяем звук и приём в наушниках, работу микрофона. Выступление должно состояться во дворе резиденции посла на улице Гренель — красивейший особняк, идеальный фон для картинки на экране.
Новости начались с программы пребывания и встреч Горбачева… Все как по Галичу: «сообщает мне дикторша новости про успехи в космической области».
И вот в прямом эфире выступление перед отъездом из Франции президента М.С. Горбачёва. На мониторе возникает знакомый двор, солнечный вечер, посередине в красивом костюме и галстуке стоит Михаил Сергеевич. Он смотрит в камеру и начинает говорить. В моих наушниках ни звука и ни единого слова!
Оторопь, ужас и осознание необходимости мгновенного решения. Открыть дверь кабины и сначала жестами, а потом криком вызывать техников? Но это означает срыв передачи! И согласится ли президент стоять во дворе, пока переналаживают связь, и опять всё сначала повторять? Понимаю, что техники ничего не заметили, монитор и картинка крутятся… Может возникнуть скандал. И какой! Подвиг не слабее матросовского тут же созрел в моей голове: передачу, протокол, телевизионщиков надо спасать.
Рискую собой. Всё говоримое в подобных моментах всплывает в моей памяти. Темп и перебивы вроде бы понятны по губам и мимике Горбачёва. Про мир и про дружбу, и про укрепление сотрудничества, и про традиционную привязанность России к Франции… Леплю шаблон за шаблоном, клише за клише. Трясусь. На голосе это, к счастью, не отражается. Инфернум этот длился минут пять максимум.
Через амбразуру кабины вижу, что техники между собой болтают, похоже, о футболе. Звонков протеста от посольства или зрителей нет. Значит, я врал складно. Конец выступления…
Выскакиваю из кабины, кричу, объясняю произошедшее… У техников немая сцена, как в «Ревизоре». Им предстоит разбираться с коллегами, которые вели передачу на месте.
Еле выслушав их благодарности и комплименты, покидаю здание, иду прямо в кафе, где и надираюсь виски.
Естественно, я этим подвигом не хвалился, рассказывал только самым близким.
Из подобных казусов был еще один смешной. Приехал в Париж премьер-министр Виктор Черномырдин. В первый день проходили переговоры в МИДе, я сидел между ним и премьером Франции, а на второй день синхронил в кабине. Через пару дней звонок из МИДа: «Простите нас, но мы пытаемся понять смысл того, что говорил господин Черномырдин. Вы прекрасно все перевели, но одни слова отрицают другие и смысл — совершеннейшая мешанина. Мы пришлем вам распечатки перевода, а вы нам еще раз растолкуйте, о чем идет речь». Я слушал и, конечно, очень про себя веселился, потому как знал «крылатые фразы» Виктора Степановича: «Принципы, которые были принципиальны, были непринципиальны», «Мы до сих пор пытаемся доить тех, кто и так лежит», «Надо же думать, что понимать» и т.д. Пришлось перекладывать свой прекрасный перевод «абракадабры» на человеческий французский язык.
Поскольку я рассказываю о феномене синхрониста, то уточню, что помимо моего колыбельного двуязычия во мне сидело то, что должно быть у каждого синхронного переводчика, хотя я сам до определенного момента этого не знал: компьютерное программное обеспечение молниеносного перехода из одного полушария в другое. О трехъязычии мало кто говорит, его почти не существует, поскольку человек устроен бинарно. Можно выучить хоть пять языков, но на родных языках снятся сны поочередно, на них можно вести устный счет. На выученном языке ни того, ни другого нет. Люди по-настоящему бывают только двуязычными. Как исключение я знал одного трехъязычного переводчика, это был мой друг — Саша Андреев. Но я никогда его не спрашивал, на каких языках ему снятся сны.
Есть полиглоты, но это разные вещи. Я двуязычен по двум основным причинам: колыбель и среднее образование. С рождения в Париже я рос в двуязычной среде, родители со мной, в отличие от очень многих эмигрантов, говорили на обоих языках, так же как с ними говорили на обоих языках в их петербургском детстве. А аттестат зрелости я получил во 2-й средней вечерней школе рабочей молодежи города Ульяновска. При том что у меня в метрике, с твердым знаком и ятью, обозначено, что отец — «штабс-капитан лейб-гвардии конной артиллерии», а про меня сказано, что я «потомственный дворянин Симбирской губернии». Вот в этой, пардон, «симбирской губернии», я получал свой первый паспорт, в котором было написано «из рабочих».
Несмотря на «компьютер» в моей голове, я не способен к языкам. Освоение языка взрослым человеком и колыбельно-школьное — совершенно разные программы. Вернувшись в Париж, я понял, что если не выучу хорошо английский язык, то не смогу жить: синхронный переводчик без знания английского языка немыслим, а я начал работать в международных организациях (ООН, Совете Европы, ЮНЕСКО и пр.). Тогда я поехал в Лондон, где мне пришлось прожить два года. Погружение в язык было полным! Многие думают, что английский просто выучить, но это ошибочное мнение. Английский Диккенса и Шекспира отличается от языка улицы, но и язык улицы очень своеобразный, произношение слов, с акцентами и «проглатыванием» слогов, может понять не всякий. Я читал в оригинале Диккенса, но мне предстояло изучить не только язык дипломатии, но и язык простого человека из Ливерпуля, и беглую болтовню моей домработницы Мэри...
Прошли два года. Я уже сидел в Лондоне в кабине синхронного перевода, и вот настал день, когда я понял мальчишку, подошедшего ко мне на улице и одним слогом спросившего меня, который час: «Вoтстайм?» («What time is it?») — тут я и вернулся в родной Париж и благополучно продолжал сидеть в своих синхронных кабинах, теперь франко-русско-английских.
В СССР в 1956 году я учился в Инязе, но не знал о существовании синхронного перевода. Меня этому в институте не учили, хотя моим советским преподавателям скорее всего было известно, что профессия синхронного переводчика была основана русскими эмигрантами Константином Андрониковым и Сергеем Самариным. Колыбель синхрона — это Нюрнбергский процесс. Князя Андроникова, личного переводчика генерала де Голля, я впервые встретил в Москве, мы вместе переводили. Я был с советской стороны, он — с французской.
В Лиге Наций, основанной в 1919 году в Женеве, была скромная попытка начать синхронный перевод, но она не удалась. Лига Наций практиковала последовательный перевод: 10 минут на одном языке — 10 минут на другом. Переводчик сидел за одним столом рядом с выступающим. Еще не было техники одновременного синхронного перевода, не было кабин с наушниками и переключением на выступающего в зале. Это было связано с электрификацией, радиофицированием, переходом из сети в сеть. Синхронный перевод, как я говорил, зародился на Нюрнбергском процессе и, частично, на первых сессиях Генеральной ассамблеи ООН.
Парадокс профессии — князь Георгий Васильчиков, тоже один из отцов-основателей. Он переводил первые сессии пленарного заседания Генеральной ассамблеи ООН. В жизни он был заикой, но стоило ему зайти в кабину, надеть наушники и начать переводить, как он мгновенно переставал заикаться. Потом снимал наушники и снова заикался.
Все зачинатели русского синхрона были выходцами из дворянских эмигрантских семей, их родители знали и говорили на нескольких языках. Мои мама и папа читали и говорили свободно по-немецки, по-французски и по-английски... и, конечно, по-русски.
Эмигранты были не просто языковой «копилкой», но и людьми, воспитанными в старой России, сохранившими традиции такта, скромности и умения хранить тайны дипломатии, что было необходимо. Международный переводчик, особенно если он обладает правом работы с президентами, получает специальный допуск.
Вот почему после войны в учреждениях ООН, Бюро труда и Организации здравоохранения, так хорошо платили, непомерно хорошо! Надежных и порядочных людей было мало, и их очень ценили.
Прошли времена больших гонораров, а тогда, тем более для эмигрантов, заработки были потрясающие. Потому что почти каждый, тот же заикавшийся Васильчиков, Андроников, Самарин да и другие представители старшего поколения, могли заняться чем-то другим: у них были параллельные профессии, и удержать такого человека на перебалтывании чужих слов можно было только хорошими деньгами.
Сейчас все по-другому! Ушли люди, профессия встала на поток, существуют профессиональные курсы и школы, заработки упали в десять раз, и многим переводчикам нового поколения кажется, что они могут переводить с трех языков на другие четыре. Но переводят плохо.
Моя карьера синхрониста-переводчика началась в Советском Союзе, после смерти Сталина. В Москве собрался с приглашенными иностранными гостями 2-й Всесоюзный съезд советских композиторов. Я много «халтурил», делая письменные пропагандистские переводы, поскольку считал себя политической проституткой: зарабатывал рубли где мог, то в Комитете защиты мира, то в Комитете ветеранов войны или в Комитете советской молодежи. Все эти письменные переводы поступали ко мне от деревянного чекиста по фамилии Осипов, человека совершенно необразованного, но незлого.
Выходим мы как-то с этим Осиповым из особняка на Кропоткинской, где теперь находится Дом ученых, а тогда были все эти «комитеты», и он говорит: «Никита, ты пой- дешь на Съезд композиторов и будешь переводить в кабине». Я оторопел: «Что такое кабина?» — «Увидишь, это очень просто: ты слушаешь в наушники на одном языке и одновременно в микрофон говоришь на другом».
Большого Кремлевского дворца тогда еще не было, и съезд проходил в старом здании заседаний Верховного Совета, кабины были в подвальном помещении, рядом с ними ходили двое гэбистов в форме. Кроме меня Осипов взял переводить ныне покойных сестер Нину и Ирину Резчиковых, сказав им то же самое.
Семья Резчиковых была мне хорошо знакома, они, как и Угримовы, были репатриантами из Франции. Ирина Николаевна Резчикова вышла замуж и стала Ириной Николаевной Угримовой. Она вместе с художником Черняевым перевела и выпустила в самиздате «Чуму» Камю. Это была одна из первых самиздатских книг на русском языке.
И вот нас завели в нижнее помещение, в котором были кабины (видимо, ими пользовались для съездов народов СССР). В кабину зашла одна из сестер, Ирина, надела наушники, послушала, помолчала минут десять, потом вынула платочек и стала утирать слезы. Зашла вторая сестра, Нина, которая потом стала очень хорошей литературной переводчицей, тоже помолчала, побагровела, побелела, сняла наушники и вышла из кабины в большом удручении. Зашел я... и мгновенно начал переводить, как будто делал это всю жизнь, и просидел полтора часа один, не отрываясь от микрофона, пока продолжалось это безобразное заседание.
